// Москва: «Альпина. Проза», 2025,
твёрдый переплёт, 414 стр.,
тираж: 4.000 экз.,
ISBN 978-5-00223-607-7,
размеры: 216⨉146⨉27 мм
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной.
Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие.
Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Издательство выражает благодарность за поиски рукописи Светлане Лазуткиной, Е.А., Илье Пригожину и Денису Изотову.
Благодарим за предоставленные материалы Hoover Institution Library & Archives («Moskva maiskaia» undated, A. Sini͡avskiĭ papers, Box 92, Folders 4–6, Hoover Institution Library & Archives).
Часть первая
1
Захрустел раздавливаемый уголь, раздалось пыхтение, топот ног по крыше сарая, косо поднимающейся к самому окну, скрип отворяемой рамы, и там, в другой комнате, он неуклюже спрыгнул на пол.
— Что?— Проснувшаяся Анна, посвечивая белым плечом, приподнялась в постели.
— Спи. Квартирант явился…
Эд встал, натянул брюки, вышел в коридор и заглянул в другую комнату. Дверей в нее не существовало. Лысый, чернобородый Революционер в потертом черном пиджаке вынимал из карманов слои бумаг.
— Добрый вечер.
— Ночь.
Эд чувствовал себя хозяином квартиры. Директорский сын Борька оставил ему квартиру до самого августа. Революционера Эд получил довеском к квартире. Как мясники имеют право дать тебе к мясу кость (впрочем, не слишком большую), так Борька всучил Эду Революционера. «Иногда Володя будет приходить спать»,— сказал Борька. Эд предпочел бы, чтобы он не приходил. Не потому, что Революционер плох, а потому, что получается, что Эд опять живет с кем-то. Он в первый раз в жизни получил во владение целую квартиру. Пусть и крошечную, с мышами, и тараканами, и облезлым холодным туалетом (расколотая ваза его покрыта несмываемыми гангренозными пятнами), но квартиру! В цокольном этаже школы в Уланском переулке, вход со двора. Борькин отец некогда был директором этой школы, когда же он умер, учебные власти постеснялись выгнать Борьку Кушера, его мать и сестру. Так они и остались жить в школе. Сейчас сестра вышла замуж, получила большую квартиру, и борькина-кушеровская мать переселилась к сестре. Борька один живет в Уланском и дружит с богемой. Богема ходит к нему пьяная, кричит, спорит, и начальство школы желает выжить Борьку. Однако это непросто сделать — выгнать сына покойного заслуженного директора из квартиры.
— Еле свалил от пидаров… Ебаное гэбэ… Два часа их по городу морочил.
Выложив на тахту бумаги, Революционер снимает пиджак.
— Садись.
Он провозит по полу один из стульев.
— Тише. Анна спит.
— Извини. Забыл…— Революционер вынимает из брючного кармана мешочек с табаком и, оторвав от лежащей на столе газеты «Известия» полосу, скручивает цигарку. Закуривает. Табак вонючий — так называемая махорка.
— Самиздат?— Эд кивает в сторону принесенных Володькой бумаг.
— Угу… Начало «Ракового корпуса» Солженицына и «Мои показания» Марченко.
— Не боишься таскать с собой?
— Боишься не боишься, надо… Слушай, Эд…— Лицо Революционера проясняется, он вскидывает ногу на ногу. Эд видит перед собой близко расшлепанный, нечищеный ботинок Революционера.— Хочешь внести свой вклад в общее дело? Перепечатай хотя бы пару глав Марченко, а?
— Не могу. Скорость у меня небольшая, и мне свои вещи печатать нужно. Новый сборник.
— Ты не понимаешь, как важно распространить Марченко. Чтобы люди знали, что происходит…
— Понимаю. Но для меня мои стихи важнее.
— Да ты хоть читал Марченко, Эд?— Революционер выдыхает вонючее облако дыма. Закрыв глаза, по запаху можно сказать, что это казарма, вокзал или тюрьма, а не Борькина квартира. Революционер отсидел свои шесть лет и вынес из мест заключения неуничтожимые привычки. Курит махорку, ругается как блатной, а между тем по происхождению он — интеллигентный человек. Отец его был историк, эсер и в прошлом даже террорист. Володька потомственный революционер. В первый раз его арестовали в 1948 году за призыв убивать председателей колхозов. Коллективизация Володьке не импонировала. Революционеру было тогда восемнадцать лет. Разве нормальный человек будет призывать убивать председателей колхозов? Вряд ли…
— Нет, не читал. А кто он такой?
— Ой, бля, молодые люди… Ничто-то вас не интересует.— Положив цигарку в раковину-пепельницу, Революционер встает и, найдя среди хаоса бумаг на продавленной Борькиной тахте нужную ему пачку, протягивает поэту.— На, читай. Это окончание. Начало должно быть где-то у Борьки. В ящиках стола, наверное. Читай сейчас, потому что завтра я должен все это отнести одной нашей девочке-машинистке. Потому Софья Васильевна так и сильна, что все вы не хотите палец о палец ударить, чтобы ее свалить…
Эд думает, что бородатый слишком много на себя берет. Советскую власть — Софью Васильевну — он собирается сваливать. Лучше бы туфли почистил, неряха… Однако он не возражает Революционеру. Володьке под сорок, он побывал в лагерях и тюрьмах, и Эд, хотя и имеющий не совсем обычное для молодого человека его возраста криминальное прошлое, все же щенок по сравнению с заматерелым, воняющим махоркой и улицами Москвы Володькой-революционером. Он берет папиросной бумаги — тусклые буквы едва видны — листки и вглядывается в них.
— Десятая копия?— спрашивает он вдвинувшегося в стол Революционера насмешливо.
— Думаю, шестая. Слушай, ты читай, но с расспросами ко мне не лезь. Я обещал Якиру статью к утру…
Якиру он обещал. Сын красного командарма Петр Якир — Володькин приятель по революционной борьбе. Вместе они, по рассказам Володьки, постоянно наебывают ГБ, ловко скрываются в лабиринтах московских проходных дворов, прячутся, уходят от слежки, оставляя глупых кагэбэшников с носом. В описаниях Володьки гэбэшники, они же чекисты, выглядят такими же глупыми и злыми, как немцы в советских послевоенных фильмах,— растяпы, недотепы… Володька же, Якир (фигурирующий в историях Революционера под именем Петька) и их друзья предстают перед слушателем красочных Володькиных приключений подобными Робин Гуду и его лесным братьям — сильными, смелыми, умными. Эду приходилось сталкиваться с парой чекистов в его жизни. Сказать, что они были особенно глупы, он не может. Слушая же Революционера, можно подумать, что в КГБ сдают экзамены по глупости. Мало верится.
Эд отодвигает бумаги с края тахты и усаживается в продавленную поколениями Кушеров яму.
К шести утра, не дочитав десятка страниц, в состоянии полного ужаса он уходит в постель к теплой Анне.
— А?— вздрагивает Анна.
— Спи…— Обхватив большой зад подруги, Эд размышляет. Неужели так все и есть, как этот Марченко пишет? И неужели человек может отрезать себе член и бросить его из окна к ногам идущей на работу тюремной докторши-суки? Представив себе отрезанный член, Эд дергается, ему становится холодно, и он плотнее прижимается к Анне. А суп из крови? Неужели так вот один зэк может открыть себе вены, а другой — подставить тарелку, накрошить в кровь хлеба и жрать кровь с хлебом? Оооой! Он чувствует во рту вкус кровяного супа с хлебом, и тошнота внезапно подступает к горлу. Блядь, мать-перемать Володьку и этого его Марченко! Он вскакивает и выходит в коридор голым. В Москве май, но в Борькиной цокольной квартирке холодно. А в туалете и еще холоднее. Сорвав с гвоздя тряпку для мытья полов, Эд бросает ее на пол перед гангренозным унитазом и опускается на колени. Засовывает два пальца в рот. Боже, как противно! Пальцами он дотягивается до малого язычка в глубине горла, испытанный прием, и трет его. Конвульсии волною сокращают пищевод. Несколько кружков колбасы и макароны, разумеется уже полупереваренные, изрыгаются в вазу унитаза и смешиваются с вонючей водой. Вкус теплой крови соседа по камере еще и еще заставляет сокращаться пищевод поэта. Проделав операцию несколько раз, он встает и направляется в кухню. Умыться можно только там. У Борьки в квартире нет ни душа, ни ванной. И горячей воды нет…
Проходя мимо Революционеровой комнаты, он видит, что тот лежит на спине, покрытый старым одеялом. Одеяло короткое, и потому ступни в грубо вязанных носках торчат неприкрытые. Борода покоится на одеяле. Со стороны можно подумать, что это труп Революционера, а не живой Революционер. Только тихий храп свидетельствует, что Революционер живой…
«Сука,— думает Эд неприязненно.— Дал мне эти ужасы читать. На хуй мне ужасы. Я и из семьи свалил, и из Харькова уехал, чтобы жить подальше от простых людей и от их ужасов».
— Анна?— шепчет он, улегшись в постель.
— Что?— Анна, оказывается, не спит, она слышала, должно быть, как его рвало.
— Как ты думаешь, может человек отрезать себе член и вышвырнуть его в окно, под ноги обидчице-докторше?
— Что ты несешь, Эд? Спи!— Голос у Анны злой. Она всегда зла, когда ее разбудишь.
— А думаешь, правда человек может накрошить в кровь приятеля хлеб и жрать этот супчик ложкой?
— Черный юмор, да?.. Ты что, трагедию в стиле Хармса всю ночь сочинял?
— Нет… Володька дал Марченко почитать…
Анна глубоко вздыхает и встает. Большое тело смутно белеет в сумеречности комнаты. В щель между шторой и окном вонзились осколки нового дня. Анна натягивает через голову платье и выходит из комнаты. Пошла в туалет.
Натянув на голову одеяло, Эд некоторое время лежит, пытаясь заснуть. В мутном бульоне сна кипят куски тюремного хлеба, съеденные днем куски докторской колбасы, макароны, Володькина черно-седая борода, отрезанные члены и множество истертых на сгибах листков папиросной бумаги — Марченко, Солженицын, Солженицын, Марченко… Мутный бульон краснеет, становится тяжелой цементной жижей, которую размешивает ржавая металлическая лопасть. Лопасть размешивает кровавый цемент внутри гангренозного Борькиного унитаза. Кровавая жижа застывает на глазах и, наконец, останавливается, превратившись в камень, замерзший навечно в последнем витке вулканического кипения. (Такие застывшие последние всплески вулкана Эд увидит позднее в геологическом заповеднике — в коктебельских горах.) Входит Анна, снимает платье, вздыхает и ложится. Тянет на себя одеяло. «У-уууууумммм!» — мычит поэт, сопротивляясь. И засыпает.
2
Эд Савенко высадился в Москве на Курском вокзале 30 сентября 1967 года в возрасте двадцати четырех лет. Вместе с ним из поезда был извлечен и поставлен на перрон большой черный чемодан. В чемодане находилось все, что могло понадобиться покорителю Москвы в процессе ее покорения. Чемодан был на пару лет младше поэта. Деревянный, оклеенный кожзаменителем, с фальшивыми полосами ремней через все тело, польский чемодан этот принадлежал родителям Эда и был предоставлен ему в порыве душевного великодушия за ночь до отъезда.
Юноша, прибывший покорять Москву, был одет по самой последней харьковской моде того времени. Фигуру его скрывало массивное черное пальто с воротником из меха молоденького каракулевого барашка, на голове героя красовалась грузинского стиля черная кепка-«аэродром», на ногах были американские армейские сапоги. На сапоги спускались черные брюки с широченными штанинами, брюки уходили вверх под черный жилет, а жилет был покрыт пиджаком той же ткани. Белая рубашка стягивала воедино костюм нашего героя. Рубашка была застегнута на пуговицу, плотно зажимая горло. Галстука на герое не было, ибо галстук противоречил харьковской моде того времени.
С Курского вокзала, где его никто не встречал, поэт отправился, минуя помпезные станции Московского метрополитена, в центр столицы. Достигнув станции «Кировская», поднялся вверх на свет божий и, волоча за собой изрядно вымотавший его силы чемодан, бьющий его по бедру при каждом шаге, прибыл на Главный почтамт. Здесь, после двадцати минут ожидания под колоннами у входа, он наконец увидел направляющуюся к нему подругу свою Анну и друзей — Бахчаняна и Ирину. Анна была направлена им в Москву на две недели ранее. Имевшая в семье из двух репутацию практичной и живой силы, Анна должна была арендовать плацдарм: комнату, откуда должно было начаться покорение Москвы. Оружием, с помощью которого поэт собирался подчинить себе столицу, должны были служить две ученические тетради со стихами. (Обложки их поэт оклеил синим вельветом. Куски вельвета остались у него после пошива брюк. Заказчик-кинокритик привез вельвет из Польши). Тетради покоились в чемодане.
— Эд!— Сияющая и стреляющая смелыми глазами Анна легко несла крупное тело, водруженное на острые каблуки. Опять дремучебородый Бахчанян и маленькая блондинка Ирина, всегда чуть высокомерная,— тройка друзей Эда выглядела экстравагантно даже на фоне жителей советской столицы. Пожалуй, не менее отличительно, чем они выглядели в родном Харькове. Казалось, однако, что более занятые собой, чем харьковчане, спешащие москвичи не очень-то обращали внимание на персонажей его личной истории.
— Эд, добро пожаловать в Москву!— не смогла удержаться от театральности Анна.
Поэт, желавший выглядеть холодным, ничему не удивляющимся столичным жителем среди столичных жителей, а не провинциалом, прибывшим в столицу, ответил Анне на приветствие грубым вопросом:
— Комнату нашла?
— Почти, Эд… Очень трудно, хозяева боятся. Пока ничего, но сегодня я встречаюсь в шесть часов вечера с одной женщиной, она…
— Что же ты, жопа… Ведь именно для этого ты была послана сюда на две недели раньше…
— Ну Эд… Это оказалось так трудно. Попробовал бы ты сам…
— Не начинайте со скандала, ребята!— вмешался Бахчанян.
Со стороны сцена выглядела более или менее обычно: встреча друзей у Главпочтамта, мало ли встреч случается у Главпочтамта каждый день! Но если отнестись к сцене более внимательно, то придется зачислить ее в разряд столь же знаменательных событий, как вступление д'Артаньяна в Париж или момент, когда после похорон папаши Горио Растиньяк бросает с кладбища Пер-Лашез вызов городу. Честолюбец и столица. (Даже сейчас автор этих строк чувствует некоторое дрожание в груди и нижней части живота при воспоминании о том замечательном моменте, отстоящем от сегодня уже на двадцать лет.) Кто кого — столица сомнет храбреца и откусит ему голову или храбрец наденет узду на дикого зверя и обратит его в зверя домашнего?
В тот свежий полдень они четверо столпились вокруг чемодана, как верующие у символа культа, и решили поскорее избавиться от этого громоздкого объекта, дабы и предаться удовольствиям первого дня столичной жизни, и заняться с необходимым рвением поисками крыши над головой. Чемодан решено было отбуксировать в находившийся сравнительно недалеко Казарменный переулок, где снимали комнату в деревянном доме Бахчанян и Ирина. Именно тогда впервые прошел поэт по Уланскому переулку, с которым будут связаны в дальнейшем многие события его жизни. Уланский переулок — самая короткая артерия, связывающая Главпочтамт с Садовым кольцом. Как раз против Уланского, на другой стороне Садового кольца, начинается улица Маши Порываевой, пройдя по которой несколько десятков шагов возможно свернуть налево в Казарменный именно переулок, к жилищу Бахчанянов. Продев под ручку чемодана толстую ветвь, мужчины взялись за ее концы. Тяжело покачиваясь, чемодан поплыл навстречу своей судьбе, которая в последующие двадцать лет оказалась куда более интересной, чем в первые двадцать лет его существования. Немало попутешествовав по Москве, чемодан впоследствии посетил Вену, Рим и даже перелетел через океан в Нью-Йорк, где он посейчас и находится на заслуженной пенсии в темноте антресоли почтенного дома в Ист-Вилледже.
3
Чемодану нашлось место в небольшой комнатке в Казарменном. Но его владельцу, увы, места не нашлось. Именно тогда первая легкая тень омрачила отношения двух пар.
— Если мне не удастся договориться с дамой, с которой я встречаюсь в шесть, может быть, Эд сможет у вас переночевать?— спросила Анна, оглядев приветливую комнатку и уже налаженный аккуратной Ириной быт Бахчанянов.— Одну только ночь. Мне есть где переспать. Я всегда могу поехать к Воробьевской.
Поэт недовольно ткнул локтем подругу.
— Анна-ааааа!— прошипел он.
— Что — Анна? Очень даже удобно спросить… Ведь Ирка и Бах даже свою брачную ночь провели у нас на полу на Тевелева.
— Ты понимаешь, Анна…— начала Ирина тоном, который не предвещал ничего хорошего. Она была младше всех в компании, но деловитее и собраннее всех. Эд и Анна хорошо знали все ее различные интонации. Интонация, с которой она произнесла «Ты понимаешь, Анна…», выражала смущение и смутившееся раздумье, быстрые поиски причины, которой Ирина могла бы прикрыть свое естественное нежелание иметь в эту ночь спящего поэта на полу их комнаты.
— Понимаешь, Анна, хозяйка будет против… Она предупреждала нас, чтобы мы не оставляли друзей ночевать…
Все неловко молчали.
— А так как мы тут находимся на птичьих правах и к тому же без прописки,— маленькая серьезная Ирка смело поглядела на товарищей, голос ее окреп, очевидно, она сама поверила в свою ложь,— то было бы очень нежелательно раздражать Людмилу.
— Жаль.— Анна презрительно ограничилась этой короткой констатацией факта.
Эд хотя и обиделся и не понял, почему нельзя провести одну ночь на полу комнаты в Казарменном, однако решил тотчас забыть об этом моментальном неловком эпизоде, дабы не создавать дополнительные сложности в отношениях между собой и другой стороной — Бахчанянами. Бах был его ближайшим другом, Бах не был плохим человеком, а то, что он вынужден был иногда уступать маленькой жене и принимать ее условия — ну что ж…
Оставив черный чемодан во временном убежище Бахчанянов, все четверо покинули Казарменный и отправились в забегаловку под названием «Вино», находившуюся на Садовом кольце, где каждый выдоил из винного автомата по стакану портвейна. Сжимая граненые стаканы в руках, они чокнулись и выпили: «За успех! За то, что мы покорим этот ебаный город!» — и согласно впились в шоколадную конфету, выданную каждому вместе с жетоном к портвейному автомату краснолицей дамой в белом халате. Они выпили бы еще по стакану, но на седую и невыносимо яркоглазую Анну начал обращать все больше внимания пьяный лейтенант с петлицами танкиста, посему наши герои покинули помещение «Вино». Оставив позади кислый запах алкоголя и грохнувшегося в этот момент на плиточный пол оскользнувшегося на конфете лейтенанта, которого бросились поднимать другие лейтенанты. «Ведьма! Колдунья!» — кричал упавший, имея в виду подругу Эда Анну Моисеевну Рубинштейн. Но наши герои ушли, не оглядываясь.
Промежуток времени между отбытием из заведения «Вино» и прибытием на Третью Мещанскую улицу, где неофициально собирались в группы и рассасывались на единицы владельцы жилплощади и личности, желающие снять жилплощадь, поэт пробродил по столице, в которой ему предстояло прожить ровно семь лет.
Вчетвером, а когда Бахчаняны удалились, вдвоем с Анной они прежде всего взрезали народные толпы на площади Маяковского (туда, на священную площадь смогизма, потребовал сводить его поэт), проплыли с толпой по улице Горького до Пушкинской площади. Там живой поэт поглядел на памятник мертвому поэту и вдохнул запах сжигаемых в сквере осенних листьев. Он постоял, подумал, помолчал на фоне вполголоса произносящей нескончаемый монолог Анны (в этот момент она всячески обговаривала недружественное поведение только что ушедших Бахчанянов) и решил, что столь несомненно присутствующий сегодня где-то рядом с ним, касающийся невидимыми крылами его головы черный ангел судьбы (он выбрал черного ангела) устроит так, что они найдут себе жилплощадь. И проведут эту ночь вместе. Нервный и бледный молодой поэт хотя и относился к своей женщине с некоторым высокомерным превосходством (впрочем, доброжелательно прощая ей излишнюю суетливость и старомодные монологи), однако нуждался в пышной плоти подруги. Тело Анны успокаивало его, в ее теле была надежность и плотность, так необходимая хрупкому эфемерному существу, в которое Савенко сумел превратить себя всего лишь за три года. (До этого поэт не был поэтом, но был рабочим парнем — членом комплексной бригады сталелитейного цеха харьковского завода «Серп и Молот».)
Поговорив с Пушкиным, пара направилась на Третью Мещанскую улицу. Самый дальний и надежный карман жилета поэта содержал, забулавленный, драгоценные 150 рублей, на которые пара намеревалась жить как можно дольше. До тех пор, пока не отыщется клиентура для Эда по пошиву брюк и какое-нибудь, как обычно анекдотическое, занятие для Анны. (Забегая вперед, отметим, что еще несколько месяцев у пары не появлялось никаких денег.)
Они прибыли на Третью Мещанскую с опозданием, уже в сумерках, и смешались с негустой толпой, состоящей из следующих элементов. Небольшого числа московских квартирных хозяек. Грузин (в эту категорию входили и настоящие грузины, и представители иных кавказских и азиатских народностей), согласно именующих себя аспирантами, хотя всему миру известно, что грузины приезжают продавать свои фрукты на столичных базарах и трахаться с русскими девушками. Провинциальных инженеров и служащих, желающих проторчать в Москве подольше и, может быть, попытать счастья в фиктивном браке с москвичкой. Студентов и студенток из провинции, которым средства родителей позволяли побрезговать общежитием. Молодоженов-москвичей, желающих за 25–40 рублей в месяц получить удовольствие более или менее безоглядного наслаждения сексом без того, чтобы старшее поколение слышало их любовные стоны. Провинциальных фарцовщиков, явившихся в Москву на гастроли… И наконец, категорию «прочих», в которую как раз попадают поэт и его подруга…
Группы собирались и распадались. Вопреки основным принципам социалистического общества на Третьей Мещанской имущее меньшинство нагло доминировало над нуждающимся большинством. Оказалось, что у каждого владельца московских квадратных метров были свои фобии и предпочтения, согласно которым он (или она) выбирал жильцов. Дама с очень напудренным лицом, несмотря на конец сентября одетая уже в черную котиковую шубу — признак зажиточности, искала только девочек-студенток. Злобного вида старуха с хриплым голосом и бородавкой на носу, напротив, не хотела девочек, но желала одинокого мужчину. «Сучки мне не нужны,— охотно объяснила старуха наткнувшейся на нее Анне.— А мужик, он блудит чисто». И, не вдаваясь в дальнейшие подробности, старуха пустилась со своим антифеминистским кредо в плавание по толпе. Иногда на поле появлялся ленивый милиционер, неуверенно шептал: «Расходитесь, расходитесь, граждане…» — и быстро исчезал за ближайшим углом. Очевидно, инструкция не обязывала его разгонять народ на Третьей Мещанской. Впоследствии, за семь лет посетив квартирный «толчок» (от глагола «толкаться», как нельзя лучше изображающего природу отношений толпы на Третьей Мещанской) многие десятки раз, поэт убедился, что милиции было приказано не трогать черный рынок квартир, ибо черный рынок являлся единственной возможностью обрести крышу над головой сразу и немедленно. Не исключена возможность, что даже мелкие официальные лица, переведенные в столицу из провинции, пользовались Третьей Мещанской…
Пробродив в толпе около часа, поэт совершенно пал духом и только молча становился позади своей крупной подруги, когда она выспрашивала очередную старуху или разбойного вида мужика о природе предлагаемой жилплощади. Смеркалось, с незнакомого поэту неба несло недомашним северным холодом и неуютностью, и такие же неуютные мысли блуждали в голове его. Основной оплот человека в новой местности — пещера, предохраняющая от ветра, дождя и холода, казалась недосягаемым раем. «Жанна!» — с истеричной поспешностью метнулась Анна Моисеевна к привидению в белой высокой шапке из искусственного пуха. Уродливые шапки эти выпускались предприимчивой рижской фабрикой и были гвоздем женской моды осени 1967 года. Поэт остался на месте и стоял, сунув руки в карманы пальто, справедливо полагая, что его позовут, когда будет нужно.
Так и случилось. «Эд!» — позвала Анна. Он подошел, и его представили. Носатая крупная Жанна, владелица только что полученной (от НИИ, в котором она работала) квартиры в новом районе Москвы, бывшем еще недавно деревней, Беляево-Богородском, к счастью, не решилась сдать жилплощадь двум аспирантам-грузинам, с ними утром видела ее Анна, и вернулась на толчок в поисках другого варианта.
— Жанночка!— говорила Анна Моисеевна со свойственной ей лживой фамильярностью.— Мы с Эдкой очень тихие. Он все время пишет, а меня вообще не слышно. Лучше квартирантов ты никогда не найдешь.
Жанна оглядела поэта, и, по-видимому, его облик не внушил ей опасений, потому что она насмешливо улыбнулась. С весны 1967-го юноша стал носить очки в присутственных местах и на улицах, и очки придали его облику известную безобидность, какую обычно сообщают очки щуплому молодому человеку. Правда, юноша-поэт и пышная с яркими на ветру щеками Анна несколько более, чем это необходимо, контрастировали друг с другом, но при желании Анну можно было принять за сексуальную вампирессу, безжалостно сосущую соки из юнца. Очевидно, белошапочная Жанна — инженер, мать-одиночка — осталась удовлетворена таким вариантом. Люди склонны доверять доступным их пониманию ситуациям и с недоверием относятся к ситуациям незнакомым и неиспытанным. Возможно, мимо Жанны уже прошла однажды подобная неравная пара, может быть, аффектированное красноречие Анны возымело действие — как бы там ни было, через некоторое время они уже мчались в метро по направлению к искомой жилплощади.
Молодые женщины оживленно беседовали, а поэт испытывал большое облегчение от того, что ему нет необходимости участвовать в беседе. Еще раз он воочию убедился в полезности подруги. То, чего не умел делать Эд, с успехом и удовольствием делала Анна.
4
— Эд, сколько можно дрыхнуть!— Анна Моисеевна, умытая, с уже накрашенными губами, с заплетенной косой, белое кружево воротника наколото на черное платье-мешок, нависла над ним.— Ты дрыхнешь, Революционер дрыхнет. Я должна уходить.
— Ну и уходи. В чем дело?
— Что ты там нес ночью об отрезанных членах, вспоминал какой-то суп из крови… Ты не заболел со своим сюрреализмом?
— При чем тут сюрреализм…
Эд садится в постели.
— Володька дал мне почитать Марченко. Кошмар на кошмаре.
— Кто такой Марченко?
— Жлоб, случайно попавший в тюрьму. За незаконный переход границы. После этой книги жить не хочется. На хуя я ее читал, идиот!
Поэт встает и, дабы размяться, делает несколько наклонов. Анна опускает руку в плоскую сумочку и шарит там, время от времени извлекая и выкладывая на ночной стол тот или иной предмет женского обихода. Расческу, помаду, баночку с ярко-синей краской (ею она обильно окрашивает веки), мелкие деньги, более крупные деньги…
— Ты чего-нибудь хочешь от меня?— Уже в брюках, поэт стоит перед Борькиным зеркалом у постели и расчесывает длинные, остриженные по-московски в скобку а-ля советский Алексей Толстой, волосы. Он с неудовольствием отмечает, что у него физиономия комнатного растения. Рожа бледная. Хотя на дворе май, он редко бывает на солнце. Жизнь его проигрывается на сценических площадках таких вот, как Борькина, квартирок-трущоб, в которых холодно даже летом. Под аккомпанемент вечно текущих кранов, в писании стихов, в их чтении и слушании чужих произведений, в крикливых спорах об искусстве, и в пьянстве тоже, увы. Дитя подземелья. Нужно поехать в Сокольники с Андрюшкой Лозиным, подзагореть.
— Ты не мог бы съездить со мною в ГУМ, Эд?
— Нет уж, Анюта, ты уж вали сама сегодня. Революционер слиняет, я сяду брюки Судакову шить.
— Эд, я боюсь появляться в ГУМе сразу с десятком сумок…
— Не бери десяток, возьми несколько.
— Куда удобнее было бы, если бы ты поехал со мной, как в прошлый раз. Ты бы стоял снаружи, а я бы брала по одной — по две…
— Нет, Анюта, исключено, сегодня не могу. Достаточно того, что я шью эти ебаные сумки.
Сумки — их личное изобретение. Один из способов сделать деньги из ничего. Анна покупает несколько метров толстой в узоре крупных цветов чешской ткани, метр стоит 38 копеек, а Эд шьет из ткани сумки. И Анна продает их в ГУМе — Главном универсальном магазине — по 3 рубля штука. Так как неповоротливая советская легкая промышленность не обеспечивает граждан мелочами, то граждане с удовольствием покупают у полуседой еврейской женщины с безумными глазами красивые мелочи. С такой сумкой куда приятнее ходить по городу, чем с гнусным и скучным советским изделием. Чешские цветы радуют глаз и на морозе, и в осеннюю слякоть. Несколько раз Эд и Анна встречали в Москве свои сумки.
— Не забывай, что сегодня моя свадьба. Чтоб в семь была у Берманов, как штык. Купи цветов, пожалуйста. Не забывай, что мы друзья жениха…
Анна уходит, грустная. И потому, что коммерция скучна в одиночку, и потому, что сегодня свадьба Эда. И хотя и свадьба фиктивна, и в качестве жениха под именем Эдуарда Савенко и с его паспортом будет выступать бывший харьковчанин авантюрист Мишка Преображенский, Анне неприятно, что в паспорт ее поэта будет вписана женщина: Берман Евгения Николаевна… Прошагав некоторое время по Кировской, Анна Моисеевна останавливается у Главпочтамта. Может быть, мама Циля прислала ей немного денег из Киева? Заходит внутрь и становится в очередь к окну с буквами П-Р-С. Когда подходит ее очередь, протягивая паспорт в окно, Анна решает вернуться в Уланский и убедить Эда отказаться от авантюры. Эд не должен жениться на Жене Берман. Слишком сложная получится история. Не только брак фиктивен (в это посвящена лишь мать Жени, папочка, слава богу, не подозревает об обмане), но фальшив и жених. Мишка Преображенский будет играть роль Эда, потому что папа Берман, к сожалению, прекрасно знает пару харьковчан. Эд и Анна прожили несколько месяцев во дворе этого же дома на Цветном бульваре. Кухня Берманов на первом этаже окнами во двор прямехонько глядела на флигель под большим деревом, где обитали, отделенные некрепкой дверью от мира, в компании нескольких дюжин мышей, Эд и Анна. Мишка Преображенский поживет некоторое время в семье Берманов, у них две комнаты.
Месяц или полтора он будет называться Эдуардом Савенко. Слава богу, папа Берман знает настоящего Эда только как Эда Лимонова. Ну что ж, они тезки, что же тут такого. Совпадение. Через месяц-полтора суровый коротыш, папа Берман-очкарик, убедится в том, что Мишка — хороший парень, и пропишет его, то есть Эдуарда Савенко, в Москве. У Эда будет московская прописка. Ради этого и задумана сложная авантюра.
Почему такая сложная? Неужели нельзя заключить фиктивный брак с московской девушкой, у коей папа полегче, чем подозрительный Берман? Почему нельзя заключить фиктивный брак с девушкой вообще без папы или чтобы папа хотя бы никогда не видел Эда (и Савенко, и Лимонова) до этого? Можно. Но для этого они должны быть другими людьми. И Анне, и Эду не хватает обывательской хитрости, мелкой изворотливости. Ловчить они не умеют. Они вовсе не беспомощные типы, но все их стратегические построения страдают от избытка фантазии. Эду нравится сооруженная им авантюра: сегодня в четыре часа она будет приведена в действие. Эд и Мишка уже раскрасили сегмент печати на фотографии Преображенского. Фото будет переклеено в такси, по дороге из загса. Муж Савенко попросит шофера остановиться: покинет такси, и в него рядом с невестой сядет Мишка Преображенский, он должен поджидать их на Садовом кольце.
Почему Преображенского устраивает эта авантюра и почему он соглашается жить с Женей и в семье Берман? Экс-харьковчанин выплыл в Москве лишь пару недель назад. Он вынужден был сбежать из Казахстана без вещей и документов. Эд предпочитает не лезть в чужие истории, если протагонисты их не желают делиться с ним своими секретами, однако Анне он признался, что думает, что за Мишкой в Казахстане осталось мокрое дело. Может быть, Мишка кого-то пришил. Люди не убегают за здорово живешь, просто так, голяком, не прихватив насущно необходимых документов…
— Нам-то что, Анна,— сказал Эд,— Мишка — старый приятель. Он, может быть, и убийца, но своих он никогда не закладывал. Мишка дорожит своей репутацией. Он в плохом периоде, негде жить и даже нечего жрать. Полтора месяца жизни с Женей подымут его на ноги. А там поглядим… Наша же жизнь станет привольнее со штампиком московской прописки в паспорте.
Перевода от мамы Цили не поступило. Собственно, мама Циля и не обещала прислать перевод. Анне хочется, чтобы перевод был. Предстоят большие расходы. Женя Берман согласилась на фиктивный брак не задаром. Сегодня Эд должен выплатить ей половину обещанной суммы. Вручить по пути из загса. В такси. Как в фильмах…
Анна Моисеевна стоит некоторое время у Почтамта в раздумье. Утренний майский ветерок трогает полы плаща-болоньи. В конце концов она решает не возвращаться в Уланский. Эд рассердится, они поругаются, и он все равно поступит по-своему. Эд упрямый. Наклонив голову, широко загребая майскую Москву сумкой, Анна устремляется по Кировской улице в направлении площади Дзержинского. Ее обгоняет сопровождаемая милиционерами черная «Волга» с сиреной.
«Хорошо кагэбэшникам,— думает Анна Моисеевна, вздыхая.— И начальникам. Им прописка не нужна».
5
Эд выходит в кухню. Умываться. Из комнаты Революционера на него накатывает облако сизого дыма. Революционер сидит за Борькиным столом спиной к Эду и быстро водит карандашом по бумаге.
— «В круге…» или Марченко?— спрашивает Революционер, не отрываясь от письма.
— Марченко. Психопат ваш Марченко.
— Почему же психопат? В тюрьме, брат, не сладко. Могу тебя в этом заверить.
— Тюрьмы есть везде, Володя. Есть, были и будут. Без тюрем невозможно. Козье племя друг другу горла перережет без тюрем.
— Марченко — политический. Он сидел за попытку перехода границы.
Поэт плещет водой себе на плечи и хватает полотенце.
— Ха-ха-ха! Теперь это называется политический. Я называю таких, как он, психопатами. Больше того — он самосад. Я тоже мог бы не вылезать из тюрьмы. Это легко — стоит только расслабиться и психануть. Не попасть в тюрьму — вот в чем трюк. Не попасть, но жить так, как ты хочешь. Тюрьма — это поражение. Для того, чтобы сесть, геройство не нужно, нужна глупость.
Высказавшись, Эд тотчас же вспоминает, что Революционер тоже ведь самосад. Каким же нужно быть идиотом или святой невинностью, чтобы в 1948 году призывать к уничтожению колхозов и председателей! В самом зените сталинского времени!
— И все же, как я понимаю, книга произвела на тебя большое впечатление. Она тебя задела, Эд… Но разве ты не понял, что марченковская тюрьма — модель советского общества?
— Так задела, что я блевать вставал. Наворотил такое количество ужасов! Я ни хуя не верю в эти тюремные истории. Они того же происхождения, что и охотничьи или рыболовные. Те всегда утверждают, что убили самого большого кабана или вытащили вот такую рыбищу. Когда их прижмешь и заставишь показать фотографию, рыба оказывается в десяток раз меньше. Марченко наслушался тюремных легенд и решил их присвоить, дабы свою историю поужаснее сделать…
Революционер отложил карандаш и с любопытством посмотрел на поэта.
— С такими взглядами, молодой человек, вы можете сделать прекрасную карьеру в лоне Союза советских писателей. Непонятно, почему вы так упорно называете себя неофициальным поэтом, неконформистом?
— Из того, что психопат попал в тюрьму, испугался и выплеснул весь свой страх на страницы дешевой папиросной бумаги, вовсе не следует…
— Я оттянул шесть лет, и я тебе говорю, что так всё там и есть. Тюрьма Софьи Васильевны именно такая.
В голосе потомственного революционера прозвучали явственно злость и раздражение.
— Даже если пару миллионов уголовников и сколько-то там десятков тысяч «политических», как вы их называете, сидят в тюрьме, Володя, то еще двести пятьдесят миллионов не сидят и, по всей вероятности, за решетку никогда не попадут. Не разумнее ли ориентироваться на эти двести пятьдесят миллионов, нежели на тюремное население…
— Если бы ты посидел, запел бы другое, поэт! Если бы тебе пришлось увидеть твоего товарища, застреленного и умирающего хрипя на колючей проволоке в зоне, ты навеки бы возненавидел гадов…
Володька вскочил и заходил по комнате.
— Возненавидел бы их и поклялся бы им отомстить. Как поклялся я…
— Вот-вот, вы будете мстить, сводить счеты полувековой или по меньшей мере четвертьвековой давности и опять зальете кровью страну…
— А что плохого в крови?
Революционер подошел вплотную к прислонившемуся к дверной раме поэту (полотенце на плече) и поглядел ему в глаза.
— Кровь очищает. Пока жертвы не будут отомщены, не будет покоя России!
— Ой, блядь, как мне надоели ваши жертвы… Жертвы! Вульгарно мечтающие стать палачами. Лучше скажите, как жить сегодня. Нам, моему поколению. Мне двадцать шесть лет, Володя! Когда умер Сталин, мне было десять. Сколько можно вопить о позавчерашнем дне и пренебрегать днем сегодняшним? Вы люди прошлого, Володя!
Они стоят друг против друга разъяренные и злые. Это не первая их стычка. За десять дней, в которые они делят Борькину квартиру, они успели сцепиться с полдюжины раз…
Эд презирает демагогов. Он еще мог бы понять людей с оружием в руках, отстаивающих свои заблуждения. Не нравится тебе советская власть — давай, хватай автомат и действуй. Но играют взрослые люди — Володька со товарищи — в детскую игру сыщиков и воров, бегают по Москве с карманами, набитыми бумагами, прячутся от глупых, по их мнению, чекистов и похваляются перед друзьями, как ловко они нырнули в подворотню или вдруг выпрыгнули в последний момент из поезда метро. А агент не успел, дурак. Да если бы КГБ всерьез захотел, получил бы сверху приказ, они взяли бы всех демагогов и хвастунов в одну ночь. Что-то никто и никогда не слышал о Володьках и Якирах в суровые времена Йоськи Сталина. Тихо было.
«Политики» появились, потому что им разрешили появиться. Времена изменились. Власти относятся к психопатам менее серьезно. И хотя якиры, володьки и солженицыны стараются доказать, что времена не изменились, само существование якиров, володек и солженицыных свидетельствует против этого. Жулики…
Первым представителем этого типа («политиков»), встреченным Эдом, был поэт Чичибабин. Здоровенный ражий мужчина, Чичибабин «вел» (куда вел, зачем вел, но именно так тогда говорили) поэтическую секцию при Доме культуры работников милиции в Харькове. Ирония состояла в том, что в секции не было ни единого милиционера, очевидно, они не писали стихов, но было полным-полно молодых контрреволюционеров и даже «сионистов», как полусерьезно называл Бахчанян Юрку Милославского и его друзей — произраильски настроенных юношей еврейской национальности.
Впервые Эд заподозрил Чичибабина в демагогии на вечере поэзии. Тот прочел стихотворение, в котором рефреном множество раз повторялась строка: «Самые лучшие люди на свете — это рабочие». «Как же, на хуй, рабочие ему лучшие люди,— думал Эд сидя в зале.— Врешь, сука горбатая (Чичибабин горбился), я сам был рабочим и с большим удовольствием свалил из этого сословия. Я был знаком с тьмой рабочих, хуй-то они лучшие люди… В рабочих закономерно остаются те, кто не смог стать ничем большим, у кого нет таланта, то есть самые ничтожные представители человечества. Жулик ебаный. Зачем написал такое — чтобы лизнуть жопу советской власти?» Юрка Милославский с компанией были куда лучшего мнения о Чичибабине. Эд же с самого начала заподозрил бывшего зэка в неискренности и по мере узнавания его (они стали встречаться иной раз, ибо Эд прочно осел в харьковской богеме) убедился, что первое впечатление оказалось верным.
Тогда, в шестидесятые годы, бывшие зэки были в большой моде. Каждый провинциальный город обзавелся своим бородатым солженицыным. В Харькове на эту должность единогласно избрали Чичибабина. Бородатый и здоровенный, ражий и рыжий, зимою надевавший валенки (комплектом к валенкам служила вывезенная им из лагеря бывшая лагерная медсестра — рябая Мотик), Чичибабин с удовольствием играл роль хмурого, настрадавшегося русака. Как и Володька-революционер, он курил махорку, заворачивая ее желтыми пальцами в газету, имел пристрастие к простому русскому языку, почерпнутому из словаря немца Даля, и старательно подчеркивал свою любовь к Мотику, которая якобы спасла ему жизнь тем, что вначале сумела перевести его в лагерный лазарет, а позже устроила на должность лагерного бухгалтера. Бывший вор и рабочий, новоиспеченный поэт Лимонов, недоверчиво глядел на это существо, более а-ля рюс, чем мог бы быть русский мужик, вытащенный внезапно из сибирской деревни. Эд всякий раз иронически хмыкал, когда в разгар всеобщей беседы и выпивки, без пятнадцати одиннадцать, Чичибабин вдруг вставал, громко говорил: «Мне пора. Мотик ждет» — и удалялся горбатой походочкой. «Показушник!» — думал Эд. Харьковские интеллигенты же глядели на преданного Мотику Чичибабина с обожанием, он был для них примером нравственной чистоты. Для Эда, проведшего первую половину жизни среди блатных и рабочих, Чичибабин был фраером, ловко наебывающим доверчивых интеллигентов. Заметив однажды, каким взглядом поглядел харьковский солженицын на красивую Валечку, восемнадцатилетнюю продавщицу магазина «Поэзия» (в нем тогда работала и Анна), Эд сказал Анне, смеясь: «Помяни мое слово, это ходячая нравственность скоро бросит рябого Мотика. Ему очень хочется свежатинки». Так и случилось. Харьковский солженицын бросил Мотика и женился на молодой прыщавой девке.
Володька-революционер вначале нравился Эду. Пока он в нем не разобрался. Когда он в нем разобрался, Эд сказал себе, что Володька, без сомнения, личность искренняя. Но тем хуже для Володьки, ибо тип профессионального революционера-баламута, к которому Володька принадлежит, не нужен в СССР в нашу эпоху. Без сомнения, думал Эд, наблюдая Революционера, такими и были профессиональные революционеры в свое время, прибавь или убери несколько черт. Фанатик — ненависть из него так и брызжет,— слепорожденный, ибо верит в то, что только он прав, верит в свою правду, как в Бога. А с другой стороны, что ему еще остается, Володьке: творчески он ни на что не способен. Он, правда, сочиняет перевертни в свободное от сочинений прокламаций и игр с КГБ время. Но перевертни лишь с большим трудом можно отнести к искусству. Перевертень можно использовать как прием в стихотворении, но сочинять только перевертни — маразм.
6
Жанна сдала им одну комнату в квартире из двух, и сдала немедленно. За тридцать рублей в месяц. Они не возвратились в Москву за чемоданом, но остались ночевать в Беляево. Жанна же, к их удивлению, надела белую шапку, положила на дно сумочки их тридцать рублей и отправилась в обратный путь в Москву, в квартиру своей мамочки, где она оставила пятилетнего сына. Счастливы тем, что хотя бы на одну ночь остались одни, Эд и Анна посидели на кухне, постояли у открытого окна, глядя в желто-ржавое поле и зиявший через дорогу еловый лес, и легли спать. История умалчивает о том, занимались ли они в ту ночь любовью, не подлежит, однако, сомнению, что поэту одно за другим приснились все последующие его приключения в жизни — покорения Москвы, Нью-Йорка, Парижа, ужасы и несчастья, и такое же количество веселых и счастливых приключений. Ибо это была первая ночь нашего героя в его первой в жизни столице.
К их удовольствию, Жанна стала жить между квартирами. К их неудобству, Беляево оказалось все же слишком далеко от центра Москвы, и путешествие всякий раз съедало целый час в одну сторону. Самой неудобной частью путешествия была его автобусная часть. Автобуса приходилось ждать минут двадцать, а то и полчаса. Насколько автору известно, современные Эды и Анны могут добираться в Беляево комфортабельней и быстрее, где-то именно в районе дома Жанны находится теперь станция метрополитена.
Собственно, ездить-то было особенно некуда. Общество подруги детства Анны — Аллы Воробьевской, вышедшей замуж за москвича со смешной фамилией Письман и теперь жившей в Москве в районе Ленинских гор,— не привлекало Эда. Возможно, в юности Алла была девушкой темпераментной и стремительной, но к тридцати годам остепенилась и жила теперь с Сеней — простым советским инженером, как он себя называл. Отличительной особенностью Сени была противоестественная страсть к «Лунной сонате» Бетховена. Не умея играть на пьяно, он сумел подобрать сонату, запомнил — вундеркинд,— на какие клавиши нажимать, и предавался этой бесцельной страсти круглый год, все свободное от инженерства время. Другой, менее оригинальной страстью инженера Письмана была страсть к книге «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Книгу, как и сонату, он тоже выучил наизусть…
В несколько вечеров, проведенных у Письманов, поэт всякий раз сцеплялся с начитанным инженером. Письман, как, очевидно, читатель уже успел догадаться, маленький, худой, бледнолицый еврей с глазами невольника, ворочающего всю жизнь тяжелое весло галеры, не мог понять, откуда у прочитавшего так мало книг сидящего перед ним молодого человека такое количество наглости и уверенности в себе, позволяющее ему спокойно утверждать, что он поэт, да еще и гений. Определение «гений» остается на совести той любившей пышности эпохи, спокойно разбрасывающейся подобными и даже еще более наглыми и щедрыми определениями. Уверенность же поэта в себе была, пожалуй, ни на чем, кроме собственных стихов, не основана. Две оклеенные в синий рубчатый вельвет тетради, содержавшие около двух сотен стихотворений, давали фанатику веру в себя. И еще в самой глубине его существа всегда теплилась иррациональная вера в то, что он не такой, как все люди.
Сидя против Письмана и слушая письмановские нравоучения по поводу того, что вначале ему — Эду — следовало бы ознакомиться в достаточной степени с русской и мировой культурой, а уж потом покушаться на создание шедевров, поэт хмурился, злился, пытался и не умел объяснить Письману свою правоту. Он даже, совсем того не желая, обидел несколько раз въедливого зануду-инженера, объявив ему, что все непоэты и нехудожники являются исключительно бесполезными существами и только творческая деятельность является достойным занятием для настоящего мужчины. «Инженерам же и рабочим следует повеситься»,— объявил экстремист, вызвав тем самым у реалиста Сени подозрения в умственном помешательстве юного сожителя подруги своей харьковской жены.
— Талант важнее эрудиции,— утверждал поэт.— Эрудицию возможно приобрести, но талантливости научить невозможно. Гений готов к созданию шедевров уже в пять лет. Моцарт…
Сеня охал, вскрикивал, дергал себя за ухо, схватившись руками за голову, убегал в другую комнату, призывал там в свидетелей Аллу и Анну… Возвращался, кричал о всеобщем упадке культуры, о нечесаных молодых недорослях с неизлечимой манией величия, но ни единое его слово не достигало цели. «Он хочет, чтобы я был такой же, как он, смирный гражданин, чтоб получил от жизни в зубы кооперативную квартиру, подержанную Аллочку, которая перебесилась с другими, а с Сеней отдыхает от буйной молодости, чтоб я знал свое место, как он… Хуй-то»,— думал Эд. Все нормальные люди, встреченные им в жизни, старались его исправить, наставить на путь истинный, сомневались в искренности его порывов. Чем хороша Анна, что, как подлинная «шиза», она не исправляет его и не делает ему замечаний. «Анна знает, что я не просто еще один юноша, пишущий стихи,— что мои стихи особенные. Если мы и ругаемся иногда, то только по поводу моего пьянства. И она права — я должен пить меньше…» Сеня же — неудачник, у него не хватает храбрости быть личностью. Он боится. Эд перестал ездить с Анной к Письманам, хотя в последний визит даже получил некое садистское удовольствие от того, что высмеял детские мемуары Письмана. Сеня с ностальгической грустью рассказывал собравшимся о том, как он лепил и пек вместе с приятелем пирожки с начинкой из дерьма.
У Бахчаняна уже появились в Москве приятели, и он познакомил Эда с некоторыми из них. Серым ноябрьским днем снег срывался было сухими макаронинами с неба, но тотчас же прекращался вдруг. Они отправились в старые, деревянные, но уже перекореженные кое-где бульдозерами кварталы — в Текстильщики. Старая деревянная жизнь соседствовала бок о бок с новой железобетонно-скучной жизнью. Художник Гробман жил еще в старой жизни на втором этаже деревянного дома, серого от старости и снега, дождей и солнца Москвы. Гробман встретил их в сапогах. Усатенький, самоуверенный, держащийся свободно худой типчик понравился Эду.
В плотно охваченной полками с книгами, иконами и картинами комнатке Эд прочел свои стихи москвичу.
Кухарка любит развлеченья
Так например под воскресенья
Она на кухне наведет порядок
И в комнату уйдет на свой порядок
Она в обрезок зеркала заколет…
— Подожди!— сказал Мишка.— Ирка!— позвал он жену.— Иди-ка сюда! Тут человек гениальные стихи привез!
Ирка Врубель-Голубкина — молодая девушка с выпуклыми глазами и мокрым ртом — вошла и тихо стала у двери, так как поместиться в комнате четверым было невозможно.
Эд прочитал множество стихотворений. И почти каждое Мишка сопровождал причмокиванием, как бы разжевывая и смакуя, цокал языком, поглядывал то на жену, то на Бахчаняна, словно это он сам написал читаемые Эдом стихи. «Вот,— время от времени обращался он к присутствующим,— просто и ярко сделано. Невымученно. Не то что наши дрочилы…» Эд запомнил кладбищенскую фамилию Гробмана и зачислил его в разряд друзей. Однако стихи самого Гробмана, прочитанные тогда же, Эду не понравились. Показались слишком сухими и лакированными. Выдроченными. Сидя в Беляево, он думал о Гробмане, но ехать к нему опять почему-то медлил.
В другой раз Бахчанян сводил его в редакцию самого левого в Москве журнала «Знание — сила». Пожав руку десятку художников и запомнив лишь одного — главного художника газеты Соболева по причине хромоты, трубки в зубах и потому, что вел он себя грубо и насмешливо. Эд понял, что журнал этот ему не нужен, а он не нужен журналу. «Знание — сила» приняло несколько рисунков Баха, Бах чувствовал себя в журнале, как рыба в воде. Сообщник других художников, он говорил с ними на одном языке. Профессиональном. «А где мои собратья по профессии?» — спросил себя Эд. Следовало их найти.
7
Друг детства Анны Моисеевны художник Брусиловский сдержал данное им когда-то в Харькове обещание — пригласил их к себе. Эд выгладил брюки, Анна выстирала кружевной воротник платья. Они долго искали нужную им улицу и, обнаружив дом, опасливо спустились мимо мусорных баков по старой вонючей лестнице один марш вниз. Знаменитый художник живет в подвале?.. Зато, когда отворилась обитая новым сверкающим кожзаменителем дверь… О, восторг! Таинственная, в полумраке им открылась мастерская художника. В те годы, когда отдельная квартира была редкостью и роскошью, мастерская в полуподвале (тахта покрыта лисьими (или одной?) шкурами, свечи, запах красок, зеркала?), первая московская мастерская показалась ему храмом искусства и… порока. Да-да, ибо в гостях у мясистого, обакенбарженного, загорелого Брусиловского находилось несколько красивых девушек.
— Модель Галя Миловская. Русская Твигги!— представил Толя тонкую блондинку в коротенькой юбочке.
— Ну Брусиловский! Тооооля!— взныла блондинка и сделалась злой.
— Она не любит, когда ее так называют. Стесняется,— конфиденциально прогнусавил Брусиловский, когда они оказались на безопасном расстоянии от блондинки.— О Гале только что сделал огромный репортаж журнал «Америка». Галя на Красной площади во всех видах. Блестящий успех! Всемирная известность! Чуть позже приедут мои друзья — поэты Холин и Сапгир. Ты почитаешь стихи?
Эд издалека сравнил тонкую Галю с подругой жизни Анной Моисеевной и вздохнул. Пришлось признать, что Анна явно проигрывала, не спасала даже ее агрессивная экстравагантность. В два раза шире, низкозадая, седая… Нелепый черный балахон работы Эда. Спальный мешок, а не платье… Впервые Эд застеснялся своей подруги, и неприглашенная явилась мысль о том… Вернее, это была не мысль, но как бы предчувствие. Ничто не вечно, однажды ему придется покинуть Анну и, может быть, ради такой вот девочки. Ведь если он явился завоевывать Москву как бальзаковский Растиньяк (роман «Отец Горио» он прочел в адаптированном варианте по-французски еще в школе. Правда, на чтение ушел целый учебный год), то следует ее завоевывать всю. То есть не только научиться писать стихи лучше, чем пишут москвичи, но и… присвоить их лучших девочек. Однако, так как провинциал не был еще тогда бесстыдным, он немедленно же застеснялся своих отдельных от Анны мыслей. «Так нельзя,— сказал он себе.— Анна — моя подруга, и думать о будущем без нее — плохо». И, приблизившись к Анне, сел рядом с нею на лисью шкуру.
Жена Брусиловского — тоже Галя,— маленькая девушка с воспаленными несколькими прыщами щеками, беседовала с Анной о московских трудностях с жилплощадью. Оказалось, что помимо мастерской у Брусиловских есть комната в коммунальной квартире недалеко от метро Кировская.
— Крошечная — 16 метров. Нас трое — Толя, я и Максим. Максику только два года. Жить с ним в полуподвале я не могу — это плохо для здоровья мальчика. Да и Толя не хочет. Чтобы творить, он должен быть один.
— Вы еще и жалуетесь?! Пожили бы вы в Беляево, у черта на рогах, на окраине, в десяти метрах, как мы с Эдкой!— воскликнула Анна Моисеевна возмущенно.— Кровать и стол только и умещаются. Задами тремся друг о друга…
— Анна!— Поэт застеснялся неточной и намеренно драматизированной информации об условиях их жизни. Он не отказался бы ни от какого материального блага, в том числе и от более обширной пещеры в центре Москвы, но ему казалось естественным жить «трясь задами». Следуя классификации Хлебникова, делившего все человечество на «изобретателей» и «приобретателей», он гордо относил себя к изобретателям. Да, Жанна запирала в свое отсутствие большую комнату, но они прекрасно пользовались кухней, ванной и коридором. Да и комната, в которой они терлись задами, была больше десяти метров. По стандартам изобретателей, шикарная жизнь.
— Анна!
— Что «Анна»?— невинно всплеснула очами Анна Моисеевна.— Я говорю это, чтобы Галя не переоценивала свое положение в худшую сторону.
Налицо была явная попытка быть любезной. Впервые встреченным людям, не друзьям, в точно такой же ситуации Анна, несомненно, закричала бы: «Зажрались и не понимаете! Эдка — гений!»
— Я понимаю, что вам кажутся неискренними мои жалобы,— спокойно начала Галя.— Мол, с мастерской в сотню метров она еще и сетует на жилищные условия. Но Толя живет в Москве уже десять лет. Он известный художник. Он имеет право на чуть лучшую жизнь. До того, как мы поженились, он хлебнул свою долю неустроенной жизни: жил и у приятелей, и в общежитии…
Гале пришлось встать, прервав апологию мужа, и, оправив брюки, отправиться открывать двери. В дверь звонили, а Брусиловский, отставив крепкий зад, именно в этот момент зажигал спиртовку под фондю. Запахло жженым спиртом, хозяин сообщил гостям, что спирт в таблетках — отечественного производства, в то время как сам аппаратик — швейцарского.
Напитки, выставленные на низкий стол, судя по этикеткам, были иностранные. Веселый английский гвардеец-алкоголик в красном мундире маршировал по фронтальной стороне параллелепипедной бутыли джина. Белая и черная собачонки виляли хвостами на бутылке шотландского виски. Большие бутыли были окружены десятком карликовых. Поэт прикинул, что в каждой карликовой по двести или чуть меньше граммов бесцветного напитка, очевидно, водки или джина. Виски и джин ему приходилось пить в Харькове, карликовые бутылочки он видел впервые. «Здорово придумано,— шепнул он подруге жизни,— хорошо против алкоголизма. Купил такую, вылил в стакан, поддал, и достаточно. А с нашей бутылкой водки, если уж открыл,— всю бутылку выпивать нужно».
Оказалось, что в карликовых бутылочках не водка, но особая сладко-горьковатая вода, которую следует смешивать с джином. «Тоник». Прогрессист, он немедленно приобщился к новому для него благу иностранной цивилизации. Когда маленькая Галя спросила его, какой «дринк» он предпочитает, поэт сказал, что предпочитает «джин, с этим, как его?..».
Вскоре после приобщения к новому иностранному напитку тонику поэт приобщился к первым в его жизни живым иностранцам. В мастерскую ввалилась, стряхивая снег, пара в одеждах, которые поначалу показались поэту карнавальными. Кожи зверей, множество меховых манжет, хлястиков и воротничков, пуговиц, несколько шарфов, спускающихся на грудь или заброшенных на спину. Женщина была в блестящей кожи сапогах, уходящих выше колен, под полушубок. В руках у мужчины было несколько пластиковых ярких мешков, и в них позванивали весело бутылки. Одежды, смеха, звона бутылок и топота было так много, что и десяток советских граждан не могли бы сравниться с этой парой. «Пегги! Вальтер!» — закричал Брусиловский, хотя в криках, показалось провинциалу, не было никакой необходимости. Очевидно, хозяин хотел быть вежливым и потому приветливо ответил шумом и энтузиазмом на шум и энтузиазм. Он три раза сочно поцеловал Пегги, назвал ее «дарлинг» и, сцепившись с Вальтером и его бутылками в медвежье объятье, затоптался у двери. В неприкрытую дверь задуло сырым ветром и мочой.
Провинциал был самым младшим в компании, и его представили иностранцам последним. Он не обиделся, он понимал, что право быть представленному первым следует заслужить.
Освободившись от верхней одежды, Пегги оказалась очень худой. В ту эпоху все женщины или были худые, или старались похудеть. Разумеется, исключая Анну. Увидеть, где заканчиваются блестящие сапоги иностранки, поэту не удалось. Они заканчивались под кожаной юбкой или составляли с ней одно целое?
— Я хочу достать себе такие, Эд!— Анна глядела на сапоги не отрываясь, восхищенная сапогами.— Купи мне такие, Эд?
— А что ты мне купишь?— осведомился он грубо.— И как ты их натянешь?
— А, что с тебя взять!— Анна Моисеевна тяжело повернулась, увлекая за собой лисью шкуру и Эда.— Безденежный… Поеду в Киев к сестре и выйду там замуж.
— Давай, давай…— пробурчал поэт. Иногда Анна Моисеевна все же шокировала его. Как можно серьезно хотеть такие вот сапоги при небольшом росте и толстенных ляжках? Каждому свое, нужно бы понимать. Дама с окружностью бедер 128 сантиметров не может одеваться, как эта… Твигги. Брусиловский уже сообщил ему, что Твигги — самая модная английская девушка-манекенщица — худа как скелет и весит при росте 176 сантиметров всего 48 килограммов. Или 45?
Первая иностранная женщина в его жизни (он наблюдал группы интуристов, но издалека, как птиц, пролетающих в небе) оказалась американкой и работала в американском посольстве. Кем? Он не понял, но переспросить постеснялся. В первые иностранные мужчины судьба подсунула ему немца. И он работал в западногерманском посольстве. Фамилии свои иностранцы не сообщили. Галя маленькая сказала, что Вальтер женат, а с Пегги у него роман.
Анна Моисеевна сняла, расстегнув молнии, уродливые сапоги на меху, и они валялись у тахты, а Анна Моисеевна полулежала на шкуре, побалтывая кокетливо ногами. Один чулок был порван, и из дыры вывалился средний палец. Ступни и пальцы у сожительницы поэта были маленькие и аккуратные, однако поэт вовсе не был уверен, что именно так следует себя вести, находясь в присутствии иностранных граждан. Проходя, он толкнул сожительницу коленом:
— Анна, надень сапоги!
— Что?
— То, что у тебя рваные чулки.
— Что естественно, то не позорно, Эд!
У Анны Моисеевны на все случаи жизни была теперь готовая мудрость.
Поэты явились около одиннадцати. Не одни, но сопровождаемые тремя девушками и бородачом. Длинноволосый, усатый человек в дубленом иностранном полушубке, брюки гармошкой спускались на сапоги, был назван Брусиловским Генрюша. Худой, остриженный дней десять назад под машинку, статный высокий тип в сером плаще, шарф под самый нос, ярко-синие джинсы, назван был по фамилии — Холин.
— Ну что же вы друзья, мы вас ждем!— Брусиловский, энергично набросившись на гостей, вынимал их из одежд со страстью необыкновенной.— Исстрадались все… Стихов! Скорее стихов!
— Пардон… засиделись в «Пекине». Вот познакомились с прекрасными китаянками.— Генрюша насмешливо подтолкнул к Брусиловскому девушек, нисколько не напоминавших китаянок.— И держи бутылку, Анатоль: «Маоцзэдуновка». Китайская водка. Крепка, стерва!
Брусиловский, к большому сожалению нашего героя, никогда не пробовавшего китайской водки, унес цилиндрическую бутыль в глубину подсобных помещений. Харьковчанин завистливо подумал, что земляку принесли куда большее количество бутылей, чем он выставил. И каких бутылей!
Длинноволосый прошел к гостям чуть пошатываясь. Пожимая руку провинциалу, он посмотрел, однако, не на него, но на большую Галю — Твигги. Он расцеловался и с Пегги, и с Вальтером.
— Ну как, зажило копытце?— спросил он американку и поглядел на ее зачехленные доверху ноги.— Боишься теперь русских поэтов, сапожки надела, пятки бережешь…— Длинноволосый расхохотался.
— Тебья нет, Генрьюша, не баюс, но Лионька, Лионька, какой ужасьний Лионька!
— Летом Губаныч укусил Пегушу за пятку,— весело объяснил непосвященным Брусиловский.— Пегуша сидела там, где сейчас Анна Моисеевна, Губаныч лежал у нее в ногах. Лежал, лежал, гладил ноги, потом вдруг укусил Пегушу. Пришлось везти ее в Склифосовского, делать укол против бешенства.
Эд понял, что Губаныч и Лионька — одно и то же лицо и не кто иной, как лидер СМОГа Леонид Губанов. Судя по доброжелательным улыбкам, присутствующим скорее нравилась эта история. И сама Пегги произносила «ужасьний Лионька» с улыбкой.
«Вот это нравы!» — подумал провинциал с уважением. Сюрреалистически-шизоидное поведение всегда вызывало в нем восхищение. Сам он не был, впрочем, уверен, что мог бы укусить за пятку американку.
Лишь к полуночи поэты почувствовали себя готовыми к чтению стихов. Жестокие москвичи не сделали провинциалу поблажки ни на молодость, ни на то, что он прибыл из провинции. Читали в порядке занимаемых мест. Первым Генрюша. Будучи до этого занят нашептыванием нежностей или грязностей «китаянке» с личиком потаскушки с вокзала, Генрюша, однако, очень умело и споро переключил себя из секса в искусство и хрипловатым баритоном, не вставая с пола, стал читать:
Идут коллективы, активы и роты,
Большие задачи несут идиоты.
Машины и дачи несут идиоты.
Одни завернувшись по-римски в газеты,
Другие попроще — немыты, раздеты…
Идут идиоты, идут идиоты,
Несут среди общего круговорота
Какого-то карлика и идиота.
Идут идиоты, идут идиоты,
Идиоты честны как лопаты,
Идиоты хорошие в общем ребята,
Да только идти среди них жутковато…
Ему пришлось читать после Генрюши, что его не обрадовало, так как провинциал признал в нем сильного и умелого противника. Эд извинился и попросил хозяйку найти его пальто.
— Вы собираетесь нас оставить?— спросил с пола сидевший в позе лотоса Холин.
— У меня в пальто тетрадка,— пояснил харьковчанин стеснительно.— Я не помню своих стихов наизусть.
Он прочел им свою поэтическую программу: «Кропоткина» и стихотворение «Натюрморт». В стихотворении перечислялись предметы, по тем или иным причинам запомнившиеся ему из смутного полусознательного детства. К примеру, строчка «А это топор — он оттяпает палец-мизинец» имела в виду конкретный топор, которым безумный сосед по двенадцатиквартирному дому на харьковской окраине Лёнька Шепельский отрубил себе палец. И именно мизинец.
…Вот килька — ее выбросить в окно
Вот лимон — его покатать…—
закончил поэт. Присутствующие, за исключением Брусиловского, сопровождающего чтение стихов друзей обязательным закрыванием глаз и поматыванием головы (усатые уста его в этот момент сомнамбулически улыбались), отнеслись к стихам провинциала без особого восторга. Ему никто не аплодировал. Генрюше, впрочем, тоже не аплодировали, однако слушатели радостно шумели после прочтения «Парада идиотов». После прочтения «Натюрморта» они зашевелились, разминаясь. Лишь Холин сказал вдруг: «Если вам действительно хочется покатать лимон, это очень хорошо». Но неизвестно было, что он поощрил: стихотворение или философское занятие катания лимона. Провинциал решил, что он их не убедил.
«Дурак, нужно было выбрать другие стихи, нужно было прочесть «Книжищи»»,— изругал он себя.
— Игорь, прочти нам «Холина»?— Брусиловский, восседавший на хозяйском деревянном кресле, издал из кресла множество энтузиастских скрипов и кожаных взвизгов. Поэт лишь чуть выпрямился, потянулся вверх из позы лотоса (и как он не устал в ней сидеть, подумал Эд) и зачел сухо и спокойно:
Как, вы не знаете Холина?
И не советую знать
Это такая сука
Это такая блядь…
Глядит как сыч
Говорит дичь
Вместо ног
Ходули
В задницу ему воткнули
Сам не кует
Не косит
Жрать за троих просит
Как только земля
Этого гада носит.
Профессиональным ухом харьковчанин пробился сквозь кажущуюся пародийность и прямолинейность стихотворения и его стиля. Он испытал вдруг четко выраженную зависть, что не он написал эти строки. Такого в Харькове не писали. Не умели, не могли, находились на другом уровне сознания. «Здорово»,— подумал он и решил, что ему следует изучить Холина. И взять из его стиля лучшее себе.
Так как стрелки часиков на руке Анны Моисеевны опасно пересекли 12:30, поэт и муза спешно натянули пальто, попрощались и убежали к метро. В последнем поезде по пути в Беляево они обсудили вечер и согласились, что таких поэтов в Харькове не было.
Увы, показав им сладкую жизнь один раз, Брусиловский не спешил приглашать их опять.
«Москва — город жестокий. Выжить в Москве, стать известным в Москве… о, для этого нужно быть очень сильным человеком…» — Поэт вспоминал слова Брусиловского, сказанные им во время далекого теперь уже визита в Харьков, и глядел из окна на еловый лес. Очевидным сделалось и то, что в Москве каждый выживает сам, отдельно. Что рассчитывать можно только на себя.
8
Уже через месяц Беляево-Богородское завалило снегом. Высокие американские сапоги поэта на несносимых пластиковых подошвах, купленные у харьковского фарцовщика Сэма за 70 рублей, пригодились. К выстроенным из белесого кирпича снегоподобным блокам зданий нового квартала, призраками высящимся в метелях, приходилось пробираться от автобусной остановки по колено в снегу… Правда и то, что поэт редко отлучался из пределов счастливо найденной жилплощади. (В то время как подруга его метеором носилась по Москве, посещая немногочисленных знакомых, быстро приобретая новых, вызывая везде шум и беспокойство.) Знакомые, приобретенные Анной, и бахчаняновские новые друзья, увы, не стали друзьями Эда. И он сам стал искать друзей, людей, с которыми можно прожить жизнь. (Разумеется, в ту зиму он не подозревал, что Москва окажется не конечной станцией, на которой он сошел с черным чемоданом, а только большой пересадочной.)
Искание друзей сводилось в основном к одной и той же восточной церемонии. Аккуратно раз в неделю он звонил в многонаселенную квартиру где-то в глубине старых кварталов Москвы, и на сердитое или равнодушное «Алле!» множественных голосов в трубке всегда отвечал одним и тем же, приторно вежливым предложением, противным ему самому: «Будьте добры, пожалуйста, Риту Губину». И голоса обычно швыряли: «Нет ее!»
— А когда она будет, скажите, пожалуйста.— Второе предложение было таким же сладким и противно церемониальным, как и первое.
— Откуда я знаю?— отвечали все голоса.
— А она еще живет в вашей квартире? Она не переехала?— стал спрашивать поэт после пятого звонка (если успевал до того, как в глубине Москвы зло водрузят трубку на рычаг).
— Живет как будто…— отвечали все голоса, ни разу не позволившие разговору продлиться дальше этого «Живет как будто…».
На следующий день после такого звонка, в понедельник, около шести вечера поэт выходил из дому куда более тщательно одетый, чем для обычной прогулки (почищенный и отглаженный). И сложенные по длине вдвое, в обоих внутренних карманах пальто лежали вельветовые тетради. Автобусом, затем при помощи метро до площади Маяковского и наконец троллейбусом до площади Восстания поэт добирался на улицу Герцена и становился мерзлой статуей у двери в Центральный дом литераторов. Там по понедельникам происходили семинары Секции молодых поэтов, на каковые провинциал и желал попасть. Это стало в ту зиму целью жизни поэта. Дело в том, что, по слухам, упорно циркулировавшим в провинциальном Харькове, ежепонедельничные семинары в Центральном доме литераторов собирали всю самую талантливую пишущую молодежь Москвы. В том числе и легендарных смогистов! А Рита Губина — бывшая харьковчанка и приятельница «метафизического» (как его уважительно называли земляки) харьковского поэта Олега Спинера — была старостой одного из семинаров, а именно того, который «вел» Арсений Александрович Тарковский, любовник в прошлом Цветаевой (или Ахматовой, молва имела варианты) и ученик Мандельштама! Упрямый провинциал знал только телефон Риты (он видел девушку на вечере поэзии в Харькове и говорил с ней несколько минут). «Найди там Ритку, она тебя со всеми познакомит»,— сказал ему Спинер, скептически относящийся к затее юного коллеги ехать в Москву и жить там без прописки. И дал ему телефон.
«Легко сказать — найди»,— уныло думал поэт, стоя у двери в недосягаемый ему мир, занесенный снегом, как среднего роста ель в лесу. Дело в том, что неимоверно строгий отряд пограничников ограждал элитарный мир советских литераторов от внешнего советского мира. Юных поэтов пускали в литературный «клуб-привэ» только по особым спискам, составляемым на понедельник вперед. Пропустив человека внутрь, небольшого роста дотошный Церберман, известный на всю страну своим отвратительным темпераментом, вычеркивал фамилию из списка. Даже заслуженные старцы, члены Союза, обязаны были предъявлять членский билет, и безумец иной раз позволял себе тщательно вглядываться попеременно в фотографию и в оригинал, очевидно, упиваясь своей властью. (Десять лет спустя поэту привелось наблюдать подобную же сцену у входа в диско «Студия 54» в Нью-Йорке. Маленький хозяин «54» Стив Рубелл, бруклинский еврейский мальчик, с упоением отказывал в доступе в свое диско большим англо-саксонским миллионерам.)
Провинциал являлся за полчаса, а порой и за час до начала семинаров и вставал на свой пост молчаливый, серьезный и отстраненный, вглядываясь в лица,— он ждал Риту Губину. И Риты Губиной не было обнаружено в семь понедельников!
«А может быть, я не помню, как она выглядит?» — засомневался после седьмого понедельника упрямец. Однако, закрыв глаза, без особого труда вспомнил остроносую девочку с русыми, остриженными под Надежду Константиновну Крупскую, волосами.
А к подъезду все время подъезжали частные автомобили и такси. Хорошо одетые таинственные столичные литераторы входили, встряхивая шубами и дубленками, в вестибюль дома-дворца. Седовласые, большелицые, сопровождаемые красавицами, они пахли духами и одеколонами несоветского производства и, освобождаясь от шуб и дубленок, оказывались или в крупной вязки заграничных свитерах, модных в те годы, или в столь же модных замшевых куртках. В руках их тотчас же появлялись модные трубки с ароматным табаком, и Цербер, грозный и злой для мальчишек, не включенных в списки, ласково ворковал им что-то на ухо. Наш герой видел эти сценки сквозь замороженные стекла огромных, о двух половинах, дверей… Или (о, удача!) если ему удавалось проникнуть в теплый предбанник, в небольшое помещение между первыми дверьми и следующими, еще более великолепными, оправленными обильно в бронзу, ведущими, собственно, в вестибюль. У них-то и стоял главный Церберман и младшие церберы.
Смиряя свою гордость, он несколько раз просился внутрь. Над ним смеялись. Однажды он сказал, что приехал из провинции на несколько дней, но Церберман резонно заметил, что видит его замерзшую физиономию уже месяц, и наш герой с позором был изгнан из предбанника. Заметаемый снегом, он грустно ушел по улице Герцена, вышел на Садовое кольцо и сел в троллейбус. Решив больше не возвращаться на улицу Герцена. Но в следующий понедельник не усидел дома, опять загрузил карманы синими тетрадями и, приехав к Дому литераторов, стал на свой пост.
К чести удивительного упрямца, он все же добился своего. Однажды, когда он устало вглядывался в лица ввалившейся в роскошные двери юной компании, он услышал, как лохматый толстенький типчик обратился к девушке в ушанке. Она стояла спиной к нашему герою и, смеясь, согнувшись, стащив варежку с руки, искала что-то в разбухшей папке.
— Ритка!— сказал парень.— Шевелись, опаздываем!
— Извините,— решился коснуться плеча девушки в ушанке остолбеневший упрямец.— Вы не Рита Губина будете?
— Да, Рита. И Губина.— Смеющаяся девушка обернулась.— А вы — Дед Мороз?
— Я из Харькова,— сказал поэт.— Мы с вами знакомы. Нас Алик Спинер в Харькове познакомил…
— Я помню вас,— сказала девушка, вглядевшись в него.— Вы пишете очень смешные стихи, да? А что вы здесь делаете?
