Персонаж Лимонов
Накануне юбилея Эдуард получил в подарок свой двойной портрет с Путиным. А литературным персонажем писатель сделался давно. Может, даже раньше, чем был признан живым классиком.
Дареному коню в зубы не смотрят; согласно этому фольклорному принципу в России встретили книгу Эммануэля Каррера «Лимонов» (Ad Marginem; М., 2013 г.)
Сам Эдуард Вениаминович радовался биографии, попавшей в западные бестселлеры, как ребенок, но ребенок, ощутивший холодное дыхание вечности за спиной (впрочем, согласно его мистической теории, только детям и дано понимать это присутствие вечности — близкое и непосредственное).
К новосёлам вечности же было обращено задиристое: «Ну что, Бродский и Солженицын, догнал я вас?!»
Большинство рецензентов приветствовали появление книги, как полученный в подарок французский коньяк в красивой упаковке — радует сам факт презента, а дегустацию и прочий разбор полетов уместно отложить на потом.
Захар Прилепин, один из персонажей «Лимонова» (портретированный Каррером тонко и проницательно, избыточна разве что заискивающая нота) на лесть не купился и попенял Карреру на слабое не столько знание, сколько понимание русских людей и дел. («Русское Дело» — вслед за Лимоновым-новеллистом искажает француз название эмигрантской газеты «Новое русское слово»; впрочем, сам Эдуард Вениаминович не в беллетристике, а мемуарном очерке о Довлатове обозвал «Новый американец» — «Русским американцем» — и это, с учетом еврейских спонсоров НА и довлатовских с ними тёрок, довольно пикантно).
Впрочем, заключает Захар рецензию, опубликованную на «Свободной прессе», наши либералы еще хуже: там, где у Каррера энергия заблуждения, у них — энтропия упертости.
И то верно: настоящая интрига «Лимонова» не в предсказуемом ралли Харьков-Москва-Нью-Йорк-Париж-Москва, не в чередовании войн, постелей, соратников и сокамерников, а в попытке автора разобраться в герое и его стране посредством не западного, а русского национального «всё не так». «Всё не так просто» — смягчает Каррер формулировку, заявляя, насколько этот оборот терпеть не может, и как не получается без него обойтись…
Другой ключевой сюжет — отношения автора и героя, точнее выбор автором героя. Сам Каррер здесь дает весьма подробные объяснения, почему именно Беня Крик, а не Фроим Грач и Колька Паковский, однако Роману Арбитману понадобилось карерровскую рефлексию еще и вышутить, поместив французские метания в скандинавско-союзмультфильмовский контекст («Малыш и капсуль», «Профиль», № 796)
Эммануэль Каррер, между тем, заслуживает глубокого уважения, и отнюдь не в качестве иностранца, забежавшего на диссидентскую кухоньку с подарками (любопытно это возвращение феномена «Березки»), а как писатель, выполнивший чрезвычайно трудную литературную задачу.
Мне уже приходилось писать, и задолго до появления книги «Лимонов», о проклятье будущих биографов Эдуарда Вениаминовича, который сам себе лучший биограф-мифотворец. Каррер справедливо замечает: когда Лимонов пытался выдавать фикш с экшном (пример «Палача»; я согласен не с оценкой конкретного романа, но с тенденцией), проза его тускнеет и вянет.
«…Он живет в незавидной квартирке со страдающей запоями певицей, шарит по собственным карманам, чтобы наскрести на кусок ветчины, и тоскливо размышляет, из каких еще воспоминаний можно слепить сюжет будущей книги. (…) Он выдыхается, он распродал почти все свое прошлое и осталось только настоящее, а это настоящее — вот оно: радоваться нечему, особенно когда узнаешь, что этот ублюдок Бродский только что отхватил Нобелевку».
Заводить франшизу с когда-то распроданной по кускам чужой жизни — печальная участь лимоновских биографов; Эммануэль Каррер попробовал ее избежать.
Но — снова русская идиома — угодил из огня в полымя, не смея соперничать с Лимоновым в жизнеописании, он решил сделаться соавтором мифа о Лимонове.
Отсюда и жанровое определение «роман», куда более близкое мифу, чем скушная ЖЗЛ, и композиция, только на первый взгляд кажущаяся линейной, а на самом деле закольцованная фигурой мифотворца, и множество вольностей, которые мы снисходительно принимаем за ляпы. Тогда как они, скорее всего, намеренное сбивание оптики для увеличения дистанции между субъектом и объектом.