— Ритка! Пошли!— выкрикнул из предбанника торопливый лохматый молодой человек.
— Я вас жду,— поспешил объяснить провинциал.— Я вас уже давно жду. Семь недель. Я вам звонил все время, но вас никогда нет дома… Я на семинар хочу.
Поэт снял кепку и ударил кепкой о колено, чтобы стряхнуть снег.
— Ой, бедненький!— воскликнула Рита.— А я дома не жила все это время. Я у своего парня жила, у него большая квартира. Я мальчика родила!
— Ой!— счел нужным воскликнуть провинциал.— Поздравляю! Теперь понятно, почему вас не было. Вы можете меня провести на семинар, Рита? Мне очень нужно. Очень.
— Конечно,— сказала девушка, молодая мать.— Сейчас я вам пришлю кого-нибудь, кто вас проведет под свою ответственность, члена Союза, а в следующий раз Арсений Александрович включит вас в списки.
И, закрыв папку, она пошла к двери.
— А вы не забудете?— простонал упрямец. Имея в виду «А вы не обманете?».
— Нет-нет. Как можно…— Молодая мать удивленно оглянулась на нового Фому неверующего.— Стойте и не отходите от входа.
Отойти от входа? Да если б по нему стреляли, он бы не отошел.
9
Минут через десять, показавшихся ему вечностью, Рита, уже освободившаяся от пальто, шапки-ушанки и папки, появилась вместе с седым бледным стариком в писательской замшевой куртке. Старик сказал что-то Церберу. Церберман расплылся в улыбке, сам отворил дверь и позволил Рите ввести внутрь нашего героя. Как было там? О, там было тепло и нарядно.
— Если вы хотите, чтоб ваш товарищ смог посещать занятия, включите его сегодня же в список, заверенный Тарковским,— строго сказал Цербер Рите.
Седовласый же писатель, улыбнувшись, потрепал юношу по еще заснеженному плечу и сказал: «Добро пожаловать в Дом литераторов, юноша!» И, увидев молодого человека со странно знакомым нашему герою лицом, устремился к нему:
— Колька!
— Ярослав Владимирович!
— Спасибо, Ярослав Владимирович!— сказала Рита вдогонку писателю и потащила поэта к вешалке. Оказавшись без пальто и грузинской кепки, юноша тотчас помолодел до возраста пятнадцати лет, и Рита Губина — мамаша даже взяла его за руку:
— Пошли. Семинар вот-вот начнется.
И они устремились сквозь залы дворца, наполненные группами веселых и зачастую явно подвыпивших людей. Иные из писателей сидели в креслах в углах зала, иные прохаживались парами среди зеленых растений, несколько пар писателей склонились над шахматными досками, а группа старых дам и молодых парней даже смотрела телевизор. «Как в доме отдыха!» — успел подумать поэт, торопясь вслед за Ритой. Оттуда, куда они шли, в лица Риты и свежего поэта несло запахом пищи.
— Ресторан,— ответила Рита на непроизнесенный вопрос.— Как тебя зовут, кстати, земляк?
— Эд. Эдуард Лимонов.
Мимо буфета (поэт, к своему ужасу, успел заметить пятна красной икры на свободно выложенных в витрине бутербродах), мимо столиков кафе — почти все они были заняты оживленно беседующими писателями — прошли они и стали подниматься по деревянной открытой в зал лестнице. Взобравшись, устремились по обшитым деревом коридорам и скоро вошли в комнату со множеством столов и стульев. В комнате находилось с дюжину или более молодых людей обоих полов.
— Привет! Привет! Всем привет!— проскандировала Рита и бросила папку на свободный стол.
— Ага! Вот и староста! Мы уже собирались тебя переизбрать!— воскликнул некто темнобородый и краснолицый.
— А где же Арсений?— спросила Рита.— Кто-нибудь видел Арсения?
— Был замечен в ресторане с Леночкой Игнатьевой,— ехидно заметил молодой человек с большим прямым носом и бесцветными усиками. Светлый чубчик закрывал треугольником половину его лба. Молодой человек выглядел как случайно уцелевший обломок другой, может быть, довоенной эпохи. В придачу к чубчику, каких чубчиков не носили уже в описываемые годы даже самые отсталые рабочие харьковского завода «Серп и Молот», на юноше была извлеченная, должно быть, из отцовских запасов куртка, сшитая из серой и черной тканей, называемая ковбойкой. «Ну и экземпляр!» — подумал провинциал о непонятном юноше, так и не расшифровав его.
— А кого сегодня разбираете?— спросила Рита. Села и принялась выкладывать из папки на стол бумаги. На столе, занятом ею, покоилась пишущая машина в чехле. Всего три зачехленных машины находились в комнате, письменные приборы украшали несколько столов. Помещение, по-видимому, использовалось в дневные часы как кабинет.
— Машеньку мы сегодня разбираем,— очень ласково сказал кудрявый типчик, торопивший Риту у двери дома, и с необыкновенным радушием посмотрел на сумрачную девушку крупных форм, набросившую вдруг пуховую темную шаль на плечи. Преобладающим цветом девушки был темно-шоколадный. «Говенный!» — фыркнув себе под нос, определил цвет Машеньки наш злой герой. Физиономия Машеньки напомнила ему виденные во множестве унылые физиономии поэтических девушек, встреченных им в секции Дома культуры работников милиции, и в других домах культуры, и на поэтических вечерах Харькова. Ниже этого подвида поэтов-«машенек» стояли только выжившие из ума старики — пенсионеры, бывшие парикмахеры или банщики, почему-то на старости лет взявшиеся за сочинение стихов. Провинциалу стало обидно за Москву, что вот и в ней, где, казалось, должно быть скоплено самое лучшее, существуют, оказываются, такие Машеньки. Читать она, без сомнения, будет тихим, скучным голосом, от которого умерли бы и мухи в комнате, происходи занятие семинара летом…
— Возьми себе стул!— сказала Рита. Оказывается, он один стоял.
— Это мой друг — поэт из Харькова!— вспомнила Рита об обычае представлять неизвестных юношей обществу.
— Эдуард!— представился он и почему-то поклонился.
Машенька назвалась Машенькой, старомодный обломок с чубчиком а-ля Гитлер назвался Гришей Васильчиковым, а курчавый толстячок — поэтом Леванским. Некто в больших очках был Юрием. Остальные? Статисты всегда плохо запоминались нашим героем, и, если они не переходили вдруг почему-то хотя бы на второстепенные роли, он забывал их без сожаления. Не станем и мы утомлять ими читателя, ибо сейчас, погодите, появится персонаж поважнее.
Вошел, сильно хромая и опираясь на палку, красивый, в синем костюме, с шелковым шарфом-узлом, завязанным у горла, сам мэтр — руководитель семинара Арсений Александрович Тарковский. Нашему герою он тотчас не понравился. Не так, как не нравился ему в свое время краснолицый харьковский поэт Борис Котляров или, позднее, узнанные им вплотную водочного цвета, красноглазые и наглые поэты-русопяты. Арсений Александрович, «поздний акмеист», как с пренебрежением стал называть его наш герой, не понравился Эду тем, что не подходил для его целей. Провинциал тотчас понял, что подле элегантного эгоиста Арсения Александровича можно находиться только в качестве ученика, боготворящего мэтра, посему юноша Лимонов тотчас исключил Арсения Тарковского из своих планов, вариант «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил» с участием Тарковского в роли Державина отпадал.
Леночка Игнатьева, впорхнувшая за Тарковским в комнату, юноше понравилась, и он ее одобрил. Выходец с окраины, из рабочего поселка, из среды грубых людей и грубых нравов, он всегда (скрытно) робел перед такими девочками, вечно, знаете, одетыми в черт знает что невообразимое, в какие-то воротнички, в белизну и шелк, в юбко-блузко-перья-чешую мистических красавиц и испорченных незнакомок… Короче говоря, ему всегда нравились девушки из хороших семей, были ли они дочерями партаппаратчиков, или (позднее) дочерями американских денежных мешков, или европейских аристократов. Леночка Игнатьева была именно из этой породы девушек. «Эту бы я выебал»,— подумал поэт, все еще пользовавшийся для внутренних монологов лексиконом своего преступного отрочества. Следует уточнить, что в этом выражении был заключен для него куда более широкий и чистый смысл — имелось в виду, что он бы познакомился с Леночкой поближе. Увы, как оказалось, она нечасто появлялась на семинарах, она предпочитала индивидуальные встречи с любимым поэтом.
Тарковский уселся за самый большой стол и вызвал к себе Машеньку.
— Все прочли Машины стихи?— спросил Тарковский и оглядел юные дарования.— Риточка Губина явилась, староста наша…— констатировал он.
— Я не прочла, Арсений Александрович, потому что…
— Знаем, знаем,— ласково остановил ее Тарковский.— Кого родила?
— Мальчика!
— Мальчика. Хорошо. Как назвали?
— Петром, Арсений Александрович!
— Петя… Петр…— повторил, как бы пробуя имя, Тарковский.— А что, ребята, русские имена опять входят в моду?..
— Да,— заулыбалась во всю ширь лица Рита.— Арсений Александрович, вот поэт из Харькова приехал, очень просится к нам в семинар…
Провинциал смущенно встал, чтобы мэтр на него посмотрел. От скудной малокалорийной пищи (по совету мудрого Гробмана он и Анна питались теперь на рубль в день) и от усердных занятий стихосложением (поэт совершенствовал свое дарование) он выглядел как бледный гений смерти. Синеватый, слегка, может быть, даже светящийся, этакий чахоточный Надсон предстал перед Тарковским. Мэтр поглядел на существо в пиджаке, жилете, в брюках колоколом и заулыбался.
— Эд Лимонов,— назвался поэт и поглядел в стену.
— Эд?— переспросил Тарковский.
— Угу…
— Как электротехник Жан у Маяковского?— рассмеялся мэтр.— Эд.
Семинаристы угодливо, как показалось провинциалу, поддержали смех мэтра своими смешками.
— Эдуард,— подтвердил харьковчанин.— Я хотел бы посещать занятия вашего семинара, Арсений Александрович…
— А у вас есть где жить в Москве, есть прописка и вы собираетесь здесь остаться?
«Ебаный барин!» — выругал его про себя наш герой.
— Есть,— соврал он.— Все есть.— И подумал, что вот сейчас насмешник попросит его показать паспорт, а в нем лишь харьковская прописка…
— Включите его в список, Арсений Александрович,— сказала Рита.— Он хороший.
— Ну конечно же, если он обещает активно участвовать, я включу его в список.— Тарковский взял пачку бумаг и снял с них скрепку.— Кто хочет оппонировать Машеньке?
Оппонировать Машеньке взялся очкастый Юрий.
10
Накричавшись (он даже топал ногами!), убедив-таки поэта прочесть «В круге первом», только к двенадцати дня Революционер наконец уебывает. Эд мог бы избавиться от него куда ранее, не ввязывайся он в спор и не подливай масла в огонь своими замечаниями, но как удержаться, если ты не согласен?
«Что-то происходит,— думает Эд, вытирая Борькин стол и ставя на него швейную машину.— Что-то с ними со всеми происходит. Чего хотят Володька и его друзья? Чтоб не было коммунистов. Чтоб не было партии». Хорошо бы действительно ее не было. Толстые наглые морды начальников исчезли бы. Распустить бы партию. Но кто же будет руководить, если не будет партии? Аппарат ведь нужен. Володька будет, Якир будет, Солженицын будет, Чичибабины во всех городах Союза? Эд не знает Солженицына, но он знает Володьку и Чичибабина, и обе личности ему не нравятся. Хотя и по-разному. Все утро кричали они с Володькой друг на друга, и по временам в угольных зрачках Революционера вспыхивала настоящая злоба. Хорошо, может, злобы не было, но крайнее раздражение, да… Эду уже не раз приходилось слышать признания: «Суки-коммунисты, взял бы автомат и своими руками та-тататата-тттттттт-а!» Но одно дело, когда блатные такое запускали, или психи, или пьяные, но вот человек, который серьезно занимается делом свержения Софьи Васильевны, говорит такое… А с другой стороны, революционер Володька вроде против несправедливых коммунистов, за справедливость…
Даже сильнейшие умы часто не умеют понять свое время, что же ожидать от все еще просыпающегося к жизни юноши. Странное брожение умов интеллигентов того времени объяснилось через два десятка лет, и куда проще, чем, казалось, может объясниться. И второстепенный персонаж истории Володька, и первостепенный — Солженицын переносили свой личный опыт с советским обществом на всех представителей этого общества, и это было заразительной, увлекательной, но ошибкой. На каждого побывавшего в лагере насчитывались сотни не сидевших, у которых был совсем другой опыт с советским обществом, с жизнью. Положительный? Не обязательно. Но каждый индивидуум (скажем, Володькиного сорокалетнего возраста) хранил в недрах комода или в книжном шкафу альбом с семейными фотографиями. На фотографиях юноши улыбались, сидя на телеграфных столбах, или стоя на стогу сена, или высадившись всем курсантским училищем (в несколько рядов, передние сидя в траве) так же, как в свое время другие — дореволюционные — юноши: юнкера и инженерные студенты. Суровые девушки в беретах мистически фосфоресцировали глазами с фотографий. Деревенские парни со связками книг, перетянутых ремешками, шли, утопая в грязи, в школы. В сапогах и даже в лаптях, веселые. Потные, полуголые рабочие скалили зубы с пыльных лиц. Вновь рожденные дети лежали в белых тряпочках голые, ножки-сосиски прижаты к брюшкам…
Фотографии страны опровергали Солженицына, Володьку, Якира и их друзей, метавшихся по москвам и харьковам, доказывая, что только их вариант жизни страны с 1917 года подлинен и правдив. Их плохого качества фотографии лагерных вышек, солдат с автоматами и параши крупным планом. Упрощенные объяснения истории привлекательны. Мстительные речи бывают очень убедительны не аргументами, но страстью своей. Вот и нашего поэта клинобородый ловец человеков Владимир пытается заставить поверить в свою версию. Однако поэту двадцать шесть, и у него свой опыт, и очень разнообразный, пусть он и не сидел в лагере. Он явно тяготеет к индивидуализму, толпа его и пугает, но еще более она неприятна ему своей грубостью. Учреждения толпы вызывают в нем страх скорее эстетический: футбольные болельщики, возвращающиеся со стадиона, вызывают в нем куда больший страх и отвращение, чем члены Верховного Совета, явившиеся на заседание в Москву. Наиболее неприятные воспоминания жизни связаны у него, однако, с учреждениями власти. Атмосфера тяжелой, пусть и необходимой в жизни общества бюрократии угнетает его. Пыльные пальмы в горшках или фикусы, уродливые физиономии бюрократов, не спеша садящиеся на нечистые и постыдно окрашенные потолки мухи. Некрасивые люди, злые дотошные расспросы. В конце шестидесятых годов наш герой еще относил все эти неприятные вещи, в том числе и жидко-зеленые стены советских учреждений, к непременным атрибутам исключительно советской власти. В конце семидесятых годов он уже прекрасно сидел себе точно в таких же мерзких учреждениях в стране с предположительно другой социальной системой, в Америке, и за исключением языка, на котором изъяснялись бюрократы, не видел между учреждениями никакой разницы. (И в Советском Союзе, и позднее в других странах он всегда знал, что нужно делать: бежать от них, чтобы предохранить свое теплое и красивое «я» от их вульгарности. Испробовав воровство — первую индивидуалистическую профессию, он безуспешно пытался научить себя жить в коллективе. Не преуспев в этом, он в конце концов нашел себе хорошую раковину — стал шить брюки. Индивидуально, без коллектива. В Соединенных Штатах, где демократическая вульгарность — форма существования, он не ужился, ибо не нашел прочной раковины, сбежал в теплую старую Европу и забрался там в раковину литератора.) Страх перед толпой и эстетическая брезгливость заставляют его искать раковину. Хотя следует сказать, что, если обстоятельства вышвыривают нашего героя в мир, от соприкосновения его с миром возникают интересные произведения.
Эстетическое отвращение нашего героя-поэта к толпе не имеет ничего общего с очень мирским и, как выражались старые писатели, «подлым» — синоним низкого — социальным миропониманием Володьки. Володька хочет делать с другими (вначале с теми, кто его посадил и держал «там») то же, что делали с ним. Он любит быть в мире, любит возиться с людьми. Юный же поэт не хочет оперировать людьми, ему хочется удивлять и покорять мир изнутри — своими стихами. Володьке кажется, что поэт — свой, такой же как он, что в нем ненависть. Что ненависть заставляет поэта писать стихи, шить брюки и не участвовать в играх Софьи Васильевны. Володька ошибается — не ненависть, но боязнь некрасивого. А все социальное уродливо. Эд всегда отворачивается, если видит человека с язвой во все лицо или грязного старого нищего. Володька, напротив, любит остановиться и рассмотреть экземпляр подробно.
11
Борькин стол крошечный, как сам Борька и Борькина квартира. Раскроить на кушеровском столе брюки человеку, у которого длина шага 103 (у Эда, для сравнения, длина шага 76 сантиметров), невозможно. Потому, подметя пол, поэт раскладывает ткань на полу и опускается на четвереньки. Сантиметр вокруг шеи, остро заточенный обмылок в руке, ползает пыхтя и строит чертеж брюк. Занятие это сделалось настолько привычным для него, что и без сантиметра, на глаз, он мог бы набросать чертеж. Однако он все же следует несложным правилам и пользуется сантиметром. Андрюша Судаков, он же Сундуков, придира — ну его на хуй с ним связываться. Лучше сделать все по высшему классу.
Эд берется за ножницы и смело взрезает материал, отступя по сантиметру от мыльных линий. Завершить операцию ему, однако, не удается. Он слышит мощный стук в дверь. «Ох, еб твою мать!» — неделикатно выругивается поэт и, отбросив ножницы, встает с пола. Проходит в спальню и, осторожно отогнув краешек шторы, глядит в окно. У двери стоят двое: Виталий Стесин в полосатом костюме гангстера и художник Игорь Ворошилов — здоровенный носатый парень. Сплюснутая рожа его напоминает голову камбалы, глаза близко приплюснуты по обе стороны горбатого, как колено, носа. В руке у Игоря авоська, а в ней — мятые газеты. В газетах — нечто бесформенное. Не домашние тапочки, и не бутылка, и не книги…
Эд спешит открыть, потому что Стесин поднялся по двум ступеням к двери и опять колотит в дверь. Артист филармонии, ставший художником под влиянием вождя и учителя Мишки Гробмана,— личность наглая. К тому же он стучится почти в собственный дом. Борька Кушер — его двоюродный брат. Это Виталий познакомил поэта с Борькой.
— Аньку трахаешь, Лимоныч?— развязно спрашивает гангстер и поправляет галстук. Трогает ухо. Темные очки гангстера сдвинуты вверх, на скальп.— Принимай друзей. Друзья пришли с визитом.
— Только один друг свалил — двое явились. Шью брюки…
Они проходят в глубину квартиры к недорезанной ткани.
— Кому шьешь? Ковтуну? Сундуку?— Стесин в курсе брючно-пошивочных операций поэта, ибо он поставляет Эду заказчиков. Множество больших и мелких благ исходят от него. Неудивительно, он личность энергичная.
— Садитесь… Я дорежу…— Поэт опускается на четвереньки. Пошить уже не удастся, конечно. Но хотя бы докроить…
— Игорёк у тебя лабардан сварит, хорошо?— спрашивает Стесин тоном, которому не возразишь. Имеется в виду — сварит, и все тут. Эд пожимает плечами. Его индивидуалистические наклонности все время вступают в конфликт с той бурной богемной жизнью, которую он ведет. И вынужден вести. Правда, когда Эд пьет, ему не нужно одиночество. Даже бывает страшно пьяному быть одиноким. Но когда он пишет, а он по многу часов пишет стихи страницами, перемежая стихи выписками из книг и дневниковыми записями,— тогда он обязан быть один. Думать, листать книги, ходить по улицам Москвы одному, не нарушая отношениями с людьми красоту безмолвного мира. Тогда должно быть лишь общее гудение жизни вокруг, но отдельные фразы должны быть неразличимы.
Ворошилов жил однажды в Борькиной квартире. В ней многие жили. Потому Игорь распоряжается на кухне сам. Включил свет, нашел самую большую Борькину кастрюлю и вывалил на стол содержимое авоськи. Стесин наблюдателем навис над столом, заглядывает из-за Ворошилова:
— Фу, какая гадость! Лимоныч, погляди…
— Прекрасные головы, Виталик,— басит Игорь.— Мужик из рыбного магазина мне по блату оставляет… Это же треска, Виталик.
Поэт сворачивает куски ткани, которой никак не удается стать брюками, и прячет ее в ящик Борькиного стола. Кладет поверх «В круге первом», оставленную Революционером.
— Ты читал «В первом круге», Виталик?— Поэт подходит к столу. В газетных обрывках, голые, слизистые, в крови и чешуе, лежат пять большущих глазастых тресковых голов.
— Лимоныч, морковка есть?— Нос Ворошилова плотоядно изогнулся в предчувствии похлебки. Фирменное ворошиловское блюдо, называемое лабарданом. Вареные головы. К головам добавляется все, что можно обнаружить на территории: картошка, морковь, любые овощи, рис, любая крупа, макароны, пельмени и т.п. Игорь утверждает, что лабардан — самое полезное варево в мире. Одно здоровье.
— Посмотри под раковиной. В ящике.
— Конечно, читал. Гениальное произведение.— Стесин с удовольствием разглядывает Ворошилова. Так, как будто он в него влюблен. У Стесина сейчас пора увлечения Ворошиловым. Он опекает Игоря, дает ему краски и кисти, занимает деньги, оставляет ночевать, похмеляет его и развлекает. Стесин — существо восторженное. Ему все гениально. Ворошилов — гениальный художник. Яковлев — гениальный художник. (Стесин опекал Яковлева до Ворошилова.) Лимонов — гениальный поэт. Все друзья Стесина — гении. Но все люди, принадлежащие к враждебному лагерю,— ничтожества.
— Лимоныч, а лаврушки нет?
— На полке. В банке из-под какао… Виталик, а Марченко ты читал?
— Про отрезанные хуи, что ли? Читал. Гениально…
Стесин вовсе не поверхностная личность. Если взяться за него всерьез, и насесть, и попытаться проникнуть за его кощунственно-простые определения, можно добраться до его настоящих мыслей и чувств. Зная это, поэт не обращает внимания на стесиновский эпитет «Гениально!» или на другое любимое выражение сквернослова — «Охуительно!».
— Виталик, а что ты думаешь о Революционере?
— Володька — теплый человек. Милый.
— Да, миляга!— Ворошилов, плещущийся в раковине, фыркнул.— Ты что, забыл, Талик, вечерок, когда он напился и кричал: «А вы думаете, если мы придем к власти, мы разрешим вам писать и рисовать то, что вы хотите? А вот хуя!»
— Игорёк! Игорёк! Вы с Алейниковым вывели его из себя. Вы сказали, что его перевертни — дрочиловка, что только те, кто ни хуя не может творчески, лезут переустраивать общество. Володька ответил вам на ваше хамство — своим, доступным ему хамством. Он лишил вас места в новом обществе, которое они хотят построить…
— Да, новый Платон выискался… Слышь, Лимоныч, поэтов будут изгонять из нового демократического Союза Советских! Каменщик Володька запретит нам существовать…
— Какой он, на хуй, каменщик? Выйдя из лагеря, после первой судимости он, да, устроился каменщиком. Но проработал таковым всего полтора месяца, и вот уже много лет не работает ни хуя. Только языком. И воззвания пишет… Каменщик! Тогда я должен называть себя сталеваром! Я по крайней мере проработал в литейном цехе целых семнадцать месяцев.
— Лимоныч, Володька честный человек, этого у него не отнимешь!
— Ох, Виталик, честные самые опасные!
— Игорёк, бля, кусок прямой кишки-то не клади, крестьянин ебаный. Выбрось его на хуй в ведро!
Стесин бросается к Ворошилову и пытается оттолкнуть его от кастрюли. Однако Игорь успевает уронить спорный кусок в кастрюлю.
— Ты, Виталик, не понимаешь сущности лабардана. В лабардан и кладутся именно отходы. Лабардан не варят из филе. А дай тебе приготовить, ты отрежешь жабры, выбросишь глаза, и получится водичка. От кишки, против которой ты возражаешь, навар будет. Кишка-то жирная…
— Фу, жрать сами будете… Я не буду…
— Когда я был маленький, мать говорила, чтоб я всегда ел рыбьи глаза, от этого зрение вроде бы улучшается…
— Ну и как, улучшилось, Лимоныч?— серьезно спрашивает гангстер.
— Как видишь. Минус не то шесть, не то семь, не помню уже. А рыбьи глаза я все равно до сих пор ем. Привык.
— Тебе, Лимоныч, вообще подожраться бы не мешало.— Игорь серьезно осматривает поэта.— Что-то заметно утончился. Мало жрешь.
— В конце августа хочу в Харьков съебать на пару недель. Родители приглашали.
— Во, именно на Украине и отжираться. Благодатная земля.
— Лимоныч, а ты ведь тоже хохол, как Игорёк?
— Виталик, Господь с тобой, какой я хохол на хуй. У меня, кроме фамилии, ничего хохлацкого. Да и фамилия — обычная для казачества верховьев Дона, позднее украинизирована.
— Лимоныч!— басит Игорь, мешая ложкой варево, физиономия в клубах дыма бесовски скошена.— Ты чего так боишься хохлом быть? Мы — хохлы — славные люди!
— Что удивительного, Виталик? Мы нация основательная. И служивая. В армии, посмотри, что ни старшина — то хохол. И накопители мы. Вот мою семью раскулачили на Украине, а они свалили на Урал и в Алапаевске опять заможниками стали. Хохол по натуре человек серьезный, не то что русская рвань. Гордиться нужно, Лимоныч!
— Был бы я хохол, я бы и гордился, но я смесь. Дворняга.
— Виталик, погляди, какой лабардан получается… К этому бы лабардану… Слушай, Виталик, займи трояк, мы с Лимонычем бутылку купим? Я тебе картинку за трояк отдам…
— А вот хуя. Не дам! Опять нажретесь. Прошлый раз я занял тебе трояк, а кончилось все тем, что Лимоныч на Кировской под машины бросался. Охуел от алкоголя и собственной крови…
Поэт молчит. Стесин прав. В тот вечер водка не пошла в него. Может быть, от недоедания, но он опьянел до бессознания. Так что, увидев собственную кровь (разбил палец дверью кушеровской квартиры), выбежал в Уланский и рванул к метро. Сзади бежали менее пьяный Игорёк и еще один персонаж московской богемы — Алка Зайцева — и пытались поймать поэта, как ловят куриц, загоняя его с двух сторон. Поймали и, держа за руки, привели в кушеровскую квартиру. Анны в ту ночь не было. Она осталась ночевать у четы Письманов. Зайцева ушла, а Игорёк долго еще стерег дергающегося и не желающего засыпать невменяемого и в конце концов, чтобы поэт не удрал и не погиб под автомобилями, связал ему руки и ноги Борькиными галстуками. (Приличный человек, маленький Кушер, сценарист телевидения, имел множество галстуков.) «Развяжи, фашист! Развяжи, не убегу!» — клялся все еще полусознательный поэт. Ворошилов не развязал его, но опрометчиво уснул, понадеявшись на галстуки.
На синем московском рассвете поэту удалось высвободить руки. Развязав и ноги, он хотел врезать храпящему художнику изо всех сил, но вместо этого взял пачку гуашей художника, вылез с ними в окно и ушел. К восьми тридцати утра, прошагав через город, он позвонил в квартиру Письманов. «На, подарок тебе принес!» — сказал он, свалив картины к ногам заспанной Анны Моисеевны. После этого он упал, не раздеваясь, в еще теплую постель супругов Письманов (они только что ушли на работу) и уснул.
12
Пока Игорь Ворошилов раскалывает Стесина на три рубля, вернемся в завьюженную зиму, возвратимся в натопленную комнату Дома литераторов, где сидит наш герой среди других молодых поэтов и слушает заунывное чтение Машеньки, накрытой говенной шалью. Тарковский, спрятав лицо, что-то чертит на листке бумаги, может быть, портрет любимой женщины. А может быть, вписывает имя харьковчанина в список. Провинциалу кажется, что Арсению Тарковскому, астроному и поэту, осколку «тех» времен, стыдно за Машеньку, за самого себя, за то, что он вынужден выслушивать бездарные вирши.
Машенька закончила чтение, и встал оппонент Юрий. «Сейчас,— подумал наш герой,— он скажет ей, что стихи безнадежны, что писать ей не следует. Сейчас. Бедная Машенька, как же она перенесет удар?»
Ничего подобного ожидаемому провинциалом суровому приговору, после которого Машенька должна была, прикрываясь шалью, выбежать в метель и броситься под поезд метро на станции «Маяковская» (добравшись до нее на троллейбусе!), не раздалось из уст Юрия. Юрий указал Машеньке на неточность рифмы во второй строке третьего стихотворения, на то, что одно из стихотворений построено на слишком развернутой метафоре, метафоричность которой совершенно исчезает к концу стихотворения. Он похвалил Машеньку за старательность и констатировал, что она сумела избавиться от ошибок, замеченных семинаристами Тарковского и им — Юрием — в частности, в стихах, отданных Машенькой на их суд год назад. Зашуршали страницы — семинаристы серьезно следили за комментариями Юрия. Семинаристы тянули руки и задавали по очереди вопросы или высказывали замечания. Рита Губина спросила Машеньку что-то удивительно глупое, отчего провинциал поморщился. В Харькове Рита показалась ему умной столичной девочкой. Его никто ни о чем не спросил, хотя он твердо решил, что, если спросят, он, вольная душа, встанет и скажет: «Стихи ваши — говно. Вы никогда не будете писать лучше, Машенька, потому что у вас нет таланта!» «И еще,— думал злой провинциал,— можно добавить в ницшеанском стиле что-нибудь вроде: «Вам следует броситься под поезд на станции метро «Маяковская»!» или: «Я бы на вашем месте бросился под поезд метро!»» (Он хотел сказать «Бросился бы в Москву-реку!», но вспомнил, что она замерзла.)
Наконец Тарковский поднял голову. Взрослые люди, долгие годы исполняющие социальные функции, в конце концов достигают удивительного искусства и бесстыдства в области лжи. Лицо красивого Арсения Александровича выражало лирическое удовлетворение.
— Ну что же,— сказал он.— После столь полного анализа, которому подверг стихи Машеньки Юрий, мне остается лишь добавить несколько моих личных замечаний.— Воздев лицо к люстре, Тарковский продолжал: — Вы все, ребята, конечно, помните известное стихотворение Мандельштама, где есть строчки:
Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа…
— Помним! Конечно…— загалдели и закивали семинаристы.
— …Так вот. Однажды я спросил Осип Эмильича…— Тарковский остановился, подчеркивая важность момента.— Я спросил его: «Почему вы поставили имя Франсуа в этом стихотворении? Ведь так и просится на место имя Антуан, ведь Антуан есть точная рифма к слову «обуян»».
Шепот восхищения прошел по комнате. «Действительно!» — прошептала Леночка Игнатьева из глубины своих белых воротничков. «Антуан! Ан-ту-ааан!» — как молитву, повторила она.
— Я сказал: «Осип Эмильевич, вы, может быть, хотели сохранить имя Франсуа, потому что парикмахер Франсуа действительно существует?» Вы знаете, что он мне ответил?
— Ч-тт-оо?— прошептала Леночка Игнатьева.
— «Молодой человек,— сказал мне Осип Эмильевич.— Я поставил Франсуа вместо Антуан, потому что в точной рифме есть нечто вульгарное».
— О-ххх!— выдохнула Леночка Игнатьева, а с нею семинаристы.
— Вот так, Машенька, советую и вам избегать в некоторых случаях точных рифм. Позволю себе привести также изречение Шопенгауэра, Осип Эмильевич очень любил его повторять: «Красота невозможна без известного нарушения пропорций». Ну что ж… На сегодня вы свободны.— Тарковский встал.— Я, к сожалению, тороплюсь сегодня. В следующий понедельник будет читать…— Он поискал глазами.— Юрий. Юра, вы подготовили стихи?
— Да, Арсений Александрович.
— Раздайте их вашим товарищам. До свиданья.
И, сопровождаемый растроганной Леночкой, Арсений Александрович ушел, хромая.
Провинциал был разочарован.
— И это все?— спросил он Риту Губину.
— Да. А чего еще ты ожидал? Сейчас мы все пойдем в кафе, на первый этаж. Мы всегда сидим там после семинара. Ребята из всех семинаров собираются. Кафе у нас вроде клуба.
Очевидно, довольная тем, что после многих недель отсутствия опять вернулась в приятное ей место, Рита заулыбалась.
Эд хотел спросить ее: а где же ссоры, бунты, где знаменитые смогисты-скандалисты, из-за которых он простоял заснеженным Дедом Морозом у входа в Дом литераторов столько понедельников? Где сами стихи, наконец? Новые стихи где? Новая московская авангардная поэзия? Не Машенькины же это вирши?
Однако спросить Риту он постеснялся, боялся что-нибудь испортить в механизме судьбы грубыми вопросами и требованиями. «Подожду,— решил он,— может быть, следующее занятие будет интереснее». Пойти в кафе он отказался. Он не имел права тратить на развлечения деньги, предназначенные на питание семьи. На покупку котлет (60 копеек — 10 штук), носивших в народе имя «микояновских» (в честь Анастаса Микояна), как бутылки с зажигательной смесью получили стихийным образом имя Молотова.
В следующий понедельник на семинар явилось куда большее количество семинаристов. Стихи Юрия были более профессиональны, но так же безжизненны и скучны, как стихи мокроглазой Машеньки. Арсений Александрович рассказал очередную историю из жизни своего учителя Мандельштама, выслушанную присутствующими с благоговением, назначил девушку по имени Дуня поэтом грядущего понедельника и удалился, хромая больше обычного.
— У него осложнения с ногой,— грустно поведала Рита провинциалу.— Кажется, опять придется делать операцию. Ты знаешь, что у Арсения протез?
Нет, он не знал. Он только что судорожно следил за глазами Тарковского, надеясь, что, может быть, сейчас глаза остановятся на нем, в следующий понедельник он развернет свои синие тетрадки, и они все охуеют. Он им покажет, как нужно писать, жалким и слабым версификаторам! Поэт был зол на восковую мумию, на ебаного старого красивого акмеиста, выбравшего клячу Дуню. «Дуня, еб твою мать!» Да его, Эда, даже швейцар в харьковской закусочной-автомате на Сумской называл «Поэт»!
Рита пустилась в объяснения медицинских подробностей состояния ноги Тарковского, но жестокий юноша, перед выездом в Дом литераторов полдня проведший у зеркала Жанны, репетируя чтение стихов, не слушал ее, но весь внутренне кипел. Он пошел в кафе со всей бандой посредственностей, решив, что выпьет две бутылки пива по 42 копейки и завтра не станет есть. Один день без еды — ничего с ним не случится! Писать будет легче, на голодный желудок мысли яснее. В своем последовательном экстремизме провинциального Лотреамона, явившегося в Москву покорить ее, он дошел уже до того, что писал стихи по десять часов в день. Глядя из окна на заснеженные поля и лес (в стекла вдруг упирался злой зимний ветер и давил на них плечом), поэт размышлял о своей будущей славе, о Леночке Игнатьевой: как, слушая его стихи, она округлит глаза от неожиданности… И нате, слава откладывается, Тарковский опять выбрал не его!
Поэт решительно уселся в кафе за один стол с Ритой и даже постарался быть общительным — разговорился с двумя семинаристами, имена их история не сохранила.
— Мне очень не нравится практика отбора одного поэта на целое занятие,— сказал он, опорожнив бутылку пива.— Не говоря уже о том, что стихи в основном скучные, а слушать и обсуждать скучные стихи два часа — утомительно, неудобство усугубляется еще и тем, что каждый из нас имеет таким образом возможность почитать свои стихи раз в пятнадцать-двадцать недель! То есть, если исключить летние месяцы и праздники, получается реже, чем раз в полгода!
— Ты прав,— признала Рита.— Я читала свои единственный раз — больше года назад.
— Ты прав, старик!— сказал один из тех, чьи имена не сохранила история.
— Все верно, но что мы можем сделать? Такой порядок, так хочет Арсений.
— А мы что, дети в детском саду? Ведь семинар-то создан для нас, а не для Арсения Тарковского. Давайте скажем Арсению, что нам неудобен порядок проведения им семинаров. Что мы все хотим читать стихи в один вечер, пусть каждый понемногу, по нескольку стихотворений. Мне лично хочется прочесть мои и услышать мнения других поэтов о них. Я и из Харькова в Москву перебрался ради этого!
— Арсений обидится,— убежденно сказала Рита. И отвернулась поглядеть, как очень пьяный молодой человек с розовым лицом взял другого, похожего на него, молодого человека за ворот пиджака и рывком приподнял его со стула.
— Кто это?— поинтересовался провинциал.
— Куняев и Передреев, комсомольские пииты,— объяснил один из не сумевших сохранить свое имя в истории.— Два постоянно скандалящих закадычных друга. Жуткие мудаки,— прибавил он.
— На сегодня получается, что обижены мы. Так и будем безропотно терпеть, чтобы не обидеть Арсения? Да фиг с ним, с Арсением! Он издал свой первый сборник, когда ему стукнуло шестьдесят. Что ж, и нам ждать шестидесяти лет?
— Пятьдесят пять,— поправила аккуратная Рита.
Разговор этот ничем не кончился, и, возвращаясь на последнем поезде метро в Беляево, поэт сожалел, что ввязался в дискуссию со слабыми, не понимающими его страстей людьми. В Беляево, поздоровавшись с греющимися у газовой плиты на кухне Жанной и Анной, он проследовал в постель и лежа записал: «Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку — свою семинаристку (Самойлов руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности. Рита — дура».
Пришла Анна, и поэту пришлось, отложив тетрадь, выключить свет и сделать вид, что он спит. Анна полежала тихонько рядом с ним в темноте, пошарила рукой по бедру поэта, переползла на поэтический член, попробовала член рукой… И так как ни член, ни сам поэт не реагировали на провокацию, разочарованно повернулась на бок и вскоре засопела. А поэт еще долго не спал, думая о своих тетрадках, о Доме литераторов, о Тарковском…
13
Через неделю, измученный ожиданием, он один поднял народ на восстание. Один. Когда после занятия Тарковский встал, назначил поэта следующего понедельника, вновь игнорируя молчаливые мольбы нашего героя, и стал выбираться из-за стола, он взорвался.
— Арсений Александрович! Что же это такое! Я, например, ни разу не читал своих стихов. Я хочу читать! Мы все хотим!— И он обернулся за поддержкой к семинаристам, которых в тот вечер собралось особенно много, пришли даже какие-то вовсе не записанные люди, даже некто Юпп — повар-поэт из Ленинграда, неизвестно какими путями пробравшийся в ЦДЛ.
— Давайте почитаем стихи!— взмолился он.
— Извините, ребята, я должен уйти.— Тарковский пошел к двери.— В любом случае наше время истекло и мы должны освободить помещение…
— Но соседняя комната открыта и свободна…— начал кто-то.
— До свиданья.— Тарковский вышел.
Гнев и возмущение заставили нашего героя вскочить на стул.
— Ребята!— закричал он.— Зачем нам Арсений! Нас никто не гонит. Время девять тридцать. Вместо того, чтобы сидеть в кафе, давайте почитаем друг другу стихи. В конце концов, ради этого мы сюда и ходим!
— Дело говорит,— поддержал его толстенький Леванский.— Давайте почитаем. Каждый по паре стихотворений. Для знакомства. Будем читать по кругу. Кто не хочет — может уйти.
Никто не ушел. Присутствующие радостно загалдели, приветствуя приход нового порядка. Наш герой послужил тем самым матросом, который, выудив червя из борща на броненосце «Потемкин», не выплеснул его равнодушно на пол, как другие матросы, но заорал: «Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормют!» Ни тот матрос с «Потемкина», ни Эд Лимонов не были горлопанами каждого дня. На этом этапе жизни нашего героя скорее можно было бы отнести к разряду скромных и молчаливых молодых людей. Но именно в таких типах гнездится настоящий протест и медленно скопляются опасные пары, разрывавшие вдруг установленные порядки.
Когда дошла очередь до него, он трясущимися руками раскрыл вельветовую тетрадь на «Кропоткине» и прочел:
По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля…
После «Кропоткина» он прочел «Шарики» и остановился. Быстро, очень быстро произошло желанное действо. Он остановился, чтобы следующий за ним по кругу юноша прочел свои стихи. Но следующий почему-то молчал. И все молчали. Полный самомнения, но и робости, провинциал вдруг с ужасом подумал, что сейчас они все засвистят, захохочут, застучат ногами. Но они молчали. Кудрявенький Леванский заскрипел стулом и сказал:
— А ну-ка, прочти еще что-нибудь.
— Но ведь по два?..— начал он.
— Читай! Пусть читает! Здорово!— закричали статисты, и он, уже не удивляясь, вспомнив, что так должно быть, именно так он все видел во снах наяву, глядя в снежное поле Беляево-Богородского, стал читать…
— Ты хотя бы понимаешь, старик, что ты гений?— говорил ему потом пьяный Васильчиков в ковбойке, сидя против него в кафе, куда все они спустились после восстания.— Софа, он не понимает…— обернулся он к подружке — темноволосой девочке в бархатном берете.
— Ты украл у меня формулу!— закричал он вдруг.
— Не украл, но нашел ее раньше тебя,— ласково поправил Леванский и подлил новому гению пива.— Я тоже, старичок, ищу в том же направлении, однако больше работаю с диалогами… С философскими диалогами…
— Прочти-ка опять «Кропоткина»!— попросил Васильчиков.— Как там у тебя: «Идет по улице… Кропоткин»?
— Здесь?— смутился автор «Кропоткина».
— Здесь. А почему нет?
Он считал, что читать стихи в кафе Центрального дома литераторов среди недоеденных бутербродов и полупьяных советских писателей пошло, но, убоявшись, что его новые друзья, если он откажется читать, сочтут его высокомерным, извлек тетрадь и залистал ее, ища «Кропоткина».
— Ты что, старичок, не знаешь своих стихов наизусть?— Пораженный Васильчиков даже отклеился от стола, на котором полулежал.— Во дает! Гений… Истинный гений…
Наш герой не понял, серьезен ли Васильчиков или вышучивает его, но на всякий случай сделал безразличное лицо.
14
Время было еще шумное. Было модно называть друг друга «старик» или, ласковее, «старичок». Чтобы прослыть знаменитостью, достаточно было говорить всем, что ты пишешь прозу. «Он пишет прозу». Иные особи московской неофициальной фауны по десять лет отделывали один и тот же рассказ в стиле журнала «Юность» и — о, лежебоки и бездельники — сумели прослыть «талантливыми» и даже «гениальными» прозаиками. Со стихами дело обстояло еще проще. Достаточно было эмоционально и неординарно читать свои «стихотворные произведения», чтобы скрыть от публики полную посредственность этих произведений. Еще тысячи восторженных студентов, инженерно-технических работников и играющих в культурные игры мелких ученых, разинув рты, выслушивали в квартирах и клубах новые стихи поэтов, но в московском воздухе зимы 1967–1968 годов уже отчетливо пахло регрессом. Наш харьковский провинциал опоздал на празднество Расина. (И может, это обстоятельство именно спасло его талант. Ибо, лишенный поклонения толпы, он имел возможность спокойно развиваться и спокойно творить. Каннибалы не съели его.)
Чтобы понять конец шестидесятых годов, нам придется отвлечься на историко-литературное исследование, спуститься в недалекое прошлое. Если у явления есть конец, то самым естественным образом у него существовало и начало. Начало самого крупного молодежного брожения в культуре — СМОГа — возможно отыскать на «психодроме». «Психодромом» называли двор гуманитарных корпусов Московского университета, выходящий одной, зарешеченной, стороной на Манежную площадь. Там-то в сентябре 1964 года они все и встретились — будущие действующие лица движения, его герои и предатели. Сдавшие и не сдавшие экзамены, принятые и непринятые,— они густо расселись на скамьях, взяли в пальцы сигареты, замерли в фотографических позах профилей и фасов. Девочки игриво обхватили стволы многочисленных деревьев. Юноши одернули пиджачки и ковбойки и провели расчески сквозь волосы. Садовые рабочие МГУ уже высадили на клумбы астры — последний отряд советских цветов, символизирующий окончание сезона. После астр клумбы оставались пустыми до тех пор, пока их не заваливал снег.
Место действия было выбрано судьбой очень удачно. Напротив, через Манежную площадь, возвышались Кремлевские башни. События всегда легче удаются, если им случается произойти в центрах городов рядом с популярными архитектурными памятниками. Седые архитектурные сооружения как бы сообщают дополнительную серьезность происходящему и хмуро провоцируют живых уподобиться героям прошлого.
У татарской Кремлевской стены, ближе к зрителю, вечно трепетал на той стороне Манежной синий лепесток газа над Могилой Неизвестного Солдата Ивана. Справа Манежную площадь (неудачно переименованную в площадь 25-летия Октября) ограничивало и ограничивает здание бывшего Манежа, в котором советский человек время от времени может увидеть творчество своих художников; слева же площадь замыкает здание гостиницы «Москва». (У входа в каковую советский человек может лицезреть человека зарубежного.) За мощно усевшимся серой жопой на ближнем левом углу площади зданием гостиницы «Националь» (ресторан того же имени в цокольном этаже может похвалиться призраками Юрия Олеши и плохого поэта Светлова, некогда заседавших в нем) начинается самая известная московская улица — Горького.
Поговаривали, что желто-казарменные корпуса гуманитарных факультетов (в виде буквы П, ногами обращенной к площади. В провал буквы как раз вписывается «психодром») были детищем самого Баженова! Увы, Баженов, очевидно, сотворил их в послеобеденные часы, здания тяжелы и брюхаты. Позднее московские советские власти (подобно их французским коллегам, рассредоточившим Сорбонну после событий 1968 года) выселили к такой-то матери гуманитарные факультеты из центра Москвы. Но в 1964-м все было на месте и ждало участников. Приходите, ребята, и начинайте.
Прежде всего они перезнакомились. Последовали пожимания рук, записывания адресов, презрительные молодые ухмылки по поводу друг друга… Скептицизм и холодность сменялись буйной дружественностью… Короче говоря, чего вы хотите от восемнадцатилетних и даже шестнадцатилетних! Оказалось, что многие пишут стихи. Оказалось, что среди них масса иногородних. Алейников из Кривого Рога провалился на экзаменах, не поступил. Кублановский из Рыбинска был зачислен на искусствоведческий… Через пару месяцев Самое Молодое Общество Гениев уже существовало. Заварилась каша и забулькала, поднимаясь и оплескивая горячими брызгами старушку-Москву. «Вы слышали? А вы знаете? СМОГ… СМОГ… СМОГ… Да, как в свое время Маяковский… На площади Маяковского…» Слава СМОГа быстро, летним лесным пожаром, пересекла границы Москвы и побежала по Союзу (Эд Лимонов знал о СМОГе в Харькове уже в начале 1965 года). Она даже выплеснулась за рубеж! Норвежские и итальянские газеты опубликовали репортажи своих корреспондентов, присутствовавших на чтениях стихов.
Почему каша заварилась в 1964-м, а не раньше или позже? Одной из причин, безусловно, было то, что как раз вступило в период половой зрелости новое послевоенное поколение. Шумные юноши и девушки с «психодрома» были зачаты в веселом победном сорок пятом году бравыми солдатами и офицерами, бряцающими медалями, и девушками в крепдешиновых платьях, при открытых окнах, под победные марши духовых оркестров с улиц, под запах сирени, и появились на свет в 1946-м. Другая, может быть, самая важная причина — исторический шок, которому подверглось именно тогда советское общество, восемь лет (с 20-го съезда по дворцовый переворот, устранивший от власти первого советского диссидента — Хрущева) прожившее в состоянии надежды. К 1965 году стало ясно, что перестройка советского общества не удалась, что общество оказалось не подготовлено даже к умеренным хрущевским реформам, что переход огромной страны от сурового сталинского средневековья в современность не может быть совершен так вот сразу и с лету.
В 1965-м страна закутывалась в одеяла, готовилась погрузиться в долгую двадцатилетнюю спячку, из которой она, кажется, выходит лишь сейчас, в момент, когда пишутся эти строки.
СМОГ был в известном смысле истерикой, которую устроила советская молодежь взрослым по поводу того, что (они чувствовали это!) в последующие двадцать лет будет скучно и тошно, ничего не будет происходить. Ибо молодежь любой страны желает, чтобы что-нибудь происходило. Положительное ли, отрицательное, но происходило. Даже война желаннее молодежи, чем покой. Вот целое поколение и грохнулось на пол, задергалось, завизжало, как ребенок, не умеющий выразить свой протест осмысленным путем, падает на пол и стучит конечностями по полу. «Не хотим! Не желаем!» Лучше всех умел визжать Губанов. Помесь Артюра Рембо с Миком Джаггером (он был именно губастенький и компактный, как Джаггер), звездою рок-н-ролла, он выплакивал, вышептывал и выкрикивал свои очень восклицательные стихи. В них увлекательно смешивались бутафория обывательского христианства, мегаломания, ликеро-водочная романтика есенинского толка и ораторские трюки, заимствованные у Маяковского. Много важнее слов была в его стихах мелодия.
Разумеется, по стандартам нормального мира сделаться поэтом в шестидесятые годы двадцатого века (не уже быть им, но стать юноше!) — выбор несколько странный. Старомодно. Однако так же, как в советских гастрономах того времени имелись в наличии лишь два-три сорта колбас, провинциально-отсталый Союз Советских мог предложить юношам лишь весьма скудный ассортимент моделей для имитации. В герметически закрытой полвека стране бытовали свои культурные моды. Подобно этому проезжий шведский литератор Лундквист с удивлением обнаружил, что в Боготе, столице Колумбии (в шестидесятые тоже годы), самой популярной литературной формой является сонет. На высоте трех тысяч метров над уровнем моря или у берегов Москвы-реки, как мы видим, возникают любопытные литературные аномалии.
В дополнение к тому, что это была местная литературная мода (так сапоги гармошкой, говорят, являются до сих пор модными в отдаленных сибирских деревнях), следует помнить, что жанр стихотворения всего более подходит к темпераменту молодых людей. Поэзия — жанр немедленного удовлетворения, как инстант-кофе. Потому СМОГ состоял почти исключительно из поэтов. Однако Губанов затмевал всех. Равняться с лобастым мальчиком-москвичом мог только криворожец Алейников, отпрыск мамы-завуча и папы — художника-самоучки. Явившийся с полей и буераков Украины, конопатый Вовка с объемистой грудной клеткой, выращенный на молоке и баклажанах, полудеревенский сын. Талант из него лез, как репа из жирной украинской земли, раздуваясь и распухая. Алейников привез в Москву запах пыльных украинских садиков, запах укропа над завучским огородом, провинцию, садоводство и огородничество и их обряды. Потому пастернаковское: «Шинкуют, и квасят, и перчат, / И гвоздики кладут в маринад…» — было близко ему, напоминало криворожский обильный дом. Если в способе стихомышления Губанова было больше всего от Маяковского (и, как утверждают зоркие недоброжелатели, от эпигона Маяковского — Андрея Вознесенского), то образность Алейникова больше всего должна образности переделкинского джентльмена-фермера.
Смогисты выбрали Пастернака в учителя. И они по праву валялись на знаменитой могиле во все годовщины смерти и в промежутках, некрофильничая. В одну из годовщин провинциал приехал в Переделкино и посетил кладбище. В различных позах на могильной плите и вокруг нее сидели и лежали с дюжину смогистов. «Эй, Лимон! Будешь читать свои стихи?!» — крикнул провинциалу узнавший его Батшев. И краснощекий провокатор неприятно ухмыльнулся. «Пшел на хуй!» — неожиданно для себя буркнул провинциал, и только благодаря вмешательству доброжелательных посредников Алейникова и его жены Наташи удалось избежать драки. Почему он так грубо и глупо ответил Батшеву? Ему захотелось осадить знаменитость. (Тогда Батшев был знаменит и овеян славою только что вернувшегося из красноярской ссылки изгнанника.) Отшивать знаменитостей интеллигентно и остроумно он еще не умел. Потому он и воспользовался старой, вывезенной им из рабочего поселка добротной прямой формулой «Пшел на хуй!».
Большой том стихов Пастернака в серии «Библиотека поэта» вышел в 1965-м. С предисловием проф. Синявского. В том же году проф. Синявского арестовали, и том подскочил в цене. Синий, труднодоступный том произвел на мягкие молодые души смогистов губительное впечатление. Пастернак с помощью Синявского совратил их поколение. Стихи большинства смогистов напоминают помесь гербарного определителя растений средней полосы России с пособием по занимательной метеорологии. Обильно каплет воск со свечей, бесконечно падают башмачки или иные балетные атрибуты под громы, грозы, ливни, метели, наводнения и другие слезоточивые явления природы…
Но продолжим экскурсию во времена неудавшейся русской культурной революции. Многие десятки юношей и девушек составляли ядро СМОГа, и сотни группировались вокруг ядра. Революция была вначале лишь культурной по причине тотального табу, наложенного советской системой на движения политические. Арестом проф. Синявского и просто Даниэля в сентябре 1965-го подчеркнуто завершилась эпоха оттепели и началась эпоха зимней спячки. Если CIA (как теперь стало известно), выдавшее писателей КГБ, преследовало свои цели (желало спровоцировать скандальный процесс в СССР, дабы отвлечь интернациональное общественное мнение от эскалации войны во Вьетнаме), то у новых консерваторов — Брежнева и К°, только что пришедших к власти, отстранив Хрущева, была своя задача. Показательным процессом напугать зарвавшуюся интеллигенцию. Дабы не вели себя как при Хрущеве. Хрущевская эпоха кончилась. Ведите себя как после Хрущева. Спите. «Спать!» — был лозунг новой эпохи. Но интеллигенция и молодежь страны уже успели привыкнуть к относительно весеннему воздуху хрущевских времен. Отсюда все трагедии того времени.
Уже в 1966-м в СМОГе стал заметен раскол. Явственно от основного поэтического древа отпочковалась ветвь активистов… Буковский, Галансков, Делоне, Батшев… Оспаривая славу Губанова, эти фамилии все чаще фигурируют в московских кухонных спорах и… в западной прессе. (Равнодушный к советским стихам, Запад всегда неравнодушен к советским скандалам.) И все чаще к процитированным выше фамилиям добавляется глагол «арестован». Младшенький из смогистов, Вадим Делоне, впервые был задержан в возрасте 18 лет (в декабре 1966-го) за чтение антисоветских стихов на площади Маяковского. (СМОГ, захватив площадь, никак не хотел отдать ее опять комсомольцам.) Наказание: несколько недель в психбольнице. Уже в начале 1967-го он вновь арестован, вместе с Буковским, во время демонстрации, устроенной ими на Пушкинской площади (любовь к площадям?) в защиту арестованного ранее Галанскова. Тогда они еще защищали друг друга, а не недостижимые высокие идеалы… Темп трансформации движения из поэтического в восстание молодежи убыстряется.
В героический период (1964–1966) смогисты совершали еще «преступления», граничащие с сюрреалистическими акциями, и их, скорее, следовало бы именовать хеппенингами: босая демонстрация у посольства Западной Германии; список «литературных мертвецов», вывешенный у входа в Центральный дом литераторов (на этом месте будет пару лет спустя мерзнуть наш главный герой); нашумевший губановский лозунг «Сломаем целку соцреализму!». К 1967 году стороны, однако, ожесточились. Во второй арест, в 1967-м, потомок коменданта Бастилии Вадик Делоне отсидел в Лефортовской тюрьме 10 месяцев. В 1968-м Галансков получил уже семь лет исправительно-трудовых лагерей.
Как обычно бывает при распаде всякого движения, до сих пор находившиеся в толпе персонажи протолкались в первый ряд и, ощеривая зубы, стали рычать на лидеров. Распространялись слухи, что во время демонстрации, возглавляемой Буковским, Губанов сдрейфил, спрятался у приятеля и безопасно наблюдал из окна за разгоном демонстрации милицией. Что «гэбэшные» родители Лёньки якобы прячут его в психбольницу Кащенко всякий раз, когда ожидаются гонения. Явная враждебность слухов заставляла подозревать, что и в героический период существования СМОГа ревность и зависть уже жили среди яснолицых молодых крикунов и чревовещателей. Исследователь, желающий выяснить, что же общего было у «новых» лидеров СМОГа, выдвинувшихся на втором этапе существования движения (обозначим его условно как «истерический»), что общего было у Галанскова, Буковского, Делоне… (Батшев, вскоре после возвращения из красноярской ссылки сообразив, что по-настоящему запахло порохом, слинял из движения), неизбежно придет к единственному выводу. Вышеназванные молодые люди отличались прежде всего удивительной посредственностью литературной продукции. Стихи их скучновато основаны на расплывчатых гуманистических пылкостях и банальны. Знаменитый «Человеческий манифест» Галанскова по своей посредственной наивной глупости мог быть написан десятилетним учеником сельской школы. Исследователь-историк снимет, вздыхая, очки-велосипед и, потерев переносицу, нехотя выстучит на пишущей машине роковую фразу: «Активисты СМОГа стали «политиками» (позднее этот сорт людей станут называть «диссидентами»), потому что у них была масса энергии и отсутствовал литературный талант. Визжать по-губановски или бормотать по-алейниковски они не могли. Посему (энергия требует истощения) они лихо выскочили на арену с красными тряпками и стали дразнить Дракона — Государство».
Поэтический же СМОГ отбушевал, и слабые и медленные струи последних его потоков были закованы властями в крепкие берега семинаров при Центральном доме литераторов. Соблазненный все еще раскатывающимися по стране волнами слухов и легенд, живописно повествующих о многотысячных чтениях смогистов на площади Маяковского, в библиотеке Ленина, о неслыханной дерзости их, включивших в список литературных трупов даже модных тогда у советской интеллигенции Евтушенко и Вознесенского, и приехал наш провинциал в Москву. И именно потому упрямо выстоял во вьюге у дверей ЦДЛ столько времени, ибо знал — последние смогисты свили там гнездо. И вот он в Доме литераторов, сидит в кафе, но где же смогисты? Он задал этот вопрос Леванскому.
— Смогисты? Ну, во-первых, их разогнали за то, что они стали лезть в политику и не сумели остаться в пределах литературного движения… Губанов пьет, играет в Есенина… Володя Алейников пьет, но как будто меньше. Во всяком случае, на нем это менее заметно. Правда и то, что Алейников привез с Украины деревенское здоровье, а Губанов — городской мальчик. Алейников приходил в семинар за несколько занятий до того, как ты появился…
— А другие смогисты? Приходят ли они?
— Иногда появляются.— Леванский поморщился.— Я тебе честно признаюсь, старичок, я не очень люблю эту шайку.
Провинциал не спросил, почему Леванский не любит шайку. Ему показалось само собой разумеющимся, что толстенький и положительный Леванский, «работающий с философскими диалогами», не должен любить Лёньку Губанова, способного написать строчки: «Это жуть — дуэль, это гром — дуэль — / мне стреляться с родиной». Леванскому эти пылкости должны казаться истерикой. Однако Леванский дал провинциалу несколько уроков смогизма, его иерархии и творческих методов. Мы уже ознакомились с ними, посему упомянем лишь несказанное ранее.
— Из двух лидеров — Алейников более лиричен. Арсений (Тарковский), прочитав стихи Алейникова, сказал, что он «биологически талантлив». Есть еще Пахомов, Слава Лён, Саша Морозов, Коля Мишин, Дубовенко, Величанский… Младше всех Юра Кублановский по кличке Кубик. Всех я не знаю, старичок…
В следующий понедельник на семинар явилось с полдюжины юношей, разительно отличающихся от обычных семинаристов. Более развязные, даже, можно сказать, наглые, они были эксцентрично одеты. Один красавчик, остриженный под Иванушку-дурачка, явился в старой красноармейской шинели. Двое были бородаты. Еще один — с битлзовской челкой — в темных очках. Юноши уселись сзади и наглым смехом комментировали чтение очередной Маши. «Смогисты!» — прошептала Рита Губина. Сердце нашего героя дрогнуло. Наконец он примкнет к самой передовой молодежи своей страны. Наконец окажется в теплой и унавоженной почве.
15
— Зверев твой — мудак. Ему только консервными банками на пустырях в футбол играть. Мудак и алкаш, Игорёша…
— Не неси хуйню, Виталик,— гундосит Ворошилов. Он всегда начинает говорить в нос, когда злится.— Зверь — гениальный художник. У него охуенное, лучшее во всей Москве чувство цвета.— Сизыми ручищами Ворошилов снимает кастрюлищу с плиты и устанавливает на стол.
— Экспрессионист сраный твой Зверь. То, что он делает, было модным в начале века. И ужасающий жлоб. Второго такого тотально неприятного человека во всем Союзе не сыщешь. Троглодит.
— Ты, Лимоныч, ни хуя не знаешь Зверя, потому молчи. Зверь — тонкий человек. Это у него маскировка такая жлобская. Ему в таком камуфляже легче жить… И он никакой не экспрессионист, но лирический абстракционист, он к Джексону Поллоку ближе стоит…
— К дурдому он ближе всего стоит, Игорёша. Маскировка к нему приросла. Даже гениальный кретин — мерзок и патологичен. Я предпочитаю видеть вокруг себя красивых людей. Грязная сквернословящая уродина, одетая в пять грязных рубашек и два пиджака, бормочущая вслух привидевшиеся ему кошмары деформированного манией преследования воображения,— вот тебе твой Зверь. И вонюч до отвращения!
Нашего героя, в тот период явного западника, поклонника французского сюрреализма (следует отметить, что экс-харьковчанин, пусть и не очень уверенно, относил и свое собственное творчество к сюрреализму), раздражает русопятость многих московских художников. Даже их глупые боярские бороды его злят. Среди сотен художников он, как мы увидим, выбрал себе в друзья эстонца Соостера, хитроумного еврея Илюшу Кабакова, даже обремененный множеством негативных качеств Брусиловский импонирует ему своей европейскостью. Грубые мужланы, дремучие (и намеренно преувеличивающие свою простонародную дремучесть) алкаши-художнички ему активно неприятны. И даже не столько тем, что подражают (или развивают) вышедшим из моды течениям, но рожи (научнее будет определить рожу как «имидж») их ему не нравятся. Он преспокойно путает этику с эстетикой и не любит самого неприятного художника Москвы — Зверева — за его мужиковатость и глупую дикость, а не по причине неудовольствия его живописью… Ворошилов? В нем простонародное мастеровое пьянство красиво смягчено налетом странной средневековости в лице (надень на него берет, и будет венецианский кондотьер!) и честной незлой богемистостью. Ворошилов — увлекательный тип, может быть, таким был Модильяни или другие парижские художники славных десятых и двадцатых годов… Зверя Игорь защищает от доброты и оттого, что обожествляет искусство. И предающийся искусству, как пьянству и онанизму, Зверь залит для Игоря божественным светом…
У Стесина доброе сердце. Ворошилову таки удалось вытащить из него зеленую трешку. На трешку Игорь купил две бутылки портвейна. «Белую» Стесин не разрешил покупать. Компания расселась на кухне. Над столом горит голая сорокаваттная лампочка, по зелено-грязной масляной поверхности стены вдоль газовой плиты сползают вниз многочисленные капли — лабардан кипел долго и мощно. Капли ползут к звериному населению квартиры Кушера — к мышам.
Лабардан пусть и грубое варево, но горячее и крепкое. Заедать лабарданом жгучий портвейн — удовольствие.
— Не кормит тебя Анька, Лимоныч? Жрешь как энергично…— комментирует Стесин, наблюдая, как поэт, обжигаясь, глотает дымящееся варево. Сам Стесин лишь пару раз погрузил ложку в подставленную ему Ворошиловым кушеровскую вазу для фруктов, наполненную до краев лабарданом. Лизнул и сидит, откинувшись на стуле, разглядывает едоков лабардана. Руки сложены на груди. Ворошилов и поэт — чужаки в Москве, иностранцы как бы. Стесин живет с женой и тещей. У него всегда есть еда в доме. Кроме этого, у Стесина есть мама, папа, куча братьев и множество менее близких родственников, рассеянных по Москве.
— Денег нет ни хуя, Виталик.— Поэт поднимает глаза от тарелки.
— Я же тебе только что послал двух заказчиков на штаны!
— Послал, точно. Но я взял деньги вперед — пойдут на женитьбу.
— Сука эта твоя Женя Берман, подружка Алейникова. Могла бы своему человеку и забесплатно прописку сделать! Но я тебе пришлю еще пару ребят из филармонии, Лимоныч. А Анька что на жопе сидит, почему не спекулирует?
— Спекулирует, но потихоньку. В ГУМе опасно стало. Она уже раз попалась, боится… Потом ты же знаешь Анну Моисеевну, Виталик. Экспансивная личность! Она день прокрутится в ГУМе или ЦУМе, денег заработает, устанет, пойдет в ресторан, в тот же «Славянский базар», и проест деньги… Если не все, то большую часть.
— Пиздюлей, пиздюлей следует ввалять, Лимоныч!
— Что я могу ей сказать, я сам грешен…
16
Поэт знает свои и Анькины слабости. Деньги у них плохо держатся. Иногда им удается блистательным маневром заработать в один день столько денег, сколько рабочий на заводе за неделю не заработает. Другие бы жили себе потом тихо, аккуратно распределив денежки. Но Анна и поэт не умеют так.
В том году, на его день рождения, 22 февраля, они проснулись без копейки. Они обитали в Казарменном переулке. Бахчаняны нашли себе более удобное пристанище и передали комнату им.
— Что делать будем, Эд?— сказала Анна, сидя в халатике на краю деревянной кровати, колючие волосы заплетены в косу.— Может быть, пойдем к кому-нибудь в гости? Все же сегодня твой день рождения…
— Но к кому?— Поэт, уже вползший в многослойные джинсы, обшитые латками, сидел за некрепким столом у единственного окна, выходящего во двор, и наблюдал, как во дворе соседские дети скатываются с ледяной горы, визжа и наслаждаясь собственным страхом. Двор, так же как и деревянные дома, его окружающие, мог бы быть использован в съемках исторического фильма о Москве эпохи Бориса Годунова, хотя Казарменный переулок и находился в двух минутах ходьбы от Садового кольца, в центре Москвы. В окно поэту были видны старые бревна, срезы бревен, ледяные сталактиты, свисающие с крыш. На детях были валенки, и сквозь прорубок между крышами во двор вонзалось пронзительно-синее небо. И не зная, где ты проснулся, можно было воскликнуть, взглянув в окно: «Русь, ребята!»
Обсудив все возможные варианты, они заскучали. Исследовали карманы и обнаружили, что у них нет даже двух пятаков на метро. Выпив чаю, поэт вернулся в постель, Анна Моисеевна же, напротив, переоделась в юниформу — черное платье-мешок и, сменив поэта у стола (комната была крошечная), стала глядеть в окно. Посозерцав двор некоторое время, сказала:
— Слушай, Эд, есть идея! Пошли в ЦУМ! Валечка — продавщица из галантерейного отдела — предупреждала меня, что сегодня должны выбросить в продажу чешские варежки…
— На что ты купишь свои варежки?— резонно заметил поэт из постели.
— Да… Если бы занять денег…— Обнаружив просчет в идее, Анна погрустнела.
За дверью залаяла собака, и голос младшей девочки Ленки прикрикнул на нее: «Заткнись, Чапа, противная собака! Заткнись!»
— Попрошу у хозяйки!— Лицо Анны Моисеевны прояснилось.
— Ну да, так она тебе и дала,— хмыкнул скептик из постели.— Мы ей до сих пор десятку должны.
— Ничего подобного, Эд. Я отдала. Я у нее до вечера попрошу десятку. Если варежки поступили, мы с тобой быстро сделаем деньги. Только ты, пожалуйста, должен пойти со мной. Если они меня задержат с одной парой за спекуляцию, они ничего мне не смогут сделать, но если с несколькими, это уже серьезнее.
— Оригинально будет встретить свое двадцатипятилетие в камере предварительного заключения,— мечтательно произнес поэт и не вылез из постели. Поднял с полу чашку с чаем, отхлебнул.— Что до меня, я никуда не хочу идти. Буду лежать целый день в постели.
— Это ты сейчас так говоришь. Через пару часов есть захочешь. Вставай, встряхнись. На улице солнце. Как там у Пушкина: «Мороз и солнце, день чудесный…»
Анна Моисеевна захохотала и, подойдя к кровати, сдернула с поэта одеяло:
— Вставай, задохлик!
За дверью взвизгнула скрипка и послышался веселый голос квартирной хозяйки. По-видимому, у семьи было сегодня хорошее настроение. Хорошее настроение у Кайдашевых бывало обычно, если экс-глава семьи Николай Кайдашев, бывший директор техникума, а ныне подсобный рабочий ликеро-водочного магазина, в очередной раз, напрягши силу воли, вводил сам для себя сухой закон. Следует сказать, что сухой закон никогда не продолжался дольше трех дней и заканчивался много более могущественным пьяным взрывом, чем обыденное, не смиренное сухим законом ежедневное пьянство, но все равно семья радостно приветствовала каждый раз хотя бы благие намерения. Во время одного из подобных взрывов Кайдашев, встретив жену в коридоре, обратился к ней со странной фразой: «Скажи мне, кто я, Людмила?»
— Хочешь знать кто — посмотри на себя в зеркало.— Маленькая Людмила, носик пуговкой, взяла алкоголика за руку и подвела к старому зеркалу на стене кухни.— Видишь, ты Коля.
Кайдашев помотал головой, как лошадь, и опасливо заглянул в зеркало. Схватив себя за поредевший полуседой банан надо лбом, поднял его вверх и натянул волосы: «Я не Коля. Я — Ерш!»
Нельзя сказать, что своим пьянством Ерш терроризирует квартиру. Большую часть года он ведет себя тихо. Если уж он очень мешается под ногами и начинает «выступать», дети наваливаются на него в темном коридоре без окон и, насовав папочке тумаков, приводят его в чувство. Устоять против троих детей (старшему Алику восемнадцать, Алке — здоровой лошади, учащейся играть на балалайке,— шестнадцать, красивой грудастой Ленке — тринадцать) Ерш не может. Устав от потасовки, он уползает во всегда сумрачное свое гнездо, окно в его комнате круглые сутки занавешено, и спит. Наутро Ерш обязательно возится на кухне, варит в огромной кастрюлище из монстровидных тресковых голов и хвостов рыбный суп, совершенно неотличимый от ворошиловских лабарданов. Русские алкоголики, может быть, передают друг другу рецепты? Неизвестно. Однако и относительно юный Ворошилов, и опытный Ерш в один голос утверждают, что лабардан — самое полезное и здоровое в мире блюдо. Что самое здоровое, еще требуется доказать, но что самое варварское, в этом нет сомнения… Побитый детьми, Ерш иной раз остается лежать под дверью квартирантов и некоторое время канючит и даже принимается плакать.
— Евреи!— всхлипывает он.— Мои дети — евреи… Алка еврейка и Ленка еврейка… И Алик — еврей! Я живу с евреями!
Иной раз, если ему удается подняться, он, держась за стены, добирается до кухни, подходит к дочерям или жене, долго глядит на них грустно, потом вдруг выпаливает презрительно: «Эх ты, еврей-ка!» И уходит, держась за стены в свой ершиный сумрак. Куда он смотрел до этого и почему женился на еврейке, неясно. Людмила утверждает, что раньше Ерш был совсем другим человеком и что это алкоголизм довел его постепенно до должности подсобного рабочего винно-водочного магазина. От директора техникума в Ерше сохранилась лишь привычка всегда носить галстук, да еще, пожалуй, прическа. Редкие седые волосы Ерша нависают над пиджачным воротом этакой партийно-начальственной скобкой.
Анна пугает Эда будущим в ершовском стиле: «Вот кем ты станешь, Эд, если будешь пить со своим Ворошиловым. Вот что тебя ожидает». Несколько раз случалось уже, что пьяный поэт сталкивался в темном тупике коридора с пьяным Ершом. Как два невидящие друг друга в тумане корабля, проплывали они друг мимо друга. В самой глубине тупика черная собачонка по имени Чапа однажды вдруг родила сразу восемь щенков. Щенки писали, скулили в темноте тупика, выползали из плетеной корзинки, в которую их уложили Алла и Ленка… Однажды очень пьяный и очень сентиментальный поэт явился домой позже обычного. В нем было столько любви к миру в эту ночь, что ему понадобились все восемь Чапиных щенков для того, чтобы попытаться выразить эту любовь. Ухватив чернышей, он вошел с ними в комнату и повалился на кровать, обсыпав себя маленькими собачками. Анна, явившись с кухни, где она сидела за бутылкой портвейна с Людмилой, пришла в восторг, смешанный с завистью к поэту, налакавшемуся без нее. Следует сказать, что Анна постоянно завидовала поэту, подозревая его в куда более интересных приключениях, чем те, которые достаются на долю ей, Анне. Она позвала с кухни Людмилу, и вдвоем они посмеялись над поэтом.
17
Людмила одолжила им десять рублей.
Поэт надел пальто, сапоги и кепку, Анна — длинношерстное пальто на вате, с воротником из крашеного кролика. Пальто было сшито еще в Харькове поэтом совместно с племянницей Эстеллой Соколовской, дочерью старшей сестры Анны. Голову спекулянтка обвязала двумя платками, и супруги вышли в морозный город. Анна Моисеевна любила платки, потому что они красиво уменьшали ее физиономию и увеличивали и без того заметные глаза.
Небо и город состояли в день рождения поэта из искристых, под разными углами пересекающихся голубых, серых и снежно-белых плоскостей. Солнце голое висело над Москвой, основанной в 1147 году. Во многих местах, однако, небо было одето в верхнюю рваную телогрейку туч.
— Смотри, Анна,— сказал поэт.— Сквозь рваную зимнюю одежду неба просвечивает его голубое нижнее белье.
— Сюрреализм?— спросила Анна Моисеевна. Она во всем искала тогда сюрреализм. Бахчанян тогда уже сотрудничал с «Литературной газетой», и познакомился уже там с Женей Головиным, и уже давал им читать две песни «Мальдорора», неряшливо записанные переводчиком Головиным на листках из ученической тетради. Впрочем, на сюрреализме они были помешаны еще в Харькове. Знаменитая «встреча швейной машинки и зонтика на столе для анатомирования трупов» была им давно известна. Однако в Харькове они в основном знали сюрреализм по репродукциям художников-сюрреалистов. Знали более всех, конечно, Магритта и Дали. Чуть меньше — Кирико и Дельво.
В 1966 году в культурной жизни Харькова произошло грандиознейшее событие. Появился в продаже ограниченным тиражом чешский «Словарь современного изобразительного искусства», снабженный пятью сотнями цветных репродукций. Конечно же, Анна и Эд стали обладателями этого, абсолютно нужного им словаря. Пришлось ломать голову над чешскими словами. Большей частью они были общеславянскими, понятными словами, но порой чехи загибали вдруг такое слово, что трещала голова и ни один знакомый не мог разгадать, что за ним скрывается. Приходилось обращаться к специалистам по немецкому языку. Зато в словаре этом были художники даже третьей и пятой величины. Представители всех современных направлений в живописи, начиная с символизма и импрессионизма и кончая абстракционистами и даже начатками поп-арта, значились там. Однажды честолюбивый поэт в припадке гордости начертал красными чернилами на суперобложке словаря следующую фразу, характерную для его умонастроения того времени: «Эдуард Лимонов должен жить так, чтобы попасть в такой словарь!» Толчком же к появлению этого гордого девиза послужила обнаруженная в словаре статья о (вообще-то не принадлежащему словарю изобразительного искусства) поэте Аполлинере. Он рылся в словаре и через несколько лет после приобретения. Его поражали неожиданные биографии некоторых художников. «Родился в…» — следовало название мелкого городка в России, Польше или на Украине — «…умер в Париже». «Умер в Париже» звучало захватывающе авантюрно… «Вот бы и мне!» — смутно грезил наш герой и прикидывал, как бы звучала биографическая справка о нем в чешском словаре: «Родился в г. Дзержинске, 1943, умер в Париже». Чешский «Словарь современного искусства» переехал с ними в Москву. Так же как и маленькая зеленая книжка «Стихи и поэмы» Гийома Аполлинера, изданная издательством Академии наук…
Из таких вот и подобных им публикаций черпали примеры и вдохновение не только наш поэт, но и целое поколение русских юношей, искавших в те годы своих путей в искусстве. Часто культурная информация достигала нового поколения еще более странными путями, через более экстравагантные издания, чем чешский словарь. Вагрич Бахчанян, скажем, извлекал информацию из польских журналов «Шпильки» и «Польский экран». У Баха была целая коллекция вырезок рисунков художника Топора, и не раз, склоняясь над принесенными Бахом новыми ужасами, они восхищались, смеялись и качали головами. «Здорово!» Еж за колючей проволокой был самым безобидным рисунком. Автомобиль с обглоданным задом, обнажающий скелет, как у животного, вызывал одобрительное «Ни хуя себе!». Средневековый муж, вытягивающий шею своей жене, глядя на модель — лебедя в пруду, также заслужил у них «Ни хуя себе!». Человечек, пытающийся достичь тарелки, к тарелке была привязана веревка, которая, пройдя через систему блоков, завязана была за ногу человечка, вызвала у компании высший восторг: «Еб твою мать. Гениально!»
Сюрреальное небо затянуло, когда они подошли к ЦУМу, самыми обыкновенными несюрреальными московскими тучами. Пошел снег. Варежки — продавщица Валечка дала достоверные сведения — действительно выбросили. И не только варежки, но и вязаные перчатки. К сожалению, сама Валечка отсутствовала, и им пришлось встать в очередь. По мнению Анны, это была маленькая очередь, по мнению ненавидящего очереди Эда, очередь была невыносимо длинной. Однако через полчаса они шагали сквозь уже серьезно взявшуюся за город пургу к другому большому московскому универмагу, к ГУМу. В карманах у них лежали две пары варежек и две пары перчаток. На большее количество у них не хватило денег, да и в любом случае ЦУМ в целях предотвращения спекуляции позволял продавать лишь две пары в одни руки.
ЦУМ помещается у Большого театра. ГУМ находится на Красной площади. Расстояние между двумя магазинами можно преодолеть за десять минут. Именно через это количество времени заснеженный поэт остался топтаться у главного входа в ГУМ с основным товаром, а Анна, схватив пару варежек, вплыла с толпою в жерло магазина. Чтобы выплыть через несколько минут с семью рублями. «Таджик купил, не торгуясь». Анна сияла, глаза ее живо блестели от удовольствия. Очевидно, она любила не только и не столько заработанные рубли, сколько саму игру, риск спекуляционных операций.
«Зачем таджику варежки?— удивился поэт, но тотчас засомневался в своем знании таджикского климата.— Хотя в горах должно быть холодно. В долинах, где хлопок растет, сорокаградусная жара, а в горах надевай не только варежки, но и меховые рукавицы».
— Видишь, насколько лучше работать вдвоем!— воскликнула Анна.— Я абсолютно ничего не боюсь. Я спокойна!— Сообщение о том, что Анна спокойна, прозвучало агрессивно.— Если меня заберут в милицию, я всегда смогу сказать, что купила варежки себе, но они мне разонравились.
Поэт понимал, что вдвоем работать спокойнее, но он приехал в Москву совершенствоваться в написании стихов, а не для того, чтобы сделаться здесь профессиональным спекулянтом.
Они совершили еще один поход в ЦУМ. На покупку новой партии товара у них ушло вдвое больше времени, очередь сделалась вдвое длиннее. Толкаемые другими покупателями (им не нужны были варежки, но они пробирались мимо наших героев к предметам своих желаний), кружимые в водоворотах вдруг возникающих стихийно человеческих течений, засасывающих в себя часть очереди, омываемые запахами мыл и одеколонов, кожи и холодного зимнего ветра, врывающегося сквозь всегда раскрытую дверь, они выстояли. Анне было легче, она привычно болтала с соседями по очереди, поэт же очень страдал нежной душой. Его темпераменту больше подходил одинокий процесс соединения воедино кусков ткани и общество подруги верной, зеленой швейной машины «Полтава» (урожденная «Зингер»), чем процесс топтания в гуще толпы.
В ГУМ он на сей раз вошел. Чтобы обогреть замерзшие под цумовским сквозняком ноги. Обогревая ноги, он обозревал с галереи второго этажа Главный универсальный магазин. Магазин был полон детьми разных народов Советского Союза, вооруженных деньгами, спрятанными в лифчики или (для мужчин) в особые внутренние карманы и пояса брюк, и пустой тарой, каковую предстояло наполнить,— сумками и мешками. В мешках накупленное добро выносилось в гостиницы и квартиры, чтобы затем в метро и такси поплыть на все вокзалы города и в его аэропорты. Поэт обозревал ГУМ без какой-либо цели, но долго и детально. Он вовсе, однако, не подозревал, что уже через день — 24 февраля — сядет и напишет поэму «Главный универсальный магазин».
Исключая десять рублей, которые они клятвенно пообещали отдать вечером Людмиле, у них было на руках двадцать три рубля чистого дохода.
— Еще?— предложила Анна.
— О нет! Ни за что!— воскликнул поэт с ужасом. И было ясно, что он не сдвинется с места.
— Хорошо,— нехотя согласилась, очевидно, только начавшая разогреваться спекулянтка.— Что будем делать? Слушай, пойдем в ресторан, а? Пойдем, Эд, ведь сегодня твой день рождения. Давай отметим его как люди, Эдка!
«Идти в ресторан» — было основной слабостью Анны Моисеевны. Идея посещения ресторана (ресторанов) вечно горела в Анне Моисеевне, как вечный огонь горит над Могилой Неизвестного Солдата. Уже в Харькове, сделавшись обладательницей пятерки или даже трешницы, Анна Моисеевна вместо разумного приобретения продуктов в магазине и приготовления их на кухне мчалась в ресторан, дабы вышвырнуть вчетверо больше денег за вчетверо меньшее количество продуктов. Пытаясь разобраться в странном влечении подруги, поэт остановился на социальной версии происхождения влечения. Да, вне сомнения, Анна Моисеевна любила покушать, особенно когда перемещалась в депрессивную гемисферу своей болезни. (В маниакальном состоянии она, факт, кушала меньше!) Однако в рестораны Анну Моисеевну гнал не голод, но крайний романтизм ее, врожденная богемистость. Достаточно было услышать, с каким шиком, шармом и удовольствием произносила Анна Моисеевна любимое ею словечко «ля богем!». Анне Моисеевне нравилось быть «ля богем!», как другим женщинам нравится быть матерями и важными буржуазными женами. Посему она и явилась в Москву, уже тридцатилетняя, и скиталась вместе с ним по богемным комнатам. Одно их обиталище оказывалось беднее другого.
То есть на долю Анны Моисеевны досталась хорошая порция «ля богем», настоящей, крутой, нищей и неподдельной. Первая их квартира в Беляево оказалась и самой лучшей. Но уже в конце января, по независящим от них обстоятельствам, им пришлось покинуть паркетные полы хозяйки Жанны. Именно тогда они оказались в Казарменном. Между Казарменным и Уланским переулками были еще квартиры…
Однажды некто, слесарь домоуправления Толик Пестряков, сдал им комнату в деревянном доме на Екатерининской улице. Приготовленный под снос (территория освобождалась для олимпийского комплекса), дом так и стоял нетронутым, потому что в самом конце шестидесятых годов Олимпийский комитет, по выражению Толика Пестрякова, «вертанул» Москву и предпочел ей другую столицу. Из десяти или более комнат второго этажа обитаемой к моменту их приезда была лишь одна. Вернее, комната была уже полу- или четвертьобитаемой, потому как девяностолетняя жилица ее, бабка Софья, присутствовала в этом мире лишь частично. Толик Пестряков дал им кровать. Они подклеили оборванные обои газетами. Распаковали книги. Эд сшил на окно ситцевые занавески в цветочек, и они стали жить. Под окном росла настоящая яблоня, и, поскольку была осень, он приспособился с помощью самодельного сачка и ножниц, привязанных к палке, срезать яблоки. Комната интенсивно воняла, как грязное белье. Они вымыли пол и стены хлоркой, но вонь не исчезла. Непонятно было, откуда исходит вонь. Может быть, под полом умерло и гниет целое поколение мышей, не вынесших исчезновения жильцов.
— Народ навонял за пару сотен лет так, что ничем запах не выведешь. Есть один, правда способ: сжечь кукушкино гнездо к чертовой матери,— смеялся слесарь, наблюдая их напрасные старания.— Правда, бабка Софья?
— Шутник он, Анатолий, и отец его был шутник, не слушайте его,— сказала бабка.
Бабка очень обрадовалась соседям. Но оказалось, обрадовалась она вовсе не тому, что к призракам, населяющим дом, прибавились две живые души, но тому, что теперь-то уж точно ее погребут именно в белом платье, в котором она венчалась шестьдесят с лишним лет тому назад. Она немедленно показала соседям платье и много раз повторила, чтобы в случае чего «только в этом, ни в каком другом бы не хоронили…».
Естественно, что из нищих комнат Анну Моисеевну тянуло в рестораны, где свет, музыка и шампанское. Кто осмелится бросить в нее камень?..
В «Славянский базар» он идти начисто отказался. Они пошли во много более дешевый «Узбекистан» и напились и наелись там до отвала. Назавтра у них осталось ровно столько денег, чтобы купить пару пачек пельменей и посетить Александровские бани, находящиеся в близком соседстве, на улице Маши Порываевой. Они приобрели у старого, как сами бани, похожего на обмылок кассира веник, заплатили за номер и, раздевшись в отдельном холодном предбаннике, сложив вещи на деревянную скамью, вошли осторожно в скользкий старый склеп. Включили жаркий душ. Стали тереть друг другу спины мочалкой и хлестаться веником. Мощного телосложения с забранными вверх волосами Анна Моисеевна весьма походит на кустодиевскую купчиху, отметил поэт. В номера Александровских бань до революции, говорят, водили своих подруг московские купцы.
Надевая в предбаннике чистое белье, сидя на скамье, Анна Моисеевна пристегивала к чулку резинки, они, смеясь, говорили о глупости различных советских законов и уложений, о том, как, нескоординированные, они уничтожают друг друга. Парадоксальным образом для того, чтобы снять комнату в московской гостинице, требовался паспорт, и уж персонал ревностно следил за тем, чтобы клиенты и клиентки не водили к себе особей противоположного пола, а в Александровские и любые бани можно было преспокойно явиться с первой же встречной девушкой. Никаких документов для получения отдельного «номера» или «кабинета», как его по старинке назвал кассир бань, не требовалось.
18
Стесин любит орать. Орет он с удовольствием, разнузданно и улыбается при этом.
— Лимон, еб твою мать, ты ни хуя не понимаешь! Яковлев — гений!
«Лимон» и не возражает. Он согласен, что Яковлев, в отличие от всех других гениев,— гений настоящий и неоспоримый. «Лимон» видит Яковлева как естественное продолжение ветви Ван Гог — Сутин — Модильяни. И Стесин с этим согласен. Стесин орет лишь для того, чтобы получить удовольствие от своего собственного крика.
Однако если оставить в стороне маленького полуслепого Яковлева, автора портретов деформированных человеческих существ и цветов, вопрос — кто из московских художников действительно гений, а кто говно — живо интересует каждого представителя московской богемы, подполья или как еще? Может быть, контркультуры, по сходности ее с возникшей в шестидесятые годы на другом боку глобуса, в Соединенных Штатах Америки? Контркультуры. Пришло время хотя бы в общих чертах набросать схему расположения различных группировок московской контркультуры, дабы читателю стал понятен накал страстей, крики и даже взаимные оскорбления, наполнившие вскоре квартиру Кушера. Совершим же еще одно неглубокое погружение в культурную историю страны и ее столицы.
Функционеры, возглавляемые Сталиным, сменили повсюду революционеров к концу тридцатых годов. В искусстве тоже. Официально канонизирован был один из видов реализма, названный социалистическим (смесь монументального классицизма с символизмом), и представителям всех других направлений устроили тяжелую жизнь. Какое-то количество «деятелей искусства», потому что были замешаны в партийную борьбу или по доносам друзей и завистников, были репрессированы. Куда большее количество предпочло отказаться от своих культурных убеждений и примкнуть к поощряемому государством направлению. Иные вообще ушли из искусства, сменили профессию. Немногие нашли в себе силы продолжать работать, остались тайными или явными адептами подавленных школ. В таком положении пришла и прошла война, и только через десяток лет после войны, когда почил уже казавшийся бессмертным Вождь и Учитель и на трибуне Мавзолея стоял теперь по большим праздникам Первый Диссидент Страны — Никита Хрущев, стали наконец меняться государственная, а с нею и бытовая и культурная моды. И оказалось, что, несмотря на разнообразные гонения, кое-кто уцелел. Оказалось, что в окраинном поселке под Москвой живет Евгений Леонидович Кропивницкий и, зарабатывая на жизнь профессией учителя рисования в школе, рисует веселые, яркие картинки. На них девушки с непропорционально длинными телами имеют лица фаюмских портретов и держат в руках кошек, похожих на лисиц. Оказалось, что в Харькове уцелел кубист Ермилов, а если копнуть глубже, обнаружится на окраине абстракционист Кузнецов, а в Ленинграде есть Фонвизин, а в Крыму, в Коктебеле, обнаружилась в живых подруга Волошина, нетронут его дом, и можно съездить туда и поглядеть, как делали искусство. Как можно его делать, если государство не стоит над тобой и не толкает тебя под руку. Восстановилась связь времен.
Сразу послевоенные юноши стали подражать искусству выживших стариков. И в этом ничего стыдного нет. Вокруг «деда» Кропивницкого заработали кистями молодые люди: его дочь и сын, друг детей Оскар Рабин и еще несколько молодых людей, впоследствии названных Лианозовской школой. Подражали они именно экспрессионизму учителя. Экспрессионизм, несомненно, был ближе русским юношам пятидесятых и шестидесятых годов, чем какое бы то ни было другое направление в живописи. Быть может, потому что давал возможность выплеснуть на холст русские их страсти?
О, разумеется, в Москве конца шестидесятых можно было найти представителей какой угодно школы. Неосюрреалисты? Пожалуйста. Брусиловский, эстонец Юло Соостер, Володя Янкилевский, Юра Соболев. Поп-артисты? (Позднее они стали именовать себя более современно — «концептуалисты».) Загляните в мастерскую к Илье Кабакову на Сретенке, или спуститесь к Чистым прудам в мастерскую Эрика Булатова, или зайдите в подвал к Вите Пивоварову. Однако бородатых, разнузданно-страстных экспрессионистов все же было куда больше.
Наш передовой, свежеприбывший из провинции поэт, как мы уже упоминали, стал на сторону самых передовых школ — сюрреализма и поп-арта, и если дружил с представителями других течений, с Игорем Ворошиловым и «дедом» Кропивницким, то лишь следуя личной приязни, а не культурно-идеологическим расчетам.
Как и полагается, художественные течения враждовали. И враждовали между собой представители одного и того же течения. Вся эта орава — сотни художников, плюс многие сотни поэтов и куда меньшее количество прозаиков, плюс толпа обожателей (на западной стороне глобуса они назывались бы «группи») образовывали контркультуру, связанную, однако, с официальной культурой множеством нитей. Поп-артист Кабаков, например, уже тогда был вполне обеспеченным человеком, делая деньги иллюстрированием книг для детей. Сюрреалисты — Брусиловский, Соболев и Соостер — делали свои деньги иллюстрацией книг, работой в мультипликационном кино и в передовом журнале «Знание — сила». Как теплое тесто, вздымалась, взбухала контркультура, чтобы, достигнув высшей точки разбухания, в конце шестидесятых годов (именно когда прибыл в Москву наш герой), резко опасть уже в начале семидесятых… А дальше… Хотя «дальше» и находится за пределами нашего повествования, сообщим, что дальше случилось ужасное. Основные бродильные элементы, заставлявшие тесто вздыматься (как бы «дрожжи»), получили возможность удалиться на западный бок глобуса, часть бродильных элементов была адаптирована официальной культурой, и московское советское тесто контркультуры провалилось, опало и уже много лет находится в таком состоянии. Подымется ли оно опять когда-либо?
— Успокойся, Виталик! Вот энергии у человека, а, Игорь? Как горная река.
— А-аааааа! Бляди, суки! А-aaaaaaaaa!— кричит Стесин и хохочет. Он снял гангстерский пиджак и остался в гангстерских брюках, красной рубашке и белом галстуке. Если наш поэт опростился в Москве, отпустил себе волосы а-ля Алексей Толстой — русской скобкой — и стал похож на бледного разночинца, героя подвалов и бедных комнат, Стесин — франт и эстет. Даже если он всегда одет в один и тот же полосатый костюм.
Стесин пришел в искусство даже позднее нашего поэта. Может быть, еще и поэтому в нем столько энтузиазма. В свой первый визит к человеку с кладбищенской фамилией, к Гробману, поэт был представлен явившемуся позднее юноше в короткой шубе с черными очками надо лбом. Мишка назвал юношу артистом московской филармонии. Однако, представив его так, Мишка занялся рассматриванием принесенного юношей рисунка. Рисунок был выполнен цветными карандашами и изображал отрубленную петушью голову. По правде говоря, то был смешной и наивный рисунок. Тогда Стесин называл себя учеником Гробмана, был как бы подмастерьем у одного из «паханов» контркультуры. Сейчас он сам стал «паханом», его знает и отличает ВСЯ МОСКВА. Он по-прежнему «артист московской филармонии». Это важное звание в реальности означает, что Стесин трудится в филармонии на должности ассистента. Однако, естественно, Стесин не может быть ассистентом простого артиста. Он ассистент народного артиста — фокусника. Фокусники работают вечерами, и народные фокусники работают не каждый вечер, посему у Стесина прекрасно хватает времени малевать абстрактные, крикливые, как он сам, картины и шляться по Москве в компании Ворошилова или других гениев.
Компания, сидящая на крошечной кухне под тусклой лампочкой, бушует, брызжет энтузиазмом и пенится. В этой же кухне можно было бы развести нищету, посадить унылую мать и дать ей в руки записанного ребенка, но вот сидят здесь молодые, энергичные люди и бредят вслух мифами искусства. Стесину и Ворошилову по двадцать восемь лет, поэту — двадцать шесть. Они надеются перевернуть мир картинами и поэмами, перевернуть и так и оставить перевернутым, и скажите им, что задача эта невозможная, что картины и поэмы не переворачивают миров, и они изобьют вас в кровь.
— Нет, Талик, я ни хуя не дам тебе «женщину в красном», и отъебись, пожалуйста, не будем говорить об этом.
— Один хуй, Игорёша, картина валяется у Алейникова в прихожей. Кончится тем, что ты ее по пьянке отдашь какому-нибудь мудаку за трешку. Подари ее мне, я ее повешу на лучшее место.
— Кончим об этом, Талик, ну на хуй…
— Посмотри на этого сибирского мудака, Лимоныч! Он, бля, лучшему другу жлобится подарить картинку.
— Талик! Еб твою мать, что пиздишь-то! Я тебе уже столько подарил картинок…
— У меня, Игорёк, они в полной сохранности. Висят на чистых сухих стенах. Как подобает шедеврам. Ты всегда можешь привести ко мне людей показать картинки. Ты разбазарил уже немало работ. Когда ты пьян, ты готов отдать лучшие работы за бутылку водки, и отдаешь. Вы с вашим Алейниковым…
В дверь сильно стучат. Особым стуком, известным всем присутствующим.
— Алейников! Легок на помине!
— Может быть, и не он…
Поэт встает, пересекает квартиру и выглядывает в окно. У двери — да, стоит его лучший друг — поэт Владимир Алейников, жена его Наташа, а чуть дальше у забора, замыкающего территорию школы, писает, спиной к окну, длинный и тощий человек. Нет нужды поворачивать его лицом. Такая фигура одна в Москве. Это его брюки раскроил поэт. Андрюша Сундуков, по паспорту Судаков, племянник Мариенгофа, друга и любовника Есенина…
У подавляющего большинства представителей контркультуры не было в те годы телефонов, и потому считалось естественным и нормальным являться так вот запросто, не договариваясь, к человеку домой. Богема любой страны не очень церемонна в своих ритуалах, тем паче богема русская.
— Здорово, Эдька!— Алейников приветливо взмахивает ресницами. У него чуть сизоватые, как у всех желтых блондинов, губы. Деливший с Лёнькой Губановым славу самого талантливого поэта СМОГа, как порой два актера делят «Золотую пальму» Каннского фестиваля, Алейников был в свои двадцать три года в расцвете сил в ту весну. Физиономию его еще не стянуло алкоголем и неудачами в жесткую маску. То была мягкая, приветливая большая физиономия украинского юноши, приехавшего в шестнадцать лет поступать в Московский университет, не сдавшего экзамен, да так и застрявшего в столице нашей Родины.
— Ребята!— окликал юноша приятелей и ласково улыбался. И улыбалась красивая, русская, очень московская Наташа Кутузова — его жена.
— Здравствуй, Эдька, дорогой. А где Анка?!
У Наташи желтая коса. Она говорит быстрым, горячим шепотом. В отличие от многих десятков и сотен жен поэтов и художников, Наташа заодно с Володькой. Они редко появляются раздельно. Наташа не выказывает неудовольствия, если друзья неделями и месяцами живут у них в однокомнатной квартире. Она всегда приветливая, веселая и счастливая. Это позднее семью расколют безжалостные трещины, но не станем заглядывать вперед, оставим их в положении счастья, в котором они были в тот майский день… Хорошо видеть друзей в расцвете сил, в удаче, в моменты надежд и очарований. И не нужно их видеть побитыми жизнью, в упадках, проигравшимися дотла. Нашему герою посчастливилось убегать от каждого этапа жизни и не видеть продолжений судьбы героев… Увы, эти продолжения почти всегда горьки.
Охальник Сундуков, оборвав струю, щурясь, идет в солнце к двери.
— Где мои брюки, Лимон, какашка! Жопу прикрыть нечем!— Прочно бронированный маской «племянника Мариенгофа», с удовольствием произносящий слова «жопа», «член», называвший приятелей «какашка», кем он был, Судаков-Сундуков? Кем он был? Мы знаем о добившихся видимого успеха, а о таких вот темных рыцарях, закованных в доспехи цинизма, что? Ничего. Души эти, не поделившись с миром своей тайной, уходят и вянут в стороне.
Вновь прибывшие входят в квартиру. Однако через несколько минут сторонний наблюдатель может видеть выходящих Алейникова и Ворошилова с сумками в руках, озабоченно отправившихся куда-то быстрым шагом.
19
Следует правильно понимать их пьянство. Серьезными западными исследователями давно уже отмечено суперобилие бутылок в русской литературе, а значит, и в жизни. Однако не следует преувеличивать алкогольность бутылок, нажимать на то, что они в себе содержат. Собрание народа вокруг бутылки прежде всего — социальная драма.
Бутылка служит как бы очагом, вокруг которого может расположиться человеческий коллектив. Как бы является невидимый режиссер, ставит на стол (камень, траву, садовую скамейку, подоконник, бревно) бутылку портвейна, и все — декорации готовы, сверхмодернистская пьеса может начаться. Дело за актерами. И они послушно открывают рты… В Союзе Советских не существует некоторых институций, абсолютно необходимых простому человеку. И вот вокруг бутылки стихийно возникает возможность говорить. Бутылка как бы знак: нормальные правила нормальной жизни мгновенно отменяются, признаются ненормальными, и начинается пьеса — другая реальность. «За бутылкой» можно сказать что угодно. Сказанное за бутылкой очень редко вспоминается и цитируется в нормальной реальности, и только исключительный подлец может из нормальной реальности предъявлять претензии к сказанному за бутылкой. Так поздние венецианцы на несколько дней в году, во время карнавала, имели право на маску, на дебош, на смешение классов. Прославленный русский алкоголизм на деле не есть алкоголизм, но особая социальная церемония, спектакль, ОБРЯД.
Ля-богема, контркультура, концептуалисты, новые люди — они, однако, не убегают от народного обряда. Более того, в их среде, подкрепленной и интернациональными традициями, и легендами их класса («А Модильяни, а Скотт Фицджеральд с Зельдой как пили!» — взывал Алейников к справедливости, отстаивая право на алкоголь), а богема — вне сомнения — социальный класс, ОБРЯД БУТЫЛКИ и совершался чаще, и принимал могучие оперные размеры.
Вначале на сцену выходили лишь два-три персонажа, каждый нестройно выпевал свою арию. Затем они выпевали общую групповую арию. Входил еще персонаж, с бородой, скажем, в очках и ярко-синих джинсах. Вчетвером они перемещались в другой акт, в иное место действия, в комнату, увешанную иконами и темными портретами, где сидела молодая женщина в шали и провинциальными прудами отсвечивали несколько тусклых зеркал. На самый крупный сундук ставилось несколько длинношеих бутылок с болгарским вином, и женщина, привстав, исполняла свою арию. Четверо, кто подойдя к узкому монастырскому окну, кто опустившись на колени посереди комнаты, сложно соединяли свои арии… Вдруг раздавался закулисный грохот, назревал конфликт, вступали в схватку два голоса (две воли), нарочито театрально хохотал ассистент фокусника Стесин в полосатом костюме, но вдруг останавливался, испуганно хватался за ухо, убегал в туалет… В туалете он вынимал из внутреннего кармана пиджака тюбик клея БФ-2 и аккуратно подклеивал ухо к черепу. Стесин считал, что уши его слишком отстоят от черепа… Хлопали двери, женщина волочила за собой платье, обегая комнату.
— Яковлев — геее-нииий!— рычал Стесин.
— А если мы придем к власти…— шипел, раскинув руки, Революционер в мятом черном пиджаке, борода как у Одиссея на вазе — кинжалом в синий воздух, лишь сегменты зрачков понизу глаз видны.— Ты думаешь, мы позволим вам печатать все, что вы хотите? Как бы не так! Ха-ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
Совершался ОБРЯД БУТЫЛКИ.
А алкоголь? Каждый поглощал такое количество алкоголя, какое желал поглотить. Стесин, участвуя в обрядах бутылки, почти не пил. Он не любил алкоголь. Алейников обожал алкоголь, и, обладая крепким украинским здоровьем, вывезенным из Криворожья, мог выпить много.
20
После семинара смогисты подошли к нему сами.
— Мы вообще-то вас пришли послушать,— сказал тип с челкой и в темных очках.— Нам сказали, в семинаре Тарковского гений появился. Приехал из Харькова.— Физиономии кудлатых анархистов разнузданно улыбались за совершенно серьезной физиономией темно-очкастого.
«Смеются?» — спросил себя поэт.
— Спасибо, что пришли.— На всякий случай он решил быть осторожным.
— Но ваш шеф, я так понимаю, правит вами железной акмеистской рукой,— загоготал здоровенный бородач с полувыгоревшей гривой волос. Такими видел наш поэт в иностранных журналах скандинавских хиппи.
— Может быть, ты нам почитаешь немного, старичок? И вообще, давай познакомимся. Я — Аркадий Пахомов. Поэт.— Бородач крепко сжал руку харьковчанина.
Бородач ему понравился. Тот, который с челкой (наш герой мысленно стал называть его Ринго Старр), назвался «Владислав Лён, поэт». (Физиономии битлзов он хорошо изучил еще в Харькове. Несколько его друзей имели пластинки битлзов. С физиономиями на чехлах.) «Странный тип»,— подумал наш герой. Самый крупный из юношей, гигант в легких очках в позолоченной оправе, представился как Серёжа Бродский.
— Вы тоже поэт?— позволил себе спросить провинциал.
— Я никто,— сказал юноша, дружески улыбаясь.
— Он у нас еще маленький.— Скандинавский Пахомов похлопал гиганта по массивной, как мешок с песком, мощной спине.— Ему только двадцать лет. Он еще не выбрал, делать жизнь с кого.
— Да, я еще сплю,— с готовностью подтвердил гигант.
Юный богатырь провинциалу тоже понравился. Маленький красавчик, это он явился в шинели, к груди шинели был пришпилен красный бант, назывался Боря Дубовенко.
— Наш Есенин,— вставил скандинавский Пахомов. Осталось непонятным, пишет ли Дубовенко стихи, похожие на Есенина, или же Пахомов желал сказать, что красавчик похож на Есенина внешне.
Пятый юноша был из породы юношей, напоминающих высокие складные ножницы. В сером костюме и с галстуком, носатый и худой, он говорил быстро, как бы разгрызая слова. Его звали Коля Шпигов. «Как поэт, я печатаюсь под псевдонимом Щербинский»,— серьезно сказал складной.
«Печатаюсь?» — с недоумением задержался на слове провинциал. Он что, имеет в виду, что его стихи печатают? Однако и складной понравился провинциалу. Ни один из пяти не вызвал у обычно чрезвычайно привередливого харьковчанина негативных чувств. Пять из пяти — о, смогисты заслуживали свою славу. «Отборная гвардия московской молодежи»,— решил он. Они спустились в кафе, прихватив наежившегося Леванского и Риту Губину. Рита, как выяснилось после нескольких фраз, которыми она обменялась со смогистами, прекрасно знала Лёньку Губанова!
— Почему же ты мне никогда об этом не сказала?— упрекнул Риту харьковчанин.
— Потому что ты меня о Лёньке никогда не спрашивал!
Воодушевленный пивом, он раскрыл вельветовую тетрадь.
— Я прочту вам свое поэтическое кредо.
Леванский уже научил его, что «Кропоткин» — это его поэтическая программа. «В этом стихотворении,— ласково объяснил Леванский (нос его лоснился. У него была очень жирная кожа. Даже руки его лоснились),— у тебя в ярчайшем виде продемонстрированы основные особенности твоей поэтической системы: установка на яркий, шокирующий образ, на часто незарифмованную, но метрически ударную строку».
Леванский знал теорию стихосложения! Харьковчанин же, хотя и несколько раз в жизни принимался за серьезное изучение поэтических размеров, так и остался неграмотным, и никогда не отличить ему даже ямба от хорея. «Не беда,— успокоил его Леванский, когда харьковчанин признался ему, стесняясь, в своей неграмотности в области теории стихосложения,— Цветаева тоже размеров не знала, однако дай Бог всем писать так, как она!..»
В кафе Дома литераторов стоял обычный влажный зимний галдеж. Куда более состоятельные, чем семинаристы, зрелые советские литераторы таскали от буфета к столикам гроздья жигулевских бутылок. Самые ловкие умели захватить по шесть бутылей в каждую руку. Впрочем, самые преуспевшие литераторы сидели в ресторане. Харьковчанин позавидовал обеим категориям и начал:
— По улице идет Кропоткин…
— Это вы князя-анархиста имели в виду?— осведомился гигант Серёжа после прочтения «Кропоткина».— Похвальная тенденция. Анархизм в нашей стране незаслуженно забыт.
— Возродим, стариканчики, анархизм?— Физиономия Дубовенко вспыхнула, как его красный бант.
— Читайте дальше, пожалуйста!
— Бориска, помолчи, тебя мы уже не раз слышали…— Темно-очкастый Ринго, похвалил его мысленно провинциал, пришел слушать его стихи. Удовлетворенный, он прочел им еще и «Кухарку».
Ринго до такой степени понравилась «Кухарка», что он снял очки и разрыл несколькими энергичными движениями волосы. В челке сверкнули несколько серебряных нитей, а без очков под глазами обнаружилось несколько красноватых морщин. Он был явно старше других ребят. Может быть, помня об этом, он поспешно надел очки.
Расстались они друзьями. Ринго Старр дал ему два телефона, рабочий и домашний, а бородатый Пахомов в большой грубо-морщинистой куртке геолога доехал вместе с ним в троллейбусе до площади Маяковского.
— У меня нет телефона, старичок,— извинился он.— И живу я нигде. Сейчас у подружки на Арбате. Но можно общаться через Славу. Он у нас ученый. У него все есть, не только телефон.
Подняв капюшон, скандинавский Пахомов ушел в снег. Он был еще виден до первого фонаря, потом его фигуру закрасило снегом. Сидя в вагоне метро, приближаясь под землей к Беляеву, провинциал, однако, чувствовал легкую досаду и разочарование. Как-то все обыкновенно произошло. Ну вот и со смогистами познакомился. И что? Ничего ребята. Ожидал он, однако, большего. Где же необыкновенная жизнь литературных движений, о которых он читал в книгах?
Может быть, повинуясь этому разочарованию, он не позвонил Ринго Старру. Он замкнулся на некоторое время в себе самом и опять писал стихи по десять часов в сутки. Анна Моисеевна, еще не освоившая профессию купли-продажи (или «импорт-экспорт»), скучала и часто с самого утра отправлялась к подругам «в город», как она выражалась. И впрямь, Беляево было чем угодно — деревней, полем и лесом, но не Москвой. Подруг уже было две. В подкрепление к Воробьевской/Письман переселилась в Москву красавица Женя Кацнельсон. Только теперь мужем Жени был не физик Заяц, но некто Беляев — художник Агентства печати «Новости», молодой и очень хорошо зарабатывающий холостяк-алкоголик. Женя привычно взялась за реанимацию. Анна Моисеевна увеселяла подруг, рассказывая истории и… немаловажное обстоятельство при бюджете семьи 30 рублей в месяц — столовалась (прекрасное старое слово!) по месту работы. Анне Моисеевне платили как компаньонке — спутнице английских леди. Поэт питался исключительно югославскими порошковыми супами (на пакетиках был изображен для куриного супа — петух, для грибного — пара грибов) и съел их столько, что сумел возбудить в себе вечную ненависть к порошковым супам.
О, романтическая голодная юность! От Беляева не были видны купола златоглавой, а то бы наш герой подобно Растиньяку мог нависнуть над ГОРОДОМ и произнести что-нибудь остроумное.
В февральскую оттепель значительно похудевший поэт плелся как-то по сочащейся всем телом Москве. Ему, ослабевшему от водянистых супов, пальто казалось тяжелее, чем обычно. На Пушкинской улице он столкнулся с бородатым Пахомовым.
— Эдик Лимонов!.. Старичок, куда же ты пропал? Идем со мной в «Яму»? У меня в «Яме» с Володькой Алейниковым свидание назначено.
— Яма?
— Самый знаменитый пивной бар в Москве. Помещается в подвале. Пошли?
— Не могу. Денег нет.
— И у меня нет. Но там работает знакомый мужик. Он мне в долг даст. Пошли.
Он пошел и был всосан в водоворот их страстей.
В большом подвале было шумно, воняло соленой водой и рыбой, как на рыбном рынке. Множество мужчин различных возрастов радостно галдели у стоек и столиков. Было сыро, как в море, и даже срывались брызги пены, впрочем, пивной. Они выпили по несколько кружек пива и сжевали две тарелки креветок. В долг. Алейникова не было. Безобразно толстый и розовый молодой парень Слава (бывший боксер, согласно Пахомову), выяснив, что они не уходят, выдал им в долг четвертинку водки, сам же открыл ее и разлил поровну в пивные кружки. Обещанный Алейников не появился и после этого.
Они встретили его, когда поднялись из бара на поверхность Пушкинской улицы. В шапке с опущенными ушами, несмотря на оттепель, Алейников закричал: «Аркадий!» — и бросился к ним с другой стороны улицы. За ним следовал высокий толстомордый парень в меховой шапке, надвинутой на самые глаза. По тому, как ловко, но слишком быстро и неестественно лавировал второй лидер СМОГа между автомобилями, можно было понять, что он нетрезв. Конопатая восторженность и взрывчатая желтость алейниковского лица (не нездоровая, но желтизна снопа соломы) выдвинулась, вспыхнув, к ним.
— Ну Володь, ты совсем охуел! На два часа опоздал. Как так можно?
— Прости, Пахомыч, но приехали Наташины родители, и вот Коля Мишин зашел…
— Здорово, Аркадий!— Толстомордый ударил Пахомова по плечу.
— Познакомьтесь, ребята,— Эдик Лимонов, поэт из Харькова. Очень хороший поэт…
— Здорово, Эдька!— Алейников поглядел на него радостно и с удовольствием. Как выяснилось позже, он редко на кого глядел с неудовольствием. Его взгляд обладал особенностью выделять объект, на который он направлен, вынимать объект из действительности и сообщать ему чувство собственной исключительности. Алейникова многие любили тогда. У него не было врагов. И это фамильярное обращение его к человеку, первый раз в жизни увиденному, как к родному брату, с которым писали в один горшок, «Здорово, Эдька!». Оцените, а, каково! Сразу зацарапывает к себе в друзья. Что же удивительного, если «Эдька» прямо с этой встречи у пивной (уже смеркалось, свертывался в небе жидкий вечер, хлюпала вода под ногами прохожих) почувствовал себя лучшим другом Алейникова.
21
Он не ощущал, что Москва — столица нашей Родины, довольно долго. Понимал, что да, но не ощущал. Ему бы с самого первого дня нужно было пойти, как делают простые люди, посетить Кремль, приблизиться к Царь-пушке и Царь-колоколу, побродить у тухлой Москвы-реки, съездить в Загорск, вглядеться в лики икон и даже — почему нет — спуститься под землю, в Мавзолей, поглядеть на забальзамированного вождя племени. Ведь именно эти, казалось бы, вульгарно-открыточные пошлости и возвышают Москву в столицу Союза Советских, всея Руси. (Так Эйфелева башня и Лувр делают Париж Парижем.) Он же начал с жителей Москвы. И бродил, разглядывая их критически, свежими глазами провинциала.
Он стал коллекционировать знакомства. К карте-схеме его связей (он начал ее после потемкинского восстания в ЦДЛ, начертив в центре большого листа бумаги красный кружок и обозначив его «Я») резво прибавлялись новые фамилии. Интер-объединенные в компании («Брусиловского», «Стесина», «Славы Льна», «Алейникова»…) фамилии самосцеплялись как куски колючей проволоки и размножались. Ему пришлось приклеить еще один лист. Потом еще один. Карта-схема складывалась, как географическая карта.
Он понимал, что родился и живет в полувоенном, суровом государстве, с малоулыбчивой историей и холодной, льдом затянутой географией. Из школы он вынес активную нелюбовь к христианству и уверенность в том, что национальному характеру русского народа куда более подошли бы буддизм или ислам. «Если бы князь Владимир выбрал в 988 году ислам, татары не подчинили бы Русь!» — сказал он однажды Анне Моисеевне. Бородатые бояре вызывали в нем отвращение, но Иван Грозный не нравился ему еще больше, ибо походил на визгливого и истеричного персонажа, выдуманного нелюбимым им Достоевским. Русская история раздражала его своей сонной снежностью. На общем супово-сонном послеобеденном фоне лишь раз в столетие вдруг мелькнет розовая рубашонка какого-нибудь белокурого царевича Димитрия, но на веселое пятно тотчас набросятся брюхатые парубки — опричники-милиционеры (с кухонными широкими ножами!). Или возникнет вдруг невесть откуда, не из русского ли воздуха, в зеленом кафтане веселый и злой Царь-кот Петр (Петр и Ленин ему нравились, как и фотография молодого Сталина в рваном шарфике)… Вымпела развеваются над сизой водой, невские тучки — розовы, пузырится музыка… но выкупался Царь-кот в студеном море и исчез. Народ тотчас же переоделся в скучные костюмы. Ягода клюква, ягода морошка, кровь, кумач да военного кроваво-золотого генеральского цвета рублевские иконы — вот и все, что есть яркого в России. Ну еще дурачки юродивые. «Дурачок любит красненькое»,— говорила мама Раиса Федоровна. Подразумевалось, что не дурачок — серьезный человек — любит серо-говенное…
Почти «тэст туб бэйби»1 — гомункулус из пробирки — Эдуард, не помнящий родства, наткнулся на ГУМ и выбрал его в символы Москвы и Союза Советских. В первый раз попав туда с Анной по надобности спекулятивного бизнеса, он впоследствии заходил поглазеть на кипящие, как ворошиловский лабардан в кастрюле, темные, светлые и желтые племена. На второй день пребывания в столице поэт посетил Музей изобразительных искусств имени Пушкина и, войдя туда, тотчас же осведомился у старушки-служительницы: «Как мне попасть в зал импрессионистов?» Помимо зала импрессионистов (единственно эта группа чешского словаря была представлена в музее) он соблаговолил посетить лишь зал Древнего Египта.
В Мавзолей он не пошел (идиот!) из чувства протеста против традиции козьего племени обязательно поклониться мумии мертвого вождя. Противоречие это: влечение к мумиям пятитысячелетней давности и отталкивание от мумии сравнительно современной возможно объяснить также незримым, но сильным влиянием (анархическим!) окружающей среды. Третьяковскую галерею он игнорировал, потому что, считая себя сюрреалистом, презирал реалистов. Кремль он игнорировал под влиянием Чаадаева. Гусарский офицер, умерший больше столетия тому назад, сумел развратить его еще в Харькове. Зачем же идти любоваться на символы бессилия Родины? В ушах поэта, лишь только он оказывался у окон ГУМа, из которых была удобно видна Красная площадь, неизменно шуршал антисоветский (с английским акцентом) голос гусара: «Царь-пушка, которая никогда не стреляла, Царь-колокол, который никогда не звонил… Царь-пушка, которая… Царь-колокол, который…»
Ему бы следовало отмахнуться от наваждения, закричать: «А сам-то, а сам-то ты кто, политик, диссидент брезгливый!» — и высмеять тщеславного гусара, с большим удовольствием принимавшего у себя царских генералов со всеми их аксельбантами и эполетами. (Лесть, их благородие, прототип современного психодиссидента, таки любили.) Однако тот факт, что «коммунисты» не печатали письма Чаадаева, точно так же, как и стихи Лимонова, останавливал поэта в его посягательствах на авторитет гусара. Своих не бьют, и если в них сомневаются, то молча. Поэт морщился и в Кремль не шел.
Вся Москва была ему, впрочем, мало видна. Москву с успехом заслонял то «Желтый домик» Ван Гога, то городские пейзажи де Кирико, то вдруг даже кроваво-красное «Ночное кафе» мсье голландца. Физически он, да, жил в Беляево, в Казарменном или Уланском, но психически обитал где-то между Арлем и Сан-Ремо, а то и в каменном кириковском Риме, иногда наведываясь на Монпарнас в компании Ворошилова. Сибирский верзила и был ему дорог и приятен именно тем, что служил связным между Москвой и Монпарнасом, между сегодня и легендарными годами. Поэт хотел, и старался, и жил в легенде, а не в городе — бюрократической столице сложного государства СССР, управляемого какими-то не совсем понятными ему типами, напоминающими нелюбимого им директора 8-й средней школы города Харькова. Типы между тем, седые, морщинистые, с обвисшими щеками, проскакивали вдруг в черных автомобилях, спешно пересекали его легенду, сопровождаемые воем сирен и опасно наклоненными мотомилиционерами. «Слуги народа!» — бурчал бывший рабочий и хмурился. Он анархически не признавал ценности и нужности для народной жизни этих желудков, набитых супами и колбасами и одетых во мрачные костюмы. Два раза в год они сонно улыбались и колыхали ручкой с Мавзолея, призывая к чему-то во имя Революции, происшедшей так давно, что последние живые участники ее (время от времени показываемые по «тиви») были похожи на мумии фараонов первой династии. Возможно было предположить, что мавзолейщики охраняют союз племен и управляют их жизнью, но из-за чудовищной многолюдности каждого племени и многочисленности племен в Союзе действия вождей были лишены конкретности. Ни один не вздымал шпагу и не кричал «На Париж!» или «На Лондон!». Вожди-мавзолейщики бормотали цифры, к каковым следовало стремиться или всем племенам сразу, или отдельным профессиям в племенах. Говорилось: «Металлурги страны!— (все металлурги навострили уши) — Добьемся в новой пятилетке — (металлурги немедленно перемножали 365 на 5) — рекордного урожая стали: ________ миллиардов, ________ миллионов тонн!» Без промедления металлурги вскакивали с постелей и бежали к печам. Раздували пламя, забрасывали в печи шихту, и, пронесясь над поверхностью страны на каком-либо мгновенном летательном аппарате, можно было бы видеть внизу огни тысяч металлургических печей. Пять лет продолжалась эта свистопляска. Через пять лет мавзолейщик, приложив руку к меховому пирожку на голове, произносил новую ЦИФРУ. Овалы нулей и загогулины троек и пятерок, кажется, возбуждали подавляющее большинство населения. Но не нашего героя. Отбившаяся от стада, очень паршивая овца насмешливо наблюдала их игры.
Он не страдал по поводу своей паршивости нисколько. Напротив, он гордился ею. Но иногда он все-таки думал: «А где же Родина?» (Почему-то ему казалось, что он обязан иметь Родину.) Что же получается, что я — урод — и не чувствую Родину? Родина в ГУМе, да, но где еще? А Москва, где для меня Москва? (Определение местонахождения идеи Москвы в Москве казалось ему задачей попроще.) На «психодроме»? В квартире Алейникова на улице Кривцова? На Пушкинской площади, где поганое здание кинотеатра «Россия» проглатывает статую Пушкина? Кто-то сказал ему, что статуя стоит не на ее исконном месте, но перенесена с другой стороны улицы Горького и что под статуей не лежит в земле гроб Пушкина. Условность! Подлог! Обман! Улицу Горького, оказывается, на самом деле звали Тверской. «Так нельзя!» — возмутился он. Была себе собака, и звали ее Леди, но новый хозяин-дурак вдруг переименовал ее в Жучку. Глупо и нехорошо. Имена — это сущность людей, животных и улиц. И Леди совсем не Жучка. Он сходил в Елисеевский гастроном, где хорошо пахло кофе и селедкой, и, оглядывая лепные сложные потолки, признал, что, может быть, миллионный эон, составляющий Родину,— это Елисеевский. Красивая Наташа Алейникова, яркогубая, в платке цветами, несомненно, была частью Родины и представляла ее выразительно, вся. (Включая испачканные трусики ее. Их поэту доводилось видеть в ванной на Кривцова, во время общекоммунальной жизни с Алейниковыми.) Центральный рынок на Цветном бульваре он признал частью Родины. Несмотря на недавний ремонт, в нем присутствовал тот же дух, что и в ГУМе, и старушки в платочках торговали тоскливыми мелочами русских равнин. «Литературную газету» на противоположной стороне Цветного и ее сотрудников он в Родину не принял. «ЛГ» могла быть частью любой другой родины, язык дела не менял. Залы некоторых московских кинотеатров без сомнения кричали: «Это отечественный кинотеатр!» Квас, ему показалось, имеет остро русский привкус. «Ну, это уж банально…— сказал он себе.— Приплюсуй еще лапти, дурак!» Однако, отыскав на Центральном рынке клюкву, он приплюсовал и развесистую к России. Вместе с большой кружкой, из которой могучий Серёжка Бродский пил кофе с молоком и какао. Почему? Сюрреалист, он согласно классическому сюрреалистскому методу извращал пропорции предметов, и кружка становилась больше Красной площади. И важнее новых московских окраин. Уж они-то, уставленные серыми параллелепипедами, никак, ни при каком угле зрения, и сколько ни втягивай воздух носом, не были Родиной. Русским духом от уродливых Медведковых, Профсоюзных и Новых Черемушек не пахло.
22
Анне он не сказал, что ищет дым отечества. Но стал искать его тихо, без суеты, между написанием стихов и пошивом брюк. В конце марта, после снегопада, он прошел, направляясь с Арбата, мимо Манежа к Кремлевской стене и, оглянувшись по сторонам… робко вошел в открытые ворота. И оказался в Кремле.
Кремль был холмистый. И не асфальтовый, но мощенный неудобными выпуклыми камнями. По улочкам Кремля пришлось взбираться, пыхтя, мимо высоких срезов сугробов. Самый нижний — ноябрьский — слой снега в сугробе превратился в желто-черный лед, и каждый слой отделялся от соседей черной чертою пыли. Очевидно, Москва успевала запылиться между снегопадами. Крупные милиционеры в тулупах и валенках похаживали у обочин, регулировали послушной толпой и многочисленными служебными автомобилями, разъезжающими по специальным кремлевским делам. «Взойдите на тротуар!» — грозно крикнул ему, соступившему из конкурентной ожесточенности толпы на свободное пространство проезжей части, милиционер. Вспомнив о своей нелегальной беспрописочности, поэт испугался и резво прыгнул на тротуар, обратно в стадо.
Прославленный колокол оказался похож на буддийскую ступу. Группа кремлевских чернорабочих заканчивала очищать антикварную вещь от последствий утреннего мокрого снегопада. Колокол не произвел на него впечатления. Он подумал, что в две смены смог бы вылить такой, естественно, при участии комплексной бригады цеха точного литья завода «Серп и Молот» в Харькове. Всех двадцати восьми человек во главе с бригадиром Бондаренко. Подумав о технических деталях, он решил, что пришлось бы привлечь еще и модельный участок — полсотни украинских молодиц. И поверхность была бы аккуратнее, ибо технология нынче другая. Он обошел колокол. Правильно, никогда не звонил, упал, сорвавшись во время водружения его на колокольню. Обсчитались в пропорциях. Поскольку, свалившись, колокол, без сомнения, раздавил немало народу, что, интересно, сделали с товарищем, ответственным за подъем? В наше время такого товарища посадили бы. В те времена ему, наверное, оттяпали бородатую голову недалеко отсюда — на Лобном месте. А если поднять его теперь? Ну, звонить он, положим, не будет. С такой щербатиной какие звуки. Ошибочка вышла. С запуском ракет и спутников не ошибаются. Научились подсчитывать.
Взвод солдат в шинелях с черными петлицами артиллеристов, с по-воскресному начищенными пуговицами (поэт вспомнил папу Вениамина Ивановича, дощечку-щетку, «оседол» и тряпку, с помощью которых папа содержал свои пуговицы в блеске. Ребенок Эдуард, до того как стать блудным сыном, с немалым восторгом драил отцовские пуговицы, чувствуя себя солдатом), столпился у другого чуда, у Пушки. Щекастый молодой лейтенант взобрался к ней и, похлопывая орудие по загривку, стал оглашать цифры: вес ядра, вес пушки и прочая. Черноволосые, темнолицые в большинстве своем, солдаты из Парфии, Бактрии и Таджикистана слушали центуриона внимательно и с уважением поглядывали на шедевр старинной техники. Вновь пошел снег. Лейтенант, взмахнув крыльями шинели, звонко спрыгнул на мостовую.
— Большая Берта тяжелее, товарищ лейтенант?— спросил усатый сержант.
— А хер его знает, Мухамедшин…
Колокольня Ивана Великого собиралась упасть, как Пизанская башня, а может быть, это поэт неловко стал на кривизне брусчатки. Небо над колокольней было плохо организованное, хаотическое, как результат мазни двухлетнего ребенка, захватившего ворошиловские краски. По блюду неба (снизу оно казалось блюдом) небыстро и криво перелетали тяжелые вороны, издавая недовольные звуки. Недовольство ворон, возможно, проистекало от того, что им некого было клевать. Никаких богатырей в прорванных кольчугах не наблюдалось в кремлевском снегу, но бродили группами провинциалы, перекрикиваясь впечатлениями. А ворон ворону, как известно, глаз не выклюет, так что вороны протестовали, требуя наступления героической эпохи. Судя по тому, что поэт знал о воронах, долгожители, вероятно, знавали и лучшие времена. Может быть, каждой боевой птице удалось выклевать хотя бы по паре глаз. О том, что вороны и вóроны принадлежат к различным птичьим видам, городской гомункулус забыл.
Послонявшись чужаком еще некоторое время, он пошел вон из Кремля, неспешно двигаясь в негустой толпе заезжих узбеков в тюбетейках и поляков в искусственной коже. Во всяком случае, «поляки» изъяснялись на польском, он узнал язык, а тюбетейки узбеков были черно-белыми, такие он видел на посетителях ресторана «Узбекистан». Разочарованный тем, что так и не обнаружил дыма отечества в кремлевском воздухе, он задумчиво позволил себе быть вынесенным из Кремля вместе со слабым людским потоком и обнаружил себя на Красной площади. Сунув руки в карманы пальто, он рассеянно глядел под ноги. Тупые носы американских сапог попеременно появлялись из-под черных полотнищ штанин, а штанины попеременно задергивали старой черностью неровность кремлевской брусчатки, как вдруг воздух вздрогнул. «Бом!» — пробно ударили куранты на Спасской башне. «Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» Последовала короткая пауза. «Бом — бибабом-бибабом-бибабом!»
Он поднял голову. Над ним нависал сырой, цвета лошадиного стейка, сутки проведшего под седлом монгола, Исторический музей. Великая Кремлевская стена возвышалась по левую руку от пешехода, и была она цвета сырого лошадиного стейка, проведшего под седлом монгола один кавалерийский марш-переход.
«Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» — могущественно, но грустно добавили куранты. На кровавую мясистость татарских стен оседало синее, как в опере «Князь Игорь», небо. Синее, как шампунь польского производства или как древесный спирт-денатурат, который заставлял пить его, шестнадцатилетнего, против простуды бригадир. Как его звали, бригадира строителей-монтажников? Даниил… Порыв сырого ветра спустился с князь-игоревского неба на площадь, мокрым удавом прошелся по шее юноши и ввинтился под одежду, бесцеремонно обшаривая костлявое тело добровольного мученика искусства. «От близкой татарской Казани прилетел удав, с родины мамы, Раисы Федоровны, пахнущий рыбой, извозившись о скользкую крепкую Волгу, чулок»,— подумал поэт. Змей Горыныч представился ему похабно, белым брюхом трущийся о Волгу — женскую ногу России в чулке воды…
Повисев над Волгой, поэт на воображаемом мгновенном летательном аппарате (нечто вроде геликоптера, но передвигающемся со скоростью воображения) добрался до невысоких, осыпающихся, лесистых уральских гор. Хозяйка Медной горы — персонаж уральского народного эпоса — выглядывала из пещеры на окраине Алапаевска, знаменитого тем, что в нем родился Игорь Ворошилов. У нее было лицо Наташи Алейниковой и русалочий хвост из малахита. На бреющем полете геликоптер прошелся над щеточной поверхностью тайги. Пилот геликоптера (откуда появился он?) орал пассажиру, превозмогая шум (возник и шум мотора), на ухо географические названия. Тень летательного аппарата в солнце и ветре прожектировалась на тайгу и бежала по еще более мускулистым и крепким, чем Волга в сосудах сопутствующих притоков, поверхностям сибирских рек. Застывшие, как рыбный холодец, выпуклыми были реки. Старые, темного дерева и мшистого кирпича, видны были на берегах города. «Тюмень! Омск!» — различил он крики пилота. Смазав пол-Сибири в пятно, торопясь, геликоптер добрался до Великого океана, где пивной прибой отлива вздымался на рекордные метры, пучился, как вода в туалете, если в нее бросить кусок карбида, затекал глубоко в сушу…
«Бом-бибабом-бибабом-бибабом!» — закончили куранты. Он со скоростью мысли вернулся от Охотского моря в Москву, успев к последнему… «Ом!» курантов. «Большая,— подумал он,— какая большая!» И понял, что думает о ней — стране, но не Родине. В большой — неуютно, могущественно и страшно. Если б она была маленькая — была бы мне ближе. А так, что делать? Жить со всею ею? Хорошо и легко жителю княжеств Люксембурга или Андорры. А с этой… Поноси-ка в себе всю эту коллекцию минералогий, рельефов и климатологии. А пейзажей сколько! Он представил себе, сколько же картотек, сколько выдвижных ящиков необходимо, чтобы хранить в них пейзажи Союза Советских, даже самые основные! А люди! Ведь людей-то сколько: 265 миллионов лиц. А в одной тайге пород деревьев сколько! А здания: от старых серых сарайчиков до небоскреба Московского университета. А животные! В уссурийской тайге, загибающейся к Корее, даже тигры водятся…
Когда он проходил мимо хорошо освещенного здания Большого театра, китайский рисунок из школьного учебника истории, изображавший Чингисхана в странных сандалетах, манерно загибающихся носами вверх, словно это не Чингис — суровый воитель, но кинофильмный принц из нефтяного арабского государства, был вдруг подменен на экране сознания проступающими сквозь сандалеты корявыми башмаками Ван Гога. Языки, подметки, шнурки… Он долго, прочно и с удовольствием созерцал вангоговские башмаки до самого Казарменного. Он явно не хотел быть русским. Легенды многоязычного племени отверженных оккупировали его сознание. Национальные же, русские легенды, являлись на небольшие туристские путешествия.
— Они хотели, чтоб я был русским,— сказал он Анне Моисеевне, сидя на кровати и снимая сапоги.— Так не нужно было гонять моего батю из Воронежа в Дзержинск, из Дзержинска — в Ворошиловград, из Ворошиловграда — в Миллерово, из Миллерова — в Харьков… Чтоб я получился русским, не нужно было меня от корней отсекать. Надо было меня или в Лисках оставить, где бабушка Вера живет и отцовские родственники, или в Горьком держать, то есть в Нижнем Новгороде, где мамина сестра тетя Аня и Галка с Наташкой. И названий не надо было менять. Нижний Новгород оставить. И Лиски оставить, а не переименовывать в Георгиу-Деж мудацкий. А Тверскую оставить Тверской. Запутали и народ, и меня. Оттяпали историческую память. А теперь я кто? Литература — моя бабушка, литература — мой дедушка, папа и мама… Кнут Гамсун и Ван Гог мне ближе родителей. Они и есть мой народ… Сами виноваты…
— Кто, Эд, виноват? О ком ты говоришь?— спросила Анна.
— Да так, ни о ком конкретно, о жизни. Скажи мне, Анна, ты считаешь, я русский человек?
— А кто ты, Эд? Японец? Тебя зовут Акутагава?
— Акутагава тоже из моего народа.
— А я? Я из твоего?
Поэт критическим взглядом оглядел подругу жизни.
— Из моего. Но не каждый день.
— Спасибо тебе. Ты такой добрый,— сказала подруга жизни.— С ума только не сойди. Как многие из твоих соплеменников.
23
— Я знаю, ЧТО ты сказал Морозову о моих стихах!— Лучший друг глядит на него так, как будто ожидает, что Эд сейчас провалится сквозь раздавшийся трещиной по этому случаю старый пол кушеровской квартиры в исходящую серным дымом щель. Присутствующие затихли, очень уж серьезно прозвучала фраза. Творчество среди них — святое занятие, горе тому, кто засомневался в творчестве друга.
«Предатель Морозов!— подумал поэт зло.— Какой предатель!» Целый вечер Морозов раскалывал его: «Что ты думаешь о Володиных стихах, что ты думаешь на самом деле? Не то, что ты говоришь Володе, не желая его обидеть. Мне интересно сравнить твои мысли со своими… Нет, это останется между нами…» Они сидели в сырой квартирке, той самой, что смотрела единственным окном на окна кухни Берманов. Бородатый филолог, отпрыск старого московского рода, высокий и красивый Сашка пришел к нему с двумя бутылками вина, подготовился, хитрый негодяй, ко вбиванию клина между Алейниковым и другом его Лимоновым. За неделю до этого он дал жертве прочесть томик из сорока восьми стихотворений, написанных Алейниковым только что, во время последнего приступа вдохновения. Во времена приступов Алейников писал стихи как машина. Тексты были загадочны, как предсказания Дельфийского оракула… Вот и сравнили мысли, вот и позанимались литературоведением.
— Ты что, всерьез обиделся, Володя? Я сказал только, что, на мой взгляд, твой последний цикл менее удачен. Я лично люблю твои ранние стихи больше.
— Ты мог бы сказать мне то же самое, что и Морозову, но сказать в лицо. Что тебе не нравятся мои стихи!
Наш герой вздохнул и подумал, что вот так вот и теряют люди лучших друзей. Алейников требует от него ста процентов верности. Даже в мыслях он должен быть верен Алейникову.
— Ты сказал Сашке, что мои стихи — это произвольно разрезанный на куски, как колбаса, сказал ты, поток сознания. Что я не умею сделать стихотворение!
— Речь шла только о последнем цикле, о сорока восьми стихотворениях, Володя!
Раздосадованный, Эд делает несколько нервных пробежек по кушеровской жилплощади. Однако в ней особенно не разгуляешься.
— Володька, Лимоныч! Перестаньте заниматься хуйней! Будете выяснять отношения наедине. Не омуживайте нас. А Морозову надо пиздюлей ввалять, чтобы не занимался распространением заведомо ложных сведений, для распространения не предназначенных, и не ссорил гениальных поэтов. Бес какой!— Стесин считает, что богема должна быть сплоченной, как сицилийская мафия.
— То он на Лимоныча с ножом бросался, теперь между гениями яму роет.
— Сидит в Сашке бесовщина, ой, сидит! Много в нем дремучего, изуверского, от сектантов, от хлыстов, скопцов и иже… Несмотря на высшее образование и службу в комсомольском издательстве «Молодая гвардия», попахивает от него достоевщиной…
Ворошилов, кажется, доволен, что от Морозова попахивает достоевщиной. Он допивает портвейн и шумно втягивает воздух носом, как будто пробует, а не попахивает ли достоевщиной и квартира Кушера. Однако Ворошилов заметно сближается с Морозовым в последнее время. Тот купил у Ворошилова несколько гуашей. Недавно, посетив вместе с Алейниковым врага в его логове (такая же однокомнатная квартира, как у Алейникова, куплена Морозову и жене Аллочке родителями), Эд застал там чистого, розового после ванны уральского Игорёчка в носках с узорами, отдыхающего на диванчике с книгой.
— Ты, Эдька…— Алейников настиг его и у окна, куда он улизнул, воспользовавшись вмешательством друзей в начинающуюся ссору.— Я тебя люблю, Эдька, ты хороший парень и замечательный поэт, но я давно заметил, что ты… что ты себе на уме. Ты вроде и с нами, и поддаешь, как все, но ты никогда не доходишь до конца. Такое впечатление, что ты всегда держишься поближе к невидимой двери, через которую в случае чего сможешь немедленно свалить…
Вокруг галдит общество. Ворошилов сел на своего любимого конька — занят осуждением «светских художников». Имя Брусиловского взлетает и падает несколько раз, спаренное с именем Купермана. Сундуков разгуливает по квартире походкой дистрофического танцовщика с рисунков Тулуз-Лотрека, Наташа смеется чему-то вместе со Стесиным. Глядя на стянувшуюся суровой пленкой физиономию приятеля, Эд думает, что Володька прав. Не вся его душа принадлежит им — богеме, друзьям по искусству. Большая часть его души принадлежит ему самому, и эта часть порой насмешливо наблюдает за их, и его собственной, суетой. Однако несомненно, что он честнее и серьезнее Алейникова. И беднее. У Володьки с Наташей есть квартира, купленная обеими родительскими сторонами. Если им нечего жрать, они могут сесть в трамвай, проехать несколько сотен метров и явиться к родителям Наташи. Эду с седой женой ехать некуда. Даже если протрястись ночь в поезде и явиться в Харьков, то благородной Цили Яковлевны в городе нет, она живет в Киеве, у старшей дочери. Да и чем бедная пенсионерша-экс-библиотекарша может им помочь? Разделить с ними 45 рублей пенсии? Родители же Эда не очень жалуют пару. Может быть, неделю они и выдержат блудного сына с сумасшедшей еврейской женщиной, но не более… Да и вообще, о каком Харькове может идти речь? Эд уже пытался откормиться у родителей после первой тяжелой зимы в Москве. В Беляево-Богородском поле и в Казарменном переулке поэт оставил одиннадцать килограммов веса! Он откормился, ел пять раз в день, растолстел даже, но через две недели, увидев на экране телевизора Москву, в Москве шел дождь, расплакался как шизофреник и в тот же вечер уехал на вокзал. Дал проводнику десятку, был впущен в поезд без билета, и утром, радостный, вышел на площадь у Курского вокзала. Дождь уже прошел, и небо сияло всеми обещаниями. И спешили по Садовому кольцу москвичи, бодрые, как всегда… Ему вдруг захотелось поцеловать московский асфальт. Но он удержал себя: подумают еще, что сумасшедший. Набрав полные легкие московского воздуха, он зашагал опять по своей судьбе. По своей, а не чужой. Через четверть часа он уже сидел в квартире у добродушного шкафа Серёжки Бродского, который жил рядом с Курским вокзалом, и Серёжкина бабка поила их горячим какао. Кружки в Серёжкиной семье были такие огромные!
— Ты имеешь в виду, что я подделываюсь, притворяюсь одним из вас, в то время как у меня есть задние мысли. Какие, Володя, какую выгоду я преследую, живя так, как я живу, таскаясь из одной говенной московской комнатушки в другую, с двумя машинками и Анной Моисеевной? Ты знаешь, что у меня нет никаких других целей, кроме творчества. Я хочу писать стихи наилучшим образом, как Аполлинер, как Хлебников. Если бы я хотел сделать карьеру советского поэта, то удобнее было бы делать ее в Харькове. Мой друг Сашка Черевченко стал лауреатом Премии Ленинского комсомола. Он предлагал мне много раз: «Напиши, Эд, проходные стихи, и я устрою тебе сборник».
— Я не об этом, Эдька. Я не подозреваю тебя в том, что ты хочешь сделать карьеру советского поэта. Ты наш, но не совсем наш!
Они стоят лицом к лицу у окна, выходящего в школьный двор. Это в него влез прошлой ночью Революционер. Если бы во дворе школы оказались учащиеся или американский телерепортер, они могли бы лицезреть типчиков. Люди новой России пристают друг к другу с метафизическими упреками. Интеллигентские хрупкие очки длинноволосого а-ля Алексей Толстой сверкают. Другой, выше и тяжелее, водянистее и жиже разбавлен в цвете, даже массой своей молча обвиняет длинноволосого. В чем же? В сущности, только в том, что после многих дней споров, криков, чтения стихов и поклонения Бутылке длинноволосый утомляется и, найдя, если он есть, удобный, тихий и теплый угол, забивается в него. Читает, пишет, размышляет. Или бродит по московским улицам один, не глядя ни на что и все замечая. В том, что отлепляется от колонии термитов, не в силах жить с коллективом (пусть и с контрколлективом) всегда. В том, что грешит в мыслях, обвиняется длинноволосый. Вот это трибунал! Вот это строгость! Инквизиция… Дети или американский телерепортер покачали бы головами, выражая крайнее изумление.
Алейников силен интуицией. Обоснование не его сильная сторона. Он молчит. Не знает, как объяснить это «не совсем наш». Через несколько лет он, однако, повторит упрек. Пьяный, из глубины такси, откуда Эд вылезет, не желая продолжать загул с неприлично пьяным бывшим лучшим другом, прохрипит: «Ты хитрый! Ты спасся в то время, как мы честно дошли до конца. Ты всегда был себе на уме!» И тогда Эд поймет, о чем идет речь. О том, что все они, приятели его московской юности, участники брожения, честно разрушили себя до конца, а он — Эд Лимонов — оказался здоровее, выжил и стал существовать в других формах. Предательство!— вот как это называется. Он предал их — тем, что выжил.
— Извини, Эдька… Давай выпьем! На Морозова не обижайся, Сашка не хотел нас ссорить. Но ты же знаешь, какой он дотошный. Давай! Шоб дома не журылысь!— Володька, часто взмаргивая ресницами, верный признак того, что он растроган, поднимает стакан. Наш герой также вздымает сосуд и делает вид, что он растроган. Критическое же око его, никогда не дремлющее, наблюдает церемонию выпивания и последующего мужского объятия с приложением губами к щекам (крупным планом стремительно приближается желтая, как скошенное осеннее украинское поле, щетина Алейникова. Одна плоскость — одна щека, другое поле — другая щека) иронически. Темпераменту его противно все излишнее и чрезмерное. Поцелуи и частые признания в любви между новыми его приятелями кажутся ему напыщенными. Естественнее всех умеет признаваться в любви Стесин. Полосато-костюмный мафиози сопровождает признания руганью: «Рванина, еб твою мать, Лимонов, ты же мой любимый человечек! Ты же у нас гениальный поэт, еб твою мать!» Смешанные с руганью, пышные славословия звучат естественно. Отпрыск суровой офицерской семьи стесняется пышно-нежных сладкостей. Он так и не смог приучить себя к традиционному московскому целованию при встречах и отвоевал-таки, конфузясь, право на рукопожатие взамен всех этих купеческих поцелуев в щеки: «Здравствуйте, Владимир Владимирович… чмок-чмок». «Здравствуйте, Софья Пантелеймоновна, чмок-чмок!» С Алейниковым приходилось целоваться.
Честно говоря, москвичи вообще показались ему в первые дни неприятно женственными. Они выговаривали все фразы со старательной заботливостью, с деталями. На Украине народ выражался грубее и проще. На Украине работали языками, как плотники. В Москве большая часть населения работала языками, как столяры. Здесь — сложная завитушка, загиб, здесь в языке — сладкая вьюшка. «Москвичи говорят, как педерасты!» — открыл он неожиданно. Слишком манерно. Однако сам он, как и его родители, разговаривал скорее ближе к московской столярной педерастичности, чем к плотницкой топорной речи Украины. Впрочем, родители его оказались на Украине случайно и родились оба вне Украины.
Позднее, при переезде из Москвы в Нью-Йорк, он обнаружил, что вернулся на Украину, а впервые услышав французскую речь, понял, что опять приехал к педерастам.
24
Блядский Сашка Морозов! Он был врагом нашего героя. Но не из тех мгновенно неприятных и определенно враждебных врагов, тупых и злобных мешков с мышцами. С теми все ясно, их избегаешь или же, если они преследуют тебя, пытаешься избавиться от них при помощи физической силы. Сашка же был этаким черноглазо-испанским злодеем, он затачивал свои кинжалы за кулисами. А общался он с тобой, дипломатично улыбаясь, иронически тебя каждый раз прощупывая и пытаясь унизить. Только один раз Сашка явился на сцене в своем настоящем виде — красногубый, с ножом в руке, в черном костюме, но в валенках! Очень русский и московский, из профессорской семьи, вышедший в мир из большой прохладной квартиры со шкафами, наполненными книгами, настойками и вареньями, Сашка был еще тот субчик!
В тот метельный вечер он явился в валенках и в фуфайке. Стеганый ватник всегда считался в России одеждой бедных или же рабочей одеждой. Сашка же, обладатель элегантного зимнего пальто с меховым воротником, носил ватник из пижонства, из желания выделиться в толпе и еще раз подчеркнуть свою русскость. Валенки — удобная вещь в деревне, среди снежных равнин, спору нет, расхаживать же в валенках в мокром городе глупо, но таков Сашка.
Квартира на улице Кривцова была полна гостей. Эд и Анна, лишившиеся неожиданно крыши над головой, вынужденно жили тогда у Алейниковых, спали на кухне. На Третьей Мещанской, увы, мерзли лишь соискатели жилплощади… Если бы даже Эд и не хотел бы участвовать в празднествах и загулах Алейникова, ему приходилось это делать. Деваться было некуда, снежная московская зима выла и веселилась меж домов и трамваев. Сквозь стекло балконной двери можно было разглядеть колыхающиеся, как пламя свечей над деньрожденческим тортом, огни города. Двигались не огни, но пурга, то заметающая огни, то обнажающая их.
За столом, уставленным снедью, переправленной родителями Алейникова из Кривого Рога, Анна и Эд оказались напротив. Именно по случаю завоза новой партии криворожской провизии (сала, кабачковой и баклажанной икры, маринованных овощей и тушеного мяса) и устроился сам по себе праздничный вечер, затем перешедший в праздничную ночь. Провизию — дюжину ящиков, сумок и чемоданов — привез крупный и основательный криворожский инженер Слава Горб. Горб писал стихи. Горбатые стихи отличались исключительной занудливостью, но Алейников — верный друг своих друзей — утверждал, что Горб — хороший поэт. «Слава Горб — прекрасный поэт, Анка!» Даже сейчас, через двадцать лет, в ушах автора звучит живой и вибрирующей эта фраза, особенно словечко «прекрасный», сочно разделенное Алейниковым надвое: «пре» и «…крааааасный!». Анна Моисеевна по-домашнему называлась Анка, Лимонов назывался Эдька. Наташа Алейникова звала его еще ласковее — Эдка.
В тот вечер Эдка и Анка ссорились. Образовавшие пару, потому что вместе им было веселее, и интереснее, и удобнее жить, еврейская женщина, тридцать один, и юноша-поэт, двадцать пять, ссорились редко. Жизнь их в Москве была до такой степени неустроенной, что разумнее было держаться друг за друга. Однако по той или иной причине, следуя влиянию Луны или же раздражению, исходящему от изголодавшегося желудка, один из них вдруг становился капризным и злым, утомлял и нервировал другого. В тот вечер был черед Анны Моисеевны. Она уже успела уколоть «мужа» несколько раз. Но особенно разошлась она после прихода Алёны Басиловой, редкой гостьи в доме Алейникова. Басилова, бледная ночная бабочка, преждевременно постаревшая, бывшая подруга Губанова, как это водится у бывших подруг, стала высмеивать «своего» Лёньку. Она, смеясь, рассказала народу историю последнего по времени появления Губанова под ее дверью. Мать Алёны, держа дверь на цепочке, лишь приоткрыла ее, она хорошо знала, с кем имеет дело. Лёнька же, просунув в щель руку, в руке был нож, стал ругать мамочку Алёны (солидную и увесистую советскую драматургшу) матом. Он требовал, чтобы вышла Алёна. «Если ты, старая сука!..» Внимая истории, компания восхищенно хохотала. Именно таких вот хулиганских подвигов все от него и ждали. Будучи совершены другим человеком, подобные подвиги считались бы гнусностями, но в контексте губановской легенды происшествия такого рода лишь еще ярче дополняли образ проклятого поэта.