Трудно поверить, будто Каррер не знает подлинной даты рождения Эдуарда Лимонова — 22 февраля, тем паче, что велик соблазн привязать его ко Дню Красной Армии, который, впрочем, ныне превращен в безликий гендерный праздник — повод для корпоративов.
Нет, Каррер объявляет лимоновским днем рождения 2 февраля 1943 г., дату разгрома Гитлера под Сталинградом, правда, почему-то сам финал битвы переносит на двадцать суток вперед.
Елена Щапова, согласно Карреру, «высокая брюнетка». Как так, если есть легендарное и непобедимое место в «Эдичке», за просмотром китайского порнографического журнала: «Этот журнал не вызывал во мне боли, которую я испытывал от случайно увиденных журналов с похабно развалившимися блондинками. Блондинки были связаны с Еленой, и я волновался и дрожал…»
Лиля Брик у француза оказывается «старинной подругой» Татьяны Яковлевой-Либерман, и вдобавок «старой каргой» (вряд ли бы на такое рискнули не говорю — доныне сохранившиеся поклонники Лили Юрьевны, но и завзятые брикофобы).
О Бродском: «Русские эмигранты в Нью-Йорке уважительно называли его начальником (выделено Каррером), так же, как, к слову сказать, называли Сталина чекисты». К мифу тут имеет отношение, конечно, сближение двух Иосифов, а не проблемы с переводом слова «хозяин»…
Подобные перлы из объемистого тома можно выписывать и дальше, но не откажу себе в удовольствии завершить экскурс карреровским определением самогонки: «водка, которую делают дома, в собственной ванне, из сахара и купленного в аптеке спирта». Умри, Денис! Воскресни, Венедикт! Тот самый, персонаж «Книги мертвых» и «Лимонова».
Я не склонен объявлять этот клюквенный сбор недостатками книги, даже в ранге продолжения ее достоинств; достоинства у Каррера пребывают в иной плоскости.
Там, где мы можем подвергнуть лимоновский миф ревизии и где Каррер выступает квалифицированным экспертом: фигура Жан-Эдерна Алье, издателя L`Idiot International (тепло, бесшабашно апологетически описанного Эдуардом в «Анатомии Героя» и «Книге Мертвых»). Или отношение Запада к Горбачеву (залихватская фраза: «Однако в Париже нашлись-таки два человека, кто не разделял всеобщей эйфории — моя мать и Лимонов»). Балканские войны 90-х, о которых в России, стыдно признать, до сих пор мало что известно; публицистика и новеллистика Лимонова («Смрт») — один из немногих источников. Балканские страницы — при всей обильной авторской рефлексии — сильнейшие в книге; вообще там, где Каррер встает рядом, но не вровень с Лимоновым, возникает индукция, разность потенциалов и черт его знает что из школьной физики — движок повествования ускоряется и звучит много мощнее…
Впрочем, самое вкусное Эммануэль Каррер приберегает под конец — парадоксальное сравнение Эдуарда Лимонова с Владимиром Путиным.
Искушение парностью — старинный бизнес структуралистов, и кто только не грешил эдаким штукарством, соединяя Гоголя с чертом, Бродского с вором в законе, а когнитивный диссонанс — с дачным сортиром.
Однако Каррер разглядел в социальных антиподах главное: то, что их делает их мифологическими близнецами.
Это заметно, пожалуй, лишь чужому глазу (позже сходную идею, неосознанно пародийно, высказал и Артемий Троицкий, у которого свой опыт несоветской юности, рок-н-ролла и западных тусовок).
Родство Лимонова и Путина, согласно Карреру, не поколенческое, а мировоззренческое — оба мальчики, рожденные в великую эпоху Советской страны, от отцов-солдат и суровых матерей; оба авантюристы, доверявшиеся жизни, но не устававшие ее изо всех сил пришпоривать, чаще эти силы искусно имитируя, нежели на самом деле ими обладая. Еще — в знании и понимании своего народа.
(Любопытно, кстати, что «Лимонов против Путина» следует признать чуть ли не единственно неудачным из лимоновских политических памфлетов: трудно оспаривать личность, не разобрав, из чего она состоит, а разобрав, применительно к нашему случаю — еще трудней).