— Мальчишка!— воскликнула Анна Моисеевна, сверкнув очами над тарелкой с предпочитаемой ею пищей — баклажанной икрой.— Эдка был точно такой же хулиган, когда я с ним познакомилась. А что, Лёнька тоже был мальчиком, когда ты его встретила, Алёна? Мой был невинен, как ангел…— Анна Моисеевна глупо загоготала.
— Прекрати пиздеть, Анна, не то я запущу в тебя тарелкой!— просвистел сквозь зубы «муж».
Не говоря уже о том, что утверждение Анны Моисеевны не соответствовало истине, являлось ее любимым заблуждением, только и всего, Эда возмутило это публичное посягательство на его мужской образ. Он, обладатель седой большезадой жены, всегда чувствовал себя взрослее и серьезнее своих московских приятелей. Он был взрослый семейный человек и солидно нес бремя ответственности за семью. В сравнении с ним даже Ворошилов воспринимался легкомысленно. И вот она посягает. Как смеет она посягать!
— А что, ведь это же правда. Ведь я лишила тебя невинности, Эд!— Анна Моисеевна пугливо метнула в него полувзор, пытаясь выяснить его реакцию. Увы, в проверке уже не было необходимости. Он швырнул в подругу предметы, находящиеся в этот момент в его руках,— нож и вилку, и оба предмета, ударившись за головой Анны Моисеевны о стену, упали куда-то за диван. С одного из предметов на белый воротник Анны Моисеевны опустился листок криворожского сала в горчице.
— Эдка!— Руки Наташки Алейниковой легли на плечи разъяренного главы семьи и ласково помяли их.
— Ребята, не ссорьтесь!— подал голос розоволицый уже Володька.
— Сумасшедший! Ты мог выбить мне глаз!— Анна Моисеевна выбиралась из-за стола, подняв для этого пятерых. Басилова, одетая в экзотические меховые штаны, забавно подчеркивающие и отделяющие ее крупный зад, довольно улыбалась. Экс-подруга скандалиста, муза скандального движения СМОГ, любила скандалы.
Все быстро успокоились. Ссоры не были редкостью. Алейников прочел вдруг стихотворение Мандельштама «Я пью за военные астры», и народ зашелся в тихом восторге по поводу строчки «За розу в кабине рольс-ройса», хотя каждый слышал стихотворение, может быть, сотню раз. Они выпили за розу в кабине роллс-ройса.
Вернулась Анна Моисеевна, еще сердитая, но припудренная и причесанная, с мокрым пятном на воротничке.
Эд подумал, что стихотворение хорошее, однако бульварная романтика свирепствует в каждой строке. Мандельштам был в большой моде у избранной публики — у трех-пяти тысяч окололитературных юношей и дам, и, поскольку Мандельштам был репрессирован и умер в лагере, у людей типа Володьки-революционера. Тех, кого тогда называли в Москве «политиками» и позднее станут называть диссидентами. Наш герой с подозрением относился к модным поэтам того времени. Массовые увлечения толпы, хотя бы и толпы интеллектуальной, всегда вызывали в нем естественный отпор. Он был в высшей степени недоверчивой и независимой личностью (именно за эти качества он и выбран в герои романа)…
Зайдя ему за спину, Морозов пробормотал:
— Эдик, можно тебя на минутку? Я хочу тебе кое-что сказать.
Не подозревая подвоха, «Эдик» встал и вышел за Сашкой в валенках на кухню. Присутствующие не обратили никакого внимания на их уход.
— Садись!— сказал Сашка, указав на стул, и закрыл дверь в кухню.
«Эдик» сел, закинул ногу на ногу и насмешливо взглянул на Морозова, поместившегося против него, зад бородатого интеллектуала уперся в кухонный стол семьи Алейниковых. Насмешливо взглянув, «Эдик» увидел, что губы Морозова подергиваются.
— Я хочу тебе сказать, что ты подлец, Эдик!— прошептал Морозов. И переступил на алейниковском паркете, прошуршав валенками.— Ты низкий и подлый человек!
Физиономия Морозова, там, где она не была прикрыта черной бородой, сделалась белой. Слишком белой.
— Почему же это я подлый и низкий человек, Александр? Надеюсь, вы сможете объяснить мне почему.— Обвиненного в подлости беспокоил не столько текст обвинения, сколько физиономия Морозова: ее бледность и необъяснимое подергивание.
— Ты бросил в жену ножом, подлец. Ты мог убить Анну. Я слышал, как она плакала в ванной.
— Послушайте, князь Мышкин, какого хуя вы лезете не в свое дело? Знаете поговорку «Милые бранятся — только тешатся»? Мы как-нибудь обойдемся без Саши Морозова. К тому же, да будет вам известно, благородный князь, я метнул нож и вилку намеренно таким образом, чтобы они попали в стену, а не в физиономию Анны Моисеевны.
Он встал.
— Ты не выйдешь отсюда, пока не извинишься перед Анной публично. Сядь!
— Что?— Эд оторопело глядел на благородного наглеца.— Ты совсем помешался в своей «Молодой гвардии»?
— Сядь, не то я вынужден буду зарезать тебя!— Морозов запустил руку в карман и, невероятно, извлек ее тотчас, но сжатую в кулак. Из кулака с четким «клак!» выскочило внушительных размеров лезвие.
«Насилие?» Эд сел. Ему стало страшно. Опыт не совсем обычной жизни научил его, что такие вот пиздюки с дрожащими губами именно и опасны. Сунет тебе со страху лезвие в живот, и лежи, загибайся на алейниковской кухне. Причем после криворожского обеда наверняка загнешься — желудок и мелкие кишки полны сала, тушенки и овощных масс, туго набиты, как сосиски. Вспоротые ножом, мгновенно вывалят инфекционную пищу в кровь. Именно потому хороший командир не позволит солдатам жрать перед атакой. Хоть бы кто-нибудь вошел! Одинокий голос Алейникова, в своей обычной манере, то спускаясь до низкого шепота, то возвышаясь до вскрика, читал стихи. Хуй-то кто-нибудь осмелится выйти во время чтения Володькой стихов. Одному Славе Горбу прощаются такие путешествия. Все остальные обязаны благородно внимать. Нужно, однако, выбираться из истории и из кухни. «Влип!— подумал он.— Пусть бы зашел Горб. Горб, где ты?!»
— Ты же трус, Сашка! Ты ебаный вялый интеллигент. У тебя не хватит духу,— начал он издевательски. Думая в то же самое время: «А вдруг хватит?..»
— Ты забыл, что я уже убил человека?— сказал Сашка на удивление спокойным тоном.
И Эд вспомнил, похолодев спиной, что да, этот тип, еще несовершеннолетним, еще учась в школе, убил человека. Это, конечно, был несчастный случай, и по малолетству велосипедиста Морозова, сбившего прохожего таким неудачным образом, что тот ударился затылком о край тротуара и умер, не приходя в сознание, оправдали. Однако Сашка своеобразно переварил эту историю — он верит в некую мистическую связь между ним, Морозовым, и смертью. Верит в то, что он выбран был и будет выбираем впоследствии в качестве слепого оружия судьбою. Дабы нанести удар по тому или иному смертному. «Хуевые, хуевейшие мои дела»,— подумал Эд, вспомнив Сашкины, казавшиеся ему в свое время претенциозными, рассуждения по поводу «Морозова-убийцы». Вспоминая свои беседы со следователем, Сашка часто сравнивал их с беседами следователя Порфирия Петровича и Родиона Раскольникова. «Он заражен чувством собственного гипертрофированного значения! Он мегаломаниак!— понял Эд с ужасом.— Псих. Чокнутый».
Послышались шаги, и за матовым стеклом кухонной двери обозначился силуэт. Повернулась ручка двери.
— Можно?
В образовавшуюся щель вошла любопытная физиономия Басиловой. Морозов, как ребенок, пойманный на краже монет из материнской сумки, вздрогнул и спрятал нож за спину.
— Что вы тут делаете? Целуетесь, что ли? Где у него кофе, у Алейникова? Я хочу сделать себе кофе.
Эд нашел на полке пачку кофе и помог его приготовить. Благословляя страсть ночной моли к кофе. Днем Басилова обычно спала и лишь с наступлением темноты пробуждалась к жизни и начинала поглощать кофе. Приготовив кофе, он обнял Басилову за меховые штаны, достигающие талии, и выскользнул с нею из кухни. Когда долго еще остававшийся на кухне Морозов наконец вернулся в компанию и занял свое место за столом, Эд встал.
— Прошу всеобщего внимания!— И, выждав, пока народ перестал смеяться, толкаться и галдеть, объявил: — Десять минут тому назад на кухне Александр Морозов угрожал мне ножом. Я требую, чтобы он объяснился!
— Но почему? Что случилось?— воскликнула Наташа Алейникова.— Саша, почему?
Морозов молчал и водил пальцем по краю тарелки.
— Пусть он вам объяснит почему,— сказал Эд.— И, объяснившись, уйдет. Это, разумеется, твоя квартира, Володя,— обратился он к Алейникову,— но если он не уйдет, уйду я!
В этом заявлении, Эд сам понимал, прозвучала изрядная доля демагогии, и оно напоминало шантаж, но после унижения, которому он подвергся на кухне, ему захотелось продемонстрировать свою силу.
— Сашка? Эдька!— Поставленный перед выбором, претившим его натуре, Алейников желал, чтобы друзья примирились.— Это правда, Саша?
Бородач встал и молча, по лицу его текли слезы, вышел в прихожую. Сорвал ватник с крюка и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
— Мне жалко его…— сказала Наташа Алейникова.— Но откуда он взял нож, Эдька?
— Тоже хороший человек, приходит в гости к другу с ножом.— Слава Горб грубо зевнул и потер шею. Он ревновал Алейникова к Морозову.
— И мне жаль Сашку,— сказала Анна.
— А ты побеги, пожалей его. Он не успел далеко уйти,— предложил Эд, злой.
— Достоевщина,— сказала Басилова.— Интенсивно живете, ребята! У меня подобной силы страсть в последний раз вызвали три стула эпохи императора Павла. Гляжу, лежат в мусоре, голубчики. У меня даже температура повысилась…
25
Когда первые теплые ветры из Средней советской Азии пробили холодные толщи сибирского воздуха, следуя пути монгольских завоевателей через Рязань, прибыли к Москве и отправились блуждать по улицам и переулкам; с появлением первых веточек вербы и первых фиалок семинары при ЦДЛ стали агонизировать. То вдруг все комнаты Дома в очередной понедельник оказывались нужны для проведения бог знает какой важной всесоюзной конференции, то семинарский понедельник совпадал со днем второстепенного советского праздника… Короче говоря, и идиоту стало ясно, что их скоро закроют. Страна уже крепко спала, и старики могли наконец избавиться от докучной обязанности пасти молодое племя. Зачем? Перед тем как закрыть их навсегда (осторожные бюрократы избегают определенных слов «нет», «закрыть», «навсегда»), их собрали на общее, «последнее перед летними каникулами», было им сказано, занятие всех трех семинаров. Им даже отвели для этого каминную комнату ЦДЛ.
На этом собрании наш герой, успешно дебютировавший в роли потемкинского матроса, вскричавшего «Черви в борще, братцы!», выступил с позиции архиреакционной, прямо противоположной потемкинскому крику. Дело в том, что юноши, собравшиеся в каминной, показали себя вдруг натурами грубыми и нечуткими… Капель, почки, тучки, запахи просыхающего под солнцем асфальта обманули бдительность молодежи. Они поверили, глупцы, что до сих пор еще что-то происходит, не услышали, что страна уже храпит во все носы, что вопреки сезонной мини-революции в природе культурная революция в стране давно закончилась. Юношам всегда хочется быть Робеспьерами (хотя бы в искусстве), но нужно же иметь чувство времени, не так ли? И места…
Страсти разрывали каминную. Среди наиболее активных ораторов выделялись вдохновенный блондин из семинара Давида Самойлова и уже знакомый нам насмешливый парень, похожий на поставленные торчком ножницы, близкий к смогистам Николай Шпигов, он же Щербинский. Оба призывали к более или менее завуалированной культурной революции. Блондин прокричал о неотложной необходимости создания неподцензурного молодежного журнала и сел. Вернее, обрушился, ибо вдохновенные блондины не садятся, но обрушиваются.
— Зачем вам новый журнал? Печатайтесь в «Юности»! Разве «Юность» не молодежный журнал?— вскричал с места секретарь комсомольской организации Союза писателей, потрепанный жизнью тип в сером костюме.
Каминная отреагировала дружным хохотом.
— Средний возраст авторов «Юности» — пятьдесят лет,— выкрикнул скандинавский бородач Пахомов.
— И все же «Юность» напечатала Губанова. Разве не так?— вступился за «Юность» руководитель семинара Самойлов.
— Одно стихотворение, и то крошечное. Расщедрились.— Ринго Старр — Лён брезгливо поморщился.— Вы защищаете «Юность», потому что журнал печатает вас. Нам, здесь собравшимся, негде печататься!— И Ринго поправил темные очки.
— Дайте нам журнал! Вы, старики, заправляете всем! Дайте нам журнал, если хотите, чтоб мы сидели тихо.
Вдохновенный блондин, сидевший рядом с неприятным Батшевым, который что-то быстро записывал в блокнот, вскочил. Покраснел. Сел.
— Погодите, вы тоже будете в свой черед заправлять всем!— сказал усатый морж — поэт Юрий Левитанский. Кажется, его пригласил Самойлов.
— Сколько же годить? Ждать, как Тарковский, шестидесяти лет, чтобы выпустить первый сборник стихов? Вы, старики, убиваете наше поколение!— вскричал Шпигов-Щербинский.
— Боритесь за себя, юноши! Что же вы бурчите, и только. И, побурчав, расходитесь. За свои убеждения нужно бороться! Ни я, ни Давид Самойлов не можем дать вам журнал, вы обращаетесь не по адресу. Идите, стучитесь в комитет по печати…
Бодро постучав трубкой о пепельницу, Аркадий Акимович Штейнберг стал набивать ее табаком. Аркадий Акимович уже несколько семинаров замещал временно уставшего от семинаристов Тарковского. Отсидев свою десятку в лагере (имея докторский диплом, работал он в лагере фельдшером), Штейнберг прибыл в столицу и в возрасте шестидесяти лет начал новую жизнь. Ушел от старой жены (двое сыновей Штейнберга стали художниками контркультуры), женился на девушке двадцати четырех лет, и она родила ему ребенка. Штейнберг ходил в залоснившемся модном замшевом пиджаке, говорил семинаристам неприятные вещи, не стеснялся вышучивать их и высказал однажды фразу, запомнившуюся нашему герою: «Молодость — явление исключительно относительное». Существовал Аркадий Акимович на деньги, приносимые ему переводом поэмы Милтона «Потерянный рай». Эту длинную и, по всей вероятности, скучную поэму он начал переводить еще в лагере. (Возможно, что автор запамятовал, и Аркадий Акимович переводил бурятский народный эпос. Однако сути дела это не меняет. В любом случае он переводил нечто крайне бесполезное.)
— Борются обычно с оружием в руках! Даешь новый Зимний!— крикнули из толщи поэтов.
— Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо!— продекламировал Васильчиков.
— Наше несчастье в том, что в нашей стране приравняли-таки перо к штыку. Потому на стихи смотрят как на оружие,— сказал вдохновенный блондин.
— И вообще, «Уберите Ленина с денег»! Как написал разрешенный авангардист пай-мальчик Андрюшечка Вознесенский.— Ринго вскочил со стула. Шея орозовилась, и обозначились складки.
— Что мы здесь делаем?!— закричал Шпигов.— Вы что, собираетесь все высиживать карьеру в искусстве, как курица высиживает яйца? Искусство и карьера — несовместимы! Долой Союз писателей! Да здравствует независимое искусство!
— Жить в обществе и быть свободным от общества…— прошептала Машенька.
— Валяй, Машутка! Дайте девушке сказать!
— Валяйте, дама с собачкой,— сказал скандинавский Пахомов.
— Валяй, Ахматкина!— крикнул Васильчиков.
Все расхохотались.
— Почему Ахматкина?— спросил ласковый Леванский, скептически присутствовавший, не вмешиваясь.
— Мой сосед по квартире, работяга, так свою жену называет. Она у него стихи пишет. А здорово, правда, ребята? Метко гегемон наклеил. Среднее между Ахматовой и Ахмадулиной. «Жена у меня Ахматкина оказалась!» — он мне пожаловался так. И вздохнул, дескать, вот беда неожиданная.
— Дурак твой сосед,— обиделась Машенька.
— Будьте серьезными, ребята. Прав Аркадий Акимыч, нужно действовать. Я предлагаю основать независимый Союз писателей!— закричал Шпигов-ножницы.
— И ты будешь его председателем, да, Коля?— захохотал Пахомов.— Хватит нам одного Союза.
— Долой вмешательство партии в дела литературы!— закричал блондин.
— Это уже прямая крамола. Я не допущу! Прекратите немедленно!— Комсомольский секретарь нехотя стукнул кулаком по столу.
— Ты что, полицмейстером в предыдущем рождении служил, старик?— просвистел Батшев.— Откуда такая терминология?
— А вы молчите, Батшев, а то опять в Красноярский край поедете,— сказал комсомольский секретарь и улыбнулся.
— Тебе, Шпигов, хорошо, тебя номенклатурные папа и мама кормят. А для многих ребят литература и литературная карьера, которую ты призываешь не высиживать,— средство основать себя в жизни,— нежно проворковал Леванский.
— Ну ты еще про классовую ненависть, которую ты ко мне испытываешь, начни беседу.
Шпигов однако сел.
Наш герой поднял руку, прося слова, но собрание потеряло управление. Ни Самойлов, ни Штейнберг уже не пытались навести порядок. Некому было дать ему слово. Однако, встав, ему удалось привлечь к себе внимание.
— Вы все сейчас такие Робеспьеры, ребята,— начал он и сбился.— Я считаю, что самое важное — не пустые революционные лозунги, но революционные стихи, которые возможно противопоставить стихам предыдущего поколения. А их нет. Откройте завтра новый журнал, и в нем нечего будет печатать… И еще я хочу сказать, что в нашем возрасте нормально быть революционерами. Я уверен, что пройдет пять-десять лет, и вы все обнаружите себя устроившимися в аппарате официального искусства. Станете послушными членами Союза…
— Что ты несешь!— закричал Блондин.— И зачем…
— Даешь членство в Союзе, Кропоткин!— закричал Батшев.
Народный трибун Шпигов-Щербинский вскочил и, заливаясь благородной молодой розовостью от шеи вверх к щекам, закричал:
— Кто за то, чтобы основать независимый союз, прошу поднять руки!
— Ну нет, такие вещи решайте без меня, ребятки… У меня, знаете, две семьи и много детей!— Штейнберг, весело скалясь, встал.
— Ты прав в своем скептицизме, старичок,— сказал ему Леванский, когда они спускались в кафе.— Ребятам хочется побузить по молодости, а в профессии они беспомощны. Отсюда революционные крики. Интересных же поэтов по пальцам возможно счесть. За последние пару лет только вот ты и приехал.
Он промолчал. Он сам не знал, зачем он попросил слова и сказал то, что сказал. Возможно, речь подводила итог первому периоду его пребывания в Москве, его разочарованию стихами сверстников?
Как и следовало ожидать, осенью семинары не открылись. Какие-либо отношения нашего героя с официальным советским искусством и его аппаратом были прерваны навсегда. (Только в 1974-м, перед самым отъездом на другой берег, он разошлет стихи в советские журналы. И будет удивлен их ответами.) Последней реакцией на его стихи долго будет звучать в его ушах приговор Арсения Тарковского…
Еще в снежном марте по-отцовски заботливый Леванский повез поэта в дом отдыха писателей, куда-то за Москву, где пестовал свою ногу и отдыхал от семинаристов старый акмеист. За неделю до этого Леванский отдал Тарковскому стихи харьковчанина.
— Я хочу быть с вами откровенным. У вас есть талант, вне всякого сомнения, но ваши стихи конгениальны. То есть то, что вы пишете, уже было сделано другими, обэриутами в частности. Вы изобрели деревянный велосипед, Эдуард… Увы… Или вы предпочитаете, чтобы я называл вас Эд, как ваши друзья?— сказал Тарковский и замолчал.
Харьковчанин сидел на краешке домотдыховского кресла, обтянутого веселой, цветастой тканью, одет был в черное. Тарковский помещался на таком же кресле напротив. Шелковый шарф вокруг шеи, темно-синий пиджак с металлическими пуговицами, голубая рубашка. За головой поэта и астронома белая пустыня заснеженного поселка сливалась с бело-зеленоватым мартовским небом.
— Я не читал обэриутов,— защитился обвиняемый.— Только Заболоцкого. И его прочел уже после того, как написал стихотворений двести.
— Так много?— Тарковский улыбался.— Я не уверен, что за всю мою жизнь написал столько стихотворений… Я не сказал, что вы подражаете обэриутам. Очень может быть, что вы изобрели деревянный велосипед сами, без посторонней помощи. Я только хотел сказать, что это уже было.
Вошла красивая женщина в мехах. С белым, ухоженным лицом. Такие лица встречал позднее наш герой у жен больших людей мира. У Галы Дали. У Татьяны Яковлевой. У экс-красавиц. Такие женщины, очевидно, полагались определенной категории мужчин в качестве компенсации за их активность в мире.
— Арсений, шофер ждет нас. Неудобно. Извините, молодые люди.
Он пожаловался Леванскому по дороге на станцию:
— Я с ним не согласен. У Тарковского акмеистское мышление, пусть и пятьдесят лет спустя, потому то, что я делаю, ему кажется аляповатым. Он не понимает прелести примитива. От обэриутов, которых он мне шьет, я, кстати говоря, не в восторге. Они маленькие. Метод у них перешибает содержание. Ну и абсурд, и что? Я же, если разобраться, так и не авангардист, но народный поэт… У меня…
— Я тоже считаю, что Арсений неправ, старичок. Он тебя поверхностно воспринял. Его яркость твоих стихов ослепила, а то, что ты мастер пронзительных психологических ситуаций-портретов, он не понял, к сожалению.
— Сам-то он кто? Что он написал? Строчки:
Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт…—
да? Если бы не Мандельштам и Цветаева или кто там, Ахматова, ему бы и писать не о чем было и вспоминать. Обыкновенный советский поэт. Только что попижонистее других, поинтеллигентнее, с шарфиком на шее…
— Ну это ты уже зря, старичок,— прокурлыкал Леванский.— Арсений поэт настоящий.
— Ну да, у него все как надо. У жены меха, физиономия в креме…— пробормотал обиженный.
Сзади проклаксонил автомобиль. Им пришлось сойти с узкой неочищенной дороги в снег. Мимо них проплыла «Волга», унося Тарковского и жену. Акмеист помахал юношам через стекло рукой. Жена сидела рядом с шофером, строго глядя перед собой.
26
Ссора угасла, не зайдя далеко. Помирившись, они заговорили о вожделенном своем искусстве. В ту весну они еще были дружной компанией — одним из отростков дерева контркультуры. Все были молоды, судьба еще не требовала от каждого предъявить результаты прожитой части жизни, и каждый мог равно казаться гением. И работник, и бездельник одинаково претендовали на исключительность. Можно было в молодом задоре наскакивать друг на друга или опровергать общепризнанные авторитеты. Кричать «Говно твой Сальвадор Дали, и Шагал-примитивист — говно!», потому что крикун мог в последующие двадцать лет стать более умопомрачительным художником, чем Дали или Шагал. Сейчас, когда этих двадцати лет уже нет в запасе, судьба может, преспокойно ухмыляясь, плюнуть в рожу вдруг забывшемуся пятидесятилетнему алкоголику, заоравшему: «Говно твой Сальвадор Дали!» — «А кто вы, милейший дядя?!» — может воскликнуть судьба и потреплет крикуна зелененькой лапкой по щеке: «Эх, вы, олух! Так и не сумели понять, что жизнь играется всерьез и набело, без репетиции». И, убрав зеленую лапку в рукав, судьба пойдет себе по делам. Пойдет к юношам, с ними веселее.
Он предпочел бы один отправиться на свое бракосочетание, а они остались бы в Уланском, но нельзя их отшить — друзья. Это Алейников познакомил его с Женей Берман. Женя — подруга Наташи, теперь, правда, уже менее близкая, чем когда-то. Женя к тому же сама пригласила Алейниковых на свадьбу. Свадьба намечена после регистрации в квартире Берманов на Цветном бульваре. Уже приготовлены закуски. Куплены водка и шампанское.
Эд возражал против празднования. Он хотел бы совершить операцию в возможно более строгой секретности. Однако приходится считаться с желаниями друзей. Толстенькая Женя хочет не только сделать дело, но заодно и повеселиться. Алейников и Ворошилов хотят выпить. Стесин желает поорать вволю. Сундуков — походить клоуном, выворачивая ноги, посмешить народ и потискать соседку Берманов, смахивающую на Мэрилин Монро, манерную Аллочку. Наташа Алейникова хочет потанцевать с другом Бахчаняном, она, кажется, неравнодушна к армянину. Бах, само собой разумеется, приглашен…
Компания покидает кушеровскую жилплощадь. На улице солнце, и, усевшись на деревьях в школьном саду несколькими хорами, настырно, как сводный краснознаменный хор пролетариев различных заводов, вопят воробьи. Эд вешает на дверь висячий замок весом в добрые полкилограмма и защелкивает его. Спешит за друзьями. В руке Алейникова — авоська с только что опорожненными бутылками. «На кой он взял бутылки?» — недовольно думает Эд. Ведь идем пить, бутылок для фиктивной свадьбы закуплено изрядное количество. Алкогольная жадность Алейникова и постоянная боязнь его остаться без выпивки неуместно видны, неприлично всякий раз выпирают наружу. Даже Ворошилов, тоже энтузиаст обряда бутылки, спокойнее относится к стеклотаре. Ничего хорошего Володькина жадность не предвещает…
Они шагают по Сретенскому бульвару. Сундуков — впереди, вывернув ступни назад, вызывая улыбки прохожих ходулями-ногами и сморщенной в кулак физиономией. На бульваре играют в шахматы пенсионеры, московские матери вывезли на воздух младенцев, сделанных прошлым летом, и младенцы попискивают из глубин колясок. Старик играет на гармошке, положив на нее щеку. По ту сторону сквера возвышается занимающее целый квартал массивное здание бывшего страхового общества «Феникс». На его чердаках уже несколько лет размещаются мастерские художников. Среди десятка официальных там обосновались и несколько полуофициальных. Больше всех известен Кабаков.
— Зайдем к буржуям, морковки?— предлагает Сундуков, указав ногою на бывшее страховое здание.
— Хуй ты зайдешь вот так, Сундук. Я пробовал зайти к Кабаку. Не пустил. Они требуют вначале по телефону испросить разрешения, договориться на неделю вперед. Снобы хуевы!— Ворошилов полон презрения и классовой ненависти «настоящего» нищего художника богемы, московского Модильяни, варящего лабарданы на чужих кухнях, к тем, кого он называет «светскими художниками». «Светские» заполучили неправедными, по мнению Ворошилова, путями просторные чердаки, и теперь японские проигрыватели разносят по их мастерским классическую музыку, а гостям предлагаются виски и американские сигареты. Ворошилов считает, что он следует «истинной» традиции — Ветхому Завету искусства, и в нем святыми почитаются Ван Гог, Гоген, Модильяни, Сутин, из русских, может быть, Врубель. Кабаков и «светские» для Ворошилова — сектанты-отступники. Но Кабаков и К° лишь следуют другому — Новому Завету. В нем своя орава особых «новых святых» от Пикассо и Дали до Уорхола, Раушенберга и Ольденбурга. По стандартам Нового Завета художник должен быть по возможности богат, небрежен, выглядеть должен молодцом — победителем этой жизни. Новый Завет не требует от художника совершенно необязательного устарелого мученичества.
Следуя за приятелями, Эд неспешно размышляет о своей московской жизни. Вот и прижился он здесь. Появились настоящие друзья. Гангстер Стесин — настоящий друг. С Игорёшей Ворошиловым уже столько пережито…
Он пробует поглядеть на приятелей отстраненным взглядом прохожего, как будто в первый раз их видит. Игорь в черном лоснящемся пиджаке, выпачканном в красках. Сизые ручищи далеко высовываются из слишком коротких рукавов. Мешками вздуты в коленях черные брюки. Расшлепанные башмаки-«говнодавы», как называет их сам Игорь, стянуты порванными и связанными в нескольких местах шнурками. Носки, о, о носках его лучше умолчать. Впрочем, носки у всей богемы были ужасны. Самая употребительная часть гардероба — так как передвигались в те годы много, охотно, и чаще всего на своих двоих. За кого можно принять Игоря, не зная, кто он такой? За художника? За кого еще? Пожалуй, только за запущенного, трудно живущего художника, ни за кого больше.
Однажды Эд попытался немного исправить внешний облик приятеля. Произошло это следующим образом. Удачно продав несколько картин, Игорь решил навестить родителей, съездить в Алапаевск. Разбойник и верзила, как это ни покажется странным, родителей боялся и тщательно скрывал от них свой образ жизни свободного художника. Врал в письмах, что работает по специальности — историком кино. (В этом месте следовало бы расхохотаться, и хохотать целую страницу. Историком кино! Этот, в «говнодавах», в бродяжьих штанах?! Но да, ледис и джентльмен, бродяга окончил Всесоюзный институт кинематографии, факультет истории кино, и являлся по всем статьям дипломированным ученым!) Чтобы можно было показаться родителям на глаза, следовало из бродяги превратиться если не в историка кино, то хотя бы в чисто одетого московского гражданина. Ворошилов обратился за помощью к приятелю-портному. Поэт сшил историку кино брюки из светло-голубого вельвета (вопиюще неразумный выбор. Куда он смотрел?) и посетил вместе с бродягой универмаг, где они выбрали и закупили: туфли, рубашку, две пары носков и зеленую куртку из искусственной кожи. Людмила Кайдашева (он тогда жил на Казарменном, а Анна Моисеевна отсутствовала) нагрела два чайника воды, и «историк Ворошилов» вымылся в тазу у поэта в комнате. Появившись оттуда чистеньким и одетым во все новое, историк вызвал восхищение Людмилы и ее дочерей: «Какой красивый оказался парень!» Новый Ворошилов держался куда более несмело, чем старый, и, очень смущаясь, поблагодарил поэта и его квартирную хозяйку. Благоразумно обмыв новый внешний облик художника лишь одной бутылкой портвейна, поэт проводил его до пересечения Казарменного переулка с улицей Маши Порываевой и пожелал ему счастливого пути на Урал.
Через два дня поэт увидел историка кино за столом в дальнем углу «Ямы». Он сидел в компании опухшего художника Эдика Курочкина и еще каких-то всклокоченных розоволицых персонажей. «Историк» был вдребезги пьян и почему-то ужасающе грязен. Светло-голубые брюки были похожи на много лет употребляемую тряпку для мытья полов. Узнав поэта, Ворошилов вскочил, мокро расцеловал друга и стал тащить его к столу. Лишь сложнейшим обманным маневром удалось поэту отвязаться от историка кино и грудастых, волосатых и бородатых алкоголиков, окружающих его, и выбраться из «Ямы». В потасовке доброжелательные биндюжники почти оторвали ему рукав пиджака. Держался он лишь на нескольких стежках.
Помимо высокой чести, выпавшей ему,— быть местом рождения Игоря Ворошилова,— Алапаевск знаменит тем, что часть арестованной царской семьи содержалась там и была «ликвидирована» недалеко от этого городка. Семья Ворошиловых была сослана в Алапаевск с Украины в период коллективизации. На Урале семья быстро вросла в землю и стала опять «заможной»2 семьей. Так как второй коллективизации не последовало, то семья потянулась к знаниям. Сибирский юноша был послан в Москву поступать во ВГИК. Чтобы он не умер в Москве от голода, ему был вручен мешок с вяленым мясом. В Москве сибирский парень, по его собственному выражению, «скурвился», то есть развратился. И развратили его не женщины, как это обычно бывает, но искусство. Он начал рисовать в восемнадцать лет. Хохлацкой его собранности и страха перед родителями, однако, хватило на то, чтобы окончить институт. Талантливого, после получения диплома его не отправили в тьмутаракань, но оставили при столице, в Государственном фильмофонде в Белых Столбах под Москвой, и наградили комнатой. От исторических изысканий в Фильмофонде он сбежал почти тотчас. И превратился в бродячего живописца. В каком состоянии и пребывает счастливо. Живет где придется, у друзей, иногда возвращаясь ненадолго в комнату в Белых Столбах. Эду приходилось видеть, как Ворошилов малюет, разведя вокруг ужасающую грязь. Скипидару, масла на пол нальет, после его творческого запоя место запоя подлежит капитальному ремонту. Малевание перемежается, как правило, чтением. Игорь читает сразу несколько книг. Из одной прочтет пару страниц, загнет угол листа, на пол положит, возьмет другую, прочтет пять страниц. Совершив экскурс по десятку, вернется к первой, и так далее, нарушая порядок в зависимости от внутренних его гурманских желаний.
Алейников, думает Эд, одет лучше Ворошилова. Безвкусно, но опрятно. Дешевые серые польские джинсы, крепкие желтые ботинки, ворсистый, слишком теплый не по сезону пиджак. Чувствуется, что он семейный человек. Наташа, пусть она и разделяет вместе с ним свободный стиль жизни, все же жена, а родители Наташи следят за тем, чтобы молодая пара не опускалась. Наташа регулярно возит к родителям стирать в их стиральной машине белье. Папа Наташи — рабочий аристократ с редкой специальностью, очень хорошо зарабатывает и, не забывая себя (после походов в баню, например, он пьет не вульгарное пиво, но только шампанское! О, эти рабочие прихоти!), подбрасывает денег и дочери с мужем-поэтом, заочным студентом факультета искусствоведения. Для того чтобы иметь больше свободного времени, Алейников перевелся с нормального факультета на заочный. Больше свободного времени для каких целей? Для творчества — не колеблясь, говорит себе Алейников. А может быть, для поддержания такого вот свободно-ленивого образа жизни? Встают они с Наташей поздно. Володя, если не очень много выпил и нет нужды опохмеляться, пьет чай, курит, с полчаса листает книги… Услышав, что заночевавший на кухне гость встал, выходит к гостю и зачитывает понравившиеся ему строчки (надо же с кем-то поделиться удовольствием!). В те годы это обычно были строчки Мандельштама. «Как здорово, правда, Эдька?!» У Алейникова есть вкус, он чувствует стихи кожей, ему нравятся действительно стоящие строки, от него «Эдька» услышал впервые «Сентиментальное путешествие» Гумилева, волнующее его до сих пор, и десяток других шедевров русской поэзии. «Здорово!— соглашается гость.— Гениально!» Володя затягивает пояс халата потуже (он и Наташа имели банные халаты, в каковых расхаживали большую часть дня!) и задирает голову: «А это, послушай вот это, оцени!» Зачитывается характерным алейниковским гулким шепотом еще одно стихотворение. Распалясь, босые икры в белобрысом густом пуху вставлены в криворожские тапочки, притопывают в ритм по линолеуму пола, Алейников распаляет и друга. Следуют пробеги в комнату, вырывы книг с этажерок и полок, раскрывание страниц. «Слушай!.. Оцени!», «Оцени! Слушай!..» Батюшкова сменяет Фет, а его — Заболоцкий. Вся русская поэзия распотрошена, и стихи летают по квартире, как пух, вывалившийся из взрезанной штыком подушки. Эмоциональный взрыв продолжается несколько часов и заканчивается обычно восклицательным предложением. «Хорошо-то как, как прекрасно, посмотрите, какое облако за окном, ребята! Давайте выпьем, а?!» «Ребята», во множественном числе, потому что или появилась Наташа, съездившая уже по той или иной надобности к родителям, или за Эдом явилась Анна, или пришел, издавая неприятные харкающие звуки, земляк Слава Горб, или Саша Морозов явился, перейдя в шлепках снежное пространство от кинотеатра «Титан» до дома Алейниковых.
Если накануне вечером Алейниковы выпили больше нормального, Наташа может возразить: «Ну Волод-яяяя! Не над-ооо! Пожалуйста… Хватит того, что мы вчера крепко поддали». На что Алейников проноет: «Ну мы немного выпьем, а, Мася! Совсем чуть-чуть! Ведь хорошо-то как!» Мася — производное от украинского «масенька» — «маленькая». Пальто надеваются, подсчитываются деньги, пустые бутылки занимают места в авоськах. «Вперед, ребята!» — Конопатое лицо военачальника Алейникова возбуждено. Иногда, во времена крайнего безденежья, он брал с собой в магазин бидон и штопор. Откупорив купленные бутылки, выливал их содержимое в бидон. Сдав бутылки, покупал на мелочь несколько палочек плавленого сыра, картошку или пиво.
В таком коллективном, алкогольном, омываемом прибоем поэзии образе жизни был известный азарт. Входя в мир Алейникова и выходя из него (однажды Анна и Эд прожили у Алейниковых на кухне несколько недель), Эд неизменно обнаруживал в нем гостей. Когда Володя с Наташей делают любовь, если они всегда не одни в квартире? Хорошо, любовь, скажем, они могут делать иной раз ночью, если гости не многочисленны и лишь пара спит в кухне, но когда Алейников пишет стихи?
27
Выяснилось, что он пишет их запойным методом. Что знаменитые сорок восемь стихотворений, из-за которых разгорелся сыр-бор, это их Эд жестоко назвал нарезанными произвольно кусками колбасы, Алейников написал за сутки! Закрылся в комнате и вышел через двадцать четыре часа с сорока восьмью стихотворениями! Стихотворение в полчаса. «Автоматическое письмо» было алейниковским методом!
Харьковчанин приехал в Москву, уже зная, что такое «автоматическое письмо», слышал, хотя и не читал о «Магнитных полях» Филиппа Супо и Бретона, и приветствовал автоматический метод. (У него, как и у Баха, от слова «авангардизм» сладко щемило в сердце, как у простых людей его щемит от слова «миллион».) Однако сам Эд, исписав автоматически сотню страниц, от метода отказался. После поэмы «ГУМ» он стал медленно отходить от авангардизма и ставил себе другие задачи. Именно тогда, с наглостью, свойственной тем времени и месту, вполне в стиле столицы нашей Родины, он стал называть себя «народным» поэтом. Впрочем, лишь в тех случаях, когда его спрашивали, куда он себя относит, или вдруг упрекали в похожести на сразу всех обэриутов — поэтическую группировку тридцатых годов. Может быть, именно по причине этих необоснованных, но частых упреков он и постарался свести до минимума авангардный элемент в своих стихах и усилить элемент народный?
Алейникову нравились «Эдькины» стихи. Правда, Алейников одобрял также стихи харкающего Горба. Однако Эд понимал, что, хотя выражается алейниковский восторг и по поводу его, «Эдькиных», стихов, и по поводу «горбатых» одним восклицанием «Здорово! Гениально!», его конопатый друг с физиономией осеннего солнца отлично понимает разницу. И, может быть, ставит «Эдьку» как поэта рядом с собой. Разумеется, после себя.
Для зрителей и рядовых участников брожения харьковчанин, безусловно, был прежде всего другом Алейникова. Ветвью контркультуры, куда его взяли постоянным поэтом, была компания Алейникова. Он, Эд, находился в тени Алейникова. Он это понимал. И быть в тени пока его устраивало. Это был его метод. Приблизиться к знаменитости и соревноваться втайне до тех пор, пока не почувствует себя настолько сильным, чтобы выйти из тени и существовать самостоятельно… Да, в ЦДЛ, в семинаре Тарковского, его объявили гением, как только услышали его стихи. Но одно дело прослыть гением на фоне машенек, юриев и философских диалогов толстячка Леванского, другое — стать на равных с Алейниковым и Губановым. Ему предстояло доказать себя.
Внутри себя он был спокоен. Когда, оставаясь один, он клал Володькины стихи на стол, а рядом — свои, «Эдькины» стихи выигрывали. В каждом всегда была история — внутренний драматизм. Плюс они были яркие, как свежепереведенные переводные картинки. Алейниковские «куски колбасы» поражали интересными образами-строчками, но собирать их в конструкции Алейников не умел — или не хотел? «Почему табак вдруг помнит об отваге? Почему он по-прежнему родной?» — недоумевал Эд, вглядываясь в строфу:
Табак по-прежнему родной
цветет и помнит об отваге
и влагой полнятся ночной
и базилики и баклаги.
То, что где-нибудь в Крыму базилики и баклаги заполняются росой, ему безоговорочно нравилось. С «табаком» же Алейников что-то не доделал, не додумал, торопясь. Или табак взят у него как символ мужественности?
Гудя как Дельфийский оракул, манипулируя повышениями и понижениями голоса, Алейников сообщал своим стихам больше веса, чем они имели в реальности. Налицо был этакий гипнотизерский трюк. На бумаге тексты выглядели куда скромнее. Великолепно начинает Алейников:
Не в каждом сердце есть миндаль,
влекущий с самого начала…
Ждешь, сейчас такое последует! Но ожидание не оправдывается, а следует спад:
а дальше вместе, дальше — вдаль
беспомощно и одичало-оо!
Сколько ни гуди «Одичал-ооооо!», как кричит хулиган молодой рабочий в новенькую канализационную трубу «Аллоооооооо!», делу миндаля не поможешь. И кто вместе, беспомощно и одичало, кто? Тот, кто подошел к редкому человеку с миндалем в сердце?
Эд застал себя за тем, что копается во внутренностях кумира с таким же интересом, с каким некогда копался в стихах первого живого поэта-соперника Мотрича харьковского. В Москве Мотричей было несколько. Он раздобыл себе и стихи Губанова, критически вгляделся и в них. Кое-чем восхитился, но в основном осудил. Необязательные образы соседствовали с яркими. Иногда московскому Рембо удавалось припечатать точно, прямо в челюсть, но чаще он бестолково махал руками в воздухе.
От изучения творчества сверстников он незаметно перешел к изучению творчества кумиров (неофициальных, контркультуры) предыдущего поколения: Сапгира, Холина, Айги, Красовицкого… Они понравились придире намного больше. В особенности Холин. Не жалея времени, педант начал перепечатывать стихи старших товарищей по искусству в машинописные сборники единого формата, образовав таким образом как бы самиздатскую «Малую библиотеку поэта». В единственном, впрочем, экземпляре каждый том. Для собственного употребления. Для учебы. Ему хотелось позаимствовать от них лучшее от каждого. Зачем? Он желал быть самым-самым и единственным. Из тщеславия? Ну уж нет! Наглядевшись на то, как Алейников наслаждается вниманием поклонников, как вдруг капризничает примадонной, отказываясь читать, как швыряет тетрадь со стихами, недовольный тем, что собравшиеся якобы невнимательно его слушают… (Подобострастный бородач Морозов бросается подбирать тетрадь и подносит ее примадонне, но высокомерная звезда вновь отшвыривает тетрадь.) Эд осудил поведение друга. Подумав, он сказал себе, что он не способен на такие непристойные трюки. Ему хотелось быть первым просто потому, что, если уж ты чем-то занимаешься, следует стать главным в своей профессии. Как можно вести себя по-другому, он не понимал. Как можно быть «вторым» поэтом Москвы, он тоже не понимал. Следовало стать первым.
28
Спустившись на Трубную площадь, они сворачивают на Цветной бульвар, входят в широкий сквер, тянущийся посередине бульвара, и под молодой зеленью шагают в сторону Садового кольца. Говорят, что ни в одной столице мира, ну, Европы уж точно, нет такого количества деревьев, как в Москве. На Цветном бульваре художник Зуйков собирает осенью грибы. Шампиньоны и белый гриб. Бродит с палкой, раздвигая высокие дикие травы. Широки московские бульвары и тенисты.
На Цветном — две достопримечательности. По левую руку от героев — здание Московского центрального рынка. К обочине непрерывно прилипают и отлипают такси, подвозящие азиатских граждан в халатах и тюбетейках или в костюмах и кепках-«аэродромах». Порой запаркует у края тротуара чудное авто свое дипломат-иностранец, приехавший прикупить свежей провизии. Что хочешь есть на рынке, дорого только. У фасада, помимо нескольких легальных киосков, торгующих мороженым и пирожками, нелегальные старухи и бледные городские девушки продают цветы. Торговля снаружи запрещена, в рынке — торгуй себе сколько хочешь. Но в рынке нужно платить за использование стенда. Старухи и девушки в любой момент готовы к исчезновению… Из больших ворот рынка вырывается на весеннюю улицу тонко-острый, как бритва, запах свежих цветов и фруктов, первый зал торгует именно ими. В общем запахе можно уследить ниточку лимонного аромата или терпкую и толстую, как бы «шерстяную», нить запаха граната, простые запахи русских огородных клубник или вдруг пульверизаторные «газированные» облачка резеды.
С противоположной стороны Цветного особенных запахов не доносится, но должно бы нести бумагой и свинцом — там возвышается здание, вмещающее в себя редакции двух газет: «Литературной газеты» и «Литературной России». В этом здании просиживает теперь Вагрич Бахчанян большую часть дня, в обкуренной комнате с табличкой «Клуб двенадцати стульев» на двери. Может быть, он и сейчас сидит там, отпуская шуточки в компании Ильи Суслова, заведующего отделом стульев и нескольких забредших сатириков или карикатуристов?
Не у одного Эда мелькнула эта мысль.
— Зайдем за Бахом?— предлагает Наташа Алейникова, но тотчас же стесняется своего предложения.
— У меня лично уже нет времени, а вы, ребята, как хотите. Мне нужно быть в ЗАГСе без четверти четыре.
Даже если бы у Эда было достаточно времени, он не зашел бы в «Литгазету». Он чувствует себя в этом здании не в своей тарелке. Начинается с того, что уже в вестибюле тебя спрашивают: «К кому вы идете?» До предъявления документов дело не доходит, однако достаточно противно уже и предварительное дознание. Так и хочется ответить: «Куда надо, туда и иду. Не ваше собачье дело!» По коридорам и лестницам и прогуливаются наглые важные седые и начинающие седеть мужчины, и колышут платьями заносчивые секретарши и сотрудницы. Бах привел как-то Эда в газету, представил «земляка» Илье Петровичу (Суслову) и предложил ему напечатать стихи приятеля.
— Почему нет, Илья Петрович, вы же Хармса напечатали?
— Так то Хармс, Бах! Нам и за Хармса голову прогрызли и до сих пор лягают, а ты нам своих харьковских авангардистов хочешь всучить!
Эда обидело то, что его назвали «харьковским авангардистом». Знатоки и специалисты, начиная с Гробмана, через Брусиловского до Сапгира и Холина, как раз и отметили удивительный непровинциализм харьковчанина Лимонова, а этот…
Суслов, слишком энергично-комсомольский, разумеется, ему не понравился. «Как может такой тип рассуждать о Хармсе?— раздраженно думал Эд, наблюдая Суслова, занятого разговором по телефону.— Для него Хармс — «животик надорвешь!», смехач, и только. Да и что Хармс! Я лучше Хармса. У Хармса — только абсурдизм, а у меня — сложный параллельный мир. Я, может, тот, кого провидел нелюбимый мною Пастернак. Тот, кто «…жизни ход / Он языком провинциала / и в строй, и в ясность приведет». Хармс, ебена мать! Откроют поэта и мусолят его, пока не используют до дыр, пока он не сделается как рубль, затасканный сотнями тысяч ладоней. То Цветаеву мусолили, то Пастернака с Ахматовой. Теперь Хармса очередь пришла. Скажем «нет» интеллигентской моде…»
Несколько оказавшихся в тот день в клубе авторов показались ему излишне развязными, а шуточки их, которые они считали своим долгом отпускать, сидя в сатирическом клубе, были определены им как «студенческие», отдающие комсомольским капустником. «Улыбчивые советские дегенераты!» — зло определил их наш герой и стал нервно дожидаться, пока Бах закончит обсуждать с Сусловым и краснолицым бородачом, еще большим начальником, чем Суслов, деталь очередного коллажа. Суслов и бородач предлагали изменить коллаж. Эду хотелось немедленно покинуть неприятное ему помещение. Наконец злодеи уговорили Баха «смягчить» коллаж, и земляки, ругаясь, побежали по лестнице вниз. Бах защищал Суслова и бородача, утверждая, что они «либеральные» и приносят большую пользу.
Визит этот подтвердил интуитивное раздражение Эда по поводу того, что приятель все чаще печатает свои коллажи в «Литгазете», и усилил его подозрение в том, что, может быть, скоро пути земляков разойдутся. В незримом досье, заведенном им на Баха, присоединившись к информации «Не оставил переночевать», появилась информация «Лезет в официальные художники». И робкая, еще карандашная (незримая) пометка: «Может предать наше дело…»
— Ни пуха!— желают ему друзья на Садовом кольце.
— К черту!— Он торопится влево по кольцу, к ЗАГСу.
Приятели же, обильно жестикулируя, пересекают Садовое. Цветной бульвар продолжается на противоположной стороне кольца. Дом, в котором живут Берманы, лишь в каких-нибудь пятидесяти метрах. Компания явится намного раньше времени. Рассядутся в большой комнате и станут ждать прибытия молодоженов. По пути самый приличный из них, Стесин, может быть, купит цветов. Маленькая мамаша Жени предложит им выпить, не дожидаясь начала церемонии. Им хорошо. Поэт вздыхает. Ему предстоит высидеть определенное количество времени в официальном учреждении… К сожалению, без его присутствия церемония не может состояться. С неделю назад у него появилась было мысль о том, чтобы представить в ЗАГС сразу фальшивого Эдуарда, но, подумав, он отказался от идеи. Одно дело мельком показать паспорт с переклеенным фото и фальшивой печатью папе Берману, другое — профессиональным чиновникам в ЗАГСе.
Он проходит мимо здания, охраняемого милиционером. С фасада свисает флаг иностранной державы. Конусовидное дерево с толстым стволом на белом фоне, оба края флага — красные. Ли… Страна начинается на Ли, как Лимонов. Ливия или Ливан? Милиционер косится на длинноволосого бледного юношу, а бледный юноша под милиционерским взглядом убыстряет шаги.
29
Операция «Бракосочетание» прошла успешно. Обе свидетельницы и невеста явились вовремя. В свидетели Эд выбрал экзотическую пару лесбиянок. Ира и Неля работают в журнале «Знание — сила». В том, что они познакомились и сблизились, виновато географическое положение. Вход во двор дома Берманов (там, во флигеле под деревом, Эд и Анна прожили несколько месяцев) находился не на Цветном, но за углом — уже во Втором Волконском переулке. А именно во Втором Волконском, через несколько зданий, помещалась в полуподвале приземистого дома редакция самого прогрессивного журнала. Среди прочих великолепных прогрессивных типов, трудившихся в журнале, трудились и социально прогрессивные московские девочки-лесбиянки. Тощая Неля, мальчишечьеподобная, папироса во рту, в кожаной куртке и брюках, убирала редакцию, а более женственная (чуть пошире в бедрах) Ира служила в «Знании — сила» машинисткой. Как некогда и Женя Берман. Все вокруг поэта были прогрессивные.
Следует сказать, что наш герой гордился своей дружбой с лесбиянками. Он всегда был юношей передовым и склонен был держаться новейших веяний как в искусстве, так и в стиле жизни. Он пригласил лесбиянок быть свидетелями фиктивного брака из хулиганства, однако верно и то, что никогда не расстающиеся девочки были его подругами. Сами странная пара, Эд и Анна охотно принимали у себя лесбиянок, находя их забавными, и способны были целый вечер следить за разразившейся на их глазах ссорой или наблюдать сцены ревности без раздражения. А сцен ревности Неля устраивала своей любовнице немало.
Конечно, они четверо выглядели более чем странно. Точнее, трое, потому что вне компании толстушка Женя выглядела нормальной москвичкой. Лесбиянок же и Эда Анна Моисеевна накануне назвала «извращенцами». «Вы смотритесь как извращенцы!» Бледные, плохо одетые, они контрастировали с окружающей средой. С девушками в капроновых белых платьях, окруженных юношами в новеньких костюмах, с нарядными родителями, надевшими на себя все ювелирные изделия семьи и соседей, с нагловатыми полупьяными друзьями женихов и невест. Фаталистический пессимизм «извращенцев» контрастировал с истеричным энтузиазмом брачующихся пар.
Но с документами у них было все в порядке, они имели право, потому женщине с красной перевязью через плечо, депутату районного совета, пришлось протянуть им руку и поздравить их с бракосочетанием. Поздравляя, депутатша неодобрительно посмотрела на Нелю и Иру, решивших именно в этот момент свиться в объятии и поцеловаться… Может быть, они представили, что это их бракосочетание? Поставив свои подписи в книге записей гражданского состояния, новобрачные отклонили притязания фотографа ЗАГСа запечатлеть их на память о столь славном дне в их жизни и, сопровождаемые тискающимися лесбиянками, вышли в Москву. Столица нашей Родины, не подозревая о важном событии, кишела, как обычно, народом, завихряясь и брызгая человеками по площадям и улицам, как комета брызжет остывающей магмой разрушенных планет.
— Надеюсь, что второе действие пьесы пройдет столь же мягко и без проблем, как прошло первое.— Положив паспорт на плечо Иры, Эд старательно придавливает к странице Мишкину фотографию.
Они остановились у края тротуара и занимаются ловлей такси. Неля, закусив папиросу, одна рука в кармане брюк, сошла на булыжник Садового кольца и время от времени выбрасывает руку. Свободные такси проскакивают мимо.
— Ебаные таксеры…
— Ну сто ты, Эд, все будет хоросо.— Женя превращает все шипящие в свистящие.— Не волнуйся…
— Я не волнуюсь. Только бы твой подозрительный папочка не просек.
— Я, мозет быть, преувелисила его подозрительность и отрисательные касества. Он не так плос, как я его исобрасила, касется мне теперь. Я, мозет быть, слиском требовательна к отсу.
Вполне возможно, что она преувеличила. Непривычный к обязанностям, Эд уже устал от коллектива, а еще предстоит пройти через «свадьбу». Поэту хочется, чтобы наступил скорее завтрашний, послеоперационный день. Хочется закрыться в Уланском, остаться одному без Революционера и без Анны, и начать день с шитья. Обыкновенно, потрудившись пару часов над соединением тканей, повитав в гладильном горячем воздухе, он вдруг обнаруживает себя сидящим за кухонным столом, записывающим наплывающие из эфира волны строк. Уже несколько дней ему не удавалось приобщиться к поэзии. То ли потому, что он волновался по причине надвигающейся операции бракосочетания, то ли просто так сложилась неделя…
Мишки на условленном углу нет. Им с трудом удается уговорить шофера подобравшей их частной «Волги» подождать. Новобрачные выходят из машины и нервно расхаживают по краю тротуара. В руке у Жени белый венчик невесты, мать упросила ее надеть на голову это минимальное бракосочетательное украшение в момент прибытия автомобиля к дому Берманов. Дабы не раздражать папу Бермана, в достаточной степени уже недовольного тем, что дочь выходит замуж за «первого встречного», и тем, что наотрез отказалась от присутствия родителей на церемонии. («Родители Эдуарда умерли совсем недавно, ему будет больно видеть только моих родителей,— одним махом похоронила Женя сразу двоих Савенко.— Будет благороднее, если бракосочетание произойдет вообще без присутствия предков!») Злой, наш герой мчится на большой скорости через Садовое кольцо на противоположную сторону. Может быть, идиот перепутал и ожидает их у въезда на улицу Ермоловой или в Лихов переулок? Но нет, долговязого и там не оказывается. «Вот блядь желтолицая!— нервничает поэт.— Ну неужели нельзя прийти вовремя? Ведь один лишь раз потребовалась точность… Один раз! А если бы мы собирались штурмовать казарму Монкада, как Кастро и его друзья! Из-за одного пиздюка, не явившегося на боевой пост вовремя, засыпались бы все…»
Современный человек ненадежен. Обыватель в этом отношении даже лучше богемы или интеллектуалов. Он, пусть и преследует мелкие свои обывательские цели, но преследует их аккуратно. Сука, блядь, Мишка изленился в своем азиатском Казахстане. Чай и гашиш3 покурил пару лет, вот и стал полностью другим человеком. В Харькове он не был таким распиздяем. Эд идет к переходу через кольцо, размышляя о феномене гашиша4. Алейников недавно дал ему прочесть журнал «Москва» с воспоминаниями художника Добровольского о Хлебникове. Хлебников любил гашиш5, оказывается. Однажды он и Добровольский так накурились (дело происходило в 21-м году, во время похода Красной армии в Персию), что, когда чайхана загорелась, у Хлебникова не было ни сил, ни желания выползать из-под тента, где он лежал обкуренный. Добровольский выполз, и уже вместе с чайханщиком они нырнули в пламя и сумели вытащить Хлебникова… Так и Мишка обазиатился, даже двигаться стал медленнее.
К его большому облегчению, он застает Мишку у «Волги». На Мишке выходной костюм Морозова и галстук и рубашка Алейникова. На ногах его, увы, ему принадлежащие нечищеные стоптанные туфли. У Алейникова и у Морозова меньший размер обуви. У Мишки — сорок четвертый!
— Где тебя хуй… Миш?..
— А я вас ищу.— Мишка невозмутимо нагл.— Волноваться уже стал, от волнения даже поссать захотел, побежал отлить во двор.
Мишка указывает куда-то себе за спину. Врет или не врет, уже не важно. Главное — пришел.
— Держи паспорт и свидетельство о браке. И полезай к жене.
Взяв документы, Мишка подносит их к носу и шумно втягивает воздух:
— Ух, как свежо пахнут документики! Фальшак всегда хорошо пахнет!
— Если вы не садитесь, я жму на газ!— Злое лицо шофера присоединяется к его же локтю в окне «Волги».— Я опаздываю. Договаривались на короткую ездку до Цветного.
— Не бзди, прорвемся!— Вульгарно улыбаясь, Мишка лезет в машину.
Эд захлопывает за ним дверцу. «Волга» сдвигается с места.
«Еще один маленький этап преодолен,— думает Эд, глядя вслед «Волге».— Еще один шажок к прописке сделан. Зачем ему прописка? Конечно, вовсе не для того, чтобы устроиться на службу в московское учреждение или на московский завод. Он хочет сам располагать собой, рабства он не ищет, не для того он от рабства избавился. Прописка избавит его от страха, от ежедневной нелегальности, заставляющей его шарахаться от каждого милиционера на улице. А еще?»
«А ты женишься на мне после того, как получишь московскую прописку, Эд?» — спросила вчера Анна. Как будто бы в шутку спросила, а на самом деле с тревогой все же. «Почему нет,— думает Эд.— Анна — верный человек. Только зачем жениться. Что это изменит?.. В любом случае об этом еще рано думать». Пока только заключен брак. Лишь через месяц Женя намекнет папе Берману о том, что она хотела бы прописать мужа на папиной жилплощади. Жилплощадь — одна из нескольких могучих тем, звучащих в симфонии жизни советского человека. Может быть, самая могучая. Прописанный Эдуард Савенко будет иметь право на ровно одну четвертую площади семьи Берманов. Он может спокойно, если захочет, обратиться в суд, и суд постановит путем обмена отдать ему одну четвертую, и все тут. Хочешь или не хочешь, папа Берман,— отдавай! Если у тебя, папа, 36 метров, то суд заставит тебя ограничиться 27 метрами (на папу, маму и Женю), а отдельную комнату в девять квадратных метров получит Эдуард Савенко! Плацдарм в Москве будет захвачен. Толстушка Женя и ее семья должны решиться на определенный риск, прописывая к себе Савенко. Откуда им знать, что захват квадратных метров противен душе поэта, что он не способен на мелкую подлость, что у него множество пороков, да, но других. Мелочная же борьба за метры и куски всегда казалась ему столь же унизительной, как борьба за сидячее место в трамвае.
30
Жизнь народная вопиюще неинтересна во времена, когда на углах бульваров не стучат дробно пулеметы и голодные толпы не берут штурмом продовольственные магазины. Эпохи пищеварительные и мирные не поставляют никакой информации учебникам истории и являются как бы белыми страницами в жизни человечества. Посему автор, желающий создать серьезное эпическое произведение, всегда помещает героев в ситуацию войны, революции или народного бунта. Так как уже более сорока лет на территории испуганного проявлениями своего собственного варварства (во Вторую мировую войну) «цивилизованного» человечества не происходит ни войн, ни революций, то авторы цивилизованных стран не создают эпических произведений. После Шолохова этим занимаются латиноамериканцы: только в странах третьего мира еще разгуливают эпические персонажи и смерть машет косою широко и вольно.
Но если читатель думает, что смерть не гуляла в те дни по улицам Москвы вместе с прохладным майским ветерком, он ошибается. Ну да, массовых боен не происходило, но смерть работала в те годы, а не отсутствовала, оставив после себя табличку «Ушла на ланч». Она не ходит «на ланч» и не «берет» (бедный, как возмутился бы Набоков!) «вокансов». И в те годы она прилежно трудилась, и вместе с нею трудились всевозможные отрицательные вибрации. Однако и все государство Союз Советских Республик, и его отдельные группировки (в частности, толпа людей московской контркультуры в полушубках, бархатных штанах, исторических костюмах прошедших эпох и костюмах других земель — Парижа или Лондона) жили в период скрытой активности смерти. То есть народ умирал, да, один, другой, третий, даже и молодые люди покидали сцену, но как бы между прочим, без театральности, скромно. Не посередине улицы и без прощальных монологов. Без передачи перстня любимой девушке.
Умер вдруг Виктор Проуторов, с ним ученик Савенко сидел некогда за одной партой. Правда, умер в Харькове, не в Москве, но друг его содрогнулся в Москве. Остановилось сердце, у Виктора от рождения были недоброкачественные сердечные клапаны. Интересная бледность и романтические круги под глазами Виктора, испано-трагичность оперного тенора, гипнотизировавшие девочек, достались красивому юноше дорогой ценой. Порой, возвращаясь из школы, он вынужден был садиться на скамейку отдыхать… (В духах, напудренный, вплыл в жизнь Эда Витька Проуторов. До того как их посадили рядом, у Эда не было таких женственных и романтических знакомых. Витька играл на аккордеоне и гитаре и был руководителем школьного эстрадного оркестра. Автор этих строк не может слушать позывные «Радио Франс Интернасьональ» без эмоций. Вальс «Под небом Парижа» был чаще всего исполняемой оркестром мелодией…)
Но нет, мы не ляжем подобно Марселю Прусту на больничную койку, чтобы сладко наслаждаться пастельными видениями прошлого, красивой музыкой для нежных душ и прелыми запахами (Марсель Пруст попал на страницу не случайно. В дополнение к больному сердцу Витька Проуторов был астматик), мы твердо проследуем за нашим главным героем, вернемся в деловую и суровую Москву… Так вот, смерть в те годы в основном ограничивала себя незримой профилактической работой подтачивания здоровий. Она под сурдинку, исподтишка подпиливала нервы, кости и вены юношей и девушек контркультуры. В назначенные будущие дни цветущие тела должны были рухнуть один за другим. Есть основания предполагать, что смерть работала групповым методом, то есть сосредотачивала свои усилия на определенной группе тел. Подпортив и подпилив ее, она переходила к следующей. Вот почему впоследствии стало возможным наблюдать групповые вспышки смертей. Но с этим придется подождать до Эпилога, дорогие товарищи…
Поэт шагает по Садовому, не торопясь, смакуя одиночество. Прогуливается подобно Декарту меж человеков, как бы между деревьями в лесу. Он любит своих друзей, в этом нет сомнения, но в одиночестве он тоже нуждается. Все свои двадцать шесть лет он разрывался между человечеством и одиночеством. «Может быть, человек задуман одиноким?— думает Эд иногда.— И ничто, кроме традиции, не связывает его ни с родителями, ни с друзьями, ни с женщиной? Одинокий, во внутреннем своем молчании живет он. И чем больше у него сил, тем решительнее он ищет одиночества, нисколько от него не страдая?» Эд еще не настолько силен, чтобы быть одиноким долгое время.
Поэта омывают простые люди. После круглосуточного общения с «извращенцами», если следовать ироническому определению Анны Моисеевны, с поэтами и художниками, единственно на улице соприкасается он с простыми людьми. (Даже среди его брючных клиентов нет простых людей.) Общение же с народом необходимо для нормального развития личности. К счастью, наш герой явился в Москву уже после заводов и психдома, после школы жизни рабочей окраины. У него здоровый фундамент. Часть его новых друзей лишена такого фундамента, опыта сырой, «подлой» жизни. Искусственный климат интеллигентской семьи, книги, московская школа, потом университет и наконец редакция литературного журнала — вот морозовский путь. О заводах и рабочих поселках Морозов знает по книгам. А может быть, не нужно знать о заводах или о блатных? Разве это пригождается, и если да, то каким образом? Нужно, скажем мы. Ибо семья сварщика Золотаренко, в квартире их всегда кисло воняло многодневным разварившимся борщом, бывший махновец дед Тимофей с продбазы, вор Толик Толмачев, бандит Борька Ветров, застреленный в тюрьме, дядя Серёжа-«краб», напарник Эда по литейному цеху, лысый бывший зэк Алик, споивший всю молодежь комплексной бригады,— и есть конкретное сырое человечество. И набор их — нескольких сотен или тысяч в памяти — и есть прямое знание жизни. Помня их облики и речи, и возможно после ориентировать себя в человечестве, понимать жизнь. Хорошо, что судьба его сложилась так вот: и обитают, и будут обитать до последнего часа все эти персонажи в нем.
Размышляя, поэт обнаруживает себя топчущимся почему-то у троллейбусной остановки на Садовом. Поверху, по воздвигнутой над впадиной Цветного бульвара эстакаде, прут в сторону площади Маяковского самосвалы, автобусы и автомобили. Проскочил тяжело и мощно линейным кораблем могучий двадцатипятитонный самосвал «Минск», из щелей в брюхе его просыпался на эстакаду и вниз гравий. «Гравием засыпали время от времени площадку перед литейным цехом,— вспомнил он.— Если уж почва слишком пропитывалась бензином и мазутом…» Мазут жгли в бочках, обогревались таким образом, ребята из другой его бригады, на несколько лет раньше, зимой с 60-го на 61-й год, когда он вкалывал монтажником-высотником. Жлоб крановщик Костя еще похвалялся, что трахнул как-то, приехав в деревню к родителям, младшую сестру. Их положили в одну кровать. «Чую, свежей пиздятиной тянет от сеструхи», вопиюще вульгарная фраза эта запомнилась Эду на всю жизнь…
Визг тормозов, гулкий звук удара металла о нечто куда более мягкое. Крики нескольких женщин. Эд опускает взгляд с эстакады вниз. Посередине Садового, в старомодном пальто, простая палка в стороне, лежит тело. Еще мгновения назад его там не было. Плоти, собственно, не видать, она полностью прикрыта пальто, но судя по длинным седым волосам, поверженная — старуха. В полсотне метров, широкий, вильнул в боковую улицу зад грузовика, очевидно, это он сбил старуху и теперь улепетывает. Из-под волос, подмачивая их, медленно, торжественно выкатывается тяжелая волна крови. Странно темная, она подползает к уроненной неподалеку потрепанной хозяйственной сумке и лижет ручку ее. Медлит и течет дальше — под большую картофелину.
— Была старушка, и нету!— Водитель троллейбуса спрыгивает на тротуар.— Почему-то весной их особенно тянет под колеса. На моих глазах за неделю третья. Ладно самой-то ей жизнь, может, и не дорога, а вот человек из-за нее сядет. А у него наверняка жена, дети.
Водитель, скуластый мужик с седыми висками, вздыхает:
— Самоубийца, не иначе. А то зачем же в здравом уме переходить перед троллейбусом. Ведь везде написано: «Не обходите остановившийся транспорт спереди!» На моем ящике тоже написано…
— Может, еще жива?
— Какой там… Грузовик не быстро шел, но много ли ей надо. Такая на лестнице оступится и, пожалуйста, ваших нет, в ящик сыграет.
Народ любопытный, как все они, окружает тело. Появляется милиционер, регулировщик движения, в белых перчатках и с белым жезлом. Пассажиры троллейбуса, поняв, что водитель будет давать показания, бормоча ругательства (жестокие москвичи), бегут к другому троллейбусу, остановившемуся сзади первого.
— Эд! Что случилось, Эд?— Анна Моисеевна, собственной персоной, округлившиеся глаза, букет сирени в руках, появляется перед ним — сошла со второго троллейбуса. Только теперь он вспоминает, что он делает на остановке. Он ждал Анну. Они договорились здесь встретиться.
— Старушку грузовиком тюкнуло. Кажется, насмерть.
— Ой! Я не хочу видеть смерть. Пойдем скорее отсюда, Эд!— Анна поднимает сумку к глазам, защищаясь от невыносимого зрелища. Однако в этом нет надобности. Густая толпа зевак в любом случае ограждает их от трупа.— Почему ты не надел хотя бы другой пиджак. Ты выглядишь ужасно! Как все прошло, почему ты молчишь? Все в порядке?
— В порядке. Штамп влепили. Теперь ты будешь грешить с женатым мужчиной. Другого пиджака у меня нет… полосатый я оставил в Харькове.
— Покажи паспорт!
— Паспорт у Мишки в кармане, естественно. Он же теперь Эдуард Савенко. Он опоздал, мудило гороховый. А Нелька с Иркой молодцы, уже ждали у ЗАГСа, когда я пришел.
— Понюхай, как здорово пахнет, Эд! Почему ты никогда не покупаешь мне цветов?!— Анна с наслаждением погружает лицо в сирень.
Эд наклоняется к букету. Сквозь аромат сирени возможно различить запах пыли…
— Пойдем через сквер, Анюта?
Они входят в сквер, еще свежезеленый по весне. Пыль еще не успела покрыть зелень. Скамьи густо усажены народом. По пять, шесть и даже по восемь задниц на скамью. Перекресток Садового с Цветным бульваром — оживленное место.
Длинноволосый бледный юноша в лоснящемся на локтях и коленях черном костюме — поэт в героический период его жизни. Рядом идет приземистая женщина в плаще цвета шоколада без молока. Она водружена на каблуки, звонко ковыряющие асфальтовую тропинку меж газонов с цветами и диких трав,— подруга героического периода жизни поэта. Представим себе, что мы сидим на скамье, а они поравнялись с нами, миновали нас и прошли вдаль. Мы видим их со спины… Бульварные птицы — воробьи, голуби и пернатые посложнее кричат с ветвей, оглашая занятие территории. Трудная континентальная зима позади. Шорох колес и звонки троллейбусов, шаги прохожих, губная гармоника, крики детей — и вдруг, как лист грубой бумаги разорвали, разошлись с неприятным треском небеса, и оттуда полилась вода. Дождь! Майский ливень. Поэт и его подруга вскрикнули, взглянули в небо и побежали от одного дерева к другому, неравной величины кляксами заметались по импрессионистическому полотну бульвара и, найдя боковой выход, устремились к нему. Он ведет как раз на угол Цветного и Второго Волконского переулка. Там будет свадьба.
31
Присутствовать гостем на своей собственной свадьбе оказалось занятием очень нервным. Главный конспиратор, наставлявший других, как себя вести, уже через полчаса он сам опростоволосился — назвал Мишку Мишкой. Ему бы заткнуться и сделать вид, что ничего не случилось, папа Берман, кажется, даже и не расслышал промашки. Он же глупейшим образом принялся объяснять, что харьковские ребята иногда звали Эдуарда Савенко Мишкой, то есть медведем, за его рост и телосложение. Рост, положим, проходил, казался правдоподобным, больше метра восьмидесяти, но телосложение Преображенского трудно было определить как медвежье. Костлявому, исхудавшему во время пробега Казахстан — Москва, Преображенскому больше подошло бы прозвище Ко́злы. Анна и Бахчанян оттоптали поэту ноги под столом, а упрямец все вилял, пытаясь выпутаться из ситуации, в которую сам себя загнал оплошностью.
Свадьба сидит за длинным пиршественным столом, сооруженным из нескольких столов, занятых у соседей. Во главе — молодожены, выглядящие глупейшим образом. Женя, с наколотым косо белым накрахмаленным венчиком, раскраснелась. Шоколадные глазки косо, под стать венчику, улыбаются. Ситуация, главным образом то, что ей предстоит настоящая брачная ночь с Мишкой, ее забавляет. Серолицый Мишка? Ему, кажется, все похуй. Если нужно ебать Женю, он будет ебать Женю. Поволжскую немку, девушку Эрику,— с ней Мишка спал в Казахстане — нашли мертвой. Мишка испугался, что его обвинят в убийстве Эрики и сбежал из… Эд даже не знает, в каком городе жил Мишка и была убита Эрика. Кажется, Мишка назвал Тольятти. Где итальянцы строят автозавод.
— Я хочу поднять тост за мою дочь Евгению Николаевну и за дорогого Эдуарда Вениаминовича.— Маленький бухгалтер, сверкнув очками, встает, держит рюмку очень далеко от себя.— Пожелаем им счастливой супружеской жизни и успехов в построении семьи!
— Горько, Женька!— кричит Наташа Алейникова так страстно, словно это не фиктивная свадьба, а брак по любви.
— Горько!— поддерживает Сальери-Морозов. (Почему Эд пригласил Морозова? А он его не приглашал. Это дело рук или Жени, или Алейникова. А может быть, Сашка явился сам. Не станешь же спрашивать. Богема ведь, а не высшее общество.)
«Эдуард Вениаминович» и новобрачная поднимаются. Мишке-Эдуарду приходится согнуться вдвое. Целуются. Женя с видимым удовольствием, обнимая шею Преображенского пухлыми руками.
— Горько! Горько! Горько!— с ненужным энтузиазмом вопят гости, и Мишка-крючок и баллон-Женя слипаются вновь.
— Ты тоже имеешь право на брачную ночь, Эд…— шепчет Бахчанян на ухо другу. И смеется.
Эд думает, что, если бы не Анна, не возникло бы всех этих сложностей. И это он бы сидел сейчас рядом с Женей и, когда ушли бы гости, занялся бы блужданием по ее пухлостям. Утверждают, что новобрачная много и охотно трахается. Анна… Он поглядывает через стол на подругу жизни. Подруга торопливо поедает винегрет. Слишком торопливо, по его мнению, и слишком жадно… Почувствовав, очевидно, его взгляд, подруга останавливается. Улыбается ему. Поднимает бокал с вином и тянется через стол к его водочной рюмке.
— За тебя, Эдка! Чтоб все было хорошо!