Оба подошли к промежуточному финишу судьбы, перевыполнив жизненную программу и встретив в этой точке новую неопределенность и холодные ветры открытого финала.
Каррер, остановившись на общей для героев советской ностальгии, не проговаривает очевидного вывода: парность рождает альтернативу, и если сегодняшней России суждено уцелеть, почему не предположить, что путинский круг — ближний и дальний — сменят люди из поколения революционеров, воспитанных Лимоновым и на Лимонове…
Финала, что естественно, нет и в «Лимонове», есть другое — самопожирание мифа:
«— А все-таки странно? Почему вы решили написать обо мне книгу? Он застал меня врасплох, но я стараюсь ответить как можно искреннее: потому что у него — или у него была (выделено Э. Каррером), я уже не помню, как я выразился, — потрясающе интересная жизнь: романтичная, полная опасностей, тесно перемешанная с шумными историческими событиями.
И тут он произносит фразу, которая меня потрясает. С сухим смешком, глядя в сторону:
— Дерьмовая была жизнь, вот так».
Самоубийство мифа — лучший способ обратить на себя внимание мира. Здесь Каррер сыграл того самого старого профессора, который приехал в Сабурку и объяснил молодому негодяю: ты не хотел убить себя, а получить внимание от мира, поэт.
Поэту и молодому негодяю — 70; Путину — его мифологическому двойнику предстоит пятилетка президентства, мир балует обоих вниманием, но, по сути, ничего не поменялось — может, одной важной русской книгой стало больше.
* * *
Персонажа романа-мифа Эммануэля Каррера зовут Эдуард Лимонов. Здесь прототип соединился с протагонистом, что в традициях русской литературы далеко не правило. В наших текстах можно встретить старинного знакомца по литературе, который обзавелся фальшивым паспортом и чуть закамуфлировал внешность — нацепил очки, наклеил усы и пр. — русские писатели неважные визажисты.
В романе молодого и талантливого киевского прозаика Платона Беседина «Книга Греха» партийный вождь Яблоков, носит, не снимая, серый френч (бывают ли серыми френчи? — в таком случае они должны быть похожи на обмундирование офицеров каких-нибудь ветеринарных войск). «У него щуплая фигура и дефект левой ноги» (Последний диагноз явно взят напрокат у «Иностранца в смутное время» и не только; Лимонов, кичась завидным, а особенно сексуальным здоровьем, с не меньшим удовольствием перечисляет травмы и хвори). Еще черный джип и детины-охранники, плюс: «Рыжеватая ленинская бородка, мелкие, мышиные черты лица и колкие, быстрые глазки, бегающие под толстыми линзами очков в пластиковой оправе».
Бородку «под Троцкого», конечно, можно переделать в ленинскую (Каррер именует ее мушкетерской, изящно оговаривая — не из «Двадцати лет спустя», а из «Виконт де Бражелона»), куда более радикально у Беседина поменялась не бородка, а платформа.
Его Лев Петрович Яблоков — лидер нациштурмовиков, с архаическими телегами о засилье жидов и прочем мировом Сионе. Лимонов, чей правый период в политике был весьма краток и вполне декларативен (а в уж в антисемитизме его не упрекали и самые сейсмочуткие либералы) обиделся бы не на карикатурное жидоедство, а именно на старомодность идей; он-то полагает себя свехсовременным идеологом, и имеет на то определенные основания.
Впрочем, нас и здесь поджидает страшно банальная история — оказывается Яблоков — урожденный Александр Исаевич Табакман.
То есть с таким именем-отчеством да френчем может вовсе не Лимонова мы имеем здесь в протагонистах? Зато ФИО это, сообщает Беседин, записано в свидетельстве о рождении, представить которое в ладошках старца Александра Исаевича — уже штучный литературный трип.
В «Книге Греха» Яблоков, понятно, соблазняет малых сих — подробно описана технология, со связями в ментовках и среди сильных мира сего.
Между тем, существует нацбольская байка (тоже вид литературы): когда вождя закрыли на Алтае, в Бункер звонила Раиса Федоровна из Харькова с горькими материнскими упреками партийцам. Дескать, это они, дурно влияя на сына, своей революцией довели Эдика до тюрьмы, до Лефортова.