— За нас, Анна!
Винегретная свекла окрасила уголки губ подруги. К краю нижней губы прилепилась блесточка лука. (О читатель, если тебе приходилось быть предателем, ты поймешь, какими глазами «он» смотрел на «нее». Глазами начинающего предателя.) Анне уже тридцать один. Она старше Бахчаняна, старше всех в компании… Женя, разумеется, ему не нужна, однако… есть и другие девушки. Безусловно, наличие постоянной женщины дает ему возможность полностью сосредоточиться на своей страсти — на творчестве. Женщина всегда под боком, захотел секс — протянул руку. Однако он все чаще ловит себя на том, что стал чувствовать после сеансов любви с Анной… стыд. Да-да, не совсем понятный ему стыд. Как будто только что продемонстрировал свою слабость. Получается, что он воспринимает свой секс с Анной как непозволительную слабость. «Мужик должен постоянно охотиться, иначе он теряет форму» — вспомнил Эд фразу, когда-то услышанную им от Толика Кулигина, самого большого донжуана, когда-либо им встреченного. Самец должен менять самок. Он опять поглядел на Анну. Темный пушок был на жующей верхней губе подруги. «От белого хлеба и верной жены / Мы бледной немощью заражены…» — пришли ему на память строки поэта, в честь которого его назвали Эдуардом, Багрицкого. В строчках что-то важное схвачено. Четыре года я не расстаюсь с Анной. Говорят, сексуальное влечение исчезает через два года и начинается привычка. «Бледная немочь» начинается.
Папа Берман, пожелав всем счастливого и веселого вечера, удаляется в другую комнату. «Извиняюсь, дела! Мне завтра сдавать квартальный отчет. Вы, однако, не стесняйтесь, молодежь, гуляйте, танцуйте, веселитесь!»
Мама Берман встает и открывает окно. Лицо ее после ухода мужа делается мягче, расслабляется. С Цветного пахнет свежо только что закончившимся дождем и паром, исходящим от высыхающего асфальта. Восемнадцатое мая кончилось. Начинается девятнадцатое мая.
В окнах стали проплывать в профиль фигуры поздних прохожих. Иногда профиль оборачивался фасом. После одиннадцати нормальных прохожих (Эд считал их, рассчитывая после двадцать пятого позволить себе еще рюмку водки) в раме окна появилась фигура милиционера. Сняв фуражку, милиционер отер рукою лоб. Надел фуражку. Привлеченный взрывом хохота из бермановских окон, поглядел на окна. Что, если ему вздумается зайти и проверить документы у присутствующих?
— Молчи, Сундук, рванина! А-ааааааа!— Стесин бросается на племянника Мариенгофа, но, чтобы добраться до племянника, следует миновать колючие и ветвистые его руки. Кажется, что рук у Сундука четверо, а то и больше, как у божества Шивы.
У ограды бульвара милиционер, привлеченный шумом, поправил фуражку на голове и направляется к окнам Берманов.
— Сундук, Виталик, заткнитесь, а! Мусор идет!
Эд подбегает к паре клоунов, поскользнувшейся на ковре. Ковер соскользнул с хорошо натертого Жениной мамой пола, и клоуны грохнулись на пол.
— Тише! Сюда идет мусор!
Эд понимает, что возня друзей шутливая, но именно это его и злит. На хуя орать? Зачем привлекать внимание?
— Ты чего дергаешься, Лимон?— Стесин поднимается, потирает ушибленное колено.— Какой мусор, откуда?
Сундуков остался лежать на полу, изображает труп.
В каждое окно Берманов заглядывает милиционер. Очевидно, второй находился ранее за кадром.
— Шумим, товарищи?— спрашивает старший. Ему лет двадцать пять, не более. Сверстник правонарушителей. Но форма, служебные обязанности и подсознательная враждебность сельского парня (отслужив в армии, они охотно идут в милицию, чтобы не возвращаться в свои колхозы) к городским «пижонам» сообщают его молодому лицу суровость. Второй мусор, покинув свое окно, переместился за плечо старшего, и теперь двойной портрет советских милиционеров украшает окно Берманов.
Женя толкает мать локтем.
— Свадьбу вот дочери празднуем!— Мать гладит дочь по пухлому предплечью.
— Свадьбу — хорошо. Не забывайте только, что вы не одни в Москве. Не слишком шумите. Многие товарищи легли спать, отдыхают после работы.
— Выпей за здоровье молодых, старшина, уважь!— гнусаво гудит Ворошилов, двигаясь к окну с бутылкой водки и стаканами.
— Нельзя. Служба.
Окинув их холодными глазами еще раз, милицейские физиономии поворачиваются в фас и уходят в сторону Садового кольца.
— Второй бы выпил, который помоложе… Но старшина страшный козел. Жлобина…— бормочет Ворошилов, отходя от окна.
— Смычка с классом не удалась, Ворошилкин!— Сидя на полу, Сундуков издевательски осклабился.— Где ж твой знаменитый талант сближения с народом? Пиздел: «Да я, да меня работяги у пивных ларьков от своих не отличают…»
— С мусором трудно коммуникацию установить. Потом вы все выглядите подозрительно. Талик один чего стоит с его костюмчиком. Один бы я запросто с ним общнулся. Еще бы и его на четвертинку расколол… А ты, Лимоныч, перетрухал ведь, сознайся!
— Поставь себя на мое место, Игорь! Или на Миш… на место Эдуарда Вениаминовича!
— Ребята! Я предлагаю убрать стол, будем танцевать!
Свежебрачная хватает пару стульев и тащит их к стене. У нее наследственная профессиональная хватка. Совместно с Нелей она некоторое время подвизалась в уборщицах самого передового журнала на Втором Волконском. Мама Берман, маленькая робкая русская женщина, была и есть профессиональная уборщица. Злодей бухгалтер Берман (во всяком случае таким похотливым тираном изображает папочку Женя) заставляет маму тяжело работать.
— А где мой десерт?!
В каждой компании есть человек, добровольно взявший на себя должность шута горохового. Такие люди служат как бы народным рупором, высказывают вслух коллективные восторги и желания. И на сей раз половина присутствующих желала танцевать, но другая половина, представленная Сундуковым, желала усладить желудок десертом.
— Я поставлю алкоголь, фрукты и мороженое на стол у стены. Кто захочет — будет самообслуживаться!— Мудрая Женя продолжает таскать стулья.
— Правильно. По-западному. А-ля фуршет!— восклицает Анна Моисеевна. «А-ля фуршет», так же как «ля богем!», произносилось Анной Моисеевной всегда с исключительной эмоциональностью. Может быть, так, по ее мнению, произносят свои слова французы.
— Нечего за столом рассиживаться! Эдка, давай потанцуем!
Красивая и жеманная Аллочка принесла и уже наладила с помощью новобрачного Мишки-Эдуарда проигрыватель. «И, нежно вспоминая / Иное небо мая, / Слова мои, и ласки, и меня…» — кокетливо ноет Вертинский.
Эд не любит танцевать с Анной, но, дабы не обидеть ее, кладет руку на крупный бок подруги. Подумав, что фигура Анны напоминает самую верхнюю куклу в семье матрешек. Анна пьедесталистая. «Вы плачете, Ивэттааа!— аристократически каркает Вертинский.— Что ваша песня спэтааа, / А это лето не согрето…» Анна грациозной сарделькой подается к Эду.
— Два шага в сторону, Эдка, ты совсем разучился танцевать!
«…Без любви огня! Трам-там-там дид-лай…» — разворачивает их Вертинский, и Эд подается к Анне. От Анны пахнет кисло и затхло. Сожительница давно не была в бане. («Трам-тади-лади-дади-лам / Трам-дид-лам!» — закончил куплет глоссолалией белый эмигрант.) Эд мылся недавно у Славы — Ринго Старра, принял ванну. В ванной пахло кошачьей мочой: у Ринго две сиамских кошки. (Сиамские кошки были модны у московской буржуазии того времени. Сиамские кошки и православие.) Сиамская кошка есть теперь у Бахчанянов. Бах назвал ее Киста в честь опухоли. Бах увлекается медицинскими уродствами, у него такой период.
Наташа Алейникова, желтые волосы распущены, одно крыло нависает на щеку, заслоняя профиль и щекоча лицо партнера, танцует с Бахчаняном. Не так, как другие пары, весело-спортивно, или карикатурно-гротескно, как Сундуков, но в молчаливом, слишком душном объятии. Хотя и нельзя сказать, что они обнимаются, но пара выглядит неприлично. Эд видит, что Алейников, со стаканом в руке беседующий со Стесиным, время от времени поглядывает на свою Наташу из-за стесинского плеча. И маленькая фашистка Ирочка наблюдает за мужем и Наташей. Но реагирует на происходящее по-своему. Присев у стола с фруктами, пьет водку с Нелей, сосущей папиросу. Неля наблюдает за Ирой, танцующей с Сундуковым. Она, кажется, злится.
«Вроде мы дружная компания, однако сколько силовых линий пересекают нас,— думает Эд,— сколько неосуществившихся молний зреют, невидимые, в различных точках комнаты Берманов. Самые незаинтересованные — это он, Эд, и кто еще? Мишка Преображенский. Мишка будет трахать Женю, но душа его где-то в Казахстане… Последние дни Мишка занят поисками плана6. Он говорит, что страдает без наркотика. Мишка спрашивал о плане7 у всех… Стесин, вот кто тоже не заинтересован здесь ни в ком, находится вне любовных игр! Или?»
Эд видит, как Алейников покидает Стесина и с возгласом «Девочки! Выпьем!» присоединяется к Неле и бахчаняновской Ирочке. Стесин же, лишь на мгновение оставшись один, вдруг бросает на Наташу Алейникову такой же хмурый, теневой взгляд, каким на нее только что глядел муж. Мгновенный взгляд. Но Эд успел заметить. Неужели и он влюблен в Наташу, как Бахчанян? Она, конечно, красивая… но разве могут все мужчины в компании быть влюблены в одну женщину?
— Эд, что ты вертишься?— Сердитая Анна Моисеевна останавливается.— Тебе надоело танцевать? Так скажи!
— Я хочу выпить… Пойдем выпьем?
— Я не хочу. Смотри не переусердствуй. Ты мне обещал.
— Можно вас, Аня?— Сальери, испанский злодей, красные губки в темной бороде, тотчас нависает над Анной Морозов.
«Какая блядь!» — думает Эд зло, наливает себе полстакана портвейна и берет со стола яблоко. Пить он сегодня будет умеренно, он сам себе обещал. На всякий случай. Все же это не просто еще одна поддача с друзьями, но деловая операция. Сашка с высоты своего роста шепчет Анне что-то, отчего Анна кокетливо улыбается. «Странным образом,— думает Эд,— он не ревнует Анну уже давно. Да и ревновал ли когда-либо? Кажется, да». Он уверен в Анне или он думает, что она никому не нужна? Конечно, Анна толстеет и седеет, но физиономия и темперамент подруги жизни не изменились. Сашка угрожал ему ножом, защищая таким сумасшедшим способом честь Анны Моисеевны. «Может, он влюблен в Анну? Вздор все это!» — думает он внезапно. И трогает за плечо Алейникова. Тот уже черт знает в какой раз подошел наполнить стакан водкой.
— Володь! Я забыл тебе сказать. Я отобрал стихи. Помнишь, ты мне говорил? Двадцать стихотворений.
— Отдай их Славе, Эдька. Это его затея и его человек. Баба эта — Сюзанна Масси, американская писательница, Слава ведь ее в Ленинграде подцепил, я ее, как и ты, даже не видел еще.
— Уже теперь решили твердо, кто будет, Володя?
— А чего тут решать. Ты, я, Губаныч, Слава Лён и Наташа Горбаневская… Хорошая поэтесса…
Когда Володька так вот подчеркивает — «хорошая поэтесса», «хороший поэт»,— другу понятно, что сам он в «хорошести» не уверен. Алейников смотрит не на Эда, а мимо него. Он озабочен поведением жены, опять танцующей с Бахчаняном, а может быть, стихами, вдруг зазвучавшими в нем. С ним такое бывает. В разгар веселья, «средь шумного бала» вдруг выйдет в коридор или на лестницу и, присев, торопливо записывает стихи. Автоматическое письмо, что вы хотите…
— Я не в большом восторге. Нормально пишет, но штампами. Интеллигентская поэзия. От прочитанных чужих стихов, а не от таланта.
— Слава говорит, что она нужна. В сборнике должен быть хоть один репрессированный. С репрессированным в сборнике куда легче издать книгу на Западе. Такие у них нравы там, Эдька. Горбаневскую после демонстрации на Красной площади, говорят, знает теперь на Западе каждая собака!
— Но тебя, Володя, тебя знают больше!
— Меня помнят по СМОГу, Эдька. О СМОГе писали в 1965–1966 годах. Уже забыли, наверное. Потом, я не сидел, и Лёнька не сидел, и ты — нет, не говоря уже о Славе. Им там нужны страдальцы, жертвы. Ленинградский сборник пяти поэтов издают главным образом из-за того, что всех тянет Бродский. Бродский из-за своего процесса стал мгновенно известен на Западе. Остальных четверых там никто не знает.
Полезно все-таки дружить с большими людьми. Эд попадает в сборник московских поэтов, хотя явился в Москву меньше двух лет тому назад. Когда сборник выйдет, Эд будет законно и навсегда признан московским поэтом. В то время как скандинавский Пахомов, годами обивающий пороги дома литераторов Леванский, даже четверть века движущийся по столичной орбите Сапгир останутся вне сборника. «Разумеется, Эд заслужил честь быть в сборнике оригинальностью своего таланта,— думает он,— но, с другой стороны, не будь он знаком с Алейниковым и Ринго-Льном?»
— Славка признался мне, что готов отсидеть три года в тюряге в обмен на публикацию книги на Западе. Я подумал и пришел к выводу, что я лично еще не готов к трем годам. А ты, Володь?
— Славка старше нас всех. Ему, возможно, столько же лет, сколько Баху. Славке хочется признания.
Упомянув Баха, Володька сдвигается и становится так, чтобы ему удобно было следить за танцующими. Неужели он всерьез ревнует Наташу к Баху? Бах ведь любит свою Ирочку, нуждается в ней и никогда ее не оставит. Да и Наташа — разве она покинет Алейникова? К чему все эти тревоги?
Прожив четыре года с Анной, привыкнув к ней, Эд автоматически переносит модель своих семейных отношений на окружающие его пары. Он ошибается. Анне Моисеевне за тридцать один, она уже «отбесилась», как цинично называет русский народ интенсивную сексуальную активность женщины между двадцатью и тридцатью годами. Наташе Алейниковой всего лишь двадцать один. Вагричу Бахчаняну тридцать, у него большие грустные армянские глаза и слава восходящей звезды — художника единственной в своем роде газеты. Каждую неделю советский читатель раскупает миллион или два экземпляров с обязательным коллажем Бахчаняна на 16-й, последней странице. Бах остроумен, он обладает врожденным шармом. Не зная ни слова по-армянски, он все же восточный человек, а на улице май, и чего не бывает, а?! Не всем же быть, как наш поэт…
Временами он совершенно слепнет, не видит жизни, девушек, радости его возраста ему недоступны. Творчество и честолюбие пожирают его. Произрастая в тени Алейникова, он рвется к славе. Вот портрет героя, только что написанный тогда им самим:
Мелькают там волосы густо
Настольная лампа гори
«Во имя святого искусства»
Там юноша бледный сидит
Бледны его щеки и руки
И вялые плечи худы
Зато на великое дело
Решился. Не было б беды…
Несмотря на иронические кавычки, в которые взято святое искусство самим поэтом, он восторженно поклоняется идолу святого искусства. Верит в то, что нет Бога, кроме Искусства. Поскольку у Искусства нет единого физического храма, в Москве юноша, посещая музей имени Пушкина, молится картинам Ван Гога, Гогена и таможенника Руссо (последняя любовь его), обожествляет чешский «Словарь современного искусства», как Библию. Он любит конопатого Алейникова не за нарезанные, как колбаса, куски автоматического письма, но за способность, вдруг просияв тусклой медью физиономии, войти в кухню, где только что проснувшийся «Эдька» сложил брезентово-алюминиевую кровать туриста и складывает простыню, и сказать: «Послушай, Эдька, правда, здорово, а?..»
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?
Разве мальчик, в Останкине летом
Танцевавший на дачных балах…
«Всезнающего, как змея» Алейников высвистывал и вышуршивал, подражая, может быть, кобре из документальных фильмов.
«Загород, Эдька, начинался тогда сразу за Рижским вокзалом, а Останкино, где Сашка Морозов живет, у кино «Титан», в Останкино, было, Эдька, глубокое Подмосковье, с дачами! Великолепный поэт Ходасевич! Великолепный!»
Володька включал шепот и продолжал:
…на дачных балах,—
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх?
«Отвращение» у Алейникова истекало ядовитыми индустриальными кислотами, «злоба» выглядела куском голландского сыра, окрашенным к злобе, казалось бы, никакого отношения не имеющими «желторотыми поэтами», и желто-серыми щеками старевшего в Париже Ходасевича. А в «страхе» было десять звуков «ха».
Любит ли он Алейникова? О, вне всякого сомнения. Но по природе своей Эд не может оставить друга в покое. Ему нужно сломать Володьку для того, чтобы употребить кое-какие его части при постройке самого себя, вернее, при надстройке и реконструкции Э. Лимонова. Простим его, он стремится к этому не из мелкого эгоизма, не для того, чтобы отобрать алейниковский кусок мяса, но повинуясь инстинктам высшего порядка. «Любя — пожираю!» — вот каким девизом можно наградить нашего героя. Правда и то, что пожирает он только тех, кто с дефектом, кто не может бежать, болен. На таких и набрасывается обычно хищник.
32
Еха-ли цыга-ннее
С ярмарки-ии, с ярмар-ки-ии…
И оста-новилися йоне
Эх-ха да под яблонь-кээ!—
поет Теодор Бикель, он же Гришка Быков, как утверждает Алейников. Пластинку Бикеля подарил Алейниковым Ларс Северинсон. Пластинка редкая. Заезжена она уже до безобразия. Ее дорожки напоминают тротуар на Цветном бульваре. Асфальт провалился, и из трещин выросли многолетние, здоровье и крепкие сорные травы.
— Ты же вольной борьбой, говоришь, занимался, вот и давай вольно поборемся!
Алейников стоит перед Бахом и уже закатал рукава клетчатой рубашки и расстегнул ее на груди. Из рубахи выпирает немаловажная грудная клетка, с рыжими и белыми, редкими, как ростки на картошке, волосками.
— Володя! Если ты сейчас же не прекратишь свои глупости, я уйду!— кричит Наташа. И прижимает руки к коленям. Это ее особенность. Волнуясь, она сгибается, переступает с ноги на ногу и прижимает руки к коленям. Другие женщины в подобном состоянии заламывают руки.
— Если я тебя обидел, Володя, я могу извиниться,— говорит Бах.— Правда, я не совсем понимаю за что.
— Во, Сундук, гляди на чужие страсти. Человек из Кривого Рога, а ты что?— Стесин и Сундуков пробрались к ссорящимся вплотную.— Ты способен на страсти, Сундук?
— А ты способен, фокусник сраный?— огрызается племянник Мариенгофа, двойник Павла Первого (ну да, он был похож на императора курносым носом и калмыцким личиком).— Способен?
— Ты меня не обидел, Вагрич, я просто хочу показать, что без всякого спорта положу тебя на лопатки. И не только тебя, но и всех вас!— Алейников неожиданно зло оглядывает друзей.
— Боюсь, что ты излишне самоуверен.— Бах снимает пиджак. Разозлился. Да, он, может быть, слишком много танцевал с Наташей, но Алейников мог бы быть и повежливее. Да, он выходил с Наташей в коридор и целовался там с ней, но Алейников этого не видел.
Алейников вцепляется в Баха, и они, сплетясь руками и упираясь ногами, расхаживают, тяжело топча пол, как два самца-оленя, сцепившихся в брачном поединке.
— Волоо-дяя! Я ухожу!— кричит Наташа. Но не уходит.
«Вагричу придется нелегко»,— думает поэт. Володька выше его и тяжелее. Другая весовая категория.
— Вольной борьбой, говоришь, занимался?!— Тяжело дыша, красными глазами исподлобья Алейников глядит на Баха и вдруг резко рвет его на себя. Бах удерживается на ногах, но оба они, не в силах остановиться, врезаются в стол с фруктами и напитками. Хлипкий стол падает. Вместе с ним, хрустя и раскалываясь об пол, летят стаканы, бокалы, пустые бутылки. Ворошилов прыгает сзади на Алейникова, Морозов — на Баха. Но все разночинцы выпили изрядное количество алкоголя, потому им не удается оторвать противников друг от друга. Зато теперь уже четыре туши произвольно мечутся по комнате, повинуясь более всего ревности криворожца.
— Я ж вам казав, не зможете!— переходит Алейников на украинский.— Я силен, как Вий!
Алейников почему-то надувает щеки, может быть, чтобы стать похожим на известного гоголевского персонажа, обитателя подземных глубин. На одной руке у него повис Бах, на другой — Морозов, а сзади на спине — Ворошилов.
— Володяяяя!— кричит Наташа.
— Эд! Ну их на хуй с их шутками, нужно это прекратить!
Новобрачный, доселе отсутствовавший, вновь появился в комнате. Он, кажется, выходил во двор потискать соседку Аллочку.
— Им что, пиздюкам, а для нас, если явятся мусора, все это может плохо кончиться. Один паспорт на двоих…
— Хуй ты их теперь остановишь!
Он почему-то ждет опасности не от милиции, но со стороны папы Бермана. Что подумает папа Берман, очевидно, в ужасе проснувшийся на бухгалтерском ложе в соседней комнате. Не пропишет еще Савенко у себя. Решит не прописать, и все тут! Эд выбегает к группе и хватает за пиджак первого попавшегося — Ворошилова.
— Иди на хуй, Лимоныч, прекрати сам! Твой Бах, сука, меня укусил…
В военном диком танце мужская часть гостей, включая даже трезвого Стесина, перекатывается стаей собак по квартире. В глубине стаи — туша большого зверя Алейникова, но лишь на мгновение можно увидеть его заднюю или переднюю лапу или копыто. Каждый мужчина орет свое воинственное ругательство или бормочет его. Они еще не соскочили с острия бритвенного лезвия, отделяющего шутливые, пусть и грубые, военные игры от мордобоя, но еще мгновение — и это произойдет.
Возвышенный поэт с миндалем в сердце, несколько художников и упоенно бьющая в чей-то зад ногой Неля не обращают на него никакого внимания. Рывки, сопения, ругательства и крики, все чаще отмечающие боль.
— Возьми стул и стулом их…— спокойно говорит Мишка.— Бери который полегче, венский…
— А-ааааааааа!— орет поэт и, взмахнув стулом, обрушивает его на хребты друзей-нонконформистов. Мишка не орет, но тоже взял стул и машет своим молча.
Первым приходит в себя Стесин.
— Ты что, охуел, рванина, Лимоныч! Ты что делаешь? Мы сейчас тебе таких пиздюлей вваляем! Ты мне ребро сломал, сука такая!
— Не ори, Талик. Вы, бляди, мне что, разницу делаете? Вы напились и деретесь, вам все похуй. А нам с Мишкой не похуй. Если сейчас мусора придут, ты соображаешь, что будет?!
— Ты прав. Напились как свиньи. И меня трезвого втянули.— Стесин трогает уши. Не отклеились ли. Приглаживает волосы.
Держась за бедро, проталкивается к другу Бах. Рубашка на нем разорвана.
— Ты что, охуел совсем, Эд? Друг, называется. Ты меня так стулом пизданул в бедро, у меня искры из глаз посыпались. А если бы по голове?
— Я старался не по голове. Больше никогда с вами дела не буду иметь. Безответственные вы люди. Драку устроили. Вы же мне обещали…
— Да мы что, мы ничего… Это Вовик. Вовик, ты зачем дерешься?— Сундуков подает руку сидящему на полу Алейникову.— Вставай, Вовик. Драться нехорошо, дети!
— Мы не дрались, мы боролись.— Алейников встает.
— Ну да, боролись,— ухмыляется Преображенский.— Еще минута — и стали бы друг другу физиономии чистить.
— Володька!— Наташа проходит сквозь толпу к мужу.— Я хочу тебе сказать, что ты говно, Володька!— Она поворачивается и уходит к двери. Открывает ее рывком и удаляется, стуча каблуками по старому паркету коридора.
— Масенькая… Постой, не сердись… Наташа, я тебе все объясню!— Алейников мечется по комнате, ища пиджак, и не найдя, убегает, на ходу заправляя рубашку в брюки.
— А где моя Ирка? Никто не видел Ирку?— Бах тревожно озирается.
— Ира ушла.— Возникшая из комнаты родителей Женя прижимает к груди новобрачный венчик.— Папа сказал, чтобы все ушли. Вы буйные, не умеете себя вести на свадьбе. Уходите. У меня брачная ночь!— Женя косенько щурит глазки. Она совсем не зла, улыбается, но, по-видимому, очень пьяна.
— Помочь тебе убрать, Женька?— Счастливо воссоединившиеся лесбиянки обнялись.
— Оставьте, девочки. Мама завтра все уберет. Мама хорошая. Мама меня любит.
— Помоги мне, Ирочка?— Сундуков тянется к девчонке, как бы грозя схватить ее несколькими руками Шивы.
Морозов везет Ворошилова к себе. Они остаются на Цветном, лишь перейдя на другую сторону ловить такси. Стесин с Сундуковым сопровождают Анну и Эда до Колхозной площади.
— Пока, рванина! Ну у тебя и воспитание,— кричит Сундуков, очевидно, не растративший всех своих сил.— Эх ты, Ендик! Кто же тебя научил друзей стульями бить, морковка?
— Правильно сделал…— бурчит уставший, поскучневший Стесин.— Друзья нажрались как свиньи… Пока, Лимоныч. Заходи. Я тебе еще заказчиков на той неделе подброшу. Циркач один просил брюки. Обезьянок тренирует.
— Эд, давай возьмем такси, а?— Анна даже спотыкается несколько раз. Чтобы показать, как она устала.
— Ну да, а завтра будем сидеть голодными?
— Ты забыл, что мы приглашены к Славе. У него и поедим.
— К Славе мы едем вечером. И что ты у него поешь? Бутербродов с гашеной известью?
— Слава сказал, Губанов приедет. Для Губанова Лия приготовит что-нибудь вкусное.
— Слушай, перестань ныть… Пятьсот метров осталось.
В окнах директорской квартиры темно. Когда они проходят по коридору, из комнаты Революционера слышен крепкий храп. Революционер, должно быть, уставший за день от разрушения Софьи Васильевны, перемежает длинные трели с коротким подхрапом.
Часть вторая
1
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся Советская земля.
Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах сильней…
— Ты бы уж делал гимнастику под какую-нибудь антисоветскую музыку.
Поэт стоит в дверях и с удивлением наблюдает голого по пояс Революционера. Согнувшись, Революционер пытается дотянуться кончиками пальцев до босой ноги.
Окно в школьный двор распахнуто. Во дворе солнечно. Два подростка, сидя на бревнах, лениво плюют на дверь школьного сарая.
С добрым утром, милый город,—
Сердце Родины моей!
Кипучая, могучая!..
Революционер, тяжело дыша, наклоняется к кушеровскому старому приемнику, стоящему в углу на полу. Убавляет звук до едва слышного шуршания.
— Антисоветской музыки не существует в природе.
— А «Боже, царя храни!»?
— Монархический гимн.
— Как же вы, политики, без гимна живете?
— Ну вот ты и придумай нам гимн, поэт.
— Вы уж как-нибудь сами. Переложите на музыку первые десять строчек «В круге первом».
— Остряк-самоучка… Где вчера шлялись?— Покончив с укреплением организма, Революционер тотчас переходит к его разрушению. Садится на подоконник и начинает сворачивать цигарку.
— На свадьбе были.
— Неужели люди еще женятся в наше время?— Революционер радостно вдыхает с литр махорочного дыма.
— А по-твоему, Володь, они только в тюрьме сидят или только что вышли, чтобы опять сесть?
— Нигилист. Базаров. Ты что против меня имеешь? Неделю на меня бочку катишь.
— Ну, не на тебя лично, положим, а на твое… как бы точнее определить. «Призвание»? «Профессию»? «Дело, которому ты служишь» — во!
— Яблочко от яблони недалеко падает. То, что твой папан зэков возил, не прошло для тебя даром.
— Удар ниже пояса. Я же тебе сам про отца и рассказал. И ты сам знаешь, что яблочные сравнения — хуйня на постном масле. В Гражданскую войну бывало часто, что один брат воевал за белых, другой — за красных. Так что кончай травить. Вот у меня есть к тебе вопрос, можно к вам — с вопросом?
— Валяй.
Революционер побалтывает босой ногой, спущенной с подоконника. Похоже, что у него хорошее настроение.
— Ты лично веришь в то, что возможно устроить справедливое общество? Чтобы не было откормленных наглых начальников, раскатывающих в «Чайках» и «Волгах», фашистской милиции, чтобы можно было напечатать любую рукопись, если у автора есть талант? Общество, где бы каждый действительно получал по заслугам? Веришь в то, что, если разогнать компартию, все моментально станут хорошими? Ты-то сам хороший? Ты удержишься, чтобы не посадить десяток людей, сделавших тебе разницу в прошлом? Судью, например, который тебя судил в 1948-м, если он еще жив, и другого судью, посадившего тебя на второй срок?
— Задал не один вопрос, а сразу несколько. Некоторых придется посадить, Эд, ничего не поделаешь. Большинство же, если они не станут выступать против нас,— следует простить.
— С этого же и большевики с Лениным начали. Всех простили после Октября. Но уже к зиме с 1917-го на 18-й год пришлось начать шлепать офицеров и буржуазию, потому как начались покушения на лидеров, стреляли и в Ленина, отчего он и умер позднее, и белые армии уже формировались на Дону…
— Ты что мне урок истории устраиваешь? Я лучше тебя историю знаю.
— Я с тобой дискутирую, потому как многого не понимаю. В дискуссиях же, говорят, выясняется истина. Я вот не знаю, что делать. Ваше подпольное движение меня раздражает. Иногда я вам завидую. Я не разделяю ваши методы, мне они кажутся недостаточно эффективными, но все же это лучше, чем сидеть на жопе и дожидаться смерти, как большинство населения. Я пишу стихи, мне хочется делать это лучше всех в Москве и в Союзе, однако писание стихов не удовлетворяет всех моих потребностей, мне хочется действия. И я должен верить в дело, прежде чем действовать. А я не могу заставить себя поверить в ваше дело, потому что все не так, как вы объясняете…
— Что тебе не так, Эд?
— А все не так. Во-первых, не существует чистого противостояния двух лагерей: экс-жертвы и экс-палачи. Прошу тебя обратить внимание, что уже расстановка сил определяется вами по отношению к прошлому, Володя…
— Я обращаю внимание, валяй дальше!
— Если мой отец сейчас капитан в армии, то его дядя Антон был раскулачен. Мой дед Федор, мамин отец, был арестован в войну, послан на фронт и погиб в штрафном батальоне. И если рассечь каждую советскую семью скальпелем, то обнаружится подобное смешение. То есть я хочу сказать, что наше общество густо переплетено, и «коммунисты», как ты их с пренебрежением называешь, не чужаки, а родные братья, сестры и дяди всех нас. Это мы, в конечном счете… Так что ваша обещанная справедливость и «демократическое общество» не удадутся по одной простой причине, что вы не сможете отделить зерно от плевел. Инь и ян, знаешь — восточные символы, вкраплены один в другого. И еще я не верю, что вам удастся остаться спокойными, если вы каким-либо чудесным способом захватите власть. И от тебя, и от других политиков я много раз слышал: «Ну, придет наше время! Выстроим вдоль стенки коммунистов — и из пулемета. Тра-тат-тат-тат-та!» Стенка, однако, должна быть необыкновенно длинной. Их девять миллионов, если не ошибаюсь…
— Я такое говорю редко, когда поддам и злой.
— Ну, а в случае вашей победы, ты будешь делать это, когда поддашь и будешь злой?
— Не буду.
— Вот этого никто не знает, в том числе и ты сам. Ты не будешь — твои друзья будут. Захват вами власти я себе представить не могу, не верю, но то, что вы ее очень хотите, в этом я убежден. Хотите сесть в черные «Чайки» и «Волги». Особенно хочется детям вырезанных начальников: Якиру, Литвинову, разжалованным генералам вроде Григоренко, плохим ученым, потому и лезущим в политику, что они плохие ученые… Как только залезете в «Чайки», в «Волги», в Кремль, на Мавзолей, тут же про демократизацию забудете. Будете себя вести, как коммунисты сегодня. Кто бы ни пришел к власти, государство обязывает к определенному поведению. Государство нужно уничтожить, структуру, если вы настоящие революционеры. А смена властей — большое дело!
— Я не стану защищаться от твоих абсурдных аргументов. Замечу лишь, что ты, поэт, здесь в кушеровской квартире, не далее как третьего дня, в присутствии свидетелей, разглагольствовал на тему твоей любви к оружию и о том, как тебе хотелось бы отстрелять определенное количество начальников. Сундук и Стесин могут подтвердить.
— Верно до точки. Говорил. Но я в справедливое устройство общества не верю. И не ханжу, как вы. Я люблю автомат с зеленого детства, со времен, когда отцовская солдатня меня с собой на стрельбище брала. Мистическую тяжесть калашникова я запомнил. Он символ власти, силы и мужественности. Социальные же идеи мне безразличны. Я верю в персональный героизм, в личное мужество. Я по крайней мере честно, не прикрываясь «освобождением русского народа от злодеев-коммунистов», сказал, что мечтаю пусть раз в жизни пережить героический день, неделю, месяц. Мечтаю убивать моих врагов — ибо это благородно.
— Убивать он хочет. Сильная личность, ишь ты! Через пару лет будешь себе ходить, как все, на службу в какой-нибудь журнал вроде «Юности» или «Современника»… Видел я уже таких пылких юношей в моей жизни…
— Хуя. Не буду. Предсказатели вроде тебя уже ошибались.
— В восемнадцать лет, Эдуард, каждый может быть бунтарем, это занятие молодых людей. Годам к двадцати пяти ты будешь петь как все.
— И что? Мне уже двадцать шесть, и я куда дальше от «всех», чем был в восемнадцать. Я не обычный человек, не хуй применять ко мне общие модели поведения.
Володька скребет одиссеевскую клинобороду и спрыгивает с подоконника.
— Откуда у тебя такое презрение к народу? И вырос на рабочей окраине, и был рабочим, и сейчас руками на хлеб зарабатывает, и надо же, презирает народ, как аристократ в черт знает каком колене!
Революционер садится на пол и зло натягивает носки.
— Когда тебя столько лет, вначале в школе, потом повсюду, в уличных даже лозунгах, призывают любить и обожествлять народ, ты начинаешь подозревать неладное. Усиленно пропагандируют обычно гнилой товар. Именно потому, что я их слишком хорошо знаю твой хваленый народ, Володя, я их и презираю. Меня они своей кротостью и нытьем не наебут. Жадные. Завистливые. Бесталанные. Мне их не жалко, и их пищеварительных мечтаний я не разделяю.
— Твои взгляды, Эд,— доморощенное ницшеанство. Я вот не выношу советского человека, но народ, как можно возражать против народа? Это инфантильно!
— А по мне, инфантильны ваши прокламации, товарищ. Обвинение в ницшеанстве не соответствует истине. В «Заратустру» я дальше двадцать шестой страницы углубиться не смог. Басенная аллегоричность меня раздражает. Басен и сказок — никогда не любил. Супермен же — реальность. Каждый большой творец — Супермен.
Володька с трудом выдирает пальцы, заклинившиеся между задником туфли и пяткой:
— Ой, блядь!
— У Кушера в хозяйстве есть рожок, между прочим. Также можно использовать ложку — благо цивилизации. Вы не в тюрьме, товарищ!
Володька улыбается.
— Ты напоминаешь мне сейчас, Эд, задиристое молодое животное… не собаку, а…
— Волка?
— На комплимент напрашиваешься? Волка следует заслужить.
— Когда перейдете к боевым действиям, дашь мне знать, Владлен. Правда, что твое настоящее имя не Владимир, но Владлен, что значит Владимир Ленин?
— Кто тебе такую хуйню сказал, Эд? Кто бы ни был, передай этому типу, что он достукается до пиздюлей, если будет продолжать распускать подобные слухи… А насчет боевых действий — я надеюсь, ты будешь с нами, когда наступят серьезные времена…
— Если решите захватывать Центральное телевидение, бери меня с собой. Только чтобы мне дали особое пятиминутное выступление.
— Ты бы еще деньгами запросил. А чтобы ты сказал, если бы тебе дали пять минут на телевидении?
— Я бы, как крестьянин из анекдота, закричал: «Караул! Спасите!»
— А если серьезно?
Революционер надел залоснившийся пиджак и завершил таким образом свой туалет.
— Если серьезно, я бы сказал…— Поэт откашливается.— Люди! Хватит требовать все более высокого уровня жизни. Пора остановиться. Земля перенаселена уже сейчас, и ей все труднее удовлетворять ваши аппетиты. Положим конец прогрессу! Еще бы я выступил против равенства…
Поэт по-ораторски вздымает руку.
— Признаем наконец справедливую несправедливость природы, граждане,— все мы рождены биологически неравными. Слесарь и пекарь — помните, что ваш вклад в общечеловеческую деятельность — ничтожен, и вы не по праву притязаете на блага, которых требуете. Образумьтесь, граждане! Перестанем высасывать и без того истощенную планету нашу, как яйцо через соломинку. Умерьте аппетиты, направьте ваши энергии на цели нематериальные! Человечество — ты преследуешь ложные цели!
Революционер смеется.
— Работяга выругается и выключит телевизор.
— Ну и мудак будет. Впрочем, он и есть.
— А ты тщеславен, Эд! Тебе хочется, чтоб тебя видела вся страна!
— Тщеславие тут ни при чем… Я видел однажды документальные кадры. В какой-то латиноамериканской стране ребята-герильерос захватили телевизионную станцию. Как раз в момент передачи новостей. Диктор сидит, читает по бумажке, вдруг выстрелы, стук дверей, шаги… Сбоку откуда-то выбегает небритый парень в берете с автоматом и начинает: «Амигос!..» Дальше я ничего не понял, но здорово… Парень спешит, глотает слова. Щетина, берет… Автомат, между прочим, наш, советский, «калашников-47». Из таких отцовские солдатики на стрельбище палили, а я в гимнастерке до пят рядом сидел. Здорово!
— Чего хорошего? Если Софья Васильевна такую фильму крутанула, значит, это коммунистические блядские повстанцы захватили власть в еще одной латиноамериканской стране. Скоро приступят к построению лагерей.
— Не захватили, увы. Экран вдруг сделался черным, и только звук еще работал, и из темноты, приближаясь, слышны были выстрелы и крики по-испански… Повод же, по какому героизм проявлен, Володя, несущественен. Нацисты, всеми огаженные, потому как побежденных пинать легко, тоже подвиги совершали. Дивизии СС были составлены не из трусов, дорогой товарищ, чтобы сейчас ни говорили. Героизм никакого отношения к системам и теориям не имеет. Героизм персонален. Героизм — это шило в жопе, это презрение к собственной смерти.
— Каша у тебя в голове. Нацисты, герильерос, автоматы Калашникова… Вы, теперешнее поколение, удивительно незрелы. Я в твоем возрасте…
— Знаю. Сидел в лагере, баланду хавал, испражнялся в парашу, носил зэковский бушлат и все такое прочее… Кто тебя просил жить такой жизнью?
Революционер даже краснеет от злости. Может быть, ему хочется дать бледному пииту по его наглой современной физиономии. Он открывает рот, но, не найдя слов, лишь возмущенно выругивается:
— Еб твою, «племя младое, незнакомое»!
— Сомнение! Да здравствует сомнение! Скажем «нет» заблуждениям и шаблонам нашего времени!
В дверь стучат.
— Заказчица. Из журнала «Смена». Вынужден тебя оставить.
— У фокусника научился благим матом орать. Его тлетворное стесинское влияние чувствуется!— кричит Революционер вслед поэту.
2
Не так много видов людей существует. В этом портной убедился раньше, чем поэт. Заказчицу, посланную ему художником Зуйковым, можно объединить в одну группу с Нелей, и Ирой, и «женой» Женей Берман. Девочка секретарского типа. Нельзя назвать ее некрасивой, но ничего особенного… Брюки. Куртка. Сумка через плечо. Курносый нос, длинное лицо, волосы светлые и короткие. Грудей нет. Или есть, но недоразвитые…
Анна Моисеевна, сославшись на недомогание, осталась в постели, потому приходится принимать заказчицу в комнате Революционера.
— Володя, вынужден тебя потревожить. Анна лежит, можно я обмеряю девушку на твоей территории?
— То ты грубишь, то вдруг ведешь себя так, как будто готовишься к поступлению в институт международных отношений. Что за дипломатия. В любом случае я сваливаю через несколько минут.
Однако, взглянув на Светлану, так зовут заказчицу, Революционер не торопится исчезать.
— Светлана работает в журнале «Смена». Владимир — мой приятель,— представляет стороны портной.
Революционер чуть ли не расшаркивается, смущенно похохатывает, как-то даже унизительно сгибается, протягивая девушке руку. Эд усаживает девушку на стул, рассматривает принесенную ею ткань, раздвигает и соединяет молнию (с тех пор как несколько молний сломалось тотчас же после получения заказчиками брюк, он сложил с себя ответственность и требует, чтобы молнии поставляли заказчики). Автоматически исполняя профессиональную церемонию, он достает блокнот, записывает во главе листа имя девушки и дату: девятнадцатое мая 1969 года.
— Какая у вас странная квартира.— Светлана осматривается.
— Странная в положительном смысле или в отрицательном?— Эд вешает сантиметр на шею. Портной должен носить сантиметр именно таким образом. Интересно, бывший портным в Америке Троцкий так же вешал его, как галстук?
— Странная — что в школе. И вообще. Крыльцо. Ступени. Деревянные сени. Как в деревенском доме. И это в самом центре Москвы…
— Встаньте, пожалуйста! Увы, квартира не моя, приятеля. Однако я бы от такой не отказался… Где вы хотите, чтоб начинались ваши брюки? На талии? На бедрах?— Портной опускается на колени рядом с девушкой.
— А как сейчас модно?
— Я вам советую, чтоб они начинались вот здесь!— Сдернув с шеи сантиметр, прикладывает его к бедру Светланы.
— Хорошо. Пусть будет здесь. Вы лучше знаете. Зуйков сказал мне, что вы еще пишете стихи. Что вы очень хороший поэт. Правда?
— Пишет. Днями и ночами.— Революционер стоит у стола, трется о него задницей. Судя по его физиономии, девушка ему понравилась. «Вообще, какова сексуальная жизнь Революционера?— задумывается Эд.— У Стесина есть Зайка, у Алейникова — Наташа, у Морозова — Аллочка, даже приезжающий Горб всегда является к Алейникову с девушками. Революционер же, кажется, «дрочит», как грубо выразился однажды Сундуков. Сидя в тюрьме, он не научился обращаться с девушками?»
— Мы все пишем.— Эд решает снизить становящуюся возвышенной беседу. Он все же немного стесняется странного смешения двух своих профессий.
— Владимир тоже пишет. Работает в трудном жанре перевертня. Знаете, как Хлебников — «Кони… Кони, топот, инок». С какой стороны ни читай — тот же текст получается…
— Ну, я дилетант по сравнению с тобой. Я перевертнями не торгую. Я для себя, для услаждения души, так сказать, стараюсь. Света, хотите купить книгу Лимонова?
— Вы издаетесь?— Девушка глядит на портного с уважением.— Зуйков мне не сказал…
— Какой там… Самиздат делаю. Печатаю на машинке в шести экземплярах. Пятьдесят стихотворений в книжке. Переплет из картона. Пробиваю шилом шесть дырок. Три проволочных скрепки в каждую, и шесть книжек готовы.
— Пять рублей штука. Больше, чем за сборник Александра Блока берет. Даже толстенный «Сельвинский» в серии «Библиотека поэта» стоит меньше.
Революционер доволен, нашел тему, чтобы задержаться в квартире. Может быть, думает он, удастся заклеить заказчицу поэта.
— Блок и Сельвинский умерли, а я — живой поэт. Советский обыватель может раскошелиться на пятерку раз в год. За пять рублей — полсотни стихотворений нового свежего таланта… Теперь, извините, Светлана, я должен измерить вашу длину шага. Это деликатная операция.
— Измеряйте как надо.— Девушка поднимает руки к плечам.
Она не понимает, что для того, чтобы измерить длину шага, портной должен приставить «0» сантиметра вплотную туда, где начинается нога, то есть неизбежно коснуться, хотя бы и мгновенно, ее внешнего полового органа. Советская девушка — существо необыкновенно причудливое. Иные из них отказываются, или предпочитают измерить себя сами, или (ввиду отсутствия телефона) являются еще раз, измеренные подругой, мужем или соседкой. Другие же радостно задирают платье и слишком охотно раздвигают ноги, позволяя ему коснуться горячего межножья.
— Раздвиньте ноги на ширину плеч.
— Как в гимнастике,— комментирует Революционер.
— Кто-то, кажется, собирался уходить… Так хорошо.— Приставляя «0» сантиметра к корню ноги девушки, Эд чувствует, что горячий пирожок секса мгновенно вздрагивает под некрасивыми джинсами. Он выпрямляется.
— Много?
— Восемьдесят.
Революционер, видит Эд, покраснел. Может, он представил себя на месте Эда, касающимся Светланиного пирожка?
— Это хорошо или плохо?
— Очень хорошо. Это значит, что у вас длинные ноги. Вы не намного выше меня, но длина шага у вас на целых пять сантиметров больше. У меня татаро-монгольское телосложение, наследие ига.
Портной знает, что комплимент заказчице не помешает. Расположившись к портному, они меньше придираются при получении брюк. А расположить их проще всего комплиментом. Портновская практика дает ему возможность изучать человеческую психологию. Каких только типов он не навидался! Одна психопатка Валя, подруга Анны, чего стоит!..
Дело было еще в Харькове. Он переделал безумице пальто, и безумица осталась недовольна.
— Я просила тебя сделать рукава узкими! А ты что сделал?!— кричала только что перекрасившаяся в огненный цвет, выжегшая волосы дотла изуверка.— Вот как нужно было сделать! Вот как!— Психопатка сдавила манжет рукава так, что кисть, торчащая из него, побелела.— Узким! А воротник! Я же тебе объяснила русским языком, какой я хочу воротник!
Наслушавшись криков сумасшедшей, Эд выругался, плюнул, укрылся в соседнюю комнату и оттуда прокричал психопатке, чтобы она явилась через неделю, что он сделает все, как она хочет, но что это первый и последний раз он имеет дело с истеричкой. И перешивать женские тряпки он больше никогда не станет! После ухода Вали он накричал на Анну, обвиняя ее в том, что она дружит с такими экземплярами! На следующий день он встал рано, дабы начать распарывать пальто сумасшедшей. Он уже взял в руки бритву, когда в голову ему пришла идея… А что, если? В конце концов, что он теряет. Небольшой психологический опыт… Он спрятал бритву и повесил пальто в шкаф.
Когда в назначенный день безумица явилась, Эд встретил ее с мрачным выражением лица.
— Я, вопреки здравому смыслу, сделал все, как ты хотела,— испортил пальто. Я снимаю с себя ответственность. Рукава теперь узки, как чулок. Как ты сможешь показываться на улице в таком пальто, я не знаю. Воротник…
— Это не твоя забота, Эд,— перебила его огненноволосая.— Где пальто?
С еще более мрачным видом он подал ей пальто и поставил зеркало на сундук, чтобы безумица могла увидеть себя.
— Ну вот!— закричала шиза, даже не взглянув в зеркало.— Великолепно! Почему же ты не мог сделать это же с первого раза?
— Я не согласен…— мрачно начал Эд.
— Я очень довольна,— воскликнула Валя.— Прекрасно! Правда прекрасно, Анна?
Анна, подготовленная Эдом, с сомнением оглядела Валю и заставила безумицу обернуться: «А не было ли в первый раз лучше?»
— Вы ничего не понимаете… Слепые люди. Сколько я тебе должна, Эд?
Семья долго хохотала после ухода психопатки. Эд заработал на Вале лишние семь рублей. Разумеется, он не переделал ни единого шва. И приобрел дополнительные знания рода человеческого. Как бы проштудировал главу Фройда.
— Эд, ты не забудешь то, что ты мне обещал?— Революционер больно жмет руку поэта и заглядывает ему в глаза.
— Не забуду. Не волнуйся, вали себе спокойно… Обещал — значит сделаю.
Он обещал отвезти бумаги Революционера на окраину Москвы в новый квартал, на «Юго-Западную». Нет сомнения в том, что бумаги противозаконные, нелегальные. Эду хочется взглянуть на других революционеров, друзей Володьки. В сущности, он вызвался сам.
Счастливая своей длинноногостью, пообещав приобрести книжку стихов, когда придет забирать готовые брюки, Светлана выкатывается из квартиры вместе с Революционером.
Из темной пещерки спальни выходит Анна в синтетического шелка розовой комбинации и, щурясь, глядит на Эда, на раскрытое окно.
— Ой, как я устала! Может, не поедем сегодня ко Льну, останемся дома, а, Эд?
— Я должен отдать Славке стихи для сборника Сюзанны Масси. Ты как хочешь, а я поеду.
— Ох, пахнет хорошо!— Анна приближается к окну и выглядывает во двор.— Весна совсем. Любви хочется!
Она потягивается.
— Эд, ты не хочешь трахнуть Анну, а? Я уже забыла, когда мы это делали в последний раз. То ты пьян, то ты пишешь, то сбегаешь из постели в семь утра, чтобы кроить брюки.
— А я не забыл. Мы трахались позавчера.
— Уф, кажется, годы прошли после этого.
Анна подходит к поэту, сидящему за столом, гладит его по шее. Поэт дергает затылком.
— Понянчи меня немного, Эд? Поноси меня на ручках?
Такой Эд не любит Анну Моисеевну. В роли ребенка подружка-бегемотик выглядит нелепо. Разумеется, у всех бывают в жизни моменты, когда хочется, чтобы тебя пожалели, но нельзя показывать себя людям в таком виде. Даже самым близким. Когда Эду жалко себя, он бродит один по Москве, выгуливает настроение. Черствый ли он? Он сам так не думает. Он сдержанный. Страсти в нем есть, да еще сколько, время от времени они со свистом, разрушительные, вырываются из него. В том, что он их скрывает, виновато воспитание… Или наследственность? В любом случае — папа и мама. Родители не целовались и не обнимались в его присутствии. Он, во всяком случае, не помнит. Может, от него они скрывали свои чувства?
— Понянчишь тебя, Анюта, как же! При твоем весе…
— При моем весе, Эд, еще больше хочется, чтобы тебя понянчили. Ну Эд?!
Анна Моисеевна шлепается горячей задницей ему на колени. Поэт морщится, но за спиной подруги. Он нехотя кладет руку на внушительную спину и поглаживает свою женщину. «Мур-мур-мур…» — имитирует кошачье мурлыканье Анна. У каждой пары есть свой ассортимент мелких интимных привычек, звуков и ласкательных имен. Наш герой ловит себя на том, что все чаще тяготится некоторыми любовными церемониями. Переместив руку на холку бегемотика, он мнет ее. «Мур-мур-мур!» — опять заходится Анна в кошачьей имитации. «Скорее бы она встала с моих колен, и не пришлось бы ее трахать»,— думает поэт. Он стесняется своих мыслей, но ему не хочется трахать Анну… Несмотря на весну, на едкие запахи липовых почек из школьного двора, пропитавшие кушеровскую квартиру, несмотря на теплынь и горячий зад Анны. Больше четырех лет он имеет неограниченный доступ к телу Анны Моисеевны. «Мур-мур-мур-мур! Мур-мур-мур-мур!» — заливается подружка и трется задом о его колени. Поворачивается лицом к Эду.
— Что же ты не несешь меня в постель, мужчина?
Эд, превозмогая вес подружки, сталкивает ее с колен. Встает со стула.
— Я должен закончить перепечатывать подборку для Славы. У нас достаточно времени для трахания. Мы что с тобой, последний раз видимся?
— Ты не хочешь меня, Эд! Ты меня разлюбил…
Опечаленный бегемотик стоит на полу, подтягивая на плечо тесемку розовой рубашки.
— Брось хуйню городить, Анна!— злится поэт.— Живешь себе тихо, и вдруг на тебя находит, начинаешь свою песню «Не хочешь… не хочешь!». Прекрати немедленно! Займись лучше чем-нибудь полезным. Макароны бы сварила, там есть еще несколько кружков колбасы, вот бы и поели…
— Колбасу я доела!— Анна Моисеевна с вызовом глядит на сожителя.
— Опять вставала ночью жрать?— Поэт, впрочем, не возмущается. Он привык к особенностям характера Анны. Вставание ночью и поедание припасов свидетельствует о наступлении у сожительницы периода депрессии.
— Ну что ж, будешь до вечера голодной. Я свалю скоро.
— Ты не хочешь меня трахать, я пойду поэтому спать.
Анна плетется в спальню. Слышно, как она шумно опускается в постель и некоторое время ворочается, устраивая большое тело поудобнее.
Ему стыдно. Анна права, и очевидно, что он разлюбил Анну. Он не нашел себе другой женщины, он практически не изменяет сожительнице (всего два раза, случайно, он переспал с двумя московскими девушками, но он не относится к быстрым полупьяным совокуплениям серьезно), однако все чаще, ложась в постель к жаркому телу бегемотика, он воздерживается от любовного акта. А если биологическое желание все же толкает его к подруге, он предпочитает совокупляться так, чтобы не видеть ее лица. Может быть, он боится, что Анна не обнаружит в его лице любви, только безличное желание?
Поэт вздыхает и, взяв старую Борькину машинку, воздвигает ее на стол.
Стихи для передачи Сюзанне Масси он давно подготовил. Чтобы отвести возможные подозрения подружки, он немного попечатает третий сборник своих стихотворений. (Он нумерует сборники.)
Мелькают там волосы густо —
выбивает он и останавливается.
От белого хлеба и верной жены
Мы бледною немощью заражены…
«Вот, бля, что это я!» Он густо забеливает строки Багрицкого и выбивает поверх — свои:
Настольная лампа горит.
Из школьного двора свистят, слышен топот ног. Занятия в школе закончились. Сейчас время экзаменов в старших классах. Да еще приговоренные к летним занятиям ленивые ученики вынуждены посещать школу. А может быть, занятия еще не окончились? Что они там творят, бездельники? Ему хочется встать и посмотреть, но он остается на месте. Допечатывает стихотворение и разглядывает последний листок. Разобрать текст возможно, однако пяти рублей за шестой экземпляр никто не даст. Виновата мерзкая синяя пересохшая копирка. Однако пятьсот листов копировальной бумаги достались ему в свое время бесплатно. Рита Губина принесла с места работы, из научно-исследовательского института. Давно уже, потому копирка и пересохла. Уже, пожалуй, год тому назад. Сразу после разгона семинаров при ЦДЛ? Или до этого? А, вот! Рита принесла ему копирку в день, когда повезла земляков к Губанову знакомиться.
3
Так же, как сейчас, цвели липы. Однако было куда жарче. Они встретились в метро, на кольцевой станции «Киевская». Рита явилась в желтом платье с букетом ромашек, Бах был в джинсах и шелковой розовой рубашке с коротким рукавом. Под землей они проехали по местам войны 1812 года. Станции назывались «Кутузовская», «Фили», где состоялся знаменитый военный совет Кутузова, «Багратионовская». Москва за полтораста лет так расширилась, что вместила в себя все Подмосковье начала прошлого века. Выйдя из прохладного метро, они пересели в жаркий автобус. Губанов жил в Кунцево, на улице Красных Зорь!
— Багрицкий! Неужели не знаешь, Бах?— удивилась Рита.— «Смерть пионерки».
Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь…—
Не знаешь?
— Пушкин тоже Достоевского не читал,— отшутился Бах.
— Он же художник. Ему не обязательно,— вступился Эд за приятеля.— Кстати говоря, многие ребята с семинара не читали Багрицкого. Он не в моде. Сейчас в моде репрессированные. А зря, Багрицкий — сильный поэт. «Дума про Опанаса» — озверительная вещь. Мясная и сочная.
Рита предупредила их, чтобы они не вздумали явиться к Губанову с алкоголем.
— Ни в коем случае, ребята. И я обещала его маме. Лёнька сейчас в хорошем периоде. Он много пишет, живет дома, а не бродяжничает по Москве. Так что не нужно его сбивать с пути. Стоит ему выпить даже стакан вина — он загуляет. Он ведь серьезно болен алкоголизмом.
«Ребята» пообещали, хотя пришествие к поэту без бутылки казалось харьковчанам кощунством. Они не восприняли утверждение Риты всерьез.
— Ему же всего двадцать один год, Рита! Разве может человек быть болен алкоголизмом в таком возрасте?!
— Может. Распрекрасно. Слава пришла к Лёньке в 1965 году. С тех пор его спаивают дружки-приятели, поклонники и просто всякая шваль, которой очень хочется общаться с гением.
— Ты тоже считаешь его гением, Рита?— ревниво осведомился Эд.
— Я считаю, что он необыкновенно талантлив. «Гений» — это слово не из моего словаря. Я считаю, что чью-либо гениальность возможно определить, лишь отступя на достаточную временную дистанцию.
Губанов жил в некрасивом приземистом доме. Вокруг располагались подобные же хрущевские скучные дома. Окруженные, впрочем, красивой, очевидно не выкорчеванной, сохраненной при строительстве, растительностью: немолодыми деревьями и кустарниками. Они поднялись по лестнице и остановились у двери гения. В отличие от простых дверей, она была обита пленкой кожзаменителя поверх слоя ваты. Судя по двери, в квартире жила приличная, зажиточная советская семья.
— Ты уверена, что Лёнькина мать не кагэбэшница?— прошептал Эд.
— Да нет же! Она работает в ОВИРе — отделе виз и регистраций Мосгорисполкома. Это Лёнькины враги распустили слух, что его мать — кагэбэшница. Отец вообще инженер.
Уже через несколько лет ОВИР сделается едва ли не самой известной организацией Страны Советов. В описываемый же отрезок времени лишь немногие, избранные граждане, удостаивавшиеся чести выезда за пределы страны, знали о существовании ОВИРа. Эд так и не понял, где работает Лёнькина мать, но переспросить постеснялся. Ведь они стояли у двери гения. Рита нажала на кнопку звонка. Вагрич переложил упакованный в газету подарочный коллаж из одной руки в другую. Эд облизал губы. Стараясь не показывать виду, харьковчане все же волновались. Как-никак им предстояла встреча с самым знаменитым поэтом страны.
То обстоятельство, что лишь одно стихотворение самого знаменитого «Холст 37 на 37» было напечатано в журнале «Юность» в 1964 году, не умаляло его знаменитости, а может быть, увеличивало ее. (Утверждают, что Генри Миллер был куда более привлекателен для американцев в те тридцать лет, когда книги его были запрещены в Соединенных Штатах, нежели впоследствии.)
Дверь открыла старуха с энергичным лицом.
— Здравствуйте!— сказала Рита пионерским голосом хорошей маленькой девочки, пришедшей в гости к бабушке.— Вы — Лёнина бабушка? Я — Рита Губина, я у вас была. Вы меня помните? Я еще помогала вам с вареньем. Лёня нас ждет. Мы договорились в два часа.
Старуха помнила Риту. Может быть, если бы она не помнила Риту, прием был бы другим. Лицо у старухи осталось настороженным, но она пустила компанию в переднюю.
— Лёнька!— закричала она в глубины квартиры.— К тебе ребята пришли!
Из глубин сочилась заглушенная классическая музыка, но Лёнька не появился.
— Пойди постучи сама. Сними только туфли,— сказала старуха.— Он не слышить. Музыка орёть. (По этим «не слышить» и «орёть» харьковчане, переглянувшись, определили старуху как вышедшую, но не до конца, из народной среды.) — Родителев нет, в отпуске — ён и наслаждается,— добавила старуха.
Рита послушно сбросила туфли. Эд подумал, что до сего момента атмосфера квартиры никак не намекает на пребывание в ней гения. Так вот живут советские студенты, не отселившиеся от зажиточных родителей. Или даже подростки старших классов школы. Три комнаты, в одной — папа-мама, в другой — подросток, в самой меньшей — бабушка. У подростка, неизбежный, есть проигрыватель или магнитофон…
Они последовали было за Ритой.
— Обувку снимите, а то не пущу,— сказала старуха, преграждая им путь.— Паркет только что натертый.
Ошеломленные, они сняли обувь.
— Ритуля!— В двери стоял коренастый паренек. Фамилия досталась его роду поделом — у гения были широкие, лоскутьями, губы.— Проходите, ребята! Ой, бабка, зачем ты с них копыта содрала!
С Ритой паренек поцеловался несколько раз. Пожал руки провинциалов. Услышав «Лимонов!», понимающе усмехнулся.
— Псевдоним? Не боишься с таким смешным жить? Впрочем, Пушкин, тоже, если вдуматься, смешно. Пушкин, Грушкин… Что-то еврейское…
Они расселись на раскладных стульях. Хозяин убавил музыку и привычно прыгнул на тахту без спинки, она же, вне сомнения, служила поэту кроватью. На жилище проклятого поэта комната не была похожа. Она удивляла своей санаторной светлостью, обилием солнца, проникающего через большое окно. Этажерка светлого дерева со странно небольшим количеством книг. К этажерке приколота кнопками фотография молодого Маяковского с футуристским бантом у горла. Маяковский был лохмат и глядел исподлобья. Эд поискал стол, но нашел лишь сооружение, напоминавшее одновременно ночной столик и тумбочку. Похоже было, что сооружение принадлежит к той же компании, что и раскладные стулья, и, может быть, разложив его полагающимся образом, возможно на нем писать?
— Мы о вас много слышали, Леонид,— начал Бах, откашлявшись.
— Давайте на «ты», а, парни?— Голос Губанова сорвался, и, прозвучавшее газово-сифонным, чуть раздраженное «апарни» позволяло представить, что этот с лоскутными губами может кричать и невежливые вещи, противоречащие духу санаторной комнаты, в которой живет. («А не пошли бы вы на хуй, парни!» — вполне можно было представить извергающимся из лоскутных губ.)
«А ведь у него голова пионера!» — понял вдруг Эд. Круглая коротко остриженная голова с этаким вдруг старомодным чубчиком над лбом. Невзрослая причесочка пионера-горниста. Такие скульптурные пионеры в трусах и рубашечках (с короткими, как у рубашки Баха, рукавами) стоят, запрокинув головы в небо, в скверах всей огромной страны от Прибалтики до Тихого океана. И скульптурные чубчики сползли им на пол-лба. Улица Красных Зорь, Кунцево, «Смерть пионерки», губастый пионер Губанов полусидит на тахте.
— А цветы, Лёня!— Рита умоляюще указала на букет. Губанов сунул его в этажерку.
— Извини, Ритуля, забыл! Сейчас бабке скажу…— Схватив букет, Губанов исчез в коридоре.— Эй, бабка! Бабка, где ты?!
— Хороший парень,— сказал Бах.— Наговорили про него, и хулиган, и блатной… Симпатичный парень. Очень московский.
— Увы, он может быть и другим,— сказала Рита и вздохнула.
— Я представлял его комнату иначе,— сказал Эд.— Лидер смогистов, проклятый поэт…— Эд огляделся.— Живет как мамин сын…
— Бабка дала вот вазу!— Хозяин вошел неслышно.
На ногах его были тапочки на войлочных подошвах. Эд почти услышал, как треща, расширяется и удлиняется трещина, расколовшая миф. Поэт в тапочках! Если бы его спросили, в чем должен расхаживать поэт у себя в жилище, он, не задумываясь, ответил бы: босиком или в сапогах. Даже в носках поэт воспринимался бы органичнее. Лучше. Но в тапочках? Поэт — не пенсионер. Когда Лимонов еще не был Лимоновым, но юным рабочим литейного цеха, приходя домой в комнату, где жил с мамой и папой, он снимал сапоги и надевал такие же войлочные тапочки. Связавшись с богемой, сойдясь с Анной Моисеевной, он запретил себе ношение тапочек как постыдного символа обывательско-мещанского образа жизни.
Может быть, поймав отрицательные волны, исходящие от младшего харьковчанина, лидер только что отшумевшего самого прогрессивного движения счел нужным объясниться.
— Как всегда бывает после Кащенко, я сейчас сижу тихо. Нужно посидеть некоторое время тихо… Вы понимаете, парни?
«Парни» согласно кивнули головами, не поняв. Они знали, что «Кащенко» — это психбольница имени Кащенко, куда довольно часто попадает Губанов. Как бы московский эквивалент харьковской «Сабурки». Лёнька прославил заведение в стихах:
Спрячу голову в два крыла,
Лебединую песнь докашляю.
Ты, поэзия, довела,
Донесла на руках до Кащенко!
Но почему нужно посидеть некоторое время тихо? На что намекает Лёнька? Провинциал всегда боится попасть впросак. Они смолчали и не потребовали расшифровки.
— А чьи это рисунки у вас на стенах?— спросил Бах, оглядываясь.
— Приятели надарили. Который у окна — мой. Я иногда малюю…
— Можно посмотреть?— Бах встал.— Очень хорошо, Лёня. Выразительно… Чем-то похоже на рисунки Басова. Посмотри, Эд!
Карандашный портрет юноши с многолучевой звездой под горлом, листья лавра топорщатся из волос. Свеча, узловатая и толстая, членом горит за плечом. В руке у юноши дудочка. Не труба гипсового пионера, но близкий к пионерскости предмет, отметил Эд. Романтический автопортрет. Эду, считавшему себя сюрреалистом, романтический автопортрет не понравился.
— Кто такой Басов? Никогда не слышал.— Губанов встал. Он, кажется, не знал, что ему делать с гостями.
— Наш приятель. Художник-харьковчанин.
— Тоже в Москву приехал? Вас что, целый десант высадился? Завоевывать нас явились?
— Басов где-то в Сибири сейчас живет,— охотно объяснил Бах.— Но харьковчане в Москву переселяются, это факт. Вы Крынского не знаете, Лёня?
Эд, поморщившись, подумал, что какого члена Лёнька Губанов должен знать какого-то Крынского! Его и в Харькове мало кто знал. Бах — патриот Харькова. Он стыдит Эда за отрицание своей харьковскости.
— Не имею чести знать такого… Кстати говоря, что это за имя: Ваг… Как там дальше, извини, у тебя трудное имя?
— Ни фуя себе, граф! Я бы не отказался от такого имени. А как ты из Армении в Харьков попал, маленький тигр?
— В Армении, стыдно признаться, я никогда не был. Я даже по-армянски не знаю ни слова. Дед в пятнадцатом году бежал из турецкой Армении от резни. Тогда турки полтора миллиона армян вырезали. Бежал он почему-то прямиком в Харьков. Подальше, что ли, хотел…
— А вы знаете, парни, Брусиловского? Кто-то мне говорил, что он из Харькова, но сам он не признается.
— Брезгует, мудак!— сказал Бах.— Стесняется. Боится прослыть провинциальным. Талант у Брусиловского есть, но…
С тех пор как милиция выставила Баха из мастерской Брусиловского (Толя временно разрешил семейству Бахов пожить в мастерской), столь тепло начавшиеся отношения между земляками расстроились. Бах утверждает, что Толя сам вызвал милицию к себе в мастерскую, чтобы выжить из нее Бахов. Эд не удивляется кажущейся неправдоподобности утверждения. Он верит, что однажды Брусиловскому стало поперек горла его собственное гостеприимство и он предпринял радикальную меру: навел милицию на свою мастерскую, чтобы избавиться от семейства Бахов одним ударом. Бах симпатичный и не наглый, даже стеснительный, Ирочка — аккуратная, однако (этого Эд Баху не сказал никогда), очевидно, застряли в жизни Брусиловского на большее количество времени, чем импульсивному Толе хотелось бы этого. Баху нужно было, воспользовавшись гостеприимством, не задерживаться на территории. Бах сам виноват. После визита милиции Бахчанянам пришлось аварийно перебраться в комнату, бывшую кладовую на улице Образцова, в цокольный этаж. До этого дворники хранили в комнате инвентарь — лопаты, кирки и метлы.
— Один парень сбормотал мне как-то по секрету, что ваш землячок постукивает,— засмеялся Лёнька.— Мне лично все равно. У него бывают иностранные телки и подают импортные алкоголи. Так что я бываю.
Лицо Баха сияет. Маленький тигр навечно записал экс-друга во враги. Посему любое поругание в адрес врага его радует. К тому же они оба художники и оба модернисты. Бах соревнуется с Брусиловским, как Эд — с Алейниковым. Однако Эд считает, что маленький тигр слишком далеко зашел в своем отрицании земляка. Ирочка и Вагрич утверждают, что Толя украл у Баха эмалевый метод. Эд мало верит в это.
— Постукивает, постукивает Анатолий Рафаилович! Говорят, что кагэбэ взял его на горячем — замел на валютно-иконной операции и предложил закрыть дело в обмен на стукачество.
— Кто это может доказать, Бах?— вступился Эд за Брусиловского.— Ты что, видел бумагу, где Толя подписался, что продает свою душу кагэбэ? Обо всех время от времени ходят такие слухи. Все, получается, стучат. Не исключена возможность, что сами кагэбэшники слухи распространяют, чтобы их больше боялись и чтоб все друг друга боялись. На кого стучать-то? На тебя? На меня? А что мы такое делаем? Пиздим, сидя на кухнях? Станет тебе кагэбэ обращать внимание на демагогов, нужны мы им! Пиздят, пиздят, тот — агент и этот — агент. Даже про безобидного Алейникова мне недавно кто-то намекнул, мол, ты с ним дружишь, будь осторожен! Надо же.
— Ты дружишь с Вовкой?— оживился пионер.— Мой старинный кореш. Сейчас мы разошлись, но в свое время немало соли вместе сожрали. Он все еще с этой девочкой живет? Как ее?
— Наташей?
— Да-да. Такая, на француженку похожая, девочка. Я еще когда-то за ней приударить пытался, но конопатый ее у меня отбил.
То, что Губанов в легендарные времена рождения СМОГа пытался ухаживать за Наташей, Алейников Эду никогда не рассказывал. Сравнив Наташу с француженкой, Губанов, очевидно, хотел подчеркнуть, что Наташа девочка тонкая и красивая.
— Лёня, я хочу тебе свой коллаж подарить.— Бах развернул газету. Усатый тип, забинтованный во многих местах, со всеми возможными переломами членов протягивал букет роз такой же израненно-забинтованной женщине, стоящей одной ногой на сиденье одноколесного велосипеда.
— Занятная штука. Спасибо. А что это значит?— Лидер самого молодого общества гениев взял коллаж и вгляделся.
— Ничего не значит,— сказал Бах.— «Опус 96» называется. Я нумерую серии.
— Я бы назвал это «Вручение цветов жертвой автокатастрофы жертве аборта».— Губанов засмеялся и пригладил гипсовый чубчик.— Спасибо!
В этот момент он был похож на заводского парнишку, которого друзья затащили на выставку западных модернистов в Манеже. Он гигикает, прикрыв рот ладонью, неудобно перед товарищами, сочтут еще, что он не понимает искусства, но смешно уж очень. Вообще-то он думает о том, как после выставки вся компания отправится в «Вино», дабы обмыть посещение культурного мероприятия. Эд подумал тщеславно, что обладает очевидно куда более передовым культурным сознанием, чем кунцевский пионер. Коллажи Баха ему нравились или не нравились, но недоуменного смеха не вызывали. Были ему понятны.
— Может, выпьем, парни?— Пионер с тоской поглядел в окно, где колыхались верхушки деревьев.
— Ни за что. Через мой труп,— сказала Рита.— Не смейте. Лучше почитай нам стихи, Лёня!— Рита нервно пригладила комсомольскую гривку волос.
— Одно другому не мешает. А, парни?
— У них все равно нет денег. А я обещала твоей маме. Лёня, я уйду! Рита встала, сердитая. Крепкие босые ступни девушки несколько раз прилепились и отлепились от паркета. Эд подумал почему-то о том, что исчезающие под край платья ноги Риты продолжаются вверх и соединяются в темноте под трусиками. Говорят, женщин бреют перед родами… Ребенок же, говорят, расширяет им дырку, отверстие, и оттягивает, когда сосет, груди. Оттого много рожавшие негритянки расхаживают с грудями, свисающими им на живот.
— Мы не будем пить, мама, не боись. Выпьем в другой раз, парни, не станем огорчать маму… Давайте, я вам зачитаю.
Пионер прикрыл глаза и зашлепнул висок ладонью.
Если бы меня начали учить жить,
Я послал бы на хуй бархатную кровать:
От нее слишком пахнет одеколоном «шипр»,
А конец простыни давно кровав.
Если бы меня начали учить жить,
Я пошел бы по рельсам прямо на поезд…
Это дети скрипят — жи… ши…
Ну а я написал гениальную повесть.
4
Обратно они ехали на полупустом речном трамвае. Вначале берега были зеленые и неодетые в гранит, деревенские, но постепенно пейзаж сделался серее и скучнее. Облако мошки время от времени спускалось на харьковчан, стоящих на палубе у перил. Разумеется, они говорили о Губанове.
— Странно… Когда он начал читать, голос у него сделался таким вдруг старушечьим.
Эд плюнул в воду, и плевок, приводнившись, быстро отдалился, остался колыхаться крошечным брюссельским кружевом на мутной, кунцевской или уже филевской воде Москвы-реки.
— Здорово, конечно, читает, но сильная манера мешает восприятию самих стихов. Я так и не смог пробиться к тексту сквозь манеру чтения. Хорошо бы глазами посмотреть.
— Я могу тебе дать. У меня целая пачка Лёнькиных стихов. Страниц пятьсот, а то и больше,— сказала Рита.
— Когда же он успел столько написать? Он моложе тебя, Эд… Ты знаешь, его рисунки похожи не на басовские, я ошибся, но на рисунки нашего Алейникова, вот что!