* * *
Фруктовая рапсодия (у детского классика Льва Кассиля журналист Карасик, назвавший себя Кар, проклинал легкомысленный выбор «каркающего» псевдонима), берет начало в пьесе Владимира Максимова «Там, вдали, за бугром». Впрочем, лучше героя о подобном опусе-опыте не расскажешь:
«(…) Основным персонажем являлся некто писатель Ананасов — юный анархист и ничевок, прототипом для которого послужил Лимонов. Однако режиссер (…) уговорил Максимова оживить его, вставив в пьесу обширные монологи Ананасова — целые страницы из романа «Это я, Эдичка». Спектакль так и начинается — Ананасов в военных штанах с кантом, голый по пояс, расхаживает по авансцене и декламирует куски из романа. (…) Прежде чем зайти в зал, я изрядно нагрузился алкоголем в кабинете режиссера. И к концу действия, когда объявили, что вот он, герой спектакля присутствует в зале, и меня позвали на сцену, я задел за последнюю ступень, ведущую на высокую сцену, и полетел горизонтально вперед на актера, меня игравшего только что. На ногах я удержался чудом. А зрители, наверное, подумали, что я стараюсь соответствовать образу. На самом деле я был глухо пьян». («Книга мертвых»)
Ни убавить, ни прибавить; отметим разве, что имя «Ананасов» Лимонову подобрано согласно тому же нехитрому принципу, по которому журналист Самсонов сделался писателем Максимовым.
* * *
Любопытно: задолго до Каррера случился уже эскиз, синопсис лимоновской биографии. В схожих романно-мифологических координатах.
Писатель Фердинад Изюмов — сквозной персонаж книг президентской серии Льва Гурского: «Убить президента», «Спасти президента», «Никто, кроме президента».
«Лев Гурский» в свою очередь — литературных проект, появившийся задолго до того, как подобная практика сделалась привычной в издательском бизнесе. Для нужд проекта возникла не только легенда о вашингтонском эмигранте саратовского происхождения, бывшем юристе, но и его портрет — известному литературному критику прифотошопили бороду и лысину. Визуальные технологии тогда пребывали еще в пеленках, что позволило Эдуарду Лимонову презрительно оценить внешность Гурского: «какой-то корявый пенек еврейский». Не повод и не время подробно разбирать «президентские» романы Льва Гурского: им многократно определяли местечко на пограничье серьезной литературы и «чтива», у них имелся круг преданных поклонников, им приписывали футурологический смысл и эпический охват… Неважно. Нас интересует фигура «европейски известного писателя Фердинанда Изюмова, автора культового романа «Гей-славяне»».
И приключения этого персонажа чрезвычайно любопытны именно вне литературного контекста.
Изюмов у Гурского — страстный автопиарщик, со всеми признаками «манечки», однако европейская его известность не оспаривается, вот характерный монолог другого персонажа — потенциальной политической террористки, с прямой аллюзией на памфлет «Лимонов против Жириновского»: «Известный французский писатель Изюмов в своей бессмертной брошюре описал уже сцену посещения бани Этим Господином (…) Впереди идут голые охранники с автоматами наперевес, позади другие телохранители, тоже голые, несут шайки и резиновые тапочки».
Гурский явно судит о современных банях, полагаясь на коллегу Зощенко, но эпизод с купанием Жириновского в реке Кубань (позже воспроизведенный и в «Книге воды») — прямой источник вдохновения.
Вообще, Гурский — прилежный читатель и толмач Лимонова: в «Убить президента», помимо упомянутого памфлета, звучит на периферии харьковская трилогия («когда-то я славно умел пользоваться кастетом»; сам по себе последний оборот показательно забавный, это как «знать карате»), ну и неизменный «Эдичка», конечно.
В «Спасти президента» источник изюмовских глав — «Анатомия героя», лав-стори Лимонова и девушки Лизы Блезе, ну и какое-то количество больше желтых, нежели глянцевых репортажей о похождениях московской богемы.
В третьем романе президентского цикла Гурский уже знаком с тюремными мемуарами Эдуарда Вениаминовича, циклом лекций «Другая Россия» и будущими «Ересями», идеи и пунктиры которых обозначены в послетюремной лимоновской эссеистике.
Иногда биограф своим героем прямо-таки руководит и помыкает: поди туда, сделай то…«Кроме того, надо посадить дерево и написать умную книгу. Обязательно умную! Например, о космогонии русской души. (…) И чтобы там ни разу не упомянуть слово «жопа»».