— Одна и та же среда, наверное, причина. Вместе формировались, общались, влияли друг на друга. Как мы. Ты же на меня повлиял: и любовью к примитивным стихам заразил, и сюрреализмом…
Эд облокотился на перила и задумался. Ни берега Москвы-реки, ни вода, ни десяток-другой пассажиров речного трамвая его не интересовали. Он взвешивал стихи лидера СМОГа и свои на невидимых весах. Чаша со стихами лидера перевешивала в этот момент. Эд обнаружил, что губановский городской, очень московский (в прочитанных стихах метались Новодевичий монастырь, Потылиха, Бережковская набережная, Окружной мост среди апостолов, церквей, колоколов и свечей) трагизм затягивал тяжелее его общемировых, не связанных ни с Москвой, ни с христианством стихов. Его, Эда, стихи, как бы висели в воздухе, не принадлежащие ни времени, ни месту… Однако стихи лидера, Эд сумел понять это с трудом, преодолев очарование талантливого чтения, оказались крепко разбавлены словесной водой. Каждое представляло из себя как бы пухлый, неряшливый рифмованный доклад. С воплями, с криками, с шепотом, с отступлениями, со многими темами. Губанову требовалось полсотни, а то и сотня строк, чтобы достичь результата, которого, он, Эд (тут харьковчанин независимо сплюнул в воду Москвы-реки) умел достичь десятком. Интонацией, поворотом сюжета, парой деталей. «Ну мы еще посмотрим, кто кого…» — пробормотал он себе под нос и возвратился в реальность.
Как справедливо заметил один непрофессиональный, но зоркий критик десятилетием позднее, анализируя не стихи, но прозу нашего героя, Эд Лимонов всегда был прежде всего человек иерархический, то есть индивидуум, родившийся с гипертрофированным уважением к состязанию, к номерам поэтических атлетов, к старту и финишу. Он обожествлял по сути дела лишь одну женщину — бронзовую статую победы. Но дабы обладать дамой, следовало победить соперников.
А так как наш герой не был ни знаменитым теннисистом или бегуном, ни средневековым рыцарем, но русским поэтом конца шестидесятых годов двадцатого века, ему следовало побеждать врагов не на спортивных соревнованиях или на кровавых турнирах, но на турнирах поэтических. К счастью, у него был талант. Посему его притязания на иерархическое первенство не выглядят глупыми, и он достоин быть героем литературного произведения. Если бы у него отсутствовал талант, то кому бы он был нужен!
Они скатились с речного трамвая вместе с бочками с селедкой в самом центре Москвы, у здания гостиницы «Украина».
— Помяни мое слово, Эд,— Бах задрал голову вверх и поглядел на гостиницу,— когда-нибудь сталинской архитектурой, всеми этими изобильными гербами, колосьями и шпилями будут любоваться, как любуются Реймсским собором или Эмпайр-стейт-билдинг. Какое могущество! Какое охуенное великолепие! Сталинский стиль должны преподавать в школах, наряду с готикой, барокко и классицизмом. Сталинский стиль, Эд, может быть, последний великий архитектурный стиль в истории человечества.
Бах оказался прав. Армянин опережал свое время во многом. К сожалению, предвидения невозможно было запатентовать, а то быть бы сейчас Бахчаняну обладателем десятка патентов… Увы, художественные вкусы и пристрастия харьковского армянина одно за другим становятся доступны толпам. Тогда же толпы дружно вслед за Хрущевым осуждали Иосифа Виссарионовича. И возмущались тем, что во времена жилищного кризиса и перенаселенных коммунальных квартир-клоповников генералиссимус распорядился воздвигнуть столь помпезные и могущественные, требующие долгого и кропотливого созидания, каменные торты и крепости. У человеческой массы, требующей немедленного удовлетворения своих маленьких желаний, и у истории — разные цели. Мгновенно созидаемые ныне (начиная с хрущевских времен) из готовых блоков коробки, в которых вольготно бесится советское население, могут быть снесены ударом ветра, они глупы и некрасивы. Ходить среди них изнурительно скучно. Задерживаться не хочется. И только остановится вдруг пешеход от того, что упала на него могучая сильная тень. Вздрогнет. Запрокинет голову так высоко, что спадет с головы кепка. И обнаружив себя у подножья сталинской крепости, опасливо глядя на нависающий над ним тяжелый каменный торс, задумается о временах хмурых, трагических и великих. Вздохнет и поплетется дальше…
5
Самое время поговорить о простых людях. Врезать им. Они кишели вокруг наших героев. Набивали собой трамваи, троллейбусы и метро. Они трудились на многочисленных московских предприятиях и два раза в месяц получали из рук кассиров предприятий деньги. Простые люди привилегированно обитали в комнатах или квартирах, обходившихся им в три-пять рублей, а не в тридцать-сорок, как нашим непрописанным героям. Заходя к ним время от времени или сидя рядом с ними в столовых, можно было увидеть, что питаются они чаще и много лучше Эда и Анны… Можно было также услышать (в трамваях, троллейбусах и столовых, в очередях и на парковых скамьях) непрерывные жалобы простых людей на жизнь. Они требовали лучшей жизни.
С точки зрения Эда и Анны, брезгливо не доедавшие сосиски и тефтели в столовых (Эд приспособился доедать за ними. Вначале стесняясь, воровато. Позже без стеснения), простые люди не заслуживали лучшей жизни. Ибо их умения и таланты не стоили даже той заработной платы и тех условий жизни, в которых они находились сегодня.
За переноску бумаг со стола на стол, за печатание на машинке, за умение выточить из металла деталь, соединение при помощи гвоздей двух досок, за то, что слесарь домоуправления знал, в какую сторону повернуть гаечный ключ, меняя отрезок трубы, они хотели все блага цивилизованного мира. Блага, которые (они знали, слыхали, чувствовали) им должен мир. Простые люди не сомневались в своем праве на эти блага. Подобно Эду и Анне, простые люди не любили начальников, но, в отличие от наших паршивых овец, их нелюбовь не была эстетической, простые люди ненавидели начальников за то, что те не выдают им якобы полагающиеся им блага. Простые люди, может быть, подсознательно были уверены, что где-то, охраняемый начальниками, хранится гигантский бездонный мешок с подарками (автомобилями, коньяками, норковыми шубками) и мерзкие начальники лишь отказываются его развязать и приступить к раздаче населению Союза Советских — благ… «Вот в других странах… Вот в Англии… Вот в Америке…» — хрипели у пивных ларьков животастые ленивцы.
Эд и Анна считали, что народ разбалован. Что народ мечтает мало работать и много развлекаться. Они считали, что народ — опасный и прожорливый зверь, и, не испытывая симпатии к начальникам, все же думали, что начальники необходимы, дабы надзирали за опасным зверем. И брезгливо сторонились и тех и других, не желая быть втянутыми в их каждодневную борьбу.
Козье племя, с зеленого детства усвоенная Эдом презрительная кличка, шныряло вокруг с недовольными, усталыми, грубыми и вульгарными лицами. Эд и Анна, не удивительно ли (!), были большей частью довольны жизнью. И часто веселы. Но, с другой стороны («с одной стороны», «с другой стороны» — столь же любимые нашим героем идиомы, как и «козье племя». Он всегда имел по меньшей мере два одновременных взгляда на вещи, что свидетельствует о чем? О его философском темпераменте?), что еще есть у козьего племени, кроме биологических удовольствий и потребительства? Интеллектуальные радости козьему племени мало доступны. Не говоря уже о радостях творчества…
Эд же летал по Москве радостный. Желудок с проглоченной наспех одной-единственной «микояновской» котлетой, молчи, подлый, когда трепещет молодое сердце от перечитывания текста, который только что удалось записать… Поэту пару раз в неделю казалось, где-нибудь в районе Марьиной Рощи, что сейчас он полетит вдруг… Еще чуть-чуть — и оторвется от земли, так он был счастлив, если мелодия, звучащая в нем, воспроизводилась словами. А козье племя, придя с работы и набив желудок пищей, усаживалось у телевизора смотреть и слушать убогости.
«Мы с Эдкой бедные, но гордые»,— любила повторять Анна Моисеевна. Что и соответствовало истине. Они радостно культивировали гордый свой элитизм и порой покатывались от хохота, наблюдая лица народные.
Уже около века или более того принято любить маленького человека. Любить бесталанных, некрасивых, глупых, неинтересных. Бормочущих общие истины. Лишь иногда прорывалось сказанное сквозь зубы, в сторону, кем-нибудь посмелее, Оскаром Уайльдом: «Хорошие люди, принадлежащие к нормальному и, таким образом, обыкновенному типу, с точки зрения искусства неинтересны». К моменту, когда пишутся эти строки, развитие генетики сделало неоспоримым тот факт, что талантливость или бесталанность человеческого существа предопределена его генетическим кодом заранее, еще в зародыше. Или вы родились Суперменом, или нет. «Проигранное дело, господа!» — как любила говорить Анна Моисеевна, цитируя, возможно, всеми забытую пьесу. Кто решится сказать, что наш герой, бывший рабочий парень, проведший среди простых людей большую часть жизни, не имеет права трезво судить о них? Именно тогда Эд придумал свой, не очень точный, впрочем, афоризм: «Народ — это те, которые не смогли стать интеллигентами». Под «интеллигентами», тогда еще не смея себе в этом признаться, он скрыл избранных, Суперменов: Ван Гогов, Аполлинеров, Ворошилова… и себя.
Он презирал их бесконечно, внешне этого не проявляя. Деликатность ли виной тому, что он никогда не обижал их, или же он был настолько удовлетворен своим, известным лишь ему превосходством, что ему не нужно было унижать других? Он никогда не назвал себя Суперменом, но чувствовал себя таковым. Расхаживая под кепкой, в черном пальто по столице нашей Родины, он наблюдал за ними, как за детьми…
6
Его интересовали не простые люди, но другие Супермены. Он продолжал исследовать их.
Пришлось подклеить к карте-схеме еще лист. Она уже достигла размеров географической карты двух полушарий и была множество раз починена на сгибах. На свежем листе самыми новыми жирнели городами кружки «Эрнст Неизвестный» и «Ситников». Оба считались большими зверями контркультуры.
Харьковчанин и Стесин, добившийся для него аудиенции, пробрались среди бело-гипсовых торсов, вздутых бицепсов, трицепсов и мышц, не имеющих места в природе ни у животных, ни у человека.
— Раскрасить бы все это, Лимон!— прошептал Стесин, увлекшийся как раз тогда размалевыванием камней, корней дерева и других объектов природы абстрактными татуировками. Открывшая им дверь девушка привела их к подножью новенькой алюминиевой лестницы. Босиком слезал на них маленькими ступнями, снимая их одну за другой со ступеней, Эрнст-скульптор.
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит;
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не дает скучать Москве,
Не дает засохнуть глине…—
вспомнил харьковчанин строчки любимого поэта Анны Моисеевны Александра Межирова. Точнее, Анне Моисеевне нравилось одно стихотворение Межирова:
Эта женщина, злая и умная,
Проживает под кровлей одна.
Но подруг разномастная уния
Этой женщине подчинена…—
часто завывала Анна Моисеевна, с умилением узнавая в злой и умной — себя. И вот скульптор Эрнст стоит перед юношей. Синие штаны, вымазанные в гипсе, синяя майка. Сильный, но бесформенный торс. Очень подвижные, вместе с верхней губой ходящие под носом небольшие усики.
Эрнст — звезда культуры нового типа. Больше известны скандальные истории, связанные с ним, чем его работы. Последний скандал: Эрнст отказался слезть с лестницы, чтобы пожать руку явившемуся к нему в мастерскую Жан-Полю Сартру. «Я работаю». Так, во всяком случае, утверждает молва. По другой версии той же истории — Эрнст послал Сартра на хуй. Обе версии нравятся «всей Москве». Так как Эрнст — наш человек, то получается, что это мы, московская контркультура, послали на хуй их Сартра. Пренебрежительно отказались сойти с лестницы, где мы работали. Их Сартр потоптался у подножья лестницы и ушел. Мы победили.
Экс-харьковчанин, шпионом наблюдающий Москву, и наш, и не наш в одно и то же время. Он не понимает, почему нужно было глупо стоять на лестнице, когда к тебе явился столь известный в мире человек. Почему не спуститься, чтобы удовлетворить хотя бы собственное любопытство. Бах тоже считал историю глупой и заметил, что Сартру следовало трясануть лестницу, чтобы Эрнст «свалился с нее на хуй».
Ради «своих» скульптор слез с лестницы.
— Приветствую вас, ребята! Привет, Виталик!
— Эрнст, познакомься: Эдик Лимонов, о котором я тебе говорил. Охуительный поэт!
— Я извиняюсь, у меня руки грязные.— Скульптор отер руку о брюки. Сильно пожал руку поэта.
Сильность Эрнста юноше понравилась. Кокетство — нет. Обычно работяги кокетливо пугают грязными ручищами интеллигентов. Но он-то не интеллигент. Лишь несколько гипсовых крошек прилипли к руке поэта.
— Я очень занят, ребята, так что я с вами минут пять посижу и полезу наверх. Хорошо? Борька, ты, пожалуйста, отшлифуй мне бок!— сказал скульптор вышедшему из месива белых мышц юноше в резиновых сапогах и лыжной шапочке.— Идите, ребята, за мной!
Скульптор втиснул ступни в забрызганные каплями гипса туфли со смятыми задниками и повел их меж снежных полуфабрикатов. За некрашеной дверью оказалась белая комната с тахтой, радиоприемником, магнитофоном и книжной полкой.
— Садитесь куда придется.
Пять минут обернулись тремя часами. Эрнст говорил с видимым удовольствием, как будто несколько месяцев просидел в одиночной камере. Говорил о «пидарах» из Московского союза художников, о том, что его дантист лечил зубы Че Геваре и все зубы Че оказались гнилыми. Эрнст объявил об этом со злорадной ухмылкой. Говоря о войне, он снял майку и, повернувшись спиной, показал глубокие впадины ранений. Оставив войну, заговорил о правительстве. О бывшем «хозяине» — Хруще и о нынешних «пидарах». О том, что Хрущ извинился перед ним, Эрнстом, совсем недавно за разгон, который он устроил художникам и ему, Эрнсту, лично, в 1962 году на выставке в Манеже. Из сказанного скульптором возникала страннейшая картина мира, где все элементы и стихии — правительства, МОСХ, фашизм, Че Гевара, Хрущев и сын Хрущева Сергей («Он часто ко мне заходит»,— небрежно швырнул Эрнст) вертятся мелкими подсобными планетами вокруг одной большой ярко раскаленной Планеты — Солнца по имени Эрнст Неизвестный. Создавалось такое впечатление, что Вторая мировая война произошла для того, чтобы Эрнст Неизвестный стал лейтенантом и пропал без вести, что Хрущев пришел к власти, чтобы накричать на Эрнста Неизвестного, и был отстранен от власти за то, что не понял Эрнста Неизвестного. И теперь он пьет и, размазывая слезы по лицу, кается перед Эрнстом Неизвестным. А Данте написал свою «Божественную комедию», чтобы Эрнст смог проиллюстрировать ее.
Скульптор показал им несколько самодельных альбомов с иллюстрациями. Листы были склеены гармоникой, как детские книжки-раскладушки. Разглядывая мясные массы и фантасмагорическое смешение торсов, конечностей и частей машин, провинциал замечал время от времени на себе пытливый кошачий взгляд скульптора. «Неужели его интересует, что я думаю о его рисунках,— удивился поэт.— Окруженному Хрущевыми и Сартрами, не дрогнувшей рукой черкающему иллюстрации к Данте, что ему мнение двадцатипятилетнего поэта, только что явившегося из провинции?»
Поэт, стесняясь, навязал Эрнсту сборник «избранных» стихов, и они вышли. По их инициативе. Во дворе о них ударилась, оглядывающаяся и озирающаяся, группа людей во множестве пар очков, в коже и дыме трубок.
— Неизвестни?— схватила Стесина за руку рыжая женщина.
— Видишь дверь, рванина?— Он чуть развернул рыжую за талию.— Вот туда и дуй. Там Неизвестни. Поняла?
— Пасибо!— Радостно подпрыгнув, рыжая устремилась к указанной двери. За нею, галдя на нескольких языках, рванули ее спутники.
— Иностранцы к Эрнсту,— уважительно прокомментировал Стесин.— Сейчас купят несколько рисунков или гравюр. Во как надо, Лимоныч! Эрнст дорого свои рисунки продает. Потом можно ни хуя не делать с целый сезон. Мне бы добиться такой известности!— Стесин вздохнул.— А всего-то дела… Ты знаешь, Лимоныч, почему Эрнст так известен на Западе? Хрущев на него кулаком стучал, после выставки в Манеже обозвал, говорят, его «педерасом», и, пожалуйста, мировая слава! Опоздали мы родиться, Лимон. Всего лет на пять бы раньше родиться!
— Однако он не на пять лет нас старше, а на все двадцать. Если он в войне участвовал, то какого же он года? А он правда без вести пропавшим считался, Талик?
— Война, Лимон, меня ни хуя не интересует. В Манеже в 1962 году нужно было выставиться, вот что! Все, на кого Хрущев тогда накричал, кого на хуй послал, стали знаменитыми людьми. Такую рекламу им сделал!
— Получается, Виталик, что человек сделал карьеру на том, что вначале его послали на хуй (Хрущев), а впоследствии он послал на хуй (Сартра).
— Га-га-га! Га-га-га! Лимон, милый ты человек, а ведь правда, Эрнстова карьера с хуями связана. Га-га-га!— Стесин остановился и поглядел на приятеля с подозрением.— Он что, тебе не понравился?
— Почему ты так решил? Понравился. Энергии в нем — хоть воду кипяти на человеке. Трепло он только, по-моему. Неужели все эти истории с ним происходили?
— Подвирает немного. Он, как эта болезнь называется, бля, забыл, мне Гробман говорил… а — «мифоман», вот! Однако я к нему прихожу, Лимон, не сказки его слушать, а энергией от него заряжаться…
— От тебя самого можно энергией заряжаться. Орешь и пенишься. Куда тебе еще энергии… Слушай, а что ты думаешь о его работах?
— Гениальный скульптор! Не хуже Генри Мура!
— Я серьезно, Виталик. Что ты, на хуй, все у тебя гении.
— Я не виноват, что мы живем в эпоху, когда гениев целое созвездие.
— Ну да, и все они по счастливому стечению обстоятельств собрались в Москве.
— Эрнст с Урала, как Ворошилыч. Родился в Свердловске. И мама у него еврейка. Эрнст — жид, как и я. Наш брат, жид,— очень талантливая нация, ты замечаешь, Лимон?
— Что ты орешь на всю улицу: «Жид! Жид!»
— Лимон! Ты и Ворошилыч — исключения из правила. Хохлы. А в основном все гениальные люди в Москве — жиды. Я, Гробман, Кабаков, Янкилевский, Эрнст, Вейсберг, Миша Швацман, Сапгир, Рабин…
— Виталик, ну что ты пиздишь. Алейников — не еврей, Холин — не еврей, Айги — чуваш, Ситников — русский… Чего пиздеть зря!
— Все, все — жиды! Да здравствуют жиды!— заорал Стесин. Его обычный прием. Когда у него кончаются аргументы, он пытается победить глоткой. Прохожие на проспекте Мира испуганно обернулись на пару странных юношей. Стесин сменил тогда уже полосатый костюм на стеганый. Полиэстеровые узкие брюки и куртка были сделаны в Швейцарии для катания с альпийских гор. В Москве костюм служил Стесину и летом, и зимой. Поэт — длинно-густоволосый, в черном. Впечатление складывалось такое, будто два актера после спектакля, не переодевшись, вышли в город и прогуливаются. То, что они не из самой распространенной советской действительности,— сразу ясно, однако они равноправно принадлежат той эпохе. Не только густобровый Брежнев, космонавты и советские танкисты, высунувшиеся из люков в Праге, но и они — бледные, наглое меньшинство. (Наглое от того, что меньшинство?)
— Мне его мышцы не очень, честно говоря. То есть я не против мышц и даже за, но как-то по-домашнему все это выполнено. Грубовато, не знаю, уместно ли такое слово, неэлегантно.
— У Эрнста, хоть он и член Союза, на бронзу денег нет,— сурово сказал Стесин, будто это поэт был виноват в том, что у Эрнста нет денег на бронзу.— А в гипсе выполненные скульптуры выглядят всегда хуевее… Ты, Лимон, вообще-то своих критиковать не должен! Понял?— Стесин остановился на троллейбусной остановке и прислонился спиной к столбу.— Эрнст — наш лидер, можно сказать! Во всяком случае, один из наших лидеров. Ты лучше Вучетича критикуй, понял?
— Бог мне лидер!— ответствовал заносчивый юноша, возмутившись в который уже раз в жизни засильем коллектива. Оказывается, и у паршивых овец, сбившихся в стадо, быстро создался свой коллектив, и следовало, оказывается, опять подчиняться его воле, пренебрегши своими индивидуальными пристрастиями.
— Эрнста я не критикую, а высказываю легкое подозрение. Тебе только. Вучетича же работы я плохо знаю. А вот то, что он сделал в Сталинграде, мне нравится. Охуенно, когда живые танки в стену вмонтированы. Монументальный фашизм, говорят, ну и пусть, но ведь здорово! А Эрнст разве с его мышцами и торсами не к фашизму тяготеет? Если разница между ними только в том, что одного изругал Хрущев, а другого похвалил, то мне на скандалы положить, мне объект искусства подавай!
— Поехали, теоретик хуев, я тебя борщом накормлю. Зайка приготовила.
Стесин запрыгнул в троллейбус. Поэт последовал за ним. Никогда еще теоретические разногласия не разругали поэта с оппонентами до степени отказа от пищи. И тем паче столь редкой для среды, в которой общается наш герой, как борщ.
С Эрнстом он стал общаться. Ездил к нему заряжаться энергией, так никогда и не приняв до конца его скульптур и рисунков. Иной раз Эрнст оптом закупал у поэта десяток сборников, чтобы продавать и дарить их своим влиятельным и именитым друзьям. Через Эрнста стихи Лимонова попали к братьям Стругацким, уехали в Армению и Грузию.
Однажды, выходя из мастерской Неизвестного, поэт увидел большелицего человека в макинтоше и синей допотопной фуражке. «Сын Хрущева!» — толкнул его локтем спутник. Председательско-колхозная фуражка эта, такие возможно было увидеть разве что в фильме «Кубанские казаки», настолько поразила поэта, что перекочевала позднее в стихотворение «Колхозное». Сын Хрущева его не поразил.
7
«Шиз» в Москве оказалось куда больше, чем в Харькове, и каких! О, какие в Москве обнаружились замысловато-бесподобные «шизы»!
К Ситникову его привел Андрюшка Лозин. Немаловажный персонаж в жизни нашего героя, Андрюшка, еще не опушенный первой бородой, был представлен ему полосато-костюмным Стесиным. Андрюшке было двадцать лет, он проживал один в двухкомнатной квартире (Андрюшкина мама служила доктором в советском посольстве в Бухаресте), и гангстер-меценат рекомендовал Андрюшке взять к себе поэта. Андрюшка уважал Стесина, он послушался и поселил поэта, лишившегося в тот период жилья, к себе. Жил он на севере Москвы, рядом с речкой Яузой. Только екатерининский акведук разделял Андрюшкин квартал домов от алейниковского квартала, а третьим углом создавшегося треугольника служил дом Стесина. Соседство скрепило компанию еще туже. Через две ночи на третью Андрюшка ходил дежурить на расположенный неподалеку грязный заводик, он был фельдшером, а в остальное время учился живописи. Учился он у Василия Яковлевича Ситникова.
В этом месте следовало бы проиграть фривольную музыкальную пьесу, соответственно взятую из времен, когда импрессионисты постигали искусство живописи в различных развязных академиях, рассеянных по Парижу. Или же воспроизвести канканы и кикапу начала двадцатого века, когда кубистические ученики учились у нескольких сумасшедших живописцев разбивать материю на плоскости. Василий Ситников выглядел монструозно-странной личностью даже на фоне Москвы 1960-х годов. Голым до половины мохнатым сатиром в тренировочных штанах (пояс их сгнил, и резинка, отделившаяся от штанов, была подколота к мохнатой кромке дюжиной булавок) носился Ситников по коридорам пустого дома на Малой Лубянке, из кухни в комнаты и обратно. Жильцы покинули дом давным-давно, и лишь Ситников, презрев не какой-нибудь там ЖЭК, но грозного претендента на дом — соседа кагэбэ (в Великую Отечественную он точно так же презрел военный трибунал, закосив на сумасшедшего. Не желал идти умирать!),— гонял по скрипучим паркетам дома. Васька второй год не желал выселяться и сопротивлялся кагэбэ, намеревавшемуся разместить в доме сверхсовременную новую телефонную станцию. Васькины ученики сидели за мольбертами в самых неподходящих малоосвещенных углах, под сушеной ветошью, платьями, полушубками и подобной старой дрянью. Васька, как и Алёна Басилова, обожал рыться в помойках. Ученики — это несколько дохлых московских бледных девочек из хороших семей («Будущие Марии Башкирцевы!» — смеялся Васька), полумордвин зеленого цвета — дворник с достоевской фамилией Мышков, бритый наголо «буддист» — бывший рабочий Егоров, ситниковская подруга — девушка Лида (лет на тридцать-сорок моложе Васьки)… Плюс еще с полдюжины приходяще-уходящих задохлостей, горбунов, неожиданно уродливых типчиков с портфелями. Вся эта «нечисть», как, гогоча, называл их сам Васька, впрочем, тотчас же рассыпалась в разные стороны при появлении иностранцев. Суров был Васька, когда появлялись в полутемном хаосе коридора робкие посетители. Суров и к ученикам, не догадавшимся вовремя унести ноги, суров и к иностранцам, недостаточно щедрым или недостаточно ловко совершающим ожидаемые от них операции. И, темные, глядели со стен на все это Васькины весьма пожилые иконы.
«Что жопу отставила? Покупай или уходи!» — говорят, закричал Васька на жену ни более ни менее как самого американского посла, слишком долго, по его мнению, вглядывавшуюся в картину, изображающую Ваську, мочеиспускающегося посередине жаркого желтого пшеничного поля. Васькиным телескопическим способом написанная, как бы сверху с дерева или вертолета увиденная Васькина голова, и особенно струя Васькиной мочи, были изображены необыкновенно искусно. Реалистически раздробленные на мельчайшие искры, мириады микрокапель Васькиной мочи сквозь солнечный день опускались в пшеницу — народное богатство. Не нам судить человека, которому принадлежит изречение «Вася-Туча никогда не закроет Васю-Солнце». Мы не опустимся с тобой, читатель, до осуждения его манер. Мы не из тех, кто морализирует, не так ли? Позволим лишь подчеркнуть здесь еще раз, и пусть остолбенеют квадратноголовые политические обозреватели по эту сторону Берлинской стены, что Васька успешно сопротивлялся могущественному соседу кагэбэ более года и продолжал жить в доме на Малой Лубянке, невзирая на то, что мимо него уже тянули кабели и носили сверхсекретные микрокомпьютеры или что там… А вы говорите, тоталитарный режим! Кагэбэ, получается, не мог полтора года выселить живущего через пару стен от знаменитой Лубянской тюрьмы бородача-дезертира! Я нисколько не утверждаю, что Лубянская тюрьма пуста, товарищи, я лишь объясняю, что и тогда, как и сейчас, советская действительность была полна парадоксов.
Ученики, старательно пыхтя, рисовали рекомендуемые Васькой простейшие формы: яйца и теннисные или пинг-понговые шарики. Голый по пояс, дожевывая на бегу пожираемую им за занавеской (из деликатности перед всегда голодными Мышковым и Егоровым-«буддистом»?) курицу, останавливался Васька Ситников, донской станицы урожденный казак, за спиной ученика или ученицы и орал: «Почему у тебя фон весь перекривило, пиздюк крахмальный (вариант: «пизда крахмальная»)?»
В перерывах между «выдрачиванием» шариков («Дрочи еще!» — кричал Васька, неудовлетворенный результатом) ученики и нечисть жадно курили и заводили разговоры о Штейнере, антропософии, госпоже Блаватской и Гурджиеве, о тибетской разновидности буддизма, о чертях, ведьмах, гномах, троллях, херувимах и серафимах. В рембрандтовском освещении квартиры на Малой Лубянке такие разговорчики звучали особенно убедительно, как рассказы о черной руке, сообщаемые детям дошкольного и младшего школьного возраста старшей сестрой в отсутствие родителей. Время около полуночи, и дети боятся посмотреть на потолок, вдруг на нем действительно проступило кровавое пятно.
— Ну что, Картошкин, нравится тебе у меня?— спросил его Васька во второй визит на Малую Лубянку.
— Я не Картошкин, но Лимонов.— Ему было ясно, что Васька фамилию запомнил, но решил унизить его. Не со зла, но на всякий случай. Для острастки.
— Если хочешь, чтоб народ к тебе серьезно относился, фамилию нужно сменить. Андрюшка, ты бы научил приятеля.
— У меня у самого не очень-то фамилия, Василий Яковлевич…— Ученик переступил с сапога на сапог. Так как Андрюшке было только двадцать лет, он смонтировал свой образ из украденных у личностей, которых он уважал, деталей. Солдатские сапоги он «увел» у Гробмана. Чуть позже он отпустил бороду, «уведя» ее, скорее всего, у Васьки-Учителя, хотя многие московские художники расхаживали бородатыми. Борода была почти обязательна, как у бояр в древней допетровской Руси.
— Лимонов — не фамилия, но псевдоним, и он мне нравится. По паспорту у меня фамилия Савенко.
— Ну вот и оставался бы Савенко. Чем плоха фамилия? Мог бы чуть сжульничать. Приписал бы букву «в» в конце — и мог бы выдавать себя за внука эсера Савинкова. Вся эта эсеро-троцкистская шушера сейчас в большой моде у московских барышень.
Он плохо знал историю эсера Савинкова, посему не отреагировал на предложение должным образом.
— Если бы я хотел нормальную фамилию, я мог бы взять фамилию матери: Зыбин. Но я хотел ненормальную.
— Ну и шут с тобой, ходи грязным!— Упрямство Андрюшкиного друга раздражило Ваську.
— Вас-то самого ваша фамилия устраивает, Василий Яковлевич?— Андрюшка задал вопрос осторожно, боясь разгневать учителя, знакомством с которым дорожил.
— У меня русская казачья фамилия. Шестой десяток на свете живу и лучше фамилии не встречал. «Ситник», «ситный» — хлебная моя фамилия, хлеборобная. От полей и сохи. Оттуда все хорошее — от полей. От города все зло.
— Чего ж вы в городе-то живете?— не удержался, спросил поэт.
— Ты вот что мне скажи, Картош… извини, опять запамятовал, Лимонов? Ты — СМОГ или не СМОГ?
— Я дружу со смогистами, но я не смогист.
— Ты анекдот знаешь про СМОГ, Лимонадов? Нет? Украинская ночь… Луна ярко освещает мазанку вдовы. Тихо. Вдруг распахивается дверь, выбегает из мазанки голый парень и вопит на все село: «СМОГ! СМОГ!»
Васька почесал голую грудь, подмышки и бороду, явно эпатируя нового человека за то, что он осмелился с ним не согласиться.
— Ха-ха!— скривился новый человек, показывая, что не смешно.
— Лодыри твои друзья-СМОГи. Работать не хотят. Глоткою хотят взять. На шармака славу получить. Но хуюшки им удастся. На шармака никому ничего не дают. Над произведением работать нужно. Я над своими картинами годами сижу.
— Василий Яковлевич снежинки над Донским монастырем, каждую в отдельности, уже третий год вырисовывает, правда, Василий Яковлевич?— вступил в противостояние старого и малого Андрюшка.
— Василий Яковлевич, там вас… брат спрашивает,— сказала бледная немочь Ирочка, войдя в кухню, кисть в руке, глаза испуганные.
— Я кому говорил, барышня: «Без меня дверей не отворять!» Ты зачем подошла к двери? Тебе кто позволил?
— Я… Я… случайно. Долго стучали, я и открыла.
— Меня надо звать! Поняла? Меня, Ситникова Василия Яковлевича. Потому что я тут проживаю, а не Ирка Кулакова. Поняла? А теперь все выкатывайтесь, завтра придете… Все, все, никаких исключений. И ты, Андрюшка, и ты, Картошкин…
— Извините, Василий Яковлевич!— прошептала бледная Ирочка.
Похватав кисти и краски (мольберты обычно оставались у Васьки, хотя принадлежали ученикам. Васька учил учеников с их материалами), молодежь ретировалась через кухонную дверь, по когда-то черной лестнице дома. Богатый кагэбэ уже успел отремонтировать ее и превратить в белую. Какие-то аппараты, очевидно, предназначающиеся для верхних этажей, недотащенные, замерли у Васькиной кухонной двери.
— Васькин брат — известный дипломат. Они не общаются много лет. Что-то произошло, раз он к Ваське вдруг заявился. Ты заметил, как Васька разнервничался?— Андрюшка сунул самую большую кисть за голенище сапога.
— Трудно понять, где кончается его грубость и начинается нервность.
— Василий Яковлевич — умница. Грубость — часть его образа юродивого. Ты заметил, что он играет русского юродивого? То есть режет правду-матку, всех злит и высмеивает. Тебя он тоже хотел разозлить. Не успел.
— Ну на меня где сядешь, там и слезешь. Со мной работать трудно.
— Васька специалист по жиловыниманию. Сумел бы. Он иногда зимой вываливает в полушубке на голое тело и босиком на Дзержинского. Пробежит по сугробам, шухеру наведет на народ — и домой. Ему от такой пробежки ничего, и насморка не заработает, здоровье у него казачье. Он называет это упражнение «народец попугать».
— Ну и типчик. Мне Сапгир рассказывал, что Ситников пришел как-то на прием к Брусиловскому и был разозлен тем, что Толя выставил гостям микроскопические бутербродики. Васька вышел в кухню, открыл холодильник, обнаружил там килограмм вырезки, взял мясо, вынес к гостям и говорит: «Вот я тут мяса принес! Я уж было забыл о нем… Зажарь а, Галька? Толя, прикажь жене, чтоб зажарила. Ваши бутербродики шамать — чахотку только наживать». У Толи как всегда несколько иностранцев сидели, девушки красивые. Пришлось, скрипя зубами, мясо жарить. Сам Васька, однако, по-моему, щедростью не отличается.
— Да, курицу свою старый всегда жрет за занавеской, никогда не предложит,— признал ученик.— Мне-то еще что, я, скажем, более или менее сыт, а каково Мышкову? Он серьезно обсуждает с «магом», можно ли есть тараканов. Теоретически они уже договорились до того, что можно. Дескать, жрут же негры в своей Африке термитов.
— Васька жаден, как нормальный крестьянин. А «маг» — это кто?
— Бритоголовый. Егоров. Его называют еще и «софистом». Вместе с Мышковым они ведут нескончаемые дискуссии, выбирая всегда темы наиболее незначительные, вроде той, из-за которой разгорелась война в Лилипутии: с какого конца следует разбивать яйцо. Бритоголовый жил в доморощенной буддистской коммуне в Средней Азии. С тех пор он бреет голову и строит из себя большого мудреца. Меня он презирает, как представителя привилегированного класса — сына докторши, живущей за границей. Если Бухарест — это заграница…
— Да, Андрюха, московские шизы за пояс харьковских заткнут!
— Не забывай, что большинство этих оригиналов в Москву, как и ты, из провинции прибыли, как в столицу нашей Родины. Так что они национального масштаба шизы, всесоветские элементы. Столица нечисть притягивает. Им здесь мокрее и вольготнее. В московских миллионах жителей легче спрятаться, чем в провинциальном городе. Ты мне рассказывал, что даже в таком городе, как Харьков, с миллионным населением, все друг друга знают.
— Ну, я не имел в виду, что каждый житель знает каждого жителя. Имеется в виду, что существует активное ядро населения, и оно доступно обозрению…
Они вышли с площади Дзержинского на проспект Маркса.
— Вот, товарищ Лимонов, обратите внимание на дом номер два, на освещенные окна третьего этажа. Кабинет товарища председателя Комитета государственной безопасности, как видите, ярко освещен. Наиболее активное ядро советского населения работает несмотря на то, что уже одиннадцатый час.
— А что помещалось в этом здании до революции, а, Андрюш?
— Если я не ошибаюсь, Всероссийская страховая компания.
— Сколько же тогда было страховых компаний. Кабаковская мастерская в бывшем здании страхового общества находится…
— Ценили свою жизнь до революции, наверное… Смотри-ка, Лимонов, от асфальта пар поднимается. Говорят, Лубянка вниз на шесть этажей уходит. Так что тротуар вокруг не замерзает никогда.
— Обыватель сочиняет истории, чтоб себе нервы щекотать… Ему приятнее жить в окружении романтических мифов, чем в ежедневной скучной реальности. Мне отец когда-то говорил, что в подвальном этаже у них столовые для сотрудников. Хорошие и дешевые столовые. Оттого и пар. Ты хотел бы в кагэбэ работать, Андрюха? Я не имею в виду стукачество, что, разумеется, последнее дело, но за границей, скажем, шпионом?
— Нет, ну их на хуй. Меня мамочка соблазняла институтом международных отношений, но меня еле на фельдшерскую школу хватило. Да и опасно. При каждой смене погоды в государстве им же больше всех и достается. Даже людей с третьего этажа не щадят. Ежова шлепнули, Ягоду шлепнули, Абакумова шлепнули, Берию — уж я не говорю…
— А я бы в заграничный отдел пошел. Если бы только не нужно было жопой вилять много лет до того, как к действиям перейти, если б без проверок мудацких, без заискивания перед начальством…
— Поздно уже. Ты уже гнилой, хэ-хэ!— Андрюшка так прохэкал, что не оставалось сомнений: он увел «хэ-хэ» у учителя Васьки.— Нужно быть патриотом. Ты же заражен тлетворным влиянием искусства. Несоветский ты человек. Ни в одной организации не состоял. Ты ведь даже в пионерлагере не был… Вот и получился несоветским…
— Хуйня. Я считаю, что я патриот. И стихи мои очень русские.
— Брось, Эд. И стихи твои формалистические, и патриот из тебя никакой!
— Ты всерьез так считаешь?
— Всерьез…
От толпы туристов, набежавших на них от Малого театра, пахнуло духами женщин и сигарным дымом мужчин. Иностранцы пахли крепче советских граждан.
8
Повязав косынку Анны Моисеевны под вышитую русскую рубашку, Эд шагает по Садовому кольцу. Ему предстоит войти в общественное заведение, посему он приоделся. В ресторане «Пекин» его ждет Генрих Сапгир. Ресторан находится в гостинице того же имени.
Неумолчный гул на Садовом кольце. Отталкиваясь от стен зданий, шумы транспорта массированно атакуют голову молодого человека. Привыкнув к Москве, он давно уже ее не разглядывает. Размышляя, идет он, глядя в асфальт, пыльный, несмотря на то, что с утра город поливают сотни специальных машин. Когда впоследствии он пытался вспомнить пейзаж Москвы за границами, то первым всегда являлся не «верх» — здания, башни Кремля или деревья, но «низ» — то, что под ногами. Старый асфальт в дожде, асфальт в пыли, асфальт в жидкой грязи, затянутый грязным льдом. Свежий снег возможно было увидеть лишь в моменты его падения на город. Уже через несколько часов снег желтел и чернел, как белая рубашка, проношенная молодым человеком целый вечер.
Просыпается он на Колхозной площади. Далеко на противоположной стороне Садового, за оградой,— приземистая больница имени хирурга Склифосовского, на «нашей» стороне — пивной бар. Он бывал в «колхозном» баре с Ворошиловым. Этот бар часто посещает Зверев — художник с манерами… впрочем, говоря о Звереве, невозможно употреблять столь нежные выражения, как «посещать» и «манеры». Грубый мерзкий мужлан. Таких мерзавцев Эд не встречал ни в детстве на уголовной Салтовке, ни на заводах и стройках. За широкими окнами бара (одна из створок вынута) стоят вокруг высоких столов в полный рост мужики, держа в руках желтые кружки. Зверева среди них как будто нет. Однако на деревянной скамье, стоящей под окнами бара, покоится чем-то знакомая Эду фигура. Приглядевшись, он узнает некоего Сашу Васильева. Кто он такой, этот Саша, Эд не помнит. Кажется, художник или, может быть, спекулянт, перепродающий старые книги? Чернобородый, в непристойно голубых брюках и большущих новеньких грубых башмаках, Васильев мирно спит на боку, подложив руку под голову. По всей вероятности, он пьян. Продолжив линию размышлений, можно предположить, что напившийся накануне вечером Васильев явился в бар похмелиться и, опохмелившись, свалился с ног, а добрые души — братья-алкоголики — вынесли его на скамью на свежий воздух… Эд, вздохнув, позавидовал мирному москвичу. Эд не может позволить себе подобной расслабленности. Отсутствие прописки, мать ее, прописку, так… Впрочем, никогда еще не останавливала его милиция, в тоталитарной стране, как называют Союз Советских на Западе, не принято проверять документы граждан на улице. Потому в Москве, говорят, живет, может быть, миллион личностей, подобно харьковчанину, не обладающих крошечным чернильным штампиком на соответствующей странице паспорта. «Ничего, скоро папа Берман пропишет Эдуарда Савенко на Цветном, вот тогда буду себе валяться на скамейках, как Васильев»,— думает Эд весело.
Он пересекает впадающую в Садовое кольцо на Колхозной Сретенку и задерживается взглядом на большом сретенском гастрономе. Немало приобретено бутылок в его прохладных залах, ой, немало. Он собирается тут же забыть о существовании храма бутылки, но, вспомнив, какой скандал устроил в этом именно гастрономе Витька Гонтарев, улыбается… Тогда ему было стыдно за Витьку перед москвичами.
Харьковчанин Витька сдал экзамены в ленинградский институт живописи, ваяния и зодчества и ехал обратно в Харьков через Москву, до начала занятий оставалось два месяца. Через Москву он ехал намеренно, дабы навестить дружков: Баха, Крынского и Эда. Навестил он всех по отдельности, потому как Бах с Эдом тогда рассорились, а с Крынским у них никогда не было близких отношений. «Ну что, может, выпьем?» — предложил Витька земляку. Эд важно заявил, что они с Анной живут теперь как настоящие западные «богемщики» — пьют исключительно сухое вино и питаются сыром. «Я тоже богемщик!» — признался бледный высокий Витька, собирающийся стать художником-монументалистом. Переулками, кратчайшим путем они отправились с Уланского в сретенско-колхозный гастроном. Заплатив, Эд получил в кассе чек на две бутылки красного болгарского вина «Плиски» и другой чек — на триста граммов сыра рокфор. Стоять в очереди в ликеро-водочный отдел всегда хлопотнее, посему он любезно уступил гостю сырный чек. Сам же он примкнул к большой очереди шумных ликеро-водочных потребителей и стоял, руки в карманы, воротник пиджака поднят, только очками отличаясь от народа. Велико же было его удивление, когда во все возрастающем шуме за спиной он различил голос приятеля.
— Что вы мне даете! Он же испортился! Посмотрите, он зеленый. Я отказываюсь!.. Замените или дайте мне книгу жалоб!
Он понял все и побежал к отделу сыров.
— Витя, бери что дают!— сказал он.— Рокфор такой зеленый и должен быть, это такой сорт сыра. Я забыл тебя предупредить, думал, ты уже пробовал рокфор.
— Но ты посмотри, Эд, какой кусок она мне дает, он не только зеленый, этот сыр, но и гнилой. Ты уверен, что он такой и должен быть?
— Ты что, сынок, рокфора никогда не едал?— Чудовищно толстая продавщица в белом колпаке презрительно смотрела на Витьку.— Вы видели такое?— обратилась она к очереди.
Народ заволновался, обсуждая проблему. Кое-кто хохотал, радуясь происшедшему, иные же, напротив, были раздражены задержкой.
— Извините нас, пожалуйста, мой друг приехал из провинции…— пробормотал Эд, схватил сыр и, пятясь, стал отступать, таща за собой Гонтарева.
— Ты уверен, Эд?— бурчал Гонтарев, отходя от прилавка.— Мы не отравимся?
Так вот принимай людей из прошлого, а они позорят тебя перед столичным народом. Эду всегда хотелось быть независимым, он даже, заблудившись, не спрашивал у прохожих дорогу, ему везде хотелось быть местным, по меньшей мере выглядеть местным…
— Не отравимся, Витя!— зло заключил поэт, и они пошагали в Уланский.
Расстояние между Эдом и его харьковским прошлым все увеличивается. Эд может судить об этом по различным признакам. Так, например, явился в Москву с визитом Владик Семернин, и Эд повел его к нескольким наиболее ценимым им художникам. Старинное басенное выражение «Не мечите бисер перед свиньями» оказалось грубым, но верным. Каких трудов ему стоило добиться того, чтобы их принял Кабаков, тогда еще не очень близкий Эду! Кабаков их принял, показал работы, долго и дружелюбно объяснял Семернину, его жене и их приятелю свои художественные теории. Харьковчане слушали, кивали и улыбались. Но когда они, покинув мастерскую, спускались по черной лестнице, свет был далеко не на каждой площадке, воняло котами, профессорский сын Владик вдруг сказал пренебрежительно, что в Харькове найдется десяток таких художников, как Кабаков. Что москвичи лишь более наглые, они на виду, их посещают иностранцы, в этом их неоспоримые преимущества перед харьковскими гениями, но вообще-то Харьков богат талантами, и еще неизвестно, где их больше. «У Кабакова все идет от ума!» — закончил Семернин высокомерно, как будто «от ума» — это оскорбительно.
Эд заспорил с харьковчанами, но сломить их железобетонный харьковский патриотизм ему не удалось. «Наш Юра Кучуков не хуже!» — сказал Семернин. Когда Эд раздраженно заметил, что даже методологически неверно ставить на одну доску постэкспрессионистские произведения Кучукова с близкими к поп-арту концептуальными работами Кабакова, ему заткнули рот ура-патриотическим харьковским лозунгом.
Именно тогда Эд впервые понял, что, выходя из одного этапа жизни в другой, следует безжалостно оставлять группу еще вчера близких тебе единомышленников. Людям из прошлого невозможно объяснить настоящее. Не стоит и пытаться. Большинство людей не развивается, не переходит из группы в группу, но застревает в той группе, в которую их поместило рождение. Так же как деду Серёже — напарнику, с которым он работал в литейном цехе,— невозможно было объяснить ни стихов Мотрича, ни картин Кучукова, так и Владику Семернину недоступны были художественные открытия москвичей. Эду же самому они казались очевидными. Он навеки сложил с себя обязанности просветителя. И больше не водил харьковчан на экскурсии в мастерские московских художников. Баста! Разбирайтесь сами, товарищи! Сердобольный и куда более сентиментальный Бах продолжал заниматься ликвидацией харьковской безграмотности, и его сердобольность сдерживалась лишь суровой Ирочкой. Она была рождена столичной штучкой, и так же, как и Эд, в этом они были похожи, отказывалась от харьковского родства. Бах и Анна Моисеевна были добрее Ирочки и Лимонова, может быть, по причине национальной принадлежности? Армяне и иудеи — не сентиментальнее ли они славян, гордо-жестоких великороссов?..
Кинотеатр «Уран» мазнул его по глазам антикварной тушей. Что-то ему нравится в этом кинотеатре. Сумеречность? Чешское пиво в буфете? Бутерброды с кружкáми колбасы? Так получалось, что он всегда приходил в «Уран» один, без Анны. Странным образом он не вспомнил ни единого фильма, просмотренного в кинотеатре. Получалось, что он ходит в «Уран» ради него самого. Может быть, чтобы вдохнуть старую приятную сырость театра, послушать скрип полов…
(Через годы, в Риме, он каждое утро будет проделывать путь до собора Святого Петра не ради Бога с Ближнего Востока, но ради собора. Не ради его туристических красот, но дабы побыть в утренней пустоте его, поглядеть на красный лучик фотоэлемента перед Пьетой Микеланджело, только что склеенной.)
Честолюбцы покоряют столицы, как диких зверей, приучая их к себе постепенно. Сколько знакомых и друзей следует заиметь в столице, чтобы считать ее своей? Сколько улиц нужно знать, какое количество историй, случившихся с тобой в городе, иметь в памяти, чтобы сказать: «Этот город — мой!»?
— Я, может быть, более москвич, чем большинство москвичей!— сказал как-то Эд Анне.
— Почему ты такой наглый, Эдка?— спросила Анна, расчесывая у кушеровского зеркала все более седеющие волосы.
— А почему нет? Не говоря уже о сотнях приятелей, которых я приобрел здесь, я знаю Москву лучше любого москвича. У меня больше времени. Я излазил, во всяком случае в пределах Садового кольца, даже мелкие улочки. Нормальный человек ежедневно пересекает город под землей с работы и на работу. Многие москвичи пределы своего квартала годами не покидают. Когда им узнавать Москву? Восемь часов работы, плюс час перерыва, плюс час-полтора в метро или другой разновидности общественного транспорта, плюс восемь часов на сон и еще час на завтрак-ужин. Результат: девятнадцать-двадцать часов в день они заняты. Узнавать Москву они могут лишь в оставшиеся четыре-пять часов. Но они предпочитают в эти часы или трахать жену, или читать газету, или глядеть телевизор, или играть с детьми. А у меня, Анна, весь день свободен. Захочу встану в шесть утра и уйду на весь день, куда глаза глядят, в Москву.
— Лучше бы ты следовал примеру воображаемых москвичей, о которых ты только что говорил, и чаще трахал Анну,— снисходительно заметила Анна Моисеевна, обернувшись к сожителю от зеркала.— Хорошо бы все остающиеся четыре часа…
— У кого что болит, тот о том и…— Поэт свистнул и прекратил обмен мнениями. Однако оставшись при своем мнении. Ему казалось, что он имеет большее право на Москву, чем ее пассивные исконные жители, ибо живет в ней активно. Он не знал еще тогда, что вопрос этот будет остро интересовать его опять и опять в процессе освоения новых столиц. Кто имеет большее право называться москвичом, ньюйоркцем, парижанином: родившееся в нем ленивое полусонное существо или явившийся в город авантюрист, жадно заглатывающий город в себя лошадиными дозами?
Автор этих строк на стороне героя и считает себя более достойным называться парижанином, чем подавляющее большинство парижан, поскольку он имел возможность вкусить торт парижской жизни с разных сторон и среди его приятелей можно найти рабочих и аристократов, видных членов компартии и никому не известных фашистов, знаменитых писателей и разрушенных неудачников. Есть студенты, способные в один год освоить объем знаний, на освоение которого нормальному ученику требуется пять или шесть лет. «Московскость» или «парижанистость», не есть ли они всего-навсего джентльменский набор информации, каковую возможно поглотить и ускоренным путем, преподать краткосрочными, но интенсивными курсами? Разрушая сложившиеся суеверия, заявим, что привилегия родиться в именитом городе может быть без труда оспорена гибким и талантливым пришельцем, не только с окраин своей страны, но и вовсе даже из чужих стран. Скажем «нет!» врожденным привилегиям. Кто больше парижанин — маленький испанец Пикассо или сотни Дюпонов столицы, занимающие несколько страниц телефонной книги?
9
Зал «Пекина» столь высок, что напоминает храм, срочно переоборудованный в ресторан. Лишь установили столы и бросили на мозаичный пол официантов. Фрески на стенах и потолке до сих пор изображают сцены из китайско-советской басенной дружбы, хотя стороны давно уже сделались враждующими и советские товарищи только что старательно поливали китайских товарищей из огнеметов в окрестностях амурского острова Даманского. А китайские товарищи обстреливали туши советских из полевых минометов «Катюша», сработанных в Союзе Советских и проданных в Поднебесную республику в обмен на вагоны с рисом. Построенная во времена пылкой дружбы двух народов, во времена песни «Сталин и Мао — слушают нас! Москва — Пекин, Москва — Пекин!», гостиница полупуста. Расчетливый хозяин запустил бы в нее бактриан, парфян и прочих грузин, приезжающих на рынки Москвы, но гипертрофированное уважение к себе не позволяет властям быть хорошими хозяевами. В гостинице вяло живут лишь достойные партийные командированные из советской провинции. Но ни единого китайца. На фресках же пухлый блондин русский и оливковолицый китаец-сицилиец обняли друг друга ласково, как пэдэ, и глядят с потолка в тарелки обедающих.
Генрих Вениаминович Сапгир, усатый, с широким ярким галстуком, по случаю обеда галстук полуразвязан, привстал и машет юноше рукой. Наш герой, оробев от величия храма, остановился у входа. Широкие арки ведут из первого зала в другие залы. В каждую арку свободно пройдет не только приземистый автомобиль, но даже высокий и гордый конный экипаж. Герой шагает на ориентир руки старшего поэта и довольно скоро прибывает к белоскатерной поверхности стола. Рядом с шерстистыми руками Сапгира на ней покоятся голые локти и руки девушки.
— День добрый, Эдуард. Присаживайтесь… Познакомьтесь, это — Надя.
Надя, лет тридцать, брюнетка, протягивает худую руку.
— Степан Васильевич, пожалуйста, прибор для молодого человека… Седой официант с важной физиономией, обладатель имени-отчества, аккуратно подходящих к его профессии, вручает ему книгу меню.
— Мы уже начали без вас, Эдуард, что вы хотите заказать? Разумеется, я вас приглашаю, вы мой гость.
Гость не был в ресторане больше года, а в китайском ресторане сидит первый раз в жизни. Толстый в коже фолиант меню дрожит в руках бедняка, и буквы прыгают у него перед глазами. «Утка по-пекински… Акульи плавники…» Ему стыдно признаться, что он никогда не пробовал китайской пищи. Лжескромность, унаследованная от мамочки, жены советского офицера.
— Хотите, я закажу для вас?— Упитанный, порозовевший от маоцзэдуновки Генрих Сапгир, только что переступивший через порог сорокалетия в пятый десяток жизни, понимает проблему юноши. Он не всегда был хорошо питающимся, загорелым автором популярных детских книжек. Большую часть жизни он проходил в таких же богемно-разночинных бедняках, как его гость. Правда, Генрих был избавлен от одного испытания: быть провинциалом в столице. Ему не пришлось приезжать в Москву, он здесь родился.
Смущаясь, длинноволосый в русской рубашке называет акульи плавники и молодой бамбук. Сапгир устанавливает равновесие в диете гостя, обязав Степана Васильевича принести маринованных мясо-свинин.
— В «Пекине» лучшая китайская еда, какую возможно найти в Союзе, Эдуард. Персонал гостиницы свалил на родину во время конфликта, но повара предпочли остаться.
— А где они добывают настоящие акульи плавники?
— Черт его знает…— Сапгир, очевидно, никогда не пытавшийся рассмотреть жизнь китайского ресторана под таким снабженческим углом зрения, задумывается.
Они поглощают по рюмке китайской водки, и Надя уходит в туалет, сопровождаемая Степаном Васильевичем, вызвавшимся показать ей дорогу.
— У него можно купить американские сигареты. Я знаю старого жулика уже лет десять.
Генрих любовно провожает взглядом плотное туловище официанта и блюдечко лысины над ним.
— А Надю?— Лимонову известно афишируемое и самим Сапгиром пристрастие к женщинам всех возрастов. Поэт, очевидно, считает Сапгир, обязан быть донжуаном или казаться таковым.
— О, Надю — второй месяц…
«Хороший все-таки мужик Сапгир»,— думает Эд. Вот в этой застольной позе Сапгир напоминает Аполлинера. Вообще cапгировская физиономия годится на медаль. Восточно-сатрапистое что-то в нем есть. Массивная щекастость. Еще cапгировская физиономия заставляет вспомнить Наполеошу Бонапарте — носом и щелью прорезанным малогубым ртом. Сапгир — караим, сын загадочного крымского племени. Караимы исповедуют иудейство. Но во время Второй мировой войны немцы, занявшие Крым, караимов к евреям не относили. Говорят, какой-то караимский мудрец доказал немецкому коменданту Крыма, что караимы — не евреи, и потому якобы их оставили в покое.
— Вы знаете, Надюша, как началась наша дружба с этим молодым человеком?— Сапгир проглатывает рюмку маоцзэдуновки.— Он буквально изнасиловал меня собой. Его привез ко мне однажды Алейников, ну, вы знаете, смогист… Его и еще каких-то ребят. Мы выпили, почитали стихи, выпили еще. Наконец, они мне все надоели… со мной бывает такое, когда мне вдруг все надоедают. Я тогда становлюсь капризным…— Сапгир хулигански улыбается, соорудив выражение лица, расшифровывающееся как «да, я вот такой, берите меня таким, какой есть, или не берите вовсе…». Так вот, я попросил компанию уйти, сказал им, что устал и мне нужно выбираться из дому по делу. Все они в меру обиделись и ушли, даже Алейников, но он…— Сапгир перстом указывает на виновного,— не ушел! «Я,— сказал,— с вами поеду, Генрих». Вы знаете, что мы с Эдуардом Вениаминовичем тезки по отцам?
— А почему вы выкаете друг другу?— Девушка насмешливо наблюдает за поэтами. Может быть, они кажутся Наде детьми?
— А вот это невозможно объяснить. Нечто неуловимое в отношениях. Алейников моложе Эдуарда, но с Алейниковым мы на «ты».
— Так как же он вас изнасиловал, Генрих?
— Я освежился, умылся и вышел. Он со мной. На проспекте Мира, у стоянки такси, я сказал ему: «До свиданья, Эдуард!» — «Можно я поеду с вами, Генрих?» — «Нет!» — воскликнул я, открыл дверь и влез в такси.
— Я был поддатый…— Молодой поэт сконфуженно прячет рот в крахмальную пекиновскую салфетку.
— Он обошел такси, открыл другую дверь и сел рядом со мной! «Я поеду с вами, Генрих!» — «Оставьте меня, на хуй, в покое, молодой человек! Я еду по личным делам. Я еду к женщине!» — закричал я, вылез, пошел к следующему такси и влез в него…
— И он пересел в следующее такси вслед за вами?
— Да. Да-да! Сел рядом и говорит: «Генрих! Я считаю вас гениальным поэтом и хочу поэтому с вами дружить. Я вас выбрал. Возьмите меня с собой туда, куда вы направляетесь, вам все равно от меня сегодня не избавиться!» Я расхохотался и велел шоферу ехать. Это же надо! «Я вас выбрал…» Фраза из мультфильма. Я рассказал позже эту историю моему соавтору Генке Цыферову. Тот полчаса хохотал…
— Не думайте, Надя, что я ежедневно работаю нахалом. В нормальной жизни я скорее робкий юноша с гипертрофированно развитым чувством собственного достоинства. Тогда я как раз прочел сборник Генриха «Элегии», и он меня потряс. Вот я и решил, что буду дружить с автором.
— Но какой деспотизм, а, Надя, оцените! Оне, видите ли, хотят, и бедный пьяный Сапгир должен подчиниться.
— Хорошая история. Я, пожалуй, сделаю из нее рассказ.— Надя закуривает.
— Вы пишете?— Молодой поэт с трудом разрезал скользкий плавник акулы и осторожно несет его ко рту. Плавник, о ужас, срывается с вилки и плюхается в бурую жидкость соуса. Сказывается недостаток опыта в поедании пищи в ресторанных условиях. Хорошо, что он сидит за столом с другом Генрихом, а не с чужими людьми.
— Надежда у нас талантливый автор. И редактор в издательстве «Детская литература».— Сапгир кладет руку на руку девушки и ласково поглаживает ее.
«Генрих, вне сомнения, пригласил редакторшу, преследуя определенную практическую цель,— думает молодой поэт.— Хочет отблагодарить Надю за услугу. За какую? Ну мало ли, скажем, она согласилась увеличить заказанную Генриху издательством книгу на одну треть, и таким образом, автоматически, Генрих получит больше денег. А зачем Генрих пригласил его, Эда? Просто потому, что Генрих добрый мужик? Оттого что Генриху нравятся стихи Лимонова?— Выудив уроненный кусок плавника из бурой лужицы, молодой поэт останавливается на приятном ему варианте объяснения.— Генрих дружит с ним и пригласил его в такой дорогой и экзотический ресторан, потому что признает в нем большой талант. Это своему таланту обязан Эд тем, что сидит в экзотическом ресторане и ест экзотическое блюдо».
Умудренный опытом жизни автор знает, что перевалившие в пятое десятилетие жизни поэты приглашают юные дарования в экзотические рестораны и вообще оказывают им внимание не только по причине вопиющей талантливости молодых дарований, но более всего потому, что взрослым мужчинам хочется поучить молодое поколение жизни, бросить там и тут несколько мудрых замечаний, соприкоснуться каким-то образом в их лице с будущим. Автор не утверждает, что стихи Лимонова были безразличны Генриху Вениаминовичу Сапгиру, но, будучи на шестнадцать лет старше, Генрих Вениаминович начинал заискивать перед племенем младым, флиртовать с ним, что есть явление закономерное.
Степан Васильевич проводит к соседнему столу группу мужчин с тяжелыми глазами начальников. Один из них в военной форме. Голубой ободок снятой военным фуражки, крошечные позолоченные самолетики в петлицах и три крупные звезды на погонах свидетельствуют о том, что это полковник авиации. Однако какой молодой, отмечает наш герой. В авиации они делают карьеру скорее, чем в любом другом виде войск. Высоко остриженный, загорелый полковник красив чрезмерной даже, кинематографической красотой. Он переводит взгляд на Сапгира. Сапгир и полковник, пожалуй, одного возраста. И ранг Сапгира, пожалуй, можно определить как полковничий в сапгировском роде войск, в стихосложении. «А я? Ну, на капитана-то я точно затягиваю. А выше, на майора? Пожалуй, еще нет. Мало написал. У меня небольшое еще количество налетанных часов». Как в авиации, в войсках поэзии есть свои «асы», умеющие пилотировать неподражаемым образом, бросаться в «бочки» и «штопоры». Сапгир, Холин, «дед» Кропивницкий, Стас Красовицкий (демобилизовавшийся добровольно, ушедший из поэзии в религию, идиот…), Генка Айги… Эти все — полковники. Неважно, что имена их неизвестны миллионам советских граждан, асы-профессионалы знают, как нелегко делать, скажем, такие трюки, как Сапгир в «Элегиях». А ведь исключительно мнение асов-профессионалов и имеет значение. Эйнштейна вот признала вначале дюжина профессионалов, и с течением времени его теория не сделалась проще, массы лишь приняли ее на веру, и только…
Губанов? Капитан. Хотя у него куда большее количество налетанных часов, чем у Эда… Или он майор?
10
В их вторую встречу Губанов предстал перед ним ну никак не похожим на кунцевского гипсового пионера.
Эд явился на празднование дня рождения ребенка Тани Самойловой без Анны. Он все чаще теперь разгуливал по Москве без нее. Таня Самойлова жила близ Трубной площади, у знаменитых Сандуновских бань, и в реестрах СМОГа значилась как бывшая жена Боба Дубовенко — красивого мальчика в красноармейской шинели с красным бантом, увиденного Эдом впервые в ЦДЛ (вы помните: смогисты явились послушать объявившегося в семинаре нового гения из Харькова). На первый день рождения сына Тани (возможно, от Боба, возможно, не от него) была приглашена вся элита СМОГа, весь офицерский состав движения. Господа офицеры, так сказать… Хозяйка, приглашая гостей, обещала, что будет «сам Губанов». Но так как у «самого Губанова» имелось несколько томов записных книжек, в каковых каждая фамилия сопровождалась не только адресом и (если таковой был) телефоном, но и обязательно датой рождения, неизвестно было, не придется ли на этот именно день какое-либо рождение, более привлекательное, чем юбилей младенца.
Эд явился вместе с тяжелым Серёжкой Бродским, облаченным в черный костюм, белую рубашку и пьер-безуховские очки, и с бородатым студентом вечернего отделения Литинститута Володей Сергиенко. Они пришли раньше всех, только Дубовенко — папа (?) уже явился, посему им пришлось помочь Тане устанавливать в единственной комнате стол и таскать с кухни закуски. Несколько старух, населявших коммунальную квартиру, сочувственно отнеслись к празднованию дня рождения младенца и суетились в кухне, помогая подружке Тани — Верочке — заканчивать производство винегрета. Старухи, однако же, были напуганы слишком большим количеством заготовленных бутылок. (Два таза винегрета их не испугали.) За отсутствием места в комнате бутылки помещались пока на всех горизонтальных поверхностях коммунальной кухни. Количество их грозно увеличивалось, ибо всякий приходящий сдавал хозяйке бутылку еще в дверях. Дубовенко подарил ребенку чешский загончик, и по просьбе непрерывно умножающихся гостей загончик был собран из деталей, а виновник торжества был опущен в образовавшийся вольер. Тем самым сократив и без того скудное гостевое пространство Таниной комнаты до убогого минимума.
Крепко пахло темным тминовым хлебом и свеженарезанной колбасой. Эд взялся очищать селедку, но содрав, может быть, пару десятков шкур с жирной сельди, перемазавшись по локти, попросил сменить его. В эмалированной кастрюле покоилось еще столько же тушек. Хозяйка основательно запаслась даром моря.
С большим трудом присутствующие наконец уселись. Доступ к столу посчастливилось иметь только первым рядам. Зрители вторых рядов были напряженно заняты соблюдением шаткого равновесия между стаканом в одной руке и тарелкой с закусками в другой. Бородатый Сергиенко, не по-летнему бледный Серёжка Бродский и Эд в качестве приятелей подозреваемого отца юбиляра заняли небольшой плацдарм на краешке стола.
— Будем, парни! За новорожденного!— провозгласил «папа» Боб. Торс Боба был стянут аккуратным пиджачком, несомненно, заграничного происхождения.
— Боб смотри, как прибарахлился. Подарок новой возлюбленной иностранки. Немки,— шепнул Эду Серёжка. «Парни» выпили теплой летней водки, и толпа нестройно заколебалась, закусывая.
Летняя церемония обряда бутылки в слаборазвитой стране с недостаточно крупной цифрой жилплощади на душу населения может кончиться очень плохо, она опасна по сути своей. Жесткие старые стулья впиваются в молодые зады, горячая водка жжет стены пищевода нестерпимо, как серная кислота, легкие трепещут от недостатка кислорода, купаясь жалобно в полагающейся им половине кубического метра табачного дыма… Черный хлеб, селедка и горячая картошка — довершают преступление, залепляя кишки, как глина. Молодой человек чувствует себя как мешок, опасно наполненный взрывчатыми продуктами и завязанный у горла. Разбухает и скоро лопнет.
Так они чувствовали себя все. Но водка и портвейн еще и замутили кровь, и темпераменты сделались горячее, темперамент ударялся о темперамент. Уже через час после начала церемонии в комнате Тани Самойловой запахло тревогой. Неврастения увеличивалась еще и частыми музыкальными тирадами дверного звонка… Точки и тире азбуки Морзе сообщали о прибытии все новых и новых гостей, большей частью грубого темперамента, если судить по музыке звонка. Эд насчитал среди присутствующих десять поэтов. Серёжку Бродского он к поэтам не причислил, так как сам Серёжка не причислял себя к ним.
Когда явился лобастым волчком, а не гипсовым пионером, Губанов, сопровождаемый «религиозным» поэтом — бородатым здоровяком Лёвой Рыжовым, поэтов сделалось ровно двенадцать, и Эд поведал о своем наблюдении Серёжке. Тот улыбнулся пьер-безуховской улыбкой и сказал, что не хватает Иуды, тринадцатого поэта. Иерархическое общество смогистов потеснилось, удалило второстепенных персонажей с первого плана, совершило несколько рокировок, и Губанова-волчка вместе с Рыжовым поместили на преобладающие места у стола. Физиономия волчка оказалась точнехонько по диагонали от нашего героя. Он хотел было, когда до него дошла очередь, пожать руку шефу стаи, сказать, что они знакомы: «Я был у вас в Кунцеве, Лёня!» — но он не сказал. Очень уж волчий был у лобастого вид. И не раз уже натыкался Эд в Москве в ответ на свое энтузиастское, провинциальное: «Мы же с вами знакомы… А помните!» — на холодно-злодейское московское «А я вас совсем не помню… Нет, не припоминаю…» (Так вот убиваются постепенно в человеке благородные порывы, читатель!) Губанов не воскликнул, услышав его фамилию: «Ах, Лимонов, друг милый, ты же был, парень, у меня дома!» — потому харьковчанин воздержался от апелляции к прошлому и заел тихую обиду бутербродом со слишком сырой (хотя она и называлась «свиная вареная») колбасой. По диагонали он, однако, следил за лобастым. Лапы волка, уже держащие граненый стакан с водкой, оказались толстыми. Волк был не по росту крупен в сгибах лап. Пальцы лап были короткими и тяжелыми.
Виновника торжества пришлось извлечь из вольера и унести в глубину квартиры. Воздух опасно сгустился папиросным дымом и достиг состояния, о каковом народная мудрость говорит: «Воздух такой, что хоть топор вешай». Едко запахло очевидно непрерывно подкисающим винегретом. Девушка Верочка, согнувшись, вдруг выбежала в коридор, и оттуда, заглушенные дверью туалета, донеслись до народа шумные сокращения Верочкиного желудка. Мужчины рвано, как разбитые осколками стекол окна, заулыбались.
— Нежен Верочкин желудок,— пробормотал подозреваемый в отцовстве Боб.
— Женщины, поручик, как слабый пол, должны присматривать за собой и пить меньше мужчин!— Волчок одной лапой загреб за шею рядом сидящего Лёву.— Эх, мил-друг Лёвушка, выпьем, что ли, за прекрасных дам, которых сегодня явно недостает в нашем кругу!
— Давай, Леонидус! За дам!— Рыжов сдвинул свой стакан с губановским.— Здоровы вы, однако, штабс-капитан, ручища как клешня!— Он потер шею далеко за затылком.
Лобастый ослабил хватку, спустив руку на Лёвино плечо, и сидел теперь довольный, как заводской подросток, обняв кореша, сидит, поддатый, за доминошным столом во дворе многоквартирного дома. Среди своих ребят.
««Поручик» пришло к Губанову откуда?— попытался понять наш наблюдатель.— Из книжки Тынянова «Кюхля»? Из романа Булгакова «Белая гвардия»? Из воздуха, из общей моды на декабристов и белых офицеров, проскочивших в сознание советских юношей нелегально, вместе с декабристами? Из того, что русские мальчики вдруг стали нуждаться в блистательных предках и там, в слое до революции, нашли всех этих гусаров, поручиков, долоховых? Из стихотворения Мандельштама «Декабрист», где есть строчки «Все перепуталось, и сладко повторять: / Россия, Лета, Лорелея»? Лермонтов! Вот откуда. У Лёньки же ведь особые отношения с Лермонтовым. Он часто поминает Лермонтова в стихах. А Лермонтов был поручик…»
— Ребята, вы бы закусывали… Развезет вас, жарко уж очень…— посоветовала Таня, возникшая в кадре. Она сменила платье. Где? Очевидно, в ванной или в комнате одной из старух.— И почему у вас окно закрыто?
— Мы думали, чтоб дитя не простудить!— отозвался кто-то.
— Но теперь уж я дитя унесла. Можно.
— Лёнь, ты что в следующее воскресенье делаешь?— цыганистый Сергиенко проговорил, стесняясь, вниз в бороду, а не к волчку.
— А ты что, хочешь мне подарочек воскресный преподнести? Отсосать, может быть, хочешь?— всхрапнул волк лобастый. Как толстой лапой по морде другого волка. Хряк! Харьковчанин даже дыхание задержал. Ни хуя себе. Вот это манеры! Разве так со своими ребятами разговаривают?
— Я тебя на день рождения хочу пригласить,— еще глубже упрятал фразу в бороду Сергиенко.— Мне двадцать восемь исполняется. Будет спирт.
— Двадцать восемь? Старик ты уже. Что же ты такой старый, а ни хуя не написал? И жена от тебя к Величанскому ушла, я слышал, Лизка твоя…
Губанов улыбался наглой фабрично-заводской ухмылкой. Дабы отыскать эквивалент этой улыбочке, Эду пришлось совершить скачок в его собственное фабрично-заводское прошлое. Такую возможно обнаружить исключительно на Тракторном поселке вблизи Харькова, где живут вкрутую отпетые пролетарии, а в Москве — на какой-нибудь совсем уж Заставе Ильича или Красной Пресне, где там? Но так же нельзя. Это же запрещенный прием! Нельзя унижать своего парня. По кодексу так не полагается. Лёнька не мальчик — понимать должен. Если понимает, но унижает,— значит, у него злобная натура. Духарится? Но так не духарятся. Выходит, он получает удовольствие, унижая младших по званию… И его замечание о жене Сергиенко, ушедшей от него к другу-поэту Сашке Величанскому. Разве о таких вещах вслух, да еще в такой форме, говорят? И Сашка тут сидит (Эд поискал глазами Величанского, но не нашел. Слава богу, может, вышел в коридор)… Сергиенко должен бы встать и врезать Лёньке, гений не гений, по роже. Если Губанов когда-нибудь так вот обидит меня, я… он попытался подыскать приличествующую акцию. Что же он сделает? Взгляд его упал на стоящие на столе бутылки водки в различных стадиях опустошения, я дам ему первой попавшейся бутылкой по голове. Нельзя позволять обижать себя, тем более личностям губановского размера. Да еще на таком сборище. Все запомнят и так и будут держать тебя за шестерку, за труса, за никого.
— Я тебя от чистого сердца пригласил, Лёнь, а ты меня обижаешь…— почти прошептал Сергиенко.
— Да он любя, не страдай…— сказал Рыжов.— Правда, штабс-капитан?
— Точно, любя,— продолжал нехорошо улыбаться злодей.— А на день рождения к тебе я все равно не приду. Велика честь. Пусть к тебе твои литинститутские проститутки ходят. Пригласи своего руководителя Льва Ивановича Ошанина…
— Это который? С ушами?— загоготал Рыжов.
Несмотря на то, что обидели не его, Эд внутренне дрожал от возбуждения. Он впервые присутствовал при таком злобном, подлом издевательстве главаря над членом своей банды. Он не понимал… Эпатаж, но кого? Своих? Может быть, потому, что Сергиенко окончил уже один институт, работает химиком в НИИ и учится на вечернем в Литературном институте и тем самым принадлежит как бы к истеблишменту? Но сам-то Губанов живет с вполне буржуазными, по советским стандартам, родителями пионером? «Какой мудак, и какой подлый мудак»,— подумал Эд нервно.
11
Инцидента не произошло. Волчок оставил Сергиенко в покое, занявшись раздачей ударов другим членам стаи. Мощной лапой он время от времени врезал тому или иному самцу, и жертва, не отвечая на удары и укусы, предпочитала, взвизгнув, поджать хвост и отбежать. Харьковчанин попал на урок биологии, а не на юбилей младенца.
Выбравшись из комнаты, он погулял некоторое время в коридоре, созерцая аккуратно завешенные двери соседей. Длинный и широкий, с окнами, коридор наводил на неизбежное умозаключение, что до революции квартира служила комфортабельным жилищем одной буржуазной семьи, купеческой, докторской или офицерской. Хорошей холодностью до сих пор несло от стен несмотря на то, что снаружи в Москве царило азиатское лето. Предчувствуя, может быть, бурю, старушки спрятались в свои комнаты и не подавали признаков жизни. По облупленному во многих местах, но очень чистому желтому полу (где они достали такую яркую краску?) ползал… виновник торжества. Тристашестидесятипятидневная рожица его была красна и улыбалась.