Не думаю, чтобы Эдуард прислушался к совету биографа, но факт остается фактом: о космогонии написал (Illuminationes), а слово «жопа» я хоть и встречал у него в позднейших «Сырах», но упомянутое без фанатизма — то была прямая речь одной из героинь.
В «Никто, кроме президента» Изюмов — уже Нектарий Светоносный, основатель новой религии, именующий Христа «коллегой».
Эдуард Вениаминович мессией пока не стал (кстати, к религиозному творчеству его активно призывает и французский биограф Каррер), но статуса ересиарха достиг; вполне серьезные люди аргументированно сравнивают его с протопопом Аваккумом.
Надо, впрочем, отметить ключевой момент — Изюмов у Гурского — не злобная карикатура на Лимонова, и не дружеский на него шарж. Живчик Фердинанд — аниме-двойник всем известного Эдуарда: взгляд «вашингтонского детективщика» на собственного сквозного персонажа — это не портретирование, а отношение.
Изюмов-Лимонов для Гурского — не яркий соотечественник и скандальный коллега, не популярная личность, а — чужой. Носитель иного опыта, мировоззрения и восприятия жизни.
Гурский — ярко выраженный либерал, и это не заболтаешь повсеместной, до занудства, иронией и разрезанием текста в лапшу из монологов персонажей, в более или менее равной пропорции. Как раз влезть в шкуру персонажа у изобретательного и бойкого сочинителя получается хуже всего. Это не люди, а картонные конструкции, в лучшем случае — в виде рекламных баннеров, ходячие комплексы автора, знаки его отношения к тем или иным фигурам или институциям.
И здесь Изюмов — эталонный вариант для тестирования. Он может стать, когда его оценки совпадают с авторскими (как в случае того же Жирика) не просто «нашим сукиным сыном», но вполне себе кавайной няшкой. Однако ему навсегда заказан путь в герои и бесповоротно отказано в этом звании.
Не то, чтобы в дистиллированном мире либерального детектива совсем нет места подвигу и героизму, но куда как правильней застолбить эту роль для честного фээсбешника или раскулаченного олигарха…
Показательно, что в последнем романе Изюмов-Лимонов сурово отлучен и от нацболов — знакомая история, не правда ли?
Или вот вроде бы странная для либерала, да еще с эмигрантской легендой, благопристойная гомофобия. Гурский кошмарит Изюмова целых два романа, буквально зашвыривая его «задницами» в разных вариациях, на самом деле ничего странного: традиционное третирование «чужого».
Тут, собственно, запрограммированы все исторические уже тёрки Лимонова с либералами — обоюдные сеансы разоблачения с коротким флиртом в промежутке.
Вообще, в определенном пророческом даре детективному романисту не откажешь: так, он еще в 90-х угадал смягчение в отношениях блудного сына и малой родины, сделавшейся независимым государством:
«Вот хитрожопый народ, вдруг сообразил я. Взяли и присебякали чужую покойную знаменитость! Нагло стырили битла у англичан. Эдак я помру — и меня посмертно в хохлы перепишут. Сделают каким-нибудь Доценко, Бабенко или Савенко…»
* * *
Итак, Савенко.
Литераторы, превратившие живого человека в персонаж, лукаво не мудрствуют: Лимонов-Ананасов-Изюмов-Яблоков…
Разве что из цитрусовой рощи выбираются, и на том спасибо.
Забавно, что этот ряд непринужденно рифмуется с олимпийской сборной лишних людей русской литературы: Онегин-Печорин-Волгин-Ленин… А тема лишнего человека Эдуарду Вениаминовичу вовсе не параллельна…
Захар Прилепин в знаменитом романе «Санькя» поступает даже проще и, наверное, честнее, выводя этимологию своего персонажа «Костенко» из паспортной фамилии прототипа. Я бы также вспомнил регулярного героя лимоновских мемуаров — приденестровского комбата Костенко.
Костенко — лидер молодежной партии «Союз созидающих» — «бывший офицер (тут, пожалуй, впервые в окололимоновской беллетристике отражен военный опыт Эдуарда — А.К.), умница и философ».