— Ну, как ты себя чувствуешь?— спросил его Эд, присев рядом с юной тушкой.
«Гры-ум-фа!» — прокряхтел ребенок и пополз вдоль стены коридора. В луче солнца (Эд вспомнил, что еще день!) дорогу дитяти пересек красивый и легкий таракан на высоких ногах. Русский народ метко окрестил этого именно таракана прусаком. Высокий, стройный и с отличной выправкой таракан действительно напоминал хорошо вышколенного усатого прусского офицера. (Кино, читатель, является в наши времена поставщиком визуальных образов. Прошлый же, докиношный, народ, возможно, мог увидеть прусских офицеров в дореволюционных журналах «Нива».)
Из глубины коридора ему удалось увидеть, как хмуро, поцеловав маму Таню, тихо покинул празднование побитый Сергиенко. Эд не стал усугублять его очевидно достаточно мерзкое настроение и не побежал прощаться. Даже спрятался на некоторое время в кухню, где обнаружил Сашку Величанского, к которому ушла Лиза Сергиенко. Вместе с Сашкой на кухне находились Верочка и уже очень пьяный парень в очках с немецкой фамилией Швальп. Все трое тихо пили портвейн. Эд подумал, что в Харькове редко можно было встретить людей с такими фамилиями, как Швальп, но зато полным-полно было людей с фамилиями Дубовенко или Сергиенко. Может быть, отчасти потому он и взял себе псевдоним Лимонов, дабы отстоять подальше от толпы?
Мероприятие все с большей скоростью катилось под уклон, как оторвавшийся тяжелый товарный вагон без тормозов. Алкоголь и жара полностью разъели тормоза у всех одиннадцати поэтов (Сергиенко удалился). Харьковчанин вдруг почувствовал хорошо знакомое ему переворачивание желудка, почти всегда предвещающее грядущее (вот-вот долженствующее произойти) несчастье. В крайнем случае неприятное происшествие. Ничего общего с расстройством желудка или алкогольным отравлением это явление не имело. Разум харьковчанина остался незамутненным, но подталкивал его орган пищеварения, верный друг его: «Пора сваливать, Эд!»
— Пора валить, Серёжа!— сказал он другу, тяжелому, как мешок с сырой мукой. Он поймал себя на том, что старается держаться поближе к гиганту. Может быть, на случай драки с Губановым? Волчок прочно засел с Рыжовым в обнимку в углу стола и был окружен стеною самцов. Возможно, опьянев, он сделался менее подлым?
— Давай еще только самый чуток погуляем и тогда пойдем,— тихо сказал спокойный Серёжа.— Я тебя провожу.
Им было по пути, предстояло пройти часть Садового кольца вместе, и Эд решил подождать, пока друг «погуляет чуток». Не умилило ли его Серёжкино очень московское «чуток»? «Оч. мож. быть» — как говорил тот же Серёжка. Московские выражения — всяческие «на фига?», «фигушка с маслом!» — умиляли Эда. Он остался.
Смеркалось. Зажгли свет. Включили магнитофон. Разбрелись по коридору.
Все тяжелее и тревожнее ворочался желудок, требуя от владельца: «Пойдем отсюдова, дурак! Сейчас что-то случится!» Он игнорировал тревогу желудка, загрузив голову работой. Он стал их анализировать.
«Ну и чем сборище поэтов отличается от любого другого сборища?— подумал он.— Тем, что, подойдя к одной из мелких групп, вот этой, скажем, образовавшейся вокруг Величанского, можно услышать повторяющееся словечко «Вопли»?» Речь шла, ему удалось это выяснить, отстояв минут десять рядом, о статье некоего профессора Палиевского в журнале «Вопросы литературы» (по-московски «Вопли»). В статье якобы подло «обсерался» уже 45 лет как покойный гениальный Велимир Хлебников. Словечко «обсерался» в применении к обожаемому им Хлебникову показалось харьковчанину большим кощунством, чем нечитанная им статья Палиевского… Сборище поэтов отличается от сборища простых людей присутствием литературных тем в разговорах… Однако основной, полублатной тон поведению компании задает Губанов. Почему поэты должны быть приблатненными? Что тут хорошего? Харьковчанин пытается забыть такие манеры, а вот московские поэтические юноши их культивируют. Хорошо, разберемся… Возможно, это желание следовать традиции. Франсуа Вийон был вором и бродягой, Есенин был алкаш и шлялся по Москве с ворами… Ну о Франсуа Вийоне ничего не узнаешь, так давно он жил, а вот Есенин — шлялся ли? Сундуков утверждает, что Есенин был двустволкой, то есть спал и с мужчинами, и с женщинами, активно предпочитая мужчин. И что его, сундуковский, дядя Мариенгоф, известный эстет, русский Жан Кокто,— был любовником Есенина. Расставались они редко: Толя и Серёжа. Это в стихах, желая на публику впечатление произвести, Есенин писал, что:
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
А на деле обжимался Серёжа белобрысый с мрачным высоким брюнетом — дядечкой Сундука. И у Губанова его блатарство — тоже поза, решил харьковчанин. И Рыжов его, с которым он в обнимку целый вечер сидит,— не бандит, и сам Лёнечка — сын себе советской служащей и инженера и дома в тапочках ходит.
— Серёжка, ты читал книгу Даниельссона «Гоген в Полинезии»?— спросил он как бы отсыревшего приятеля.
— Нет, Эд, не читал,— дружелюбно ответил тот, разворачиваясь со стулом.— А что, интересное произведение?
— Разоблачающее миф произведение. Рассказывается о реальной жизни Гогена в тропическом раю, восстановленной по документам и свидетельствам очевидцев. Ты знаешь, например, что Гоген был вынужден питаться на Таити европейскими консервами? Он не умел ловить рыбу, а отправившись в горы за дикими бананами (все банановые деревья в деревне кому-то принадлежали), свалился, сломал руку и долго болел после этого. А его жена, подросток-девочка, оказывается, трахалась со всей деревней, ибо таков был таитянский обычай, женщина принадлежит всем мужчинам, ничего предосудительного в этом таитянское общество не видело. Гоген уходил рисовать, а девочка его ебалась преспокойно в тени кустов и деревьев со своими кузенами и с любым, кто пожелает…
— Да,— сказал Серёжка и тускло, но дружелюбно улыбнулся.— Этого надо было ожидать.
— Ты понимаешь, Серёжа, что меня потрясло… Что швед этот, Даниельссон, взял себе и спокойно, по-шведски, подошел к проблеме — поехал и разломал миф, не оставив камня на камне. А миф-то какой красивый был! Глазастые таитянки с круто-синими волосами, красные реки… Земля хлебных деревьев, пальм… Рай, откуда Господь еще не изгнал человека. И вот в раю, оказывается, легендарный Гоген питался консервами, вульгарно, не правда ли?
— Ничего хорошего,— согласился Серёжка.
Ясно было, что Серёжкина флегматичность еще усугубилась от алкоголя и проблема Гогена с консервами его не трогала. Харьковчанина же книга Даниельссона по-настоящему потрясла. Он вдруг открыл, что каждый миф скрывает под собой реальность, часто никак с мифом не сообщавшуюся. Так аляповатая икона конца девятнадцатого века вдруг скрывает, если ее смыть, шедевр пятнадцатого. Но нужно сказать, что открытие это не разочаровало его. Он подумал и решил, что пусть толпы тешатся дешевыми романтическими мифами,— он выбирает реальность. Гоген, питающийся на Таити консервами, обманутый женой-девчонкой, сделался ему куда ближе романтического персонажа со сломанным набок носом в берете. Понравилось ему и то, что Гоген постоянно подсчитывал деньги и мечтал, о чудак, разбогатеть, продавая свои картины…
— Пойдем, Серёжка? Дальше все нажрутся и начнут друг другу морды бить.
— Пойдем, стариканчик.
Серёжка встал. Решив уйти по-английски, они вышли в коридор, который выглядел уже как людная улица. Однако уйти им не удалось. Некто нервный крутанул несколько раз старой конструкции звонок, в момент, когда они уже добрались до двери. Эд открыл дверь.
На пороге стояли трое. Сашка Величанский и Дубовенко поддерживали юношу, с коего обильно стекала кровь. Кровь капала на старый, хорошего дерева, множество раз крашенный пол лестничной площадки. В окровавленном юноше харьковчанин опознал Швальпа.
Эд терялся порой в совершенно банальных ситуациях ежедневной жизни. В экстраординарных ситуациях он, напротив, не терял головы. Пренебрегши сильнейшим пинком своего желудка, означавшим «Вали отсюда немедленно!», он бросился в коммунальную ванную и выскочил оттуда с самым чистым полотенцем, какое нашлось. Разорвав полотенце надвое, он и Серёжка перетянули наскоро распоротые рваные предплечья юноши Швальпа. Таня Самойлова кричала, что у Сандуновских бань находится пункт скорой помощи. Серёжка Бродский и еще один здоровяк были направлены сводить Швальпа вниз, в обратном направлении. Провожая кортеж, Величанский, Таня и харьковчанин обнаружили, что все ступени лестницы, все марши ее залиты кровью юноши Швальпа. Соседи, пробужденные к активности шумами, поочередно на всех этажах открывали двери, просовывали в щели головы, дабы, ужаснувшись крови, захлопнуть их тотчас же.
— Кто-нибудь обязательно вызовет милицию!— сказала Таня.
— Правду говорит женщина. Запахло мусорами,— поддержал Таню Пахомов, явившийся только что, уже очень навеселе, с другого, немладенческого дня рождения.— Лучше бы вымыть пол.
Желудок пнул его больно, без снисхождения. Эд игнорировал последнее предупреждение, взял ведро и тряпку из рук Тани и, спустившись на второй этаж, стал мыть ступени, взбираясь вверх. Величанскому досталась территория от подъезда до второго этажа. Остальной же народ, ничуть не сокрушаясь о судьбе оставленного в прикрытии взвода, споро убегал от опасности. И пьяные и трезвые гости стекли по лестнице, кто коснувшись плеча Эда — «Пока, старичок!», кто молча. Среди прочих тяжело протопали вниз Губанов с адъютантом.
— От работы кони дохнут!— пропел Лёнька насмешливо.— Работайте, парни, работайте, труд облагораживает!
Рыжов поскользнулся на мокрой ступени.
— Еб твою мать!
12
Тихие Величанский, Пахомов и харьковчанин вышли последними, подождав, пока Таня закроет дверь на ключ. Величанский держал на руках юбиляра. Ожидая Таню и спускаясь не спеша по лестнице, выяснили окончательно, сравнив свидетельства, что же случилось со Швальпом. Он выбрел во двор, ища прохлады или приключений. Во дворе он обнаружил бульдозер: домоуправление производило какие-то работы во все дни, кроме воскресенья. Швальп решил продолжить работы в выходной день и попытался завести бульдозер. Пьяный и технически малограмотный, открыть дверь в кабину он не сумел. Возможно, озлившись на бульдозер, обидевшись, Швальп врезал со всей пьяной силой руками в стекла кабины…
Обменяться возмущенными мнениями по поводу вопиюще глупого поведения Швальпа (фразами вроде «Не умеешь пить — не пей!», «Вот мудак какой!») они, однако, не успели. Поскольку у выхода из подъезда их дожидались целых четыре милиционера.
— Вас-то мы и дожидаемся, граждане. Пройдемте с нами!— весело сказал старший.— Там еще кто-нибудь остался?
— Нет,— хладнокровно ответила Таня.— Я заперла дверь. Вот ключи.
Ребенок, арестованный в день первого юбилея, весело скалился из пеленок. Впереди его ожидало, кто знает, может быть, славное криминальное будущее. Не каждому дано быть арестованным в свой триста шестьдесят пятый день существования.
В момент, когда они подошли к пункту скорой помощи (на пороге пункта можно было увидеть замедленно втягивающийся в двери зад смогиста Кублановского, его втискивал внутрь крупный мусор), подъехал и стал неуклюже, без грации разворачиваться милицейский фургон. Так как переулок в этом месте был вопиюще узок и в нем уже был пришвартован, колеса на тротуаре, один милицейский воронок (арестовали, как потом выяснилось, всех без исключения, и Губанова с Рыжовым), то свободы маневра у мусора за рулем было мало. Сопровождающие последнюю группу арестованных коллеги его опрометчиво пересекли переулок перед фургоном, и с ними пересекла переулок Таня Самойлова с дитятей. Не слишком серьезно отнесшись к своим арестованным, двое из них устремились к двери в пункт, один держал вежливо, но настойчиво Таню под локоть, а последний стал добровольно ориентировать шофера в переулке. «Еще! Так… Влево, влево, больше влево забирай!» — командовал он высунувшемуся из окна фургона водителю. Сдавая назад и влево, шофер заслонил тушей фургона троих юношей от пункта скорой помощи и милиционеров. На мгновение арестованные остались одни.
— Мне нельзя попадать в милицию,— сказал Эд Величанскому.— У меня нет прописки!
— Бежим, парни!— шепнул Пахомов, и они сорвались с места. Узкий ремень асфальта быстро замелькал под ногами.
— Стой! Держи! А-аа! У-уу! Гу-гу!— Эти и подобные вскрики раздались за спинами поэтов, несущихся по неумно подымающемуся вверх переулку. Впрочем, если им, принявшим немало алкоголя, было тяжело бежать в гору, то их преследователи, по-видимому, были не в лучшем состоянии: они тяжело лупили по асфальту сапогами и милицейскими ботинками и даже хрипели сзади.
Ребята куда-то исчезли, и, свернув несколько раз, Эд бежал теперь один по совсем сонному какому-то переулку, мимо временного забора из досок. Дыша со свистом. О ужас! Впереди тротуар обрывался, и дорогу перекрывал старый дом о двух этажах. Тупик! Он побежал обратно вдоль временного забора, сознавая, что бежит прямо на преследователей, им в лапы…
— Эд, давай сюда!— раздался сдавленный шепот откуда-то снизу и сбоку. Он продвинулся к голосу, вошел в дыру в заборе и там в сети траншей, вырытых строителями, обнаружил под собой голову Величанского.
— Прыгай скорее!
Он прыгнул и побежал вслед за Сашкой, пригибаясь, в глубину строительных кишок. Они заползли глубоко под какие-то совсем мокрые доски и замерли там.
Топот приближался. Некто затоптался у забора.
— Они должны быть где-то здесь. Больше им некуда деться. Я видел, как они свернули в этот переулок.
— Хуй ты их тут найдешь без фонаря,— сказал другой голос.
— Я все же посмотрю…— Тяжелые приблизились по мосткам шаги. Сашка чуть пошевелился рядом с Эдом, видимо, волнуясь.
— Ты там осторожнее,— посоветовал голос.— Никогда не знаешь с этими психами-интеллигентами. Врежет по голове кирпичом…
— Я ему врежу, еби его мать,— сказал первый. Мостки заколебались совсем близко к ним, и на голову Эду просыпался песок, или цемент, или еще бог знает какая строительная дрянь. Стало слышно, как наверху, над ними, шумно дышит милиционер, очевидно, оглядываясь в темноте.— Ушли, пидары!— выругался он и пошел, колыхая мостки, к забору.
— Кажется, прорвались,— прошептал Сашка, и Эду стало слышно Сашкино дыхание. Вдруг возникли запахи и едко откуда-то понесло негашеной известью.— Полезли, Эд,— сказал Сашка.— Может, на метро еще успеем.
С предосторожностями они вылезли из траншеи и выбрались из тупика. Вышли на Трубную площадь. На Трубной было темно и колыхались шумно с трех сторон деревья сразу трех бульваров: Цветного, Петровского и Сретенского.
— Пока, Эд!— сказал Сашка.— Надеюсь, Аркадий убежал тоже…
Уже через несколько дней выяснилось, что Пахомов, да, убежал, но, увы, ненадолго. Он убежал от «сандуновских» мусоров, чтобы попасть в лапы к другим. Общительный, знающий, как подойти к простому народу, Аркашка умудрился еще выпить, пристроившись к компании ночных алкоголиков на Сретенском бульваре, и отправился уже очень пьяный в проезд Художественного театра — небольшую артерию — рукав (манжет впадает в улицу Горького, а плечевая часть вживлена в московское мясо сочленяющихся трех улиц). По воскресеньям проезд Художественного театра заполняет толпа так называемых книголюбов, проще говоря, черный рынок книг раскидывает там свои незримые шатры и извлекает из-под шинелей Гоголя всякие редкие литературные пакости. (Автор надеется, что и его произведения добираются каким-либо образом до асфальтового рукава, пересекши многие государственные границы. И, может быть, они оказываются в земле отцов не из последних удальцов. То есть автор надеется, что они соперничают в ценах с произведениями бородатого, тяжелозадого моралиста, проживающего в лесисто-гористом американском штате, или даже, что еще приятнее, с редко издаваемыми произведениями мертвецов.)
В три или сколько там было, четыре часа ночи проезд Художественного театра был, разумеется, пуст. Поэт Аркашка, может быть, хотел, чтобы он был полон, и потому схватил полевой металлический бак для мусора (интересной кубистическо-конструктивистской формы, предмет этот курьезно назывался в те времена «урна». Интересно, так ли серьезно называются мусорные баки сейчас?), выкрашенный в глубокий зеленый, и нанес некоторое количество ударов урной о витрины магазинов и учреждений проезда. Очевидно, желая собрать максимально большое количество собеседников и, может быть, произнести перед ними речь об из рук вон плохом состоянии работы государства с литературной молодежью, Аркадий счел нужным сопроводить каждый удар урны по витрине лозунгом. Лозунги позднее были охарактеризованы как антисоветские. Но, может быть, всякий лозунг, выкрикиваемый в полный голос между тремя и четырьмя часами ночи, воспринимается как антисоветский? Жители рукава проснулись и были возмущены. Каждому бывает неприятно и даже противно, если его будят в момент самых красивых снов, во второй половине ночи. Наиболее активные граждане вызвали стражей порядка. Ночной дозор весело, со скрипом тормозов причалил к бородатому битнику и резво скрутил его, разминая уставшие без ночных приключений члены. Так как скандинавского телосложения бородач и впьяне был не слаб и оказал некоторое сопротивление, его отправили не в камеру предварительного заключения милиции, но прямиком в «Бутырку», знаменитую московскую тюрьму, и бросили (следующее утверждение автор оставляет на совести самого Аркадия Пахомова) в ту именно камеру, где сидел в свое время Владимир Владимирович Маяковский. Может быть, начальник тюрьмы восторженно обожал стихи, может быть, он обладал повышенным чувством юмора, может быть, романтичный Аркадий сам попросился в камеру Маяковского… Возможно также, что, не имея под рукой биографии Владимира Владимировича, Аркадий запамятовал номер камеры?.. Как бы там ни было, смогист-бородач просидел в «Бутырке» три месяца. Ему готовили процесс, и только благодаря заступничеству влиятельной семьи Фадеевых (с сыном покойного писателя — Мишкой — Аркадий, оказывается, дружил) дело в конце концов замяли: всемогущая коррупция, к счастью, возобладала над справедливостью.
Уже глубокой осенью Аркашка появился, веселый, в Москве-городе и увлекательно рассказывал в компаниях о своей отсидке, о камере, параше и других тюремных прелестях. Следует отметить, что, будучи парнем симпатичным, незлым и немножко распиздяем, Аркашка придавал своим тюремным воспоминаниям этакий юмористически-романтический оттенок немрачной экзотики. В противоположность известным мастерам параши и тюряги, он живописал легко и всеми красками, а не единственно черной. Одну и ту же действительность возможно видеть по-разному, читатель. Это банальная, но глубокая истина. Аркашкина тюрьма была похожа на Аркашку, там умудрялись выпить, хохотали и попадали в идиотские ситуации. В Аркашкиной тюрьме даже ебались!
13
— Наш Союз писателей, а не их, Генрих!
— Ну и посадят нас всех. Вам что, Эдуард, вы одинокий юноша, а у меня — две семьи, двое детей, которые останутся без отца.
Генрих улыбается, но одновременно и серьезен. Эд только что горячо убеждал его в том, что нужно действовать, вырвать власть из рук литературных стариков. Он предложил Генриху развить идею, которую сам же год назад высмеял на последнем сводном заседании семинаров поэзии в ЦДЛ,— идею Шпигова о создании независимого профсоюза писателей. И Генрих, надо же, слово в слово повторил фразу, сказанную тогда Аркадием Акимовичем Штейнбергом: про две семьи и детей. Только у Штейнберга в аргументе фигурировали трое детей. Эд упустил из виду, что Генрих уже не молодежь и ему есть что терять. Смелость, очевидно, уменьшается пропорционально количеству имеющихся детей? Впрочем, юный Шпигов, не имеющий детей вовсе, оставив идею о независимом профсоюзе, успел за прошедший год примкнуть к профсоюзу зависимому и успешно делает карьеру.
Усатый, солидный, Генрих, сжимая хлорвиниловую папочку, стоит у автобусной остановки, ждет, когда подойдет автобус молодого коллеги. Молодой коллега решает попробовать еще раз.
— Да никто нас и пальцем не тронет. Кому мы нужны! Не следует лишь надвигать политических лозунгов. Наша цель — объединить нонконформистов и добиваться творческих прав. Издания независимого журнала, хотя бы ограниченным тиражом. Ведь такое количество творческих людей не вместилось в систему, находится за ее пределами.
— Вы наивный человек, Эдуард… Власти охраняют профсоюзы еще зорче, чем партию, ибо профсоюзы — один из их устоев. Они ведь утверждают, что они — рабочая власть.
— Так вы считаете, что моя идея нереальна?
— Абсолютно нереальна, Эдуард. Нереальнее не бывает. Забудьте о своих идеях и никому о них не говорите. Лучше дружите с Наденькой. Почему бы вам не принести ей стихи? Покажите ей, что вы делаете для себя. У вас яркие, веселые вирши. Наденька, несмотря на молодость, важный человек в «Детской литературе». Если вы ей понравитесь, она может дать вам работу. Я уверен, вы отлично сможете писать для детей. В детской литературе формальные поиски позволены. Обэриуты кормились детскими стихами. Кабаков на иллюстрировании книжек для детей мастерскую построил, светскую жизнь ведет… И нам, грешным, не зазорно. Я жалею, что поздно узнал о существовании такой прекрасной кормушки. Столько лет просидел болваном в скульптурном комбинате, за шестьдесят рублей в месяц. Поверите ли, я тысячи штук Ильичей перевидал. Гипсовых, мраморных, бронзовых… Вот ваш автобус подваливает. Заходите, Кира уехала, так что я сейчас холостяцкую жизнь веду.
Молодой поэт входит в автобус. Двери закрываются. Автобус вплывает в туннель под площадью Маяковского и выныривает из него уже на Садовом кольце. Держась за рукоять, свисающую на брезентовом ремне с потолка, поэт рассеянно глядит на проплывающие мимо стены садово-кольцовых зданий. За стеклом появляется… Сапгир, подметающий слишком длинными штанинами тротуар. Походка у него, по-видимому, от маоцзэдуновки и пекинской утки, сонная, он даже чуть покачивается. «Генрюша слишком хорошо ест»,— цинично думает молодой коллега. Он устроился, свил себе гнездо. Пусть не таким способом, как ура-патриотические поэты типа какого-нибудь Егора Исаева, и не такое крупное, но гнездо. С пятнадцати лет плавает Генрих в московском интеллектуальном бульоне, то есть уже более четверти века. Четверть века дружит он с Холиным. И столько же времени с Оскаром Рабиным и детьми Кропивницкого… Двадцать пять лет быть непризнанным поэтом?! В самом этом факте есть нечто бессильно-покорное.
А что ждет его, Эда, впереди? Свои четверть века нонконформизма? Те же люди, те же истории… Та же Москва? Сейчас ему интересно в Москве, уже менее интересно, чем в первые героические осень и зиму, но множество не открытых еще аспектов московской жизни осталось ему открыть. Но когда-то ведь наступит время полного насыщения, и пластинка начнет прокручиваться второй раз, иглой по тем же бороздам, извлекая уже знакомую мелодию… Хочет ли он, чтобы его будущее походило на сапгировское сегодня? Решительно нет. Сапгир принял условия, ему навязанные. Эд ценит сделанное Генрихом — его стихи, но ни способ жизни Генриха, ни его место в советском обществе молодого коллегу не привлекают. «Мы пойдем другим путем» — как сказал Ульянов-Ленин, узнав о казни брата Александра.
Когда я узнаю все в Москве, я что-нибудь предприму. А что я предприму? Поеду куда-нибудь? В западную сторону не поедешь, исключено. Можно поехать в восточную сторону — в Сибирь, в Азию. В Азии я уже был, правда, недолго. В Сибири и Азии, увы, нет… как бы точнее определить… интеллектуальной питательной среды. Так что мне там нечего делать, как моряку нечего делать там, где нет моря. Значит, придется быть в Москве. Ведь, в сущности, не географическое положение я хочу сменить, но нечто другое… (Каким-то шестым чувством наш герой понимает, что Москва провинциальна. Может быть, у него комплекс провинциала и он хочет жить в самом центре какого-то несуществующего небесного города — столицы всех столиц?) Вероятнее всего, я хочу найти себе место, где я могу быть самим собой, открыто и торжественно. И быть уважаем за то, что я такой… какой я есть.
В Москве… Ну, разовьюсь я, переняв опыт лучших московских поэтов, и стану писать непревзойденные, твердые стихи, нельзя будет засомневаться ни в единой строке. Нужно будет их печатать. Я и сейчас, как поэт, интереснее любого Вознесенского, но его знает вся страна, а меня — несмотря на то, что я продаю сборники,— несколько тысяч московских интеллектуалов… Сейчас меня куда больше интересует качество моих текстов, но, наверное, когда становишься старше, больше хочется признания. А как же «дед» Кропивницкий? Тот вообще до семидесяти пяти лет дожил, а где его признание? Кто его знает, кроме специалистов? Я и то больше известен, чем «дед».
14
Еще в самое первое посещение им Мишки Гробмана в Текстильщиках тот, выслушав лимоновские стихи и накормив его своими собственными, воскликнул:
— Я знаю, кто тебе ближе всех будет среди московских поэтов. «Дед» Кропивницкий! Слушай!
Приехал толстый гражданин,
Широкоплечий, бородатый
И с шевелюрою мохнатой,
Приехал толстый гражданин.
На небе был ультрамарин,
А тучки были как из ваты.
Какой роскошный гражданин
Широкоплечий, бородатый!—
Разве не здорово, а?
Харьковчанин, уже переходящий в москвича, как кентавр переходит из лошади в человека, согласился, что, да, здорово. Просто, умело-остраненно, чудаковато, ласково и главное — выразительно. Как бы рука таможенника Руссо чувствуется. Закрыв глаза, можно представить пухлого, косматого, как лев, гражданина, ступающего на сочные тропические травы поселка Долгопрудная. Ватные тучки остановились в ультрамариновом небе.
Отвез его в Долгопрудную, однако, не Гробман, вечно занятый каталогизированием, систематизированием, обменами различного рода (учебников по химии на учебники по физике, учебников биологии на старый вдруг пиджак или скатерть), но комсомольский вождь оставшегося неизвестным нашему герою научно-исследовательского института Володя Максимов. Пунцовощекий, энергичный, в джинсах и пиджаке, на лацкане коего комсомольский значок соседствовал с университетским, Максимов коллекционировал странных людей. Среди его знакомых числились: спившийся старик экс-раввин, несколько буддистов, свихнувшиеся математики, изобретатели сумасшедших машин и тому подобные странные существа. Володя Максимов завернул в жизнь нашего героя ненадолго, мимоходом, возможно, исключительно для того, чтобы познакомить его с Кропивницким. Познакомил и вышел в боковую дверь.
Они так долго ехали в автобусе, что постепенно даже воспоминания о Москве были стерты полями, лесами и пастбищами с пасущимися на них и одновременно неряшливо испражняющимися животными. Третьей с ними ехала Алла Зайцева, детдомовка в брюках, работавшая в том же самом научно-исследовательском учреждении, что и Максимов. (Это не был институт физики, химии, железа или камней. Учреждение занималось гуманитарными проблемами. Может быть, это был экзотический Институт международного рабочего движения? Допустим.) Молодые энтузиасты под шумок изучали в нем вовсе не рабочие движения. Впоследствии (этот период находится уже за пределами данного тома) Эд сдружился с детдомовкой, оказавшейся исключительно «хорошей девушкой» (так существует категория «хороших парней»), и получал от нее на ночь, на пару дней, вдруг, машинописный перевод какого-нибудь модного западного социологического труда. Таким образом ему удалось ознакомиться с трудами Маршалла Маклюэна по поводу информации и паблисити, прочесть «Одномерного человека» Маркузе. Институт переводил западные шедевры для собственного внутреннего употребления.
Сквозь густую азиатскую жару автобус выехал наконец к долгой и низкой поверхности воды. Высоко над дорогой на холме возвышалась церковь, а с другой стороны прилип к пруду продовольственный магазин. Меж двух останков колонн без ваз (на то, что вазы были, указывали позеленевшие от времени корешки цоколей) они ступили на мост, обтрепанный временем, и вошли в парк.
— Оглянитесь!— приказал пунцовощекий экскурсовод приятелям (и девушка Зайцева приехала в поселок впервые).— Видите, по этой дороге помещик в экипаже выезжал из санатория для дефективных детей.— Максимов указал в глубину парка, где возвышалось громоздкое, крашенное известкой здание о нескольких этажах, деревянное, и даже с глупой башней-луковицей.— Проезжал по мосту через пруд. И экипаж медленно, кругом поднимался на холм, к церкви… Все это, разумеется, обветшало после революции…
— Хоть кто-то жил красиво,— сказал харьковчанин.
— Сейчас некоторые тоже живут красиво, не беспокойся,— сказала Зайцева. Сама она жила в шестиметровой комнате у Крымской площади. После того как Алка достигла совершеннолетия и покинула детский дом, она добилась этой клетки в коммунальной квартире, полагающейся ей как ребенку репрессированных, а затем реабилитированных родителей. Алку живо интересовали проблемы социального неравенства.
Миновав санаторий для дефективных детей, вокруг санатория земля была обильно усеяна слоем пожелтевших сосновых иголок, они углубились в лабиринт несвоевременно убогих деревянных строений. По сообщающимся дворам бродили с квохтанием куры, подпертое шестами, сушилось белье, за невысокими оградками из серых досок видны были грядки с луком и другой, уже менее внятной огородной зеленью. У нескольких разверстых темными пастями входов в строения сидели на старых стульях и скамьях старухи. Старик был редким зверем в том поколении, добросовестно выкошенном несколькими войнами. Если бы не лето, удручающее зрелище представлял бы из себя поселок. В окружении растений нищета менее заметна.
— Таких двориков в Москве уже не найдешь,— с гордостью заметил Максимов.
— Можно найти,— возразила Алка.— Если хочешь.
Они поднялись по десятку ступеней на крыльцо и, миновав мужчину в майке, задумчиво сплевывающего семечки на дохлую траву у крыльца, прошли в сумрачный коридор. Пахло жженым керосином, гадкой жидкостью против насекомых и душными воскресными варевами. У двери, выкрашенной в потускневший, но розовый когда-то, сомнений не было, цвет, Максимов остановился. «Здесь!» — сказал он торжественным шепотом. Из-за двери доносилась приглушенная классическая (харьковчанин решил, что средневеково-итальянская) музыка. Максимов постучал.
Музыку заглушили, и дверь открылась. На пороге стоял невысокого роста седоусый старик в кепке. Бульба носа, зависающая над усами, была темнее щек. В серой рубахе, не заправленной, но свободно спадающей на просторные хлопчатобумажные штаны. (Назвать их брюками у автора не поворачивается язык, так же, как ткань вдруг нелепо сама собой назвалась хлопчатобумажной. В стране, где пишется эта книга, брюки назвали бы коттоновыми. Вспомним, что Достоевский в прошлом веке употреблял выражение «демикоттоновый платок».)
— Здравствуйте, Евгений Леонидович! Хорошо, что мы вас застали… Судя по кепке, вы собрались гулять.
— Володя? Максимов? А я вас в прошлое воскресенье ждал. У меня тут целая орда народу была…— Старик топтался нерешительно в дверях, не зная, очевидно, что же делать, войти в комнату или… Снял кепку.
— А я вам Эдика Лимонова привез. Вы слышали? Познакомьтесь. Он раньше в Харькове жил, теперь в Москву перебрался.— Максимов подтолкнул харьковчанина к старику. Из двери напротив высунулась толстая женщина с красивым, но одутловатым луноподобным лицом. Смерила всех взглядом и, фыркнув, захлопнула дверь.
— Проходите в комнату, что же мы стоим тут…— Дав войти девушке Зайцевой, старик вошел в затемненную комнату. Пробрался к окну и сдвинул с него штору. В окне подрагивало листьями молоденькое деревце. На крыше сарая напротив точил когти о серую перекладину рыжий кот.
— Дуняшка за мной шпионит.— Старик усмехнулся.— Баба, которая выглядывала. Продавщицей в продмаге работает. Она тут на Олю мою накричала, обвинила нас в том, что мы отливаем у нее из примуса керосин. Я было вступился за Олю, но вышел мужик, с которым она сейчас живет, и заорал: «Ты, старикашка, фашист, молчи! Мы о тебе все знаем, читали в газетах, мы тебя на чистую воду выведем!» — Старик улыбался. Невесело, впрочем.
— Вы хотите, чтоб я с ней поговорил, Евгений Леонидович?— Максимов сделал движение в сторону двери.
— Ни в коем случае, Володя! Она скоро забудет о нас с Олей. Дуняшка — баба неплохая, вздорная только. На нее находит иногда. Лучше дать ей перебеситься, чем раздувать историю. Я с ними мирно стараюсь, мне с ними жить. Что вы от них хотите, простые люди…
Харьковчанин оглядел комнату. Две железные кровати, застеленные грубыми солдатскими одеялами. Печь, выступающая из стены. Умывальник в углу у двери, под ним таз. Ведра с водой, прикрытые фанерками. Ведро с углем у печи. Множество холстов экономно располагались по периметру комнаты. Стены сплошь в картинках. Графика. Лишь одна большая картина маслом, изображающая камни…
— Нравится?— Старик проследил за его взглядом.— Это Олина работа, не моя.
— А где Ольга Ананьевна?— Максимов уселся на одну из кроватей.
— В Москву уехала с Валей. Зубы у нее разболелись. Так что я один тут хозяйничаю. Садитесь, девушка. Вас как зовут?
Привычно, не глядя, старик пошарил за занавесью, закрывающей входную дверь, и извлек оттуда деревянную плоскость. Привычно разложил плоскость в стул.
— У вас сколько здесь метров?— спросила Алка.
— Это Алла Зайцева, Евгений Леонидович! Моя коллега!— Наконец догадался представить подругу Максимов.
— Девять.
— Как же вы тут вдвоем? У меня что-то между шестью и семью, но я-то одна. И потом я в центре Москвы, у Казанского собора… А что, водопровода у вас нет?
— Нет. Воду со двора из колонки ведрами таскаем.
— И туалет во дворе?
— Угу… Зимой, конечно, не очень удобно,— смущенно согласился старик и извлек из-за занавески второй стул. Сел на него. Встал опять.— Я вам чай сделаю.
— Не нужно, Евгений Леонидович, не суетитесь, мы тут винца привезли.— Максимов извлек из сумки бутылку вина.
— Почему же ваш…— Алка остановилась, вспоминая что-то.— Кем вам Оскар Рабин приходится? Зять? Муж вашей дочери или Лев, ваш сын, почему они вас в Москву не заберут? Купили бы вам квартиру. Оскар во всю сейчас картины иностранцам продает. Самым популярным художником у иностранцев сделался. Деньги-то у него есть.
Алка-детдомовка привыкла расправляться с проблемами решительно и прямолинейно. Дипломатия, считала Алка,— удел ханжей и робких душ.
Старик, отодвинув от стены легкий столик, покрытый изрезанной клеенкой, провез его к кровати, на которой сидели Максимов и харьковчанин.
— Да мы с Олей не хотим в Москву. Честное слово! Шумно у вас там. Я целую жизнь за городом прожил. От дополнительной жилплощади я бы не отказался, а в Москву я не хочу. Я барачный житель. Туалет и все эти современные штучки, может быть, и хорошо иметь, но вот я привык, чтоб углем пахло… Когда долго никто не приезжает, правда, скучно становится, это да… Старею, очевидно, раньше я на визитеров даже ворчал. Вам нужно дать штопор, да, Володя?
— Если можно, Евгений Леонидович.
— Мне о вас,— старик поймал глазами глаза харьковчанина,— я припоминаю теперь, Игорь Холин говорил. Появился, мол, в Москве еще один гений. Из Харькова приехал…
Слегка подъебывает, решил наш герой.
— Ну, я себя гением не считаю.
— Ну почему же. Сейчас в Москве штук пятьдесят, а то и сотня гениев наберется. Я даже текст составил: список гениев. Сапгир вот, мой ученик,— чем не гений? И Холин — гений. И Оскар — гений. И художник Миша Гробман — гений. И этот, близорукий, который цветы рисует, как его?
— Яковлев, Евгений Леонидович!— подсказал Максимов.
— Да, Яковлев, чем он не гений? Я серьезно, вы не думайте.
Однако было вовсе неочевидно, серьезно ли.
— Холин мне сказал, что вы из Харькова, с Украины, значит, хотя и с Восточной. Я ведь, знаете, украинского происхождения. Один из моих предков был известным украинским писателем. Кропивницкий тоже, вы слышали?
Наш герой вспомнил без труда, что его заставляли в школе, среди прочих забытых им украинских писателей, изучать и Кропивницкого. Только вот что он написал. Не «Энеиду» ли?..
Еней був парубок моторний
І хлопець хоть куди козак?..—
проскандировал харьковчанин.
— Нет. «Энеиду» написал Котляревский. Мой предок написал…
— Вы какого года рождения, Евгений Леонидович?— хмуро прервала его бесцеремонная Алка.
— Девяноста третьего. Я в одном году с Маяковским родился.
Алка покачала головой и ничего не сказала. Харьковчанина же эта ориентировка Кропивницким самого себя во времени при помощи Маяковского поразила. Подумать только, почти уже сорок лет как нет на свете Маяковского, пустившего себе пулю в лоб, а Кропивницкий жив, сидит, держа в руке стаканчик с вином, и улыбается в серые усы. И руки во множественных веснушках, жилистые руки художника и поэта, преподавателя рисования, не дрожат. Какой скачок через эпохи! Как бы пристегнут ремнями сидит он в кресле машины времени.
— Не глядите на меня словно на мамонта, Эдуард! Я очень даже еще живой. В последний приезд Сапгира мы с ним вдвоем бутылку водки осилили. Так что я не перешел еще в ископаемые.
— Да что вы, Евгений Леонидович! У меня и в мыслях не было… А вы знали Маяковского?
— Знаком не был. На чтении его стихов присутствовал несколько раз. Нахальный был тип… Я, знаете ли, его стихотворную манеру никогда не любил. Но из любопытства мы с моим другом Филаретом Черновым сходили послушать. Чернов прекрасные стихи писал. Религиозные, правда, вам такие стихи не должны быть близки…
— Ну почему же…— Максимов подлил старику вина.— Сейчас очень оживился интерес к религии. Многие мои друзья…
— Интерес к религии не имеет ничего общего с религиозностью. Филарет Чернов был глубоко, философски религиозным человеком.
— А чем вы объясняете, что Маяковский добился такого грандиозного успеха при жизни, а у вас, насколько я знаю, не напечатано ни единого стихотворения…— сказал Алка.
Алка всегда перебарщивала, но в данном случае она зашла в своей наглой бесцеремонности столь далеко, что за спиной Эда обычно невозмутимый Максимов ущипнул Алку за бедро. Старику должно быть неприятно. Кропивницкий беззлобно улыбнулся.
— Я думаю, милая Алла Зайцева, что мне не хватило напористости. Я всегда был скорее робким человеком. Это одна из причин. Другая состоит в том, что я всегда распылял свои таланты. Живопись занимала в моей жизни, пожалуй, большее место, чем поэзия, ей я отдавал основные силы. А начинал я, вы удивитесь, вообще как композитор. Я ведь даже написал оперу, да-да, большую оперу… «Кирибеевич» по мотивам лермонтовской «Песни о купце Калашникове». Но самая же важная причина, почему ни стихи Чернова, ни мои, ни стихи еще одного моего друга поэта Арсения Альвинга не увидели света, состоит в том, что в годы моей молодости все внимание доставалось представителям напористых поэтических школ, кулаками добивающихся признания. Акмеисты свергли символистов, их же в свою очередь пришли и стали бить ражие футуристы. Многие годы поэтическая сцена была занята этими гладиаторскими побоищами. Имажисты, кубофутуристы, даже эгофутурист существовал (Северянин), ничевоки… Ну вы, наверное, знаете все это и без меня… Каждый желал особым способом выпендриться, нечто необыкновенное придумать. Василиск Гнедов выходил на эстраду и ломал у себя на голове доску. Он называл себя «футуристом жизни». В начале тридцатых годов все это кончилось. Последней авангардной школой были обэриуты, которых я не люблю, как и Маяковского… Канонизировав Маяковского, власти решили вообще остановить вдруг нормальный литературный процесс, обязав искусство отныне служить народу — то есть себе. Широкая спина Маяковского долгие годы заслоняла от публики поэтов, имеющих несчастье не принадлежать к знаменитым школам. Сегодня мы с вами присутствуем при курьезном, медленном, но верном процессе канонизации самим советским обществом, без приказа властей — Пастернака, Ахматовой, Цветаевой. Отныне их фигуры будут заслонять от читателя немодных поэтов… Я, к несчастью, традиционалист. Мои стихи восходят корнями к классической русской поэзии, к Пушкину, к Алексею Константиновичу Толстому. Меня и других старомодных традиционалистов заслонили и оттеснили от читателя кунштюкисты, иллюзионисты и фокусники. Я, милая Алла Зайцева, не верю в модные готовые рецепты методов, вооружившись которыми возможно писать гениальные стихи. Я ценю чистоту и ясность слога. И я верю в талант. Литературные моды же приходят и уходят, как дамские моды.
Снаружи заиграли на гармошке, и женский голос взвизгнул частушку. Долетели только последние две строчки, и они были отвратительны:
…их ебуть, они пердять,
Брызги в стороны летять!
Старик встал и прошел к окну.
— Простые люди бесстыдны. Я не знаю, вы замечали уже или нет… Но таких охальников, как наши долгопрудненские, трудно найти. Плохими людьми я бы их не назвал, но бесстыдны и развратны, факт. В соседнем бараке есть один рабочий слесарь, в железнодорожном депо работает, на станции. Иван Жванов. Год назад умерла его жена. Мужик он еще молодой, баба ему нужна, так он преспокойно со старшей дочерью, как с женой, стал жить. Все соседи об этом знают. В той же комнате еще двое детей с ним обитают — сын и дочь, и такая история! Я уверен, что Жванов никогда не слыхал слова «инцест» и ничего предосудительного в своем поведении не видит. Умерла жена — а естественная надобность осталась. Уму непостижимо! В часе езды от Москвы — дикари обитают…
— Я к вам пару посылал, Евгений Леонидович. Доктор есть такой известный, хирург, Гуревич, с женой… Они приезжали? Он хотел картинку у вас купить…
— Хирург? Был толстый доктор-еврей. Симпатичный такой… Я с ним портвейн еще пил. Только вот фамилии не помню… Сейчас посмотрю…— Старик опустился на колени перед кроватью и выдвинул из-под нее чемодан. Опустился с предосторожностями, вначале одно колено, потом второе. «Семьдесят пять лет человеку все же, как ни бодрись»,— подумал харьковчанин и заметил, что ботинки старика переходят в черные носки, выше одна задравшаяся штанина обнажает голубую штанину кальсонины. Эду стало грустно. И обидно за старость старика, вынужденного носить кальсоны в такую жару. «Кровь уже, наверное, не греет старика»,— решил он. Интересно было бы поглядеть, какой Кропивницкий был в молодости. С чего он начинался. Был ли хмурым, неловким юношей или же смелым футболистом… Связав три известных элемента: молодого и старого Кропивницких и Лимонова в его сегодняшнем состоянии, можно вычислить четвертый, неизвестный элемент: каким он, Эд Лимонов, будет в возрасте Кропивницкого. Может быть, Маяковский и был невозможно нагл, однако Эд предпочитает судьбу Маяковского. Не дай бог дожить до голубых кальсонин…
— Да бог с ним, с хирургом… Может быть, вы нам пару стихотворений прочтете? Я уверен, что вы новые стихи написали за тот месяц, что я у вас не был…
— Свою книжку свиданий я куда-то задевал…— констатировал старик. Выбрал среди множества тетрадок в переплетах цветного ситца две и задвинул чемодан под кровать.
— Я, знаете ли, когда мне исполнилось сорок, сказал себе, что больше стихи писать не буду. Однако обещание не сдержал, всего год только и продержался. В шестьдесят лет я себе вновь запретил писать стихи…— Кропивницкий вздохнул, усаживаясь на стул.— И опять нарушил. Теперь уже пишу, не давая обещаний.
— Можно посмотреть?— Харьковчанин протянул руку к тетрадкам.— Это вы сами переплетаете?
— Сам. Так как от государства не дождешься, когда оно тебя напечатает, я наладился себя издавать.
В отличие от его собственной поточной продукции, книжечки Кропивницкого были более солидно сделаны. Листы были не сколоты наспех, но сшиты вместе, и покрывал книжку толстого картона оклеенный тканью основательный переплет. Текст, однако, и Эду это не понравилось, был написан от руки.
— Можно воды?— Зайцева встала.
— Зачерпните вон синей кружкой из ведра.
— Вы мне напомните, Евгений Леонидович, перед уходом, я вам воды принесу, чтоб вам ведер не таскать,— сказал Максимов.
— Что вы со мной как с больным, Володя? Старый — это не больной…
— Я не потому, Евгений Леонидович. Уж больно колонка от вас далеко. А мне размять мышцы полезно.
— Вы по-прежнему в баскетбол гоняете?
— Сейчас только как любитель. Я уж старый для этого, Евгений Леонидович.
— Ну вот, и вы старый, и я старый… Алла Зайцева, вы тоже себя старой считаете?
— Нет,— сказала Алка твердо.— Нисколько. Какая вода хорошая у вас.
— Вот хоть что-то хорошее нашли в Долгопрудной.
— Ну нет, вы меня не поняли,— запротестовала Алка,— я не критикую. Только у вас здесь сейчас, как в Москве, наверное, было лет двадцать назад. Отсталость ужасная. И народ какой-то убогенький.
— Это точно,— согласился Кропивницкий. Видно было, что он подшучивает над решительной детдомовской девушкой.— Передовые все сбежали в Москву. И работают там на больших передовых предприятиях. Экономически рассуждая, у нас здесь только мелкие предприятия, и рабочая сила — политически незрелая. Не говоря уже о буфетчицах и продавщицах, Долгопрудную населяют старухи на пенсии, кровосмесительные слесаря, инвалиды… Есть даже один, который ловит крыс в силки. Сдирает с них шкуры, сшивает и продает. Очень мрачный тип. И очень отсталый… В Долгопрудной, Алла Зайцева, даже знахарки есть. Болезни заговаривают. Как ни странно, Оля, однажды, когда ее совсем уж зуб замучил, обратилась к знахарке. За рубль, знаете, та ей боль сняла. Честное слово! И боль, и опухоль. К сожалению, рублевого заговора хватило только на десять дней.
— Евгений Леонидович, а стихи-то забыли?
— Может, вы, Володя, прочтете? Я сегодня что-то не в голосе. Сиплю…
— Ну как же я, ваши-то стихи. Прочтите хотя бы одно сами. Ребятам вас интересно услышать.
Старик огладил лысину ладонью и открыл тетрадь. Пошевелил губами и закрыл.
Все ждут смерти.
В ожиданьи
Деют всякие деянья.
Этот в лавочке торгует,
Этот крадучись ворует,
Этот водку пьет в пивной,
Этот любит мордобой.
Словно маленькие дети
Голубей гоняют эти.
Вот контора: цифры, счеты,
Масса всяческой работы.
Смерть без дела скучно ждать,
Надо ж время коротать.
15
Он сходит с автобуса и по скучной улице новоотстроенного района идет, отыскивая нужный номер: 68 в. Коробки удручающе похожи. Привыкая к новой коробочной жизни (все большее количество населения переселяется в отдельные клетки на окраинах), страна одновременно уже проявляет недовольство новым способом существования. В народном фольклоре, в анекдотах появился обширный свежий отдел: «Новостройки». Обычно пьяные, анекдотические мужья, путая коробки, входят не в свои квартиры, проводят там ночь и, неопознанные чужой женой, уходят. Взаимозаменяемость, стандартизация не нравится населению. Раньше населению не нравилось жить в коммунальных квартирах. Там им не хватало… одиночества? Употребим английское слово «прайвеси», ибо русского эквивалента феномену не существует, читатель. Что бы устроило население, неизвестно. Может быть, удовольствие иметь комнату в коммунальной квартире в центре Москвы и одновременно отдельную квартиру в бетонной коробке на окраине. Интересно, где бы среднестатистический советский человек проводил бы большее количество времени? Вероятнее всего, пять рабочих дней недели большинство населения проводило бы в коммунальной квартире. Ближе с работы и на работу, веселее и привычнее. И человечнее, потому как люди в коммуналке близки друг к другу, хочешь не хочешь. А на субботу и воскресенье население дружно валило бы на окраины в Черемушки и Новогиреево. Выспаться, побродить по квартире в халате или голыми, полежать в ванне, вволю поделать любовь, не сдерживаясь присутствием соседей.
От него требуется только передать Революционеровы тексты, и до свиданья. Определенный риск в этом предприятии есть. За квартирой, может быть, следит кагэбэ, и его засекут, выследят, возьмут на заметку. Однако он скоро съедет от Кушера в любом случае. И он не собирается заниматься революционной деятельностью ежедневно. Он взялся отвезти тексты из любопытства. Ему хочется поглядеть, что из себя представляет подпольная типография. Впрочем, Революционер не сказал, что это подпольная типография. Журнал? «Хроника», вот как это называется. «Хроника текущих событий». Революционер показал ему несколько номеров. Издают они хуже, чем Эд издает свои стихи. Правда и то, что они не продают свою «Хронику» по пять рублей штука, потому могут позволить себе плохое качество.
Он находит квартиру 41 и, как наказывал Революционер, делает три длинных и два коротких звонка. За дверью тихо, ни звука… Володька не сказал, что делать, если сразу не откроют. Звонить ли опять или нет. Он, однако, повторяет звуковой код: три длинных, два коротких. Молчание.
В подъезде еще не выветрился запах свежей краски и цементной пыли. Однако с перил уже облупилась кое-где краска, стены уже разрисованы местными новыми детьми. Вперемежку с ругательствами, традиционными членами и женскими половыми щелями есть надписи новой эры: «Битлз!», «Я люблю Джона Леннона!».
Рисунок мотоцикла. «Ява» — крупно выписано на моторе. Прогресс, мировая культура соседствует на стенах с исконными биологическими интересами.
Он еще раз набирает звуковой код и, выругавшись «мать его, Революционера, так!», сбегает по лестнице. Столько протрясся в автобусе и теперь буду трястись на обратном пути. «Там всегда кто-нибудь есть!» Мудак Володька, и я сам мудак, зачем согласился. Два часа потерял. Лучше бы брюки шил.
Выскочив из подъезда, он останавливается и пытается сообразить, где находится остановка автобуса в обратную сторону, в Москву. Парень в очках, темные волосы загибаются в крупные букли, запыхавшись выскакивает вслед за ним.
— Вы звонили. Извините. Прошу вас подняться.
Войдя в квартиру, пропустив нашего героя первым, парень закрывает дверь на несколько замков.
— Еще раз извините. У нас такой порядок. Мы должны были убедиться, что вы один.
В квартире, теперь их становится слышно, стучат сразу несколько пишущих машин. Прихожая, изгибаясь коленом коридора, демонстрирует несколько дверей. Парень открывает первую. Стены комнаты, куда они входят, почему-то завешаны одеялами. За столом, помещающимся в центре комнаты, над пишущей машиной склонилась толстая старая женщина.
— Здравствуйте!
— Можете не представляться, если не хотите.— Парень подвигает ему стул.
— Вы привезли Володины материалы?
— Привез. Володины.— Поэт снимает пиджак, кладет его на стул, расстегивает рубашку и вынимает спрятанный под ремнем помятый и взмокший от пота конверт.— Вот! Меня зовут Эдуард Лимонов. Я поэт.
— Я Саша. А это — Дора Михайловна.
— Вы что, печатали, когда я звонил? Вы это изобретательно придумали — одеяла на стены. Я ничего не слышал.
— Одеяла — это чтоб соседи не слышали. Лучше бы, конечно, пробкой стены обить, как у Марселя Пруста было, но увы, слишком дорогое удовольствие. Не по карману, да и пробки не достать столько.
— Одеяла тоже хорошо. Однако жарко, наверное, от них?
— Мы проветриваем.— Парень уже разглядывает Революционеровы каракули.— Перерыв устраиваем.
— Володя просил извинить его за то, что он не успел перепечатать текст.
— Дора Михайловна разберется. Главное, что материал пришел вовремя… Хотите, может быть, чаю? Дора Михайловна, вы бы отдохнули! С самого утра сидите.
— Я не устала. А чаю хорошо бы. Я поставлю.— Встав, женщина оправляет платье. Лицо у нее усталое, пусть она и утверждает, что не устала. Она выходит, аккуратно прикрыв за собой дверь.
— У Доры Михайловны муж в лагере сгинул,— сообщает Саша, продолжая переворачивать листы революционной рукописи.
— У вас, Саша, тоже кто-нибудь в лагере погиб? Вы поэтому журнал свой выпускаете?
— Отец не вернулся, да… И поэтому, и не только журнал помогаю делать… А вы что, в первый раз курьером?— Саша отвлекся наконец от рукописи и смотрит в глаза поэту.
— Я взялся как друг Революционеру помочь. Мы живем в одной квартире.
— Кому помочь?
— Володьке. Я его Революционером называю.
— Тогда уж Контрреволюционер…
— Можно и так. Вообще-то я стихи пишу, ни в какой политике не участвую.
— Как можно в наше время стихи писать? Когда в стране такое происходит.
— А что такого в стране происходит?— Поэта обидело пренебрежительное отношение функционера подпольного журнала к стихосложению. Да кто он такой, этот Саша? Саш на свете много, а поэт Лимонов один.
— Как что? Чехословакию задавили танками. Демократическое движение в своей собственной стране Брежнев и банда разгромили, лагеря опять наполнены жертвами, а вы стихи пишете. Искусство для искусства развели…
— Слушайте, профессия «свергателя властей» во все времена предполагала риск как неприятную, но неизбежную часть профессии. Хотите власти — рискуйте. Вы же не для меня ее добиваетесь, но для себя. Сделайте так, чтобы не вас сажали, но вы сажали.
— Вы что, не понимаете, что в стране царит коммунистический террор? Вы не понимаете, что в этой стране открытая оппозиция немыслима?!
— Ну если немыслима, тогда сидите в лагерях и не жалуйтесь. Вы что, хотите, чтоб вам за ваши прекрасные голубые глаза власть на тарелочке подали?
— Вы, следовательно, отрицаете существование такого понятия, как права человека, и то несомненное обстоятельство, что советский человек не обладает всеми правами, определенными Гаагской конвенцией?
— Вы уже спорите?— Дора Михайловна появляется, неся на подносе чайник и чашки.— Не нужно спорить. Несогласия в мире и без нашего участия достаточно.
— Если бы вы не были другом Володи, я бы решил, что вы принадлежите к другому лагерю.
— И решив, что я принадлежу к другому лагерю, что бы вы сделали? Убрали бы меня, как Нечаев в свое время пришил студента Иванова? Так же глупо и неуклюже?
— Тотчас бы после вашего ухода я бы перевез персонал на другую квартиру.
— Можете успокоиться. Я из блатных. Мы, в отличие от вас, интеллигентов, не раскалываемся. У нас развитое чувство личной чести. До свиданья.
Поэт гордо выходит в коридор.
Дора Михайловна отпирает для него замки.
— Чаю бы выпили все же, а?
— Благодарю вас.
Лицо у старухи доброе, но глупое, решает он, спускаясь по лестнице.
16
Здорово я ему все же выдал. Элегантно так. «Я из блатных. В отличие от вас, мы не раскалываемся!» Блатные, конечно, раскалываются, но реже интеллигентов. Эти колются сплошь и рядом. Их же собственная «Хроника» и сообщает об интеллигентских покаяниях… Насчет того, что я блатной, это я, конечно, загнул. Однако если я пять лет грабил, пусть и окраинные, но магазины, и даже участвовал, пусть и на вспомогательной роли, в большом кредитном деле, близко к большим деньгам походил, может, я имею право? Может, пяти лет достаточно? Каков минимальный срок, после которого можно с полным правом говорить: «Я — вор»?
— Молодой человек!— Крик застает его на последних ступенях последнего марша лестницы. Он задирает голову. Старуха держит его пиджак высоко вверху.— Вы пиджак забыли!
— Не бросайте! Там у меня… Я подымусь!— За его спиной в подъезд входят. Слышны шаги нескольких человек. Жильцы? А вдруг нет, не жильцы? Может быть, дать им обогнать себя? Для конспирации. Он наклоняется и развязывает шнурок на туфле. В момент, когда он начинает его завязывать, в поле зрения появляются штанины отличных ярко-синих джинсов и другие — серо-серебристой ткани. И не проверяя документов, можно с уверенностью сказать, что обладатели штанин принадлежат к одной из трех малочисленных групп населения. Они или: 1) пижоны, могущие заплатить большие деньги за иностранную одежду, или 2) фарцовщики, или 3) иностранцы…
Переведя глаза со штанин на лица идущих по лестнице, он не сомневается: иностранцы. Хотя на голову одного из них, очкастого, напялена глупейшая, не по сезону теплая советская кепка, а с плеча обладателя серо-серебристых штанин свисает сумка с надписью «ДОСААФ». Куда могут идти в этом скучном доме иностранцы? В квартиру профессора Файнберга, то есть в «Хронику», без сомнения. Довязав шнурок, он спешно разгибается. И по пятам иностранцев входит в квартиру.
Иностранцев вышел встречать в переднюю сам профессор. Коренастый дядя лет шестидесяти в белом свитере и опять-таки «иностранных» (извиним профессиональное пристрастие героя) брюках.
— Виля, дорогой!— Профессор, схватив руку младшего, того, что в глупой кепке, тянет кепочника на себя и целует его два раза.— Рад тебя видеть, Виля… Очень рад тебя видеть!
Дора Михайловна сжимает пиджак поэта. Саша недовольный, брови сбежались вместе, сопит. Сцена явно не предназначалась для глаз «курьера», хотя бы и приятеля Контрреволюционера. Слаженности Лубянской тюрьмы, где, по воспоминаниям очевидцев, заключенных водят по коридорам таким образом, чтобы они не могли встретиться нос к носу, их подпольная организация еще не достигла.
Наш герой умеет быть наглым, если хочет. Вспомните, как он изнасиловал дружбой интересующего его Сапгира.
— Саша, я хочу перед вами извиниться… Признаю, что я был не прав.
— Все ясно,— бормочет Саша.— Забудем…
— Познакомься, Бо́рис, это Вальтер, мой болшой дрюг!— Виля делает шаг в сторону, дабы фасад Бо́риса был обращен на фасад «болшого дрюга».
— Очень… очень приятно!— Крупное лицо профессора выражает действительно крайнюю приязнь. Руки двух мужчин смыкаются.
— Вальтер! Это ты?— восклицает наш наглец и, повернувшись задницей к Саше, отпихивает в сторону Вилю, несет руку к Вальтеру.
— Мы познакомились у Брусиловского. Я — Эдвард! Эдвард Лимонов!— Наглый поэт разводит руки и входит в им самим организованное объятие с Вальтером. В долгий тесный зацеп. Можно подумать, что два ближайших друга встретились. На деле ничего подобного. Он не знает фамилии немца. Даже не уверен в его профессии. Он обнимается с пахнущим резким одеколоном здоровым немцем лишь из желания досадить Саше. Показать ему, что он не просто юноша-курьер, что он сам по себе и кое-что значит в московском мире. Приступ комплекса неполноценности посетил нашего героя, как иных бросает на дорогу эпилепсия.
Против ожидания, немец его вспомнил.
— Толя в поръядке? И Галья? О, подожди, ты знаешь Виллю Эйзера? Корреспондент «Лос-Анджелес таймс». Познакомьтесь, ребьята!
— Эдвард Лимонов, поэт!
— Билли Эйзер. Очен приятно.
— Хотите сделать со мной интервью, Билл?
— Почему нет, может быть. Только сегодня я занят. Уже делает интервью с Бо́рис.
По очкастой физиономии Вилли ясно, что молодой поэт Лимонов его не заинтересовал. Иностранных журналистов больше интересуют пожилые прозаики «Хроники». Новоиспеченный москвич уже убеждался в этом не раз. Билли Эйзер с удовольствием прискакал делать интервью с Бо́рисом, потому что Файнберг — один из редакторов «Хроники» и деятель еще чего-то. В «Хронике» регистрируются все «политические» аресты, происшедшие на территории Союза Советских. Вот если бы поэт Лимонов попал бы в тюрьму…
— Приступим к бизнэс, да?— Виля снимает кепку и очки и вытирает лицо платком. Лишенное очков и кепки лицо его выглядит лицом слегка опухшего подростка.— У нас много работы впереди. Вальтер, извлеки, пожалюйста, мою машину…
— Я, я…— Вальтер разрезает молнией досаафовскую сумку. Аккуратный магнитофон, судя по осциллографам — профессиональный, переходит из розовых лапищ Вальтера в бледные руки Вили.
— А это для вас, господин Бо́рис! Держитье! Подарок от мистера Штайна.— Вальтер вручает Файнбергу желтый конверт.— Теперь я буду передавать вам подарки мистера Штайна, поскольку наш общий друг был вынужден покинуть пределы вашей территории… Я извиняюсь, Билл…— Следующие несколько фраз, обращенные к Эйзеру, были произнесены Вальтером по-английски.
Покончив с «Вилей», Вальтер оборачивается к Бо́рису:
— Я хотел бы высказать тебе несколько пожеланий мистера Штайна по поводу его подарка. Он ни в коем случае не желает вмешиваться в ваши дела, это лишь пожелание мистера Штайна. И я уеду, оставив вас с Биллом.
— Если это не сверхсекретно, Вальтер, для экономии времени Саша может записать пожелания мистера Штайна, а мы с твоим другом займемся интервью. У меня сегодня есть еще одно важное свидание. Разве что мистер Штайн хотел бы, чтобы о его пожеланиях знал только я лично?— Профессор обрывает край конверта и заглядывает внутрь.— О, прекрасно, самые лучшие, бесполосные!
— Нет, мистер Штайн не просил о сверхсекретности… Ха-ха-ха!— Несмотря на смех, физиономия немца выражает неудовольствие.
Поэт наконец берет из рук Доры Михайловны пиджак.
Профессор удаляется, за ним следует спина корреспондента «Лос-Анджелес таймс». Поэт вспоминает, что в нагрудном кармане у него лежит десяток листков с именем и адресом, что-то вроде самодельной визитной карточки. Нащупав листок, он делает выпад и рукою касается уходящей спины корреспондента:
— Держите, Билл! Мой адрес. Когда вам нечего будет делать или в поисках материала. До конца июля вы можете меня найти в указанном месте.
— Спасибо.— Опухший подросток вежливо улыбнулся.— Я воспользую.
— …особо говоришь об этот человек. Емю вы должны дать тыясячья…
— …овского поддерживает не только мистер Штайн. Может быть, мистер Штайн не знает. Целесообразно ли?.. У нас есть куда более нуждающиеся люди.
— До свиданья, Вальтер! До свиданья, Саша!
— Пока, Эдвард.
Наглый немец даже не оборачивается. Саша молчит.
Поэту приходится, хочешь не хочешь, идти к двери, у которой стоит, открыв ее, Дора Михайловна, и выйти вон.
17
Иностранцы, очевидно, умудренные опытом, не оставили машину у подъезда. Или же приехали на такси.
«Интересное они племя — иностранцы»,— думает поэт. В столице их тысячи. Многие знакомые его имеют своих иностранцев. У Эда тоже теперь есть друг-иностранец — Ларс Северинсон. Правда, он никакой не корреспондент, но всего лишь студент из Швеции. Швеция же несерьезная заграница, почти как Прибалтика. Шведом поделился с ним Алейников.
Он решает, не пользуясь автобусом, пройти прямо к метро и энергично шагает по опустошенной земле, среди некрасивых новостроек, продолжая размышлять о феномене иностранцев. Дружить с ними выгодно. Можно выменять полушубок на стереоустановку, икону — на шикарное женское платье от лучшей французской фирмы. Впрочем, иконы становятся все дороже, и даже самую захудаленькую нестарую икону можно выменять на пачку самых дорогих бесполосных сертификатов, какие притащил Вальтер Файнбергу и его компании… Анна Моисеевна пытается подбить поэта на то, чтобы он попросил шведа купить им сертификаты.
— Никогда! Мы — богема, а не спекулянты и фарцовщики, Анна!— строго отчитал ее поэт.— Не забывай, что мы творческие люди! Изобретатели, а не приобретатели! Да и что ты станешь делать с сертификатами?
— Я куплю на них в «Березке» вещи, которых не найдешь в советском магазине, Эд! Например, косметику. И загоню эту косметику втрое или вчетверо дороже!
— Чтобы после пойти в ресторан и в один обед спустить все, что ты заработала. Стоит ли суетиться… Мы должны жить, как учит мудрый Гробман: рубль в день, и уровень жизни, требующий более рубля в день, согласно Екклезиасту, есть суета сует и всяческая суета!
— Иди ты в жопу, Эд, со своим Екклезиастом и с Гробманом. Я хочу в ресторан!— вызывающе сказала Анна Моисеевна.— Я сама попрошу Ларса, чтобы он купил сертификаты!
— Попробуй только!
— Попробую… завтра же!— выкрикнула Анна Моисеевна. Однако до сих пор не попробовала. Она боится все же своего поэта. И сама гордится перед другими тем, что они — семья изобретателей, в то время как многие нонконформисты погрязли в буржуазности. У Брусиловского, скажем, бывать приятно, как заграницу посетил, однако, его шкуры, бокалы, фондю и иностранные напитки заставляют Эда и Анну презрительно морщиться… Непростительная слабость…
Что будет делать профессор Файнберг с сертификатами? Покупать на них косметику, чтобы продать ее вчетверо дороже? Целый увесистый западный конверт с сертификатами получил. Сколько же там сертификатных рублей может быть? Несколько тысяч, пожалуй! Вот это да, Анна бы с ума сошла… Файнберг раздаст сертификаты своим людям: Доре Михайловне, Саше, может быть, семьям тех, кого посадили за политику. Часть сертификатов Борис возьмет себе. Ему нужно, он уже два года не работает, не может устроиться, сказал Володька-революционер. Софья Васильевна, она же советская власть, выставила его с работы. Кто такой, интересно, мистер Штайн? Американец, очевидно, если мистер.
Однако Борис и его друзья хорошо организованы. Едва арестуют кого-нибудь в Ереване или Минске, а уже следующий выпуск «Хроники» упоминает об аресте. Получается, что у них существует сеть своих людей, охватывающая весь Союз. А может быть, сами сотрудники кагэбэ и милиции дают им сведения? Очень может быть. В советском обществе не только интеллигенты недовольны приостановкой процесса, начатого Хрущевым, как бы его, этот процесс, поточнее определить… Буржуазизации? Предположим, что так. Или западноизации? Ну это уж вовсе нелепое получилось слово. Как бы там ни было, каким словом ни обозначь, верно то, что не одни только интеллигенты были заинтересованы в переменах. Множество новых людей во всех сферах советской жизни хотели бы получить большую власть или доступ к власти. Множество лейтенантов КГБ хотели бы стать капитанами, множество капитанов — майорами и так далее. Без переделки общества у них уходит на все эти повышения по службе целая жизнь, а вот вместе с хрущевской мини-революцией взлетели к вершинам власти совсем вдруг неизвестные типы. Как стал редактором «Правды» этот, как его? Аджубей. Вот чего, в сущности, все хотят: уцепившись за новую идею буржуазизации или демократизации, мощно взлететь вверх, а не подло плестись вместе с жизнью до пенсии. Сейчас этим людям досадно. И они по-своему тихо мстят режиму. Арестовали, скажем, в Ереване распсиховавшегося инженера, потребовавшего вдруг на партсобрании роспуска компартии или еще чего-нибудь сверхэкстравагантного: выхода Армении из Союза Советских Республик. Капитан ереванского кагэбэ после службы, переодевшись в костюм и большую кепку, заходит в телефонную будку и звонит армянскому подпольному корреспонденту «Хроники»: «Рафаэль! (Или Гамлет, или Леонардо, у армян пристрастие к пышным именам.) Отметь у себя! Арестован Грегор Карапетян, инженер, 1930 года рождения, за призыв к роспуску компартии и требование перехода к многопартийной системе. Помещен в республиканский психбольнице. Жена его оставил, он разнервничался, бедный. Но этот мотив не передавай. Между нас, дорогой, он, конечно, слегка сюмасшедший. Может быть, временно, но сюмасшедший. Но ты етого тоже не передавай по инстанции… Нет, больше ничего нет, дорогой. Агапетов отпущен домой, но ты подожди давать этот сведения, может быть, я попытаюсь, чтобы Агапетов опять задержали. Всего хорошего, дорогой…»
«Невероятно или вероятно?» — спрашивает себя наш герой, входя в станцию метро «Юго-Западная». Очень даже и вероятно. Свихнувшихся на почве политики он уже встречал в жизни. В 1962-м вместе с ним в буйном отделении харьковской психбольницы, знаменитой «Сабурки», был заключен парень-атлет Анатолий (фамилию его наш герой начисто забыл) — бывший секретарь комсомольской организации одного из цехов Турбинного завода. Экс-секретарь пользовался множеством привилегий. Его выпускали в неурочное время в прогулочный двор корпуса, и он возился там часами с самодельной (два цементных блока и труба) штангой. Анатолию позволялось также обедать на спокойной половине и оставаться там вечерами, играть в шахматы или смотреть телевизор. Выглядел экс-секретарь вопиюще могущественным и неуместным борцом тяжелого веса, почему-то живущим среди доходяг, шизофреников и параноиков.
— Что он тут делает?— спросил Эд у медбрата Василия.— От армии, что ли, косит? Такой здоровяк. И почему его не переведут на спокойную половину? Он все равно большую часть дня у них проводит?
Василий лениво повернулся, сминая мощной жопой постель, на которой сидел.
— Господь с тобой, пацан, какая армия, ему под тридцать! А на спокойную Тольке нельзя, потому как он тяжелый психопат. Ты его в припадке не видел: все крушит и ломает. Ты с ним ни в коем случае не говори о политике. Он от таких разговорчиков заводится. Последний раз он от призывов к октябрьской годовщине в «Правде» возбудился. Еле скрутили. Самой заведующей отделением Нине Павловне глаз подбил. Пришла его уговаривать. Мы теперь прежних ошибок не повторяем, как только он тон разговорной речи начинает повышать, мы начеку. Чуть что, из соседнего корпуса подмогу вызываем и трое на одну руку, трое — на другую, и к кровати полотенцами. Он к нам, пацан, был, между прочим, прямо с завода, с комсомольского митинга доставлен. Знаешь, что он отмочил там? К новой революции,— Василий понизил голос и даже оглянулся по сторонам,— призывал комсомольцев готовиться и для этого усиленно заниматься физической культурой! Он и у нас на «Сабурке» к новой революции себя готовит, ни дня не пропустил…
Антагонисты во всем остальном, на сей раз больной и медбрат согласно округлили глаза и покачали головами.
— А что ты с него возьмешь? Псих он и есть псих… больной человек. Не шизофреник, но больной… У тебя нет папиросы, пацан?
Закурив, Василий поглядел на сидящего на корточках у туалета голого шизофреника, экс-лейтенанта ракетных войск Игоря Романова, и вздохнул:
— По мне так желаешь революцию — готовь ее тихонько, как Ленин готовил. Зачем же комсомольцев при этом стульями по черепам. Разве ж это нормально?..
Да, думает поэт, спускаясь по эскалатору. Ничего нормального в битье комсомольцев стульями по черепам нет. Несмотря на то, что он сам вчера колотил стулом приятелей… И то, что академик Сахаров съездил милиционеру по физиономии, пытаясь пройти в зал, где судили крымских татар, тоже ненормально. Давать милиционерам пощечины, как женщинам,— идиотство. (Он был убежден, что убивать милиционеров во время ограбления сберкассы нормально.) Даже оцарапал, говорят, милиционера, как баба… Теперь об академике говорят все чаще. Революционер Володька знает академика лично:
— Великий человек, Эд… Изобретатель атомной бомбы… После вторжения в Чехословакию у него открылись глаза…
— А раньше они у него были закрыты?— скептически осведомился поэт.— И свою бомбу он тоже с закрытыми глазами делал? И кто такой Сталин, он, бедняга, не понимал? Он ведь, кажется, лауреат Сталинской премии?
— Ты все опошлишь…— поморщился Революционер.— Может, ты это по молодости, из чувства противоречия, чтобы самоутвердиться?
— Ну а что, правда, он до 1968 года на Луне жил?
— Очень даже может быть, что и не знал он ни о лагерях, ни о других несправедливостях. Наукой поглощен был. И ты ведь знаешь, Эд, как у нас засекреченных ученых изолируют и охраняют, а при Сталине с его шпиономанией еще хуже было. Живут они в тщательно охраняемых особых домах, за городом есть несколько поселков для ученых, куда простому смертному вход запрещен. Да он мне как-то сказал, Сахаров, что в продовольственном магазине до возраста сорока пяти лет ни разу не был. А когда попал, домработница заболела, не знал, куда идти, и не в академический распределитель пришел, но в гастроном нормальный, и ужаснулся. Полки пустые, жрать народу нечего. Тут-то у него глаза и открылись…
— Ну и тип! Как можно было до сорока пяти лет прожить в пробирке под колпаком и живой жизнью никогда не заинтересоваться?!
— Он ученый. Ты забыл. Его страстью всегда была наука в первую очередь.
— Его наука, еб его мать! Во-первых, бомбу он не один делал, но в коллективе академика Тамма, и вообще что, бомба — это мечта человечества, да? Лучше бы он сверхколбасу изобрел! Да его, по сути дела, нужно бы судить за преступление против человечества, твоего дружка! Атомную бомбу произвел и теперь гуманизм разводит. Чехов он жалеет, еби его мать… Да Чехословацкий корпус наших сибирских партизан в 1919 году пачками вешал, ты забыл об этом?!