Прилепин использует непростой, но интригующий прием: сам Костенко в романе никак не действует, поскольку сидит в тюрьме:
«Матвей рассказал, что вождь злой, пишет злые письма, но не сломавшийся, строит там всех в камере, где сидит, прижился сразу, его уважают в тюрьме. «Весточки доходят не только от вождя, — сказал Матвей. — Хорошо к нему относятся блатные…»».
Вместе с тем весь мир «союзников» — чрезвычайно подвижный, импульсивный, на колесах, черно-красный, тревожный, драки, гонки, пьянки, суды и пытки — будто вращается вокруг узника.
«Ваш Костенко — провокатор!» — визжат на митинге КПРФные пенсионеры, герой романа — Саша Тишин — видит в чужой квартире книгу Костенко, и листает, хотя давно все его тексты знает практически наизусть; о Костенко и сколько ему «дадут» в курсе инвалид-афганец в привокзальном шалмане и преподаватель философии из провинциального универа…
При этом Костенко — вовсе не фон и не элемент романного дизайна.
«Союзники» вокруг Костенко — как пираты из команды Флинта: грозного и скандального капитана нет на свете (в нашем варианте — на свободе), но присутствие его рядом не материально, а тотально: воспоминание в любой момент становится привидением.
В одном из главных романов русской литературы, «Бесах», есть похожий и мощный мотив — общее прошлое, объединенное фигурой Николая Ставрогина, все поступки героев этим переплетенным опытом детерминированы, всех связывает глубокая, изнуряющая тайна. Прием скалькирован Фридрихом Горенштейном в романе «Место» — своеобразном римейке «Бесов» на материале советского постесталинского подполья.
Талантливая книга, в котором присутствует подобный глубинный слой — железный обруч для персонажей — обречена будоражить, возвращая в себя снова и снова.
Кульминация «Саньки», на мой взгляд, — не там, где, наконец, появляется почти убитый государством Костенко с кровавой пеной вокруг рта… А там, где Саша Тишин, провинциал и советский разночинец, рассуждает о лидере и его литературе, одновременно постулируя национал-большевитскую идеологию:
«Костенко — Саша заметил это давно — очень любит слово “великолепный” и слово «чудовишный». Часто их употребляет. Словно рисует — сочными мазками. Мир населен великолепными людьми или чудовищным сбродом. Чудовищная политика должна смениться великолепным, красочным государством — свободным и сильным.
(…) Саша вдруг вспомнил, как был удивлен, когда после агрессивных книг Костенко, порой изысканно агрессивных, порой неприлично агрессивных, он вдруг наткнулся в библиотеке на стихи Костенко, детские, абсурдистские, печатавшиеся раз или два давным-давно, лет двадцать, наверное, назад В них присутствовало просто нереальное, первобытное видение мира — словно годовалый ребенок, познающий мир, научился говорить и осмыслять все то, что видит он впервые, — осмыслять самочинно и озвучивать познанное без подсказок. И мир в стихах Костенко получился на удивление правильным, первобытным — таким, каким он и должен быть, вернее, таким, какой он есть, — просто нам преподали, преподнесли объяснили этот мир неверно. И с тех пор мы смотрим на многие вещи, не понимая ни смысла их, не предназначения…
То же самое благое умение — видеть все будто в первый раз — Костенко проявлял и в своих философских книгах, но там так мало осталось от ребенка… Там вовсе не было доброты. В них порой сквозило уже нечто неземное, словно Костенко навсегда разочаровался в человечине (леонид-леоновское словцо — Захар как бы невзначай соединил двух самых важных для себя писателей — А.К.), и разочаровался поделом. Он умел доказывать свои разочарования.
И пока «союзники» мечтали лишь о том, чтобы сменить в стране власть, гадкую, безнравственную лживую, Костенко пытался думать на двести лет вперед как минимум».
Это, помимо всего прочего, качественная литературная критика — ненатужная и глубокая одновременно.
* * *
Я уверен, что жизнь Лимонова-персонажа в литературе только начинается, с неизбежным повышением до героического статуса. Вполне себе вариант расположиться в русской вечности:
Эдька знает — жизнь минутка
Жизнь — мучительная шутка
Лишь искусства яркий бал
этот хаос освещает
Потому взгляни легко
Счастлив тот кто сочиняет
сочиняет сочиняет
и витает высоко
Пусть тебя не омрачает
Жизнь тебя не омрачает
Пусть земное не смушает
Будет очень далеко…
«Перемены», 22 февраля 2013 года