18
О Чехословацком корпусе это не его аргумент. Это отцовские, капитана Вениамина Ивановича Савенко слова. Ранним утром 21 августа кричали они друг на друга, отец и сын, нервно расхаживая по большей комнате кооперативной квартиры в доме на новой окраине Харькова. Он приехал к родителям за несколько дней до этого, подкормиться после тяжелого и изнурительного первого года в Москве. Взвесившись в родительской ванной, обнаружил, что похудел на одиннадцать килограммов.
Мать стояла у стены, испуганно наблюдая ссорящихся мужа и сына, лишь время от времени позволяя себе вскрикнуть: «Вениамин! Эдик! Прекратите! Веня, ты старше…»
Это она разбудила сына, спавшего в большой комнате на тахте: «Наши войска вступили в Чехословакию, Эдик…» Она сказала это и осталась стоять в дверях, глядя на сына, как бы ожидая от него объяснения случившемуся. Уже в переднике, аккуратная, уже что-то делающая на кухне. Мать всегда вставала раньше мужчин.
За пятнадцать лет до этого, он мгновенно вспомнил ситуацию, произошла подобная же сцена. Только тогда они жили в одной комнате, и за окнами было еще темно, еще даже не наступил серенький мартовский рассвет. «Сталин умер!» — воскликнула мать и включила свет. И стала у радио в углу, чего-то ожидая.
Ему тогда только что исполнилось десять лет, и он еще верил всему, чему его учили в школе. Он знал, что вождь и учитель его нации серьезно болен. Тревожные бюллетени публиковались ежедневно на первых страницах газет и зачитывались по радио. Вся страна перепуганно следила за пульсом и температурой вождя. Он встал с дивана. Он смутно понимал, что обязан что-то сделать. (Диван только что стал его ложем, заменив выкрашенную синей масляной краской детскую железную кровать, отданную соседям. Где-то она сейчас, эта кровать, давно, должно быть, выброшена в металлолом, пошла на переплавку, стала частью автомобиля «Жигули» или вертолета, летающего над афганскими горами?) Он встал рядом с диваном, в синей маечке и сшитых матерью трусиках цветастого ситца, и заревел. В голос. Взахлеб. А от радио, из противоположного угла комнаты, бархатный, кладбищенский, до невозможности трагичный, как моцартовский «Реквием», голос диктора Левитана закончил фразу, о смысле каковой догадалась уже по ее торжественному началу Раиса Федоровна… «Иосиф Виссарионович… СТАЛИН».
Сын ревел. Стояла, бледная, прижавшись к стене, мать, и отец поднял наконец, высвободив его из одеял, лицо.
— Сталин умер…— подтвердила мать нетвердо, колеблющимся голосом. И подвывая, качаясь на тонких ножках, рыдал его сын, председатель совета отряда, пионер Эдик Савенко.
— Я с дежурства пришел,— начал отец негромко.— Я устал, спать хочу…
Пионер Эдик зарыдал еще пуще и громче, может быть, возмущенный подобной неожиданной бесчувственностью отца.
— Молчи, дурак! Не знаешь, о ком плачешь…— буркнул отец раздраженно.— И ты тоже, Рая…— прибавил он и, отвернувшись от семьи, накрыл голову подушкой.
Пионер заткнулся. Вытер ладонью лицо. И опять лег в постель. В школу было идти еще рано.
В этот раз отец встал. То ли он выспался и ему не нужно было идти на дежурство, как пятнадцать лет тому назад, то ли на сей раз происшедшее волновало его куда более. Отец был в тапочках и в старых синих галифе с голубым лампасом. Не знающие физического труда плечи его показались сыну круглыми. Загорелая лысина отца окаймлялась серебристой сзади черепа полосой. Отцу было ровно пятьдесят в тот год.
— О чехах ты беспокоишься, благородный! «Голос Америки»8 ты слушаешь. Неделю как ты у нас живешь и все к ящику ухом тянешься. Твой «Голос Америки»9 тебе все объясняет. О чехах он беспокоится!— Отец вдруг резко остановился у буфета. Рюмки, бокалы и всякие с точки зрения столичного сына мещанские уточки, слоники и козлики зазвенели, покачнувшись вместе с половицей.— А то, что твои чехи в 1919 году наших партизан в Сибири пачками расстреливали, ты этого не знаешь, да? Чехословацкий корпус помнишь, историю изучал? Как они по Сибири нашей и по Поволжью прошлись?
— Так это же черт знает когда было. До нашей эры. Что ж, так и жить, помня полувековые обиды, и мстить, чтобы позже они нам в свою очередь мстили? Так и будет мировая резня, и никогда не кончится, если мы так рассуждать будем…
— Интеллигент, туды его…— Может быть, отец хотел крепко выругаться, но вовремя сообразил, что мать его сына стоит рядом. Вениамин Иванович не ругался, если не считать безобидных облегченных аббревиатур, почти скороговорок, в каковых опасные слова были заменены безопасными абракадабрами. Так он говорил: «Пикит твою мать!», «Туды его мать…»
— …Интеллигент. За эту твою Чехословакию мы знаешь каким количеством русской крови заплатили? Сколько на каждом их поле наших солдатиков осталось в земле лежать, у каждого их городка? Мы их от фашизма освободили.
— Ну так что же, теперь они нам тысячу лет должны за это жопу целовать?
— Сукин ты сын!— сказал отец грустно.— Это не наш сын, Рая!— призвал он в свидетели жену. Мать его не поддержала, однако.— Ты не имеешь права говорить такие слова! Ты из семьи, в которой все мужчины погибли в последней войне, за исключением меня — твоего отца, уцелевшего лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств. Ты не имеешь морального права. Твой дядя Юра и твой дедушка Федор мертвы, потому, может быть, что чехи воевать не хотели. Они, видите ли, европейцы, родственная немцам нация. Шлагбаумы немецким войскам открыли…
— Война уже двадцать три года как закончилась!— закричал сын.
— И что с того!— закричал отец.— Что изменилось? Мы живем в мире, основанном силой русского оружия, добытом русской кровью в 1945 году! Государственные границы никто не отменил. Если бы сегодня наши не вошли в Чехословакию, то в нее вошли бы немцы и твои любимые американцы, чей голос ты слушаешь без памяти!
— Чехословакия — суверенное государство, вот чего ты не понимаешь, отец!— простонал сын.— Суверенное! Пусть чехи сами решают, чего они хотят. Они ведь не собирались даже от соцблока отказываться. Они только за демократизацию внутри страны бунтовали…
— Я эту их демократизацию уже видел. На шкуре моих товарищей. В Венгрии, в 1957 году. Преснякова, я с ним в военном училище учился в 1944-м, взяли в плен бандиты-повстанцы, подвесили за ноги к фонарю, налепили на голову мишень и стреляли по нему. Прекрасные западные демократы. И заметь, Преснякова убили до того, как наши вмешались… «Голос Америки»10 он слушает…— Отец пробежался по ярко-кровавой дорожке ковра.— Они тебе, дураку, в уши срут, чтобы ты войны во Вьетнаме не замечал, вот что! Ты бы лучше наше радио слушал. Ты что, не знаешь, что во Вьетнаме ежедневно тысячи людей убиты? Ты фотографии в газетах видел? Детей, обожженных напалмом? Тебе твой «Голос Америки»11 о них сообщает? Двадцатичетырехчасовую, круглые сутки, программу они тебе дают в связи со входом наших войск в Чехословакию. Сами американцы, хитрожопые, уже шесть лет во Вьетнаме, и что-то никаких круглосуточных передач по этому поводу. Глушить их следует, лживых мерзавцев, чтобы мозги нашему юношеству не засирали. Наши войска пока ни единого чеха не убили!
Вьетнам на сына не действовал. И даже более того, служил примером отрицательным. Советская пресса переусердствовала с информацией о вьетнамской войне и тем самым банализировала ее. Не вдаваясь в детали, люди контркультуры отвергли справедливую войну вьетнамского народа только потому, что их собственное государство и его аппарат поддерживали хошиминовскую сторону. Еще находясь в Харькове, Бах в это время уже проживал в Москве, они обнаружили, однажды купив «Литературную газету», рисунок, изображающий вьетнамку и вьетнамца с винтовками, в круглых шляпах, подписанный: В. Бахчанян. Боже мой, как же единодушно харьковские декаденты осудили Баха! И Анна Моисеевна осудила первая. Она даже послала Баху в Москву, на адрес «Литгазеты», телеграмму: «Вагрич, если тебе нечего жрать, мы вышлем тебе денег. Стыдно!» Подвергнутый на некоторое время остракизму, Бах даже не защищался, и, хотя в будущем подобных ошибок не совершал, «вьетнамцы» остались черным пятном в биографии Бахчаняна… По этому небольшому примеру возможно судить о настроениях внутри этой специальной среды, внутри контркультуры. Всё исходящее от государства: книги, картины, выбранные «нашим» государством в друзья другие государства — зачислялось без колебания в отрицательное, плохое, во враги. Но если внутренняя культурная политика Советского государства действительно вела прямым ходом к воцарению культурной ничтожности, к прославлению творений пресных и глупых, то внешняя политика Советского государства была постоянной и в определенном смысле справедливой. Советы не предавали своих друзей, довольно часто выступали на стороне слабейшего против сильных планеты, иной раз предпочитали дружбу интересам политическим, что является в безжалостной сфере внешней политики скорее явлением исключительным. О, разумеется, они никогда не отказывались проглотить страну или кусок территории, если предоставлялась возможность, но какое государство и когда от этого удовольствия отказывалось?
Увы и ах, русские Митрофанушки и недотыкомки контркультуры не могли всего этого понять в 1968 году. Ослепленные глупейшей культурной политикой, видя на главных местах в искусстве людей бесталанных, они презрительно осуждали ВСЕ действия своего государства во всех других сферах. А так как опыта жизни в других государствах у них не было, то качества, присущие всем государствам, они относили на счет советской системы.
Он пережил это «вступление войск», если пользоваться словарем Раисы Федоровны, и «вторжение», следуя словарю «Голоса Америки»12, повинуясь силовым линиям, общему магнитному полю окружающей его среды. А среда восприняла его как крушение, как последний сигнал конца эпохи. Как последнее звено в цепи «смещение Хрущева, суд над Синявским и Даниэлем, вторжение в Чехословакию». Конец. Глупые люди заговорили о «возрождении сталинизма», о том, что опять начнут сажать массами. По мнению автора, возродить что-либо в истории невозможно. И тем паче возродить такое уникальное явление, как сталинизм: для этого был бы нужен как минимум еще один Сталин — вождь с характером Иосифа Виссарионовича и повторение исторических условий хотя бы 1951 года. Почему 1951-го? Последние два года жизни сам Сталин уже не был способен на «сталинизм». Исторический климат, каким бы неизменным он ни казался страстным юношам, истерически вопящим о тиранах, крови и мщении, непрерывно меняется.
23 августа, в день освобождения Харькова от немецко-фашистских захватчиков, пьяный Эд Лимонов бродил по площади Дзержинского вместе с Толиком Мелеховым и провоцировал. Провокатор, вопреки сегодняшнему скептицизму автора, искренне переживал «вступление войск» как личную трагедию. Кипела шумная, залившая площадь всю, народная стихия. Окраинные жители на электричках и автобусах явились на гулянье и подвыпившие и возбужденные толпились вокруг нескольких эстрад с массовиками-затейниками. Массовики выводили к толпе грудастых героев войны, и те, позванивая медалями, коряво повествовали юношеству о войне и освобождении города. Пьяный поэт, качаясь и повисая на Мелехове, кричал вдруг: «Слава доблестной Советской армии, занявшей маленькую Чехословакию!» Народ, обычно улавливающий лишь первую часть фразы, как правило, нестройно аплодировал и вопил: «Ура!» Его принимали за комсомольского активиста. В обычае было запускать таких активистов в толпу, чтобы они выкрикивали лозунги из толпы. Дабы народное гулянье выглядело активным. Мелехов, перепуганный, и даже взмокший от страха, тряс приятеля, шепча: «Молчи, Эд, мудак, повяжут!» — и пытался вытащить поэта с площади. Поэт не хотел уходить и, стесняясь своей трусости, двусмысленности лозунга, все же вновь и вновь выкрикивал его, сложив ладони рупором. «Ой, мудак! Ну ты и мудак, Эд!» — стонал Толик и угрожал бросить его в толпе.
— Что ты кричал?— протиснулся вдруг к ним человек в сером костюме, с физиономией спортсмена.
— Слава Советской армии, занявшей Чехословакию!— сказал Мелехов и сдавил локоть приятеля изо всех сил.— Вы что, против лозунга?
— А, это!..— угрожающе протянул «спортсмен».— Твой друг пьян. Уведи своего друга подобру-поздорову, а то докричится до пяти лет.
Толик с помощью знакомых ребят, появившихся, к счастью, из парка, силой вывел поэта с площади на Сумскую.
А двадцать первого утром отец и сын едва не подрались. Отец назвал его предателем народа и мудаком. Отец сказал, что, если бы он знал, каким станет его сын, он бы потребовал, чтобы мать сделала аборт, или же (и этим он очень удивил сына) отрезал бы себе член! Отец сказал, что, если сын будет слушать «Голос Америки»13 в его присутствии, он выбросит проклятый ящик с балкона. «Проклятый ящик», сверхмощный и со специально растянутыми короткими волнами, отец собрал сам. Вообразите себе меру его гнева, если он угрожал сбрасыванием шедевра, сделанного его же руками. Впрочем, уже через несколько дней, вне сомнения, опасаясь за мозги своего юношества, Советы опять стали глушить западные станции, вещающие на русском языке (глушение существовало при Сталине и было отменено при Хрущеве). Так что Эд не слушал больше «Голос Америки»14. Вскоре он и вовсе сбежал обратно в Москву, где у них с Анной Моисеевной не было ни радио, ни приемника, ни проигрывателя. Только швейная машина «Полтава» — копия немецкого «Зингера». (Великолепная машина, кстати сказать, даже шинели прошивала.)
Возвратившись в Москву и узнав, что пятеро сумасшедших, и среди них два поэта — Наталья Горбаневская и Вадик Делоне,— демонстрировали на Красной площади против вторжения, Эд осудил их. Не за сам протест, но за истеричную форму протеста.
— Самосады хуевы!— сказал он Анне Моисеевне.— Ну теперь будут сидеть. Разве ж улицу переходят на красный свет, а, Анна? Ясно же, что грузовиком пизданет. А войска из Чехословакии не выведут оттого, что красивый Вадик и некрасивая Наташа потоптались полминуты с лозунгами на Красной площади…
— Это ты от зависти говоришь, Эд,— сказала Анна.
— Чему ж тут завидовать, дура!
— Славе! Ты же хочешь славы!
— Но не такой. Слава «жертвы» меня не устраивает. Как в рассказе Чехова, прославился, потому что попал под лошадь. В газетах пропечатали… И вообще, эти самые ебаные чехи наших партизан в 1919 году пачками в Сибири расстреливали. Про Чехословацкий корпус помнишь, историю изучала?
Так он впервые употребил и стал употреблять впредь аргументы отца. Стесняясь этого, так как считал, что против отца полагается бунтовать. Именно тогда он написал стихотворение «В прошлый праздник…», в котором были строки, слова отца, окрик, предлагающий ему перестать выпендриваться, стать как все и занять место в роду:
Становись в наш строй!
Похвалялся ты бесстыжий —
Мы — рабы. А ты — герой!
На что поэт отвечает, что он герой, да.
Возразить не знаю что — шепчу лишь:
— Я герой! Герой!
Погоди-ка папа что ты тулишь
Меня в общий строй.
Обладаю даром обладаю
Пропади отец!
Я умру и всех вас напугаю
Наконец!
Судя по этим и другим стихам того времени, он находился тогда в процессе борьбы за свою индивидуальность. Зубами и когтями он дрался за нее против семьи, коллектива, против нации и страны. Он никому не хотел подчиняться, даже мнениям контркультуры. Сам попытавшийся (пусть и глупейшим образом, и трусливо) демонстрировать против вторжения, он, видите, раздражен был демонстрацией других. И раздражен искренне. В довершение всего, обожая историю, он знал, что невозможно ждать от истории справедливости. Что применять к ней моральные критерии глупо. История сплошь и рядом бывает несправедлива. Чехословакии не повезло, только и всего.
19
В последний момент водитель уже прошуршал в плохой микрофон, что — внимание, двери закрываются,— в вагон прыгает Антошка.
— Лимоно́ф! Я тебя рад видеть!
— И я тебя.
Антошка хотя и надрочился говорить по-русски с Алёной, все же неправильно употребляет интонации. «Я рад тебя видеть» он произнес не восклицательно, но описательно.
— Как делья, Лимоноф?
— Делья как сажа белья. Ты что делал в этой части загорода?
— Посещал друзьеф из Лумумба.
— Ну и как, хорошо посетил?
— Очень хорошо посетил. Много новостеф узнал. Про друзьеф из Франс, из мой Португали…
— Во Франс не собираешься? И чего ты вообще тут торчишь? Люди мечтают вырваться из Союза, а он в Союз приехал, как сумасшедший.
— Ты же знаешь мой истуар, Лимоноф… В Португали меня тюрьма подождет.
— Не подождет, а ожидает. Или можно сказать — поджидает.
— Хорошо… поджидает меня тюрьма.
— Но почему ты во Францию не свалишь? Там-то тебя тюрьма не подождет. Ты же из португальской армии дезертировал, а не из французской.
— Я очень боюсь ехать во Франс. Вдруг Франс отдаст меня в Португали? Что тогда? Я не хочу в тюрьма.
— Но ты ведь жил во Франции пару лет после того, как дезертировал из армии? И никто тебя не выдавал в Португалию.
— Правильно. Жил. И учился там в Пари. Но полиция меня режистрэ, как это по-русски?
— Зарегистрировала. За что же они тебя? Ты что, банк ограбил или пришил кого?
— Но, но, никакой преступления. Я только был зарежистрэ, потому что дружил с Кон-Бендит и бил с ним в комитет. Ты, наверное, знаешь этот собитий? Революсьен дэ мая…
— Ни хуя себе! Так ты, выходит, участвовал в революции 1968 года в Париже. И приятелем самого Кон-Бендита был! Алёна никогда об этом не упоминала…
— Для Алёна это ничего. Революсьен, нон-революсьен. Она пьет свой кафэ, не спит ночь, ругается с маман и бабушка и говорит по телефон о своей Лёньке. Все время Лёнька и что он опять сделал. Надоело!
Португалец ревнует Алёну к Губанову. Хотя бурная любовь Алёны с лидером самого-самого молодежного движения давно закончилась, мелкие ручейки, струйки и капли чувств все же иногда затекают в старую квартиру на углу Садового кольца и улицы Чехова. Вытравить Лёньку из равнодушно-скептического сердца Алёны способен только супер-Лёнька. Такой супер-Лёнька в жизни экс-поэтессы не появился. Широкоротый, высокий, носатый, похожий на актера Мастроянни, дезертир из африканской армии Салазара, личность, без сомнения, экзотическая. Именно поэтому Алёна его и адаптировала. Но для племянницы супердам Лили Брик и Эльзы Триоле — что такое наивный португальский юноша? На один зуб. Алёна смеется над Антонио, помыкает им и доводит его до бешенства, рассказывая ему о Лёньке.
Глаза Антонио, как две нефтяные лужицы, плещутся под мощными бровями. Красавец.
— Расскажи мне о мае прошлого года в Париже, Антошка? Что было?
— А нечего говорить. Ничего не было. Водевиль, оперетт…
— У нас газеты писали, что все очень серьезно. Мы думали, будет революция.
— Ты не знаешь француз, Эдуар. Француз любит говорить политик. Говорить, говорить, манифэстэ и опять много говорить, ходить с красный бант или гвоздика, кричать… Но когда он достаточно говорит, француз едет на ваканс… Улица пустой и баррикад пустой…
— Однако пару раз они не разошлись, и улица не осталась пустой. В 1789-м, например!
— Это било давно, Эдуар. Европейски человек совсем дрюгой теперь. Как это ви говорите: жирны? Толсты… Он хочет вуатюр15 и хорошо кушать в ресторан.
— Ты же нам с Алейниковым рассказывал, какая Португалия бедная страна, или не ты?
— Португали такой бедни, потому что Салазар, и еще мой страна почти не Европ, как арабский стран, как Сицили еще, может бить.
Поэт думает, что вот сидит рядом с ним живой участник студенческого бунта в Париже, друг самого Кон-Бендита, а советские люди (несколько рабочих «Метростроя» в грязных резиновых сапогах, десяток школьников, пара старух в пальто и платках, невзирая на май месяц) и не догадываются, каких важных людей несет под землей вагон. Однако Антошка никому не известен, он не Кон-Бендит. Если бы он, Эд, оказался в мае прошлого года в Париже, он бы сделался там лидером. Он уже убедился, что имеет определенное влияние на ребят. Ребята его слушают, считают серьезным парнем, хотя и со странностями. Антошка же с его португальскими страстями часто бывает смешон. И даже то, что Алёна подобрала его, говорит не в его пользу. Может быть, на заре СМОГа, в 1964-м, Алёна и была свеженькой девочкой, сейчас она тяжелозадая циничная баба в кожаных штанах в обтяжку. Она спит днем, а ночами бродит в компании португальца и черного пуделя по московским свалкам, выискивая антиквариат. Она утверждает (и в этом ее безоговорочно поддерживает Саша Морозов), что московские свалки скрывают антикварные сокровища, безжалостно выбрасываемые глупыми советскими людьми. Антошка без ума от Алёны. Как можно быть без ума от циничной еврейской женщины в кожаных штанах, у которой кожа от ночного образа жизни приобрела цвет картофельных ростков или же тех белесых организмов, какие спелеологи обнаруживают в пещерах, лишенных света? Дурак Антошка, сказано, южный человек, только бабы его интересуют, посему он не стал никем в Париже 1968 года. Быть так близко к истории и не суметь втиснуться в нее?! Э-эх! Простофиля! Он, Эд, стал бы лидером… Поэт косится на носатый профиль португальца, дернувшийся вдруг вместе с вагоном. Поезд останавливается. Станция «Фрунзенская».
— События в Париже остались опереттой, потому что не оказалось среди вас крепкого человека, способного превратить говорильню в трагедию.
— Что есть «говорильню»?
— Место, где много говорят. Что-то вроде ассамблеи, собрания, где ораторы сменяют друг друга. Употребляется в отрицательном смысле.
— Да-да, это был «говорильню». Я хочу записать.
Португалец вынимает записную книжку.
— Хороший слово.
— Сколько людей погибло в вашей революции, Антон?
— О, я не знаю, совсем мало. Один, может, два. Случайно, прожектиль… граната лакриможэн.
— Какая граната?
— Лакриможэн. Слезный граната. Полиция была перепуганный. Не хотел стрелять. Боялся.
— Нужно было спровоцировать полицию, как в революциях полагается. Устроить засаду. Поставить в чердачном окне пулемет или забросать их гранатами. Угрохать десяток-другой полицейских, и они бы озлились, уже стрелять не боялись бы. Как минимум произошли бы серьезные столкновения. Может быть, даже гражданская война началась бы.
— Ты очень кровавый, Лимоноф. Полиция тоже имеет семья. Ты совсем крайний гошист.
— Ничего я не гошист… Кстати говоря, что это значит?
— Леви. Ты крайне леви.
— Революция — дело серьезное. Без крови она не совершается. Историю изучал, Антонио? Без крови реформы совершают.
— Ви рюсски — ви сумасшедши. Альёна сумасшедшьи. Лионька совсем фу, комплетно сумасшедши. Он говорит много гадости об Алёна. Я должен его бить когда-нибудь, как ты думаешь?
— Попробуй. Не уверен, что это легко будет сделать, хотя ты и на голову выше его.
— Если он будеть много пиздьеть, я буду его очень бить!— Зрачки португальца сердито прошлись по глазам.— Ой, мой пересадка! Пока!
Португалец выбегает из вагона. Станция «Парк культуры».
Алёна говорит, что Антошка трус. Что никогда он не решится побить Лёньку. «Южная кровь… Что вы хотите, ребята… Пылкость невозможная на несколько минут, а при размышлении — трусость и спад энергии…»
Алёна большой психолог и специализируется по психологии мужчин. Это у нее наследственное. Ее мамаша и бабка, правда, неудачливые психологши. Мамаша — тучная драматургша — потеряла в процессе жизни Алёниного отца. То же случилось ранее с бабкой. До прихода португальца в семью три женских поколения Басиловых жили совместно. Бабка Алёны — двоюродная сестра знаменитых девушек Коган. Одна из сестер осталась в истории под именем Лили Брик, вторая — Эльза Триоле. Каждая отхватила, и уже не выпустила никогда из когтей, по крупному деятелю искусств. Маяковский и Арагон — вот это мужчины! Алёна, может быть, следуя примеру теток, решила отхватить и себе поэта покрупнее, но в подругах поэта долго не удержалась. Гадкий пионер Лёнечка Губанов оказался поэтом куда более тяжелого сорта, чем послушные Маяковский и Арагон. Он изрядно помучил Алёну. Однако племянница роковых сестер преуспела в отравлении его сердца ядом. Ни одна женщина после Алёны не удержалась в жизни Губанова, ни одна не сумела затмить ее. Очевидно, несмотря на скептическое отношение автора к бледнолицей женщине в кожаных штанах, что-то в ней было, в племяннице роковых сестер. Если мы сами не подвластны чарам данной женщины, читатель, то, пожимая плечами, мы с недоумением думаем, глядя на нее: и что наш приятель в ней находил — ну, баба и баба!
— А может быть, именно тот факт, что Алёна была племянницей исторических женщин, более всего привлек молодого гения?— предположил вдруг, гадко улыбаясь, автор.
20
Пришагав с метро «Кировская» в Уланский, он застает Революционера дома. Революционер сидит за столом.
— Опять прокламация? Обращение к народу?
— Отвез?
— Так точно, товарищ командующий. Пакет доставлен и вручен в собственные руки некоего Саши. В коридоре был замечен мною сам профессор Бо́рис Файнберг, собеседовавший с парой иностранцев. Горячо обсуждалась, среди прочих, проблема распределения чечевичной похлебки.
— Чего? Что ты мелешь? Какой похлебки?— Революционер разворачивается к нему вместе со стулом.
— Выражение заимствовано мною из лексикона «Комсомольской правды» и «Литературной газеты», а они заимствовали у Библии. «Чечевичную похлебку» можно употреблять вместо «тридцати сребреников». Солженицын, к примеру, продался Западу за чечевичную похлебку… Я имею в виду, что я присутствовал при дележке сертификатов.
Революционер мрачнеет.
— Это хуево. Я много раз говорил Файнбергу: «Не берите вы американских подарков, когда-нибудь это выйдет всем нам, движению, боком!» Часто неизвестно даже, кем они посланы. Одно дело использовать Запад в наших целях, использовать западную прессу для предания огласке преступлений Софьи Васильевны, другое дело — сертификаты. Мы не умираем с голоду… Я, поверь мне, поэт, никогда не взял себе ни единого сертификатного рубля. Если кагэбэшники пронюхают, они такое раздуют…
— А кто такой мистер Штайн, Володя?
— Говорят, что американский миллионер. Владелец сети универмагов. Меценат. Заеб ему в голову ударил помогать демократическому движению в СССР. Насколько я понимаю, он ни одного живого русского в глаза не видел.
— «Дают — бери, бьют — беги» — знаешь пословицу?
— Народная мудрость, бля. Народная беспринципность в ней видна. Если кагэбэшники пронюхают, они нам связь с иностранной разведкой пришьют, и будут правы. Деньги — субстанция грязная.
— Но вот ты сам на что живешь, Революционер? Насколько я знаю, ты не работаешь уже… сколько лет?
— Хуево живу. Друзья подкармливают. Иждивенцем живу. Признаю. Но моей вины в этом нет. Меня с моей судимостью никуда, бля, на работу не берут. С моей статьей кому же охота на себя ответственность брать, какому директору?
— Что ж они тебя за тунеядство не привлекают?
— А тебя почему, поэт, не привлекают?
— Как они могут меня привлечь? Привлекают по месту жительства. А я, бывает, каждые пару месяцев место жительства меняю.
— Ну вот. Получается, что оба мы живем вне закона.— Революционер решает, что настало время для цигарки, и достает кисет. Пальцы у него желтые от табака и грубые, ногти сбиты, как будто он каждый день забивает гвозди и промахивается, под ногтями траурные каемки. Рабочие руки. Пусть Революционер и не работает.
— Не понравились они мне. Твои приятели. Обыкновенные какие-то.
— Романтик ты. Ты ожидал увидеть красавцев с горящими глазами, а к тебе вышел косоглазый Борис Файнберг с брюшком и в домашних тапочках…
— Ничего подобного. Не в этом дело. Не подумай, что я тебе комплимент делаю, но ты, например, как-то честнее, что ли, чем они…
— Спасибо, но о них ты зря плохо думаешь. Профессор хороший человек. Ты знаешь, от какой карьеры он отказался! Он был блестящим ученым.
— Володя, в науке люди делают открытия, как правило, в очень молодом возрасте. В шестьдесят лет какая может быть научная карьера! Административная, я еще допускаю. Я думаю, у этого вашего Бо́риса комплекс неполноценности. Не сумел достичь самой вершины в науке, полез в другую область — в политику. Им всем кажется, ученым и бывшим ученым, что они и в другой области талантливы, что они понимают нужды общества и знают, как оно должно быть устроено. Что-то с учеными неладно. У них что, как у отсталых народов, время пробуждения самосознания? Они вдруг все возомнили себя большими знатоками политики. Шафаревич пишет о связи социализма с Дьяволом, Сахаров хуйню какую-то об одностороннем разоружении СССР говорит. Даже мой приятель Слава Лён, я к нему вечером на день рождения его жены еду, пишет социальный трактат. Слава, правда, в основном стихи сочиняет, а не трактаты, еще не совсем, значит, потерян для человечества.
— Подписант?— спрашивает Революционер заинтересованно. И окружает козлиный улиссовский профиль, бородку и косо прислюнявленный на бок лба чубчик, клубами дыма.
— Что ты имеешь в виду?
— Подписывает ли твой друг-геофизик открытые письма и обращения в защиту?
— Понятия не имею. Что, души ловишь? Хочешь и его в тюрьму посадить? Он согласен на три года, в обмен на публикацию книги стихов за границей.
— Опять заладил вариации на тему гимнов Софье Васильевне. Кого это я в тюрьму посадил?
— Ну, не посадил, так посадишь… Анны нет, что ли?
— Изволили отбыть. Просили передать, что будут ждать вас у этого Славы, на Болотниковской улице. Чтоб ехал ты прямо туда, поэт… Меня не хочешь с собой взять?
— Поехали, если хочешь. Только там не твоего плана люди собираются. Все больше искусству, а не политике, поклонение идет. Хотя, конечно, как и во всякой московской компании, сбиваются и на политику. Поехали, только я не сразу туда…
— Не могу, занят. Это я так, проверить твое ко мне отношение.
— Мое к тебе отношение нормальное, но то, чем ты занимаешься,— потеря времени. Лучше бы книги писал…
Революционер внезапно злится.
— Слушай, яйца курицу не учат, не так ли? Ты еще под стол пешком ходил, а я уже…
— Сидел в лагере, баланду хавал, испражнялся в парашу…
— Вот то, что ты болтаешь сейчас, щенок, на тюремном жаргоне называется «парашу лить».
— Вот-вот… С тюрьмой у вас у всех особые отношения. О чем ни начнете говорить, всегда к тюрьме возвращаетесь. Она ваша мама, Большая Богиня, Животастая Тюрьма. Я где-то читал, во «Введении в психоанализ», кажется, что существует зов в тюрьму, и он относится к категории самоубийственных тенденций в человеке, он как бы один из разновидностей воли к смерти. Так бездна тянет нас, если мы стоим на краю обрыва или на балконе высокого здания. Ваше демократическое движение, товарищ Революционер, возможно, есть не что иное, как завуалированная жажда самоуничтожения, воля к смерти.
— Глуп ты парень, вот что. Не умеешь переварить информацию, подожди, пока прочитанное в тебе осядет и расположится по полочкам, а потому уж употребляй новые знания в дело. Отрыгиваешь куски умных книг, не лезут они в тебя.
— У меня и персональный опыт есть. Я еще в детстве с двумя зэками в квартире жил. В Харькове, в Салтовском поселке у нас последовательно занимали одну и ту же комнату два молодых рабочих парня. Примерно одного уровня развития и образования. Оба отсидели по сроку, не много, по нескольку лет всего.
Первый по времени — Николай, фамилию я забыл, жена у него была Лида. Побесившись с полгода, стал хорошим рабочим, потом мастером, заделал ребенка, получил отдельную квартиру, окончил техникум и стал, в конце концов, моя мать мне написала, начальником цеха… Второй, у этого я запомнил фамилию, уж очень необыкновенная: Макакенко, так и не смог от тюрьмы оправиться. Помню, однажды орал у пивной: «Мне все равно в тюрягу! Я — человек пропащий! Мне одна дорога — обратно в тюрьму!» И так он себя усиленно уверял, что таки сел второй раз на большой срок. А все у него хорошо было. Ребенок родился здоровый и красивый. Работал он в литейке — большие деньги домой приносил. Жена на мясокомбинате вкалывала, домой всегда мясо таскала. Чего простому человеку нужно! Хотел бы учиться — мог бы учиться. И человек он был неплохой. Меня однажды от пивной домой к матери притащил пьяного. От дружков оторвал. «Нельзя тебе, пацан, с пропащими водиться!» Однако зов в тюрьму был в нем сильнее зова к жизни. Так и в вас, демократчики…
— Несерьезно смешивать людей, занимающихся политикой, с мелкими окраинными уголовниками. Все мы люди, но мотивы-то разные… Соображаешь?
— И ты всерьез веришь, Володька, что вы занимаетесь политикой? Вы занимаетесь истерикой по поводу того, что вас не допускают заниматься политикой…
— Глупости ты говоришь, поэт! Тогда и Ленин истерикой занимался. Что у него к 1917 году было? Малочисленная слабая партия, группа скорее. Мы с Якиром могли бы сейчас же куда более многочисленную политическую партию создать, чем была в апреле 1917-го у Ленина. Только опасность репрессий нас останавливает. Одно дело, ты понимаешь, расплывчато называться «движение за демократизацию», а если «партия», они нас так упрячут глубоко, что никакие иностранные корреспонденты и писка не услышат…
Лениным Володька умудрился заткнуть поэту глотку. И то верно, к моменту Февральской революции семнадцатого года партия большевиков была одной из самых малочисленных. Исторический факт. Всего в России было зарегистрировано тогда 42 партии.
— А я сегодня идею о независимом Союзе писателей Сапгиру предложил.
— Он, конечно, против?
— Угу…
— Ну ясно, ему есть что терять. Это ты, молодой голодранец, можешь позволить себе удовольствие пофрондировать.
— Ну знаешь, Сапгир тоже немало поголодал в этой жизни. И вышел из говна, как все мы. Отец его был портной, алкоголик. Если бы не «дед» Кропивницкий, с его детьми Генрих дружил, может быть, он никогда бы и не вылез из (кто это сказал, я забыл, Горький или Некрасов?) «свинцовых мерзостей русской жизни». Да и сейчас Генрих даже не член Союза…
— А что, «дед» Кропивницкий — хороший поэт? Я картинки его видел, а стихов никогда не читал.
— «Дед» в первую очередь философ. Сквозь его стихи и рисунки, сквозь примитивизм и натурализм, мировоззрение особое просвечивает: циничное, безысходное, но, в сущности, позитивное. Он что-то такое говорит, «дед», вроде: «Вот это, люди, наша бедная жизнь. Берите ее, ибо, кроме нее, ничего нет. И любите ее, жизнь, такой, как она есть,— неустроенной. Устраивать ее не надо, опасно даже, нарушите что-нибудь в механизме…» «Дед» в прогресс не верит, в светлое будущее человечества не верит, потому он, вроде безобидный такой, в хлопчатобумажных брюках, кальсонах и старомодных ботинках, при лысине и кепчонке, противостоит официальному сладкому гуманизму советской власти и вообще — любому гуманизму. Я не думаю, что он гениальный философ, или гениальный поэт, или гениальный художник. Но я думаю, что, как учитель жизни, он единственный в своем роде. Мудрец. Я, сам того не замечая, Володь, целый сборник под его влиянием накатал. И влияние это не в изменении формы стихов выразилось, я уже сложившимся формально поэтом приехал в Москву, но в новых темах, в углублении, именно в философичности. Например, я с отцом своим всегда соревновался и как бы боролся, сам себе не признаваясь. Мой отец защищал и олицетворял для меня всегда волю толпы, коллектива. Он мне говорил: «Будь как все! Это хорошо, быть как все!» Я же всегда чувствовал, что я не как все, и одновременно со стеснением быть особенным, со стыдом быть отличным от коллектива, семьи и нации, страстно желал отстоять свое «я» от их посягательств. У меня этому конфликту между «я» и «они» несколько стихотворений посвящено. Ты заметил, Володя?
— Да и я с отцом согласный
отвечает Николай
Путь великих — путь опасный
Лучше будем как весь край…—
гудит Революционер.— Хорошие строчки…
— Спасибо… «Дед» Кропивницкий был первым человеком в моей жизни, сказавшим мне спокойно и одобрительно: «Будьте не как все. Это прекрасно. Это не стыдно. Это здорово». До этого я себя чувствовал иногда уродом. Ну и что, что я живу среди нескольких сотен подобных мне уродов, отыскав их в Харькове, потом таких же — в Москве… В книгах, конечно, можно найти ответ на все, но когда живой семидесятипятилетний человек тебе говорит, шевеля чуть усами под носом-картошкой: «Прекрасно, что вы не как все. Этим нужно гордиться!» — совсем другое дело. Я теперь в Долгопрудную к «деду» езжу всякий раз, когда мне суета московская по горло надоест, так я туда за ясностью, мудростью и скромностью езжу. Вижу, как человек топит печь, заваривает чай, и по-настоящему, без притворства, счастлив. В лес мы с ним ходим гулять. А вы суетитесь: власть, власть… Хочешь, я тебе стихотворение прочту про власть?
— Валяй, хотя ты и не прав.
— Мои друзья с обидою и жаром
Ругают несвятую эту власть
А я с индийским некоим оттенком
Все думаю: «А мне она чего?
Мешает мне детей плодить
Иль уток в речке разводить
Иль быть философом своим
Мешает власть друзьям моим?»
Не власть корите, а себя
И в высшем пламени вставая
Себе скажите: «Что она!
Я человек — вот су́дьба злая!»
Куда б ни толкся человек
Везде стоит ему ограда
А власть — подумаешь беда
Она всегда была не рада…—
Нравится?
— Нет. Слишком умное. И что за «индийский оттенок»? И почему «толкся»? Рвался?
— Под индийским оттенком имеется в виду восточное мировоззрение, ровная созерцательность, метафизичность, свойственная религиям Индии, буддизму или индуизму, в отличие от западного материального и суетливого мировоззрения, адептами какового являетесь ты и твои друзья. Я, между прочим, думая о тебе и твоих политиках, эти стихи написал.
— Мог бы что-нибудь и получше создать, поэт!— Революционер отыгрывается на нем за обвинение в самоубийственных тенденциях и несколько других моментов беседы, когда чаша поэта перетягивала вдруг Революционерову чашу.
21
В квартире Лены Ярмолинской он обнаруживает не полсотни обещанных слушателей, но едва ли половину. Рубль с человека — будет двадцать пять рублей, деловито цинично подсчитывает он. Он единственный поэт в Москве, продающий свои самиздатовские сборники и взимающий мзду со слушателей.
— Мы уж думали, что-нибудь случилось.— Лена, высокая девушка в серьезных очках в массивной оправе,— и хозяйка дома, и устроитель выступления.
— Я намеренно явился позже. Обычно приходится ждать, кто-нибудь опаздывает, и прочие сложности. У меня, если я жду, проходит артистическое возбуждение. Я тогда читаю хуже. Начнем?
Слушатели разместились на двух диванах, раскладных стульях и пуфах. Он обводит взглядом комнату. Удручающее количество девушек в очках… (В это время в Лондоне, может быть, вышел на эстраду «Маркии клуба»16 Дэвид Боуи. Если бы наш герой родился на пару часовых поясов к западу, под Гринвичской нулевой параллелью, выходил бы и он на эстрады рок-клубов. Они ведь одного поколения, и оба — поэты. Они лишь развились по-разному, в соответствии с социально-культурным климатом стран, в каковых им суждено было появиться на свет.)
Лена Ярмолинская — филолог. Возможно предположить, что она организовала выступление для коллег-филологов. Высокий парень с длинными, как и у Эда, волосищами, обрезанными скобкой, машет ему рукой и улыбается. Они знакомы. Приятель детдомовки Аллы Зайцевой. Известен Эду как «структуралист Жолковский». Структуралист — это, кажется, когда анализируют структуру текста без всякой связи ее с автором? Эд хотел бы, чтобы его тексты связывали с автором. Жолковский уже слышал стихи Лимонова и купил у Зайцевой несколько лимоновских сборников. И Лена Ярмолинская распространяет его сборники. (Вовсе не наглый, поэт оказался неплохим менеджером своего таланта. Каким-то образом ему удавалось заставить других работать на него. Обаяние? Как бы там ни было, у него было с десяток распространителей, оптом закупавших у него сборники.) Советские интеллигенты покупают его стихи, хотя и ворчат порой: «Мы продаемся советской власти, а он что, лучше нас? Чистеньким хочет остаться!» Впервые услышав о подобной реакции от насмешливой детдомовки, Эд было разразился возмущенным монологом на тему «отношения между творцом и обществом», но Алка прервала его очень характерной зайцевской скептической ремаркой: «Пусть себе возмущаются, Эд, лишь бы стихи покупали…» В детдоме, подумал поэт, воспитатели научили Алку множеству полезных вещей, хотя и пороли ремнем, и пытались, согласно Алке, склонить к недозволенному законом сексу.
Он начинает с «Кропоткина», скандируя его нарочито механически. В борьбе с другими поэтами выковал он свой исполнительский стиль, стремясь избежать ненавистной ему сентиментальности, он до максимума усилил искусственность чтения, максимально удалил себя от соучастия в читаемом тексте. Крикливый манифест его, заставляющий вспомнить одновременно о пародии и о русском лубке, повергает слушателей в недоумение. Они переглядываются, пытаясь обнаружить на лицах соседей, как следует воспринять «Кропоткина». Может быть, и автор, и стихи его — розыгрыш, шутка? Умелый исполнитель уже тащит их в дебри трагедии… ибо традиционно переходит к «Книжищам».
После окончания большой симфонической вещи «Книжищи» несколько скептиков, вытянув ноги, расположившееся у окна, сменяют лица на значительно более мягкие. Лица скептиков, двоих юношей и одной злой девушки с крепкой недевичьей челюстью, розовеют. «А вы что, ожидали, я к вам шутки за рубль пришел читать?— думает поэт самодовольно.— Я вам выдаю настоящее крутое искусство. Полноценную профессиональную программу…»
Он читает им «Баба старая, кожа дряхлая, одежда неопрятная» и с наслаждением глядит на дело рук своих. Вся эта публика поверила, что не только автор Лимонов, но и все они не избегнут состояния, когда «петушком загнется» тело их. «Да… и мы не избежим того…» — поверили они.
На традиционное западное скучное действо чтения стихов, когда в зале три старушки и полторы девушки, это действо не было похоже. В комнате была исключительно молодежь, а поэт, хотя и не был прикрыт с флангов тремя музыкантами, вел себя как рок-н-ролл стар. Ранее автор уже сравнил его с самым интеллектуальным из рок-звезд, с Дэвидом Боуи. И тексты их, положенные рядом, презрев различие социальных систем, сожалеют о потерянном рае детства, сотрясаются фейерверочными страстями юности.
Подкрепив тело и дух стаканом вина, поэт продолжает концерт. Читается сегодня, он замечает, легко. Иногда бывало труднее. Где-то на переднем стуле, ясно видимый, или далеко за спинами мрачным силуэтом оказывался сидящим такой себе тип, ничем не примечательный визуально, и поглощал, зараза, сукин сын, как кухонная раковина, все прочитанное. Слова, как ни напрягал поэт свою волю, уходили в прорву где-то внутри этого человека, неудержимо влеклись к нему, как металлические опилки бегут к магниту. Что он с ними делал, куда слова девались, вливаясь в него, было неясно. Но слушателям слова не доставались, и это было совершенно очевидно.
Сегодня такого типа в комнате нет, и поэт позволяет себе удовольствие подать им каждое слово живым и трепещущим: на тарелочке с голубой каемочкой. Или как китайскому императору подавали изысканное блюдо: обезьяньи мозги. Крепко привязанная в клетке подносилась к столу обезьяна. Лишь верхушка обезьяньего черепа возвышалась над клеткой. Особый умелец-мэтр ловким ударом сабли срубал крышку черепа и вторым ловким движением сабли выдергивал еще живые, трепещущие мозги на императорскую золотую тарелку…
Концертируя, он взглядывает время от времени и видит далеко внизу маневры такси и троллейбусов у Белорусского вокзала. Родители Лены Ярмолинской — профессора, квартира в сталинской постройки доме, высока и обширна. Лена пока еще аспирантка, в свою очередь она будет профессоршей. Студенты, слушающие его стихи, станут аспирантами или будут работать в журналах и издательствах. Структуралист Жолковский, увидел он, что-то быстро записывает на клочке бумаги, положив его на колено. Жолковский станет большим ученым. А что произойдет с ним? Он все чаще пытается представить себе свое будущее. Он будет все более известен, вне сомнения. Начнет зарабатывать деньги написанием детских стихов? Может быть, Сапгир устроил его судьбу сегодня, познакомив его с Наденькой из «Детской литературы», кто знает? Прошедшей зимой его судьбу начал было устраивать Юло Соостер, хотел, чтобы Эд писал сценарии для мультфильмов, но, недоустроив, вдруг умер.
22
Короткая дружба с эстонцем началась, как многие московские его дружбы, с чтения стихов. Илья Кабаков устроил у себя светский вечер, пригласил модного полузапрещенного барда Александра Галича петь. Дабы его светские гости не скучали в перерывах, был приглашен молодой экстравагантный поэт Лимонов, очкастый волосатик, уже завоевавший себе определенную известность в среде. Круглолицему Илюше, явившемуся в Москву из Бердянска, куда более глубокой и вульгарной провинции, чем родной Харьков юного волосатика, по типу его кабаковского дарования (эксцентричного и, как ни странно, чувственного в своей поэтической сухости) импонировали тексты Лимонова, похожие, как уже было отмечено, на переводные картинки. Потому что работы самого Кабакова были похожи на переводные тоже картинки.
Галич, в клубном пиджаке и тонком свитере, называемом водолазкой, высокий, оживленный, слегка усатый, явился в сопровождении нескольких красивых женщин в шубах и нескольких юношей-брюнетов. Помесь шакала со слугой, такие юноши обыкновенно сопровождают знаменитых артистов, музыкантов и певцов. Один из юношей нес зачехленную гитару мэтра. Молодые люди и дамы остались недовольны подъемом на чердак по широкой, но темной, пропахшей объедками и кошачьей мочой, лестнице бывшего страхового общества. Недовольство их, однако, тотчас же испарилось при виде элегантной мастерской художника. Усадив Галича на террасе, возвышении у кабаковского камина (именно там был собран из частей оказавшийся впоследствии непрочным стол), рядом с мэтром, у ноги, как собаку, поместили бутылку водки. Зачем мэтру личная бутылка водки в компании людей обеспеченных и спокойных, каковыми являлись кабаковские гости, молодой поэт понять не сумел. Даже в компании Алейникова и Ворошилова зажиливать бутылку для себя считалось признаком дурного тона… Поэт, надевший по случаю происшествия русскую рубашку, подарок Наташи Алейниковой, предпочитаемый им тогда наряд (он считал уже тогда, что следует следить за своим «имиджем». Выдавая ему манускрипт перевода Маршалла Маклюэна, Алка Зайцева просила особо обратить внимание на термины «мэсидж» и «имидж»), ревниво разглядывал «самого» Галича. Рассчитывая что-нибудь перенять. Сбросив пиджак, в одной лишь черной водолазке, за спиной его вились зеленые растения Кабакова, знаменитость настраивала гитару. У ног знаменитости, обнимая его ногу, сидела самая красивая из пришедших с ним женщин. Драгоценные камни в ушах, на груди и руках ее ловили в себя всеми гранями отражения каминного пламени, и женщина пылала, как Эмпайр-стейт-билдинг в ясную звездную ночь. (Извини, читатель, это сравнение пришло из будущей жизни автора, и ему не должно бы находиться в этой книге, но из прихоти мы желаем его оставить!) Поэту уже сообщили, что Эмпайр-женщина — жена академика. И назвали фамилию. Он всегда плохо помнил фамилии, но хорошо помнил женщин. Жизнью иной, неизведанной им нисколько, благоухала она, и, двадцатипятилетний, он позавидовал мэтру. «И я хочу такую к ноге!» — подумал он точно так же, как в свое время, слушая первого в его жизни живого поэта Мотрича, восхотел быть ему подобен. Но тогда он желал, чтобы «две девушки в шубках (Вера и Мила), прижавшись друг к другу, неотрывно глядели на него». Сейчас, пять лет спустя, молодая жена академика, затянутая в черное платье, была для него Большим призом. Как быстро наш герой растет, как резво развивается.
Галич спел популярные «Облака» и спел «Парамонову». Хриплый его голос, сопровождаемый лишь условным дребезжанием пары струн, умело столкнул компанию в театральный трагизм. Модуляциями голоса «старый жулик» (так назвал мэтра Эд про себя) умело разбередил чувства собравшихся. Улыбался широко лунным лицом Кабаков. Он, очевидно, думал нечто подобное «старому жулику» о Галиче, недаром себя самого Кабаков с гордостью называл шарлатаном. Поэт же вспомнил Харьков, рабочий поселок, литейный цех и умилился своему настоящему. «Среди каких людей сижу! Еб твою мать!» — подумал он, бранными словами выразив свой восторг куда лучше, чем выразил бы его пресными небранными. «Не говоря уже о друзьях по литейке, от них меня отделяют пять лет, даже Генка бы Гончаренко — друг из другого, недавнего, периода жизни, не поверил бы, что я выступал с самим Галичем»,— сказал он себе. Генка любил «Парамонову» и, хотя петь не умел и стеснялся, часто бормотал слова песни. «Да Генка бы охуел!» Удовольствие воображаемо примерить себя на бывших друзей так никогда и не приелось нашему герою-выскочке.
Мэтр отложил гитару и, попросив: «Без аплодисментов, пожалуйста, товарищи, вы не на собрании», занялся водкой. Может быть, дежурная концертная шутка мэтра прозвучала плоско в мастерской Кабакова, отметил поэт. Надвигалась, однако, его очередь. Волосатик боялся.
Обнаружилось, что мэтр подавил его. Читал он не очень хорошо. Несмотря на то что пара художников Пивоваровых (он и она), сам Кабаков и несколько неизвестных ему гостей слушали его с увлечением (насколько можно было судить по их лицам), он остался недоволен своим исполнением. Он прочел штук шесть стихотворений и остановился, ожидая, что его попросят продолжать. Его ждало разочарование, так как слушатели радостно сплелись тотчас в клубок, размазавшийся по мастерской, каковой уже мгновения спустя невозможно было рассечь, даже если бы он и начал читать. Разумеется, дело было не в его стихах. Собравшиеся, люди светские (естественно, светские по-московски), желали общаться, обмениваться новостями, выпить и пофлиртовать. Отвернув к сидящим задницу в испачканных краской дешевых советских джинсах, пробирался к его краю стола эстонец. Сел тяжело и основательно, шумно задышал рядом. Наклонился низко, голова ушла между коленей, рассматривал свои босые ступни. Поднял одну ногу, положил ее, колено углом, и, вглядевшись в голую ступню еще ближе сквозь массивные очки (одно очко расколото, а переносица заклеена клейкой лентой), примерился… Опустил на ступню щепоть пальцев, сложенную в копье, и, порывшись в ступне (белый прибалтийский куриный пух окружал лодыжку), извлек из нее занозу.
— Во черт, какая огромная, бревно!— Он показал поэту действительно крупных размеров щепку.— Слушай, стихи хороший. Очень мне нравился. Как картинки твои стихи. На мои картинки похож. Учитывай, что я не люблю стихи также. Ты еще будешь читать или только драматург будет песни петь?
— Буду, наверное. Опять после его песен. А почему «драматург»?
— А кто же он? «Вас вызывает Таймыр» и другие советские произведения создал. Теперь антисоветский произведения пишет. Нормално. Что ты хочешь…
— Обидно им, репрессированным, все же. Лагерь не могут забыть. А песни неплохие…
— Хэ-хэ, ты путал его с каким-то другим. Драматург не сидел в лагерь. Он всегда был драматург и актер и ебатель баб.
— Я думал…
— Я тоже думал. Нормално. Песни такие, что думаешь — человек двадцать пять лет получаль. Но нет. И один день он не сидель. Я — сидель. Много лет. Больше десять лет. Одиннадцать лет сидель.
— Вы…
— Я недостоин «вы». Ты мне «ты» говори.
— Ты… Тебе сколько же лет?
— Мне сорок и еще плюс. Я в войне участвовал, но с той сторона. Я эсэсовец был. Фашист.
Эстонец захохотал и налил себе красного вина в чей-то стакан.
— Ты хочешь?
— Да.
— Прозит!— сказал эстонец, и они выпили.
Стесняясь, экс-харьковчанин не спросил, что такое «Прозит», он обалдел от того факта, что сидит с эсэсовцем. «Генка бы Гончаренко охуел!» — сказал он себе, но, рассердившись на себя за то, что постоянно сравнивает себя с прошлым, он прогнал образ Генки Гончаренко, раскрывшего рот от охуения. Ему захотелось расспросить соседа поподробнее. Но как спросить? Ты был в эсэс? Вы служили в эсэс? Слово «служил» показалось ему чрезвычайно глупым в применении к такой организации, как войска СС.
— Ты служил в эсэс! Ну, и как было?
Сосед повернулся к нему всем крепким, квадратным туловищем, сбросил движением головы очки, и они упали к нему в руку. Захохотал, как показалось поэту, каким-то смолистым, цвета желтого янтаря, прибалтийским хохотом. «Эди́!— сказал он, упирая на «и».— Уверьяю тебя, ничего интересного! Много грязи, много шума, довольно много мертвых мужчин, дурной запах, корочье говорья, никакого удовольствия. Я бил мобилизован в 1944-м, когда германец посчитал все северный родственный народы — голландцы, датчане, эстонцы, латыши и скандинавы — годным для СС. До 1944 года только чистый ариец имел такой большую честь. Но это так много говориться, звучит страшно и романтично, на самом деле мы били большая толпа подростков и пожилой человек, учителья, музикант, кто хочешь, с оружием. Меня взяли из института, где я учился живопись. Прогулка в несколько месяцев. За этот прогулка я заплатил позжье одиннадцать лет жизни. Чьерт! Сколько время потерьял! Ты хочешь потом смотреть картинки в моей мастерской?»
17 видел его вдруг в чёрном эсэсовском мундире с красной повязкой на рукаве — чёрная свастика в белом круге
18 С эсэсовца, чёрт с ним даже с мундиром!
Ошеломленный тем, что настоящий эсэсовец посчитал его достойным внимания, поэт охотно напился в компании настоящего мужчины, не пропустив ни одного «Прозит!». Недозволенное манит. Несмотря на то что эстонец объяснил ему, как попал в пользующуюся мрачной славой организацию не по своей воле, поэт, время от времени взглядывая на оставшегося сидеть рядом Соостера, ◾◾◾◾◾ ◾◾◾ ◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾17. И таким эстонец ему очень нравился. Ему уже не хотелось быть таким, как мэтр Галич: попахивая крепкими заграничными, сидеть в черном свитере с гитарой на колене, и даже изящная жена академика в бриллиантах его уже не привлекала. Он желал следовать более могущественной модели мужчины. Делать жизнь с кого? ◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾ ◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾18 Поэт согласен был быть квадратно-туловищным в старой рубашке неопределенного цвета экс-эсэсовцем и выдергивать из ступней, как он, занозу. Галич, он осознал теперь это, с первой минуты появления на чердаке Кабакова вызвал в нем неприязнь своей старомодной барственностью, условностью и безопасностью выбранной им роли. Очевидно, Галич не нравился и экс-эсэсовцу. Вдвоем они стали хулиганить, громко смеяться во время исполнения мэтром песен, вызывая недовольные гримаски жены академика и злые, шакальи (а-ля египетский бог с телом человека и головой шакала) прикусы у юношей Галича. Поэт сумел прочесть еще порцию стихотворений, после чего оба, он и его новый приятель, залезли под стол и развалили его, собранный из частей, вместе с посудой, остатками блюд, пепельницами и иными вонючими мелочами, собирающимися на столе к концу праздника. Кругло улыбаясь, хозяин вынужден был все же выставить их после этого, и, обнявшись, новые приятели ушли в мастерскую Соостера. Воцарилась тьма.
23
Очнулся он оттого, что над ним стояла Анна. Туловище Анны, завитое в короткие, чернью барашковые витки, уходило вверх, сужаясь призмой. Далеко вверху туловище завершалось маленьким лицом Анны, окруженным голубым капюшоном. «Как младенец Анна»,— подумал он и улыбнулся.
— Я думала, ты погиб, попал под трамвай, откуда я знаю, что с тобой случилось!
— Боярыня!— Рядом с Анной, голый по пояс, в джинсах и босиком, колыхался эстонец.— Оставьте его, дайте ему умереть героем!
— Умереть? Почему он должен умирать? Он еще молодой.
— Боярыня, мужчина должен быть всегда готов к смерти и обязан тренировать себя в этом занятии…— пробормотал Соостер и опустился там, где стоял, у эстрады, на которой лежал Эд. Возвышение это, возможно, было предусмотрено для помещения на нем натурщиц и натурщиков. Но Соостер не рисовал с натуры.
Опустившись, эстонец повернулся лицом к линии схождения двух плоскостей, подгреб ногами, подложил под голову руку, пробормотал:
— Распологайтесь, боярыня, как вам угодно. Чувствуйте себя нормално…— и закрыл глаза.
««Нормално» — любимое слово Юло»,— подумал Эд и тоже закрыл глаза. У него не хватило сил на более развернутую мысль или еще на несколько мыслей.
— Эд, вставай, пошли домой!— сказала Анна и расстегнула шубу.— Как у вас тут душно. Напились как свиньи, посмотри на себя: ты весь залит вином. Вначале я подумала, что это кровь. Вы что, друг друга вином поливали? Эд!
«Где, интересно, Анна взяла шубу?— подумал Эд.— Может быть, это шуба ее подруги Воробьевской?» И не открыл глаз.
— Ты не хочешь идти домой, Эд?— Анна прошла в глубину мастерской. Брезгливо подняла несколько бутылок на столе и, найдя недопитую, допила вино, запрокинув голову.— Сколько же вы выжрали? Свинья ты, Эд… Пьешь. Развлекаешься… Бедная еврейская женщина сидит, ждет тебя, как Пенелопа. Нет чтобы пригласить бедную еврейскую женщину…
Эд хотел спросить, как Анна нашла его, но ограничился тем, что приподнял голову и попросил:
— Помолчи, а, Анна… Ляг где-нибудь… поспи…
— Красиво у него тут,— сказала Анна откуда-то из тьмы, потому что он опять закрыл глаза.— Открыл мне двери, голый, ноги в крови, и говорит: «Боярыня! Вы пришли! Я вас много лет жду!» Как в пьесе…— Голос Анны Моисеевны из тьмы звучал увлеченно и романтически. «Боярыня» ей безусловно нравилось.— На улице метель,— продолжала Анна Моисеевна.— Все снегоочистительные машины работают и все дворники, но толку-то что, он валит с большей скоростью, чем они его убирают… На Сретенском бульваре белым-бело…— На некоторое время тьма обеззвучилась, затем опять включился поясняющий тьму голос Анны Моисеевны.— …Настоящий сюрреализм! Это тебе не Миша Басов с его лосями и зародышами, стянутыми пуповинами. Здорово, да, Эд! Адмирал с бабочкой… Почему так много яиц… яйцо на кровати, яйцо, летящее в небе над горизонтом. Эд, ты помнишь женские губы Ман Рэя над горизонтом? Эд!— Не получив ответа, Анна, было слышно, топоча сапогами, переместилась в мастерской.— Все точно так, как Брусиловский рассказывал… Башни как в Таллине. Ты был в Таллине, Эд? Брусиловский говорил, что Юло выбрал именно этот чердак, потому что он напоминает ему Таллин… А чем они покрыты, эти башни? Свинцом или оловом? Ты разбираешься в металлах, а, Эд?..
Он подумал, что, конечно же, Анна позвонила Кабакову, и тот сказал ей, что сожитель удалился вместе с Юло Соостером, оставив в кабаковской мастерской пальто и тетрадку со стихами. Анна могла бы позвонить к Соостеру в мастерскую, у него, как и у Кабакова, был телефон, но она предпочла явиться лично, дабы удовлетворить свое безграничное любопытство. Ее интересовал становящийся все более известным благодаря мультфильмам и публикациям рисунков в журнале «Знание — сила» сюрреалист. Также, может быть, она желала устроить Эду скандал, обнаружив его лежащим в постели с девушками. Лучше бы с двумя. Или она желала увидеть Эда с сигарой, девушка голая сидит у него на коленях? Во всяком случае, Анна принарядилась, выходя в свет. Еще вчера у нее не было никакой шубы. Голубой капор она напяливала лишь в исключительных случаях. Голубой мохеровый капор подходил к глазам Анны Моисеевны, и она его берегла.
После этого случая он стал напиваться с Соостером пару раз в месяц. Эстонец соответствовал «имиджу» (спасибо, Алла Зайцева!) западного человека, созданному русским человеком. Он пил запланированно аккуратно, не выходя за пределы мастерской, напиваясь до бессознания, чтобы затем точно так же запланированно предаться работе. У Соостера, оказалось, была семья — жена и дети, и была Любовница (именно с большой буквы!) — большая рыжая Верка, чужая жена. Однако жизнь эстонца вовсе не была запутанной. Каждую пятницу вечером он аккуратно запирал мастерскую, отправляясь на уик-энд в семью. И каждый понедельник утром он аккуратно возвращался. Отпирал мастерскую и принимался за работу. «Даже если американские атомные бомбы будут падать на Союз Советских, можно будет увидеть Юло аккуратно запирающим дверь мастерской в пятницу»,— уверял Кабаков. И кому же было знать Юло, если не Кабакову. До возвышения на чердак «Феникса» он несколько лет делил с эстонцем полуподвальную сырую дыру.
Они напивались, но разговаривали мало. И Эд чувствовал себя очень в своей тарелке. Они пили почти исключительно болгарское или венгерское сухое вино, но очень много вина. Садились друг против друга за необъятных размеров плоскость, служившую Соостеру рабочим столом, и пили. Ровно, спокойно, улыбчиво, сопровождая сеанс восклицаниями «Прозит!» или «Будем!». Иногда Юло готовил баранье мясо в камине. В виде шашлыков или в виде куска бараньего мяса. Один раз Эд попробовал разбавить пьянство Анной, уж очень она напрашивалась и ревниво причитала, что Эд любит развлекаться без нее, что доля бедной еврейской женщины, сидящей одной в Казарменном в ледяной (что вовсе не соответствовало истине) комнате, тяжела. Анна не вклинилась третьей в их мужскую компанию, они даже не напились в тот вечер, и, хотя Соостер ничего ему не сказал, в следующий раз он пришел один. И Анна не напрашивалась больше.
Как-то Юло взял его на обед к любовнице Верке и ее мужу, сыну советского поэта, погибшего в тридцатые годы в суматохе борьбы за власть. Вечер был блестяще организован. У всех была своя задача. Юло принес огромного копченого угря. Муж Верки приготовил вкуснейшие котлеты, котлеты, оказывается, были его специальностью. Здоровенная рыжая лошадь Верка расхаживала среди мужчин в красном платье. Юло намазал волосы каким-то составом, и они были гладко зачесаны назад. Очки скрепляла новая лента, белая рубашка без галстука и обширный пиджак делали эстонца похожим на принарядившегося в праздник деревенского плотника. Морщинистый и маленький Веркин муж (когда он стал разливать водку по бокалам, Эд заметил, что у него очень дрожат руки) вовсе не реагировал, когда, обходя стол, Соостер несколько раз (вне сомнения бессознательно) положил руку на Веркину талию. «Знает ли он, что Верка — любовница Соостера, или не знает?» — весь вечер раздумывал Эд. (Неделю спустя он спросил об этом Кабакова. Илья сказал, что, конечно, знает, но мирится с этим, потому что любит Верку и не хочет ее потерять. А Юло ради детей не хочет разводиться с женой… О таких сложных отношениях поэт Лимонов до сих пор читал лишь в переводных западных романах.)
В тот вечер Веркин муж сказал, что нужно пристроить «парня» к делу.
— Талантливый парень,— сказал Веркин муж, словно Эда и не было в комнате,— пропадет среди всех этих шаромыжников. Юло, ты бы сводил его на студию мультфильмов. Чем он хуже ваших сценаристов? Его стихи как раз подходят: яркие, хорошо запоминаются…
— Я именно хочу это сделать,— серьезно сказал Юло.— Я только жду Анна Макаровна из отпуска. Она хорошая женщина и любит новый человек, новый идей. Лучше, чтоб она, а не этот мрачный Куликов занимался парень.
Все присутствующие посмотрели на «парня».
— Вы думаете, я смогу?— спросил он, обращаясь к Соостеру.
— Все будет нормално,— сказал Соостер.— Ты не волновайся. Все устроим как надо. Нельзя вся жизнь шить брюки. Ты должен зацепиться в официальный искусстве. Пусть немножько.
Он ушел раньше, оставив странную компанию. Пятясь в дверь, он видел под мышкой Верки сделавшегося очень красным, и даже взмокшим, и еще более морщинистым Веркиного мужа на одном конце стола — и под другой рукой Верки — непьяного серьезного Соостера. Могучий торс в белой рубашке. Крупные руки на столе. Бородка пущена лишь по срезу подбородка, сбрита на губах… Откуда он мог знать, что видит его в последний раз… На Калининском проспекте в лицо ему бросило липким снегом, и он с сожалением вспомнил о тепле оставленной только что квартиры…
Через неделю он позвонил другу со Сретенского бульвара. Настроение у него было скверное. Анна отбыла в Харьков, владелец же комнаты, куда они только что переехали, объявил неожиданно, что совершил ошибку, его разведенная жена против, и просил освободить помещение. Он извиняется, и деньги он возвратит… Таяло, с угла крыши телефонной будки в дыру во льду часто и глухо падали крупные капли. Рядом с будкой переминалась на толстых ногах, перебрасывая (пропущено слово.— Прим. ред.) из одной ладони в другую, опухшая неприятная старуха.
— Аллье?— сказал Соостер.
— Это я, Эд. Что делаешь?.. Может, выпьем? У меня суперговняное настроение.
— Сожалею, Эди, но не могу. Работаем. Должен сдать книгу в понедельник. Ночью тоже буду работать. Понимаешь?
— Понимаю. Я тут совсем рядом. С бульвара звоню.
— Я хотел бы пить, Эди, но договор нужно выполнять. Последний срок понедельник. Если хочешь деньги, то поднимись, я тебе дам десятка. А?
— Не нужны мне деньги. Ладно, трудись.
— Хорошо, буду работать. Ты уверен, что не хочешь десятка?
— Уверен. Пока.
— После понедельник пойдем к Анна Макаровна. Она уже приехала, и я с ней о тебе говорить. Все будет нормално.
Выйдя из будки, он неудачно ступил в ледяную лужу. «Друг, называется. Однажды сказал ведь: «Если тебе плохо, ты мне звони, пусть ночь, не стесняйся. Иногда, знаешь, самый суровый мужчина компания требует. Очень плехо бывает. Я на своей шкурье знаю. Я иногда на свободе себя хуже, чем в лагере, чувствовал»».
Плетясь «к себе», он размышлял о мужской дружбе. Ему нелегко было признаться «мне плохо». Он вырос в семье, где слабости полагалось скрывать. В постель полагалось ложиться только в момент, когда ноги отказываются поддерживать тело. Кодекс неписаный, но твердый, вдолблен был в него живыми примерами отца и матери, он даже не заметил когда. Он бунтовал против морали родителей и их политических взглядов, но ему и в голову не пришло, что он ходит, как отец, что подражает его почерку и что презирает термометры, врачей (исключения отец делал только для хирургов, потому что его отец учился в одной школе со знаменитым Бурденко) и даже безобидный аспирин считает слабостью… Гордому мини-супермену понадобилось пробродить несколько часов по Москве, зайти в несколько телефонных будок, прежде чем он решился набрать номер телефона старшего друга. И вот получил. Придя к себе, откуда нужно было выметаться неизвестно куда, он снял только что повешенный на стену рисунок «Яйцо под балдахином», подаренный Соостером, и, помедлив минуту, варварски разорвал его вместе с картонной подкладкой-паспарту. Достал дневник — полсотни случайных листов бумаги без обложки — и записал: «Звонил Соостеру. Он сказал, что занят, заканчивает книгу, должен сдать ее издательству в понедельник. Предлагал подняться, взять десятку, хотел откупиться от дружбы десяткой. Друг, называется. Ему деньги нужно зарабатывать. Все они одинаковы. Я-то было поверил, что у меня появился настоящий друг. Больше никогда не стану ему звонить».
Он собирался сдержать свое слово.
24
Через неделю соседка-татарка, дворничиха, передала ему записку без подписи. «Срочно позвони Кабакову или Вере». Он вышел. Оттепель закончилась, и воцарился стерильный мороз, как в морозильнике рефрижератора. Провода стали пушистыми, и деревья на Садовом кольце обросли шипами, пиками и волосками изморози.
Он знал, что, несмотря на множество слоев одежд, тело после такой прогулки будет болеть. У Кабакова телефон не отвечал, посему он позвонил Верке. Было занято. Он походил, топая ногами, у будки и позвонил опять. Странно пустым, гулким, как в ведро, голосом Верка сказала «Алло…».
— Это Лимонов.
— Ох, Эди…— Верка вдруг перешла на крик.— Юлик наш умер! Я нашла его мертвым в мастерской. Завтра уже похороны будут в помещении студии мультфильмов. Ты приходи…— Верка наконец заплакала.
В день похорон мороз был еще крепче. Снег свистел, плотный, под сапогами. Протолкавшись сквозь большое количество народа на лестницах студии мультфильмов, он попал в зал, где густо пахло еловой смолой. За гробом полукольцом стояли близкие. Ничем не примечательная женщина с детьми была заплаканнее всех, потому он без риска ошибиться определил ее как жену эстонца. Кабаков в нелепом, светлом, слишком большом пальто с поясом смотрелся как персонаж его собственных рисунков, какой-нибудь Николай Павлович Малышев, решивший: «здесь я продемонстрирую свое новое пальто». Соболев в тонкой замшевой куртке, ради похорон друга без трубки в зубах, но челюсти стиснуты вокруг воображаемой трубки. Палка постоянно движется, меняя место опоры, крупные очки мутны. Верка с мужем, зеленым и мрачным, еще более морщинистым, чем обычно. На рыжей шевелюре Верки — черный платок, лицо опухло от слез. Усики Эрнста Неизвестного яростно и раздраженно поднимались и опускались, очевидно, таким образом выражались Эрнстовы чувства. От рассмотрения родственников и друзей он наконец обратился к занятию, которое подсознательно откладывал на потом: он поглядел на гроб. В гробу, окруженный темной хвоей венков и цветами, лежал не его друг эстонец, но худенький, удлиненное лицо окаймлено седоватой бородкой, интеллигент-старичок. «Это не Юло»,— подумал поэт с облегчением и вспомнил, как Анна перепутала покойников, в Донском монастыре приняла простого мертвеца за Алексея Кручёных и положила на его гроб хризантемы. Нет, не Соостер, у эстонца была широкая грудь, у этого мертвеца в гробу узкая грудь под серым пиджаком. У Юло была широкая физиономия, скуластая и крепкая, у старичка же в гробу — узкое и длинное лицо чахоточного Чехова. Однако что тогда делают у гроба Верка, Соболев, Кабаков? Не станут же они стоять у чужого гроба с подобными лицами. «Это смерть изменила внешний облик Юло»,— понял он. Как из воздушного шара, если в нем проткнуть дыру, выходит воздух и шар становится дряблым и дохлым, так и упругость и широкогрудость вышли из тела сюрреалиста, и осталась дряблая оболочка. От этого открытия поэту стало страшно, и ноги его, и без того ледяные, совсем застыли от прикосновения духа к тайнам потусторонним…
Директор студии в темном костюме произнес речь. Типы, которых Эд никогда не видел рядом с Соостером, произнесли свои речи. Сказал несколько слов и поперхнулся, закашлялся, заплакал коротко, ладонью прикрыв глаза, Кабаков. Заплакала жена, когда неумело, неровно, сотрудники студии стали подымать гроб. Художники-мультипликаторы, молодежь, откуда они (у одного очки как у Джона Леннона, отметил Эд) могли знать, как следует подымать гробы. Толпа повалила из зала. Родственники и друзья должны были сопровождать ящик со стариком в крематорий Донского монастыря. Основное население студии вернулось к работе — пошло рисовать мышей и медведей…
Спускаясь вместе с народом за медленно и опасно плывущим над головами гробом, поэт миновал стоящую в дверях на лестничную площадку второго этажа группу наглых юношей. В глубине группы он заметил в шапке с опущенными ушами Губанова, а рядом узнался по красной морде и веселому оскалу зубов пьяный бородач Рыжов. Губанов громко рассмеялся шутке кореша. Эд, отвернув от них лицо, подумал, что богема, конечно, не имеет уважения ни к чему, и к смерти тоже, однако нужно иметь совесть… И что они здесь делают? Они что, друзья Соостера? Нет, никогда он не видел эти лица подле него. Пришли в надежде на выпивку, на светское развлечение. Шакалы… От двери со стороны шакалов на него пахнуло кисло алкоголем.
В крематорий он приехал в автомобиле Веркиного мужа, сидя на заднем сиденье между беззвучно рыдающей Веркой и пожилой эстонкой, не говорящей по-русски. Оказалось, целая группа художников приехала на похороны из Эстонии, и они организовывают после кремации поминки в оставшейся без хозяина мастерской.
В Донском был тщательно убран снег, и не единой снежинки не было на ступенях и террасе перед крематорием. Снег был лишь на могилах, и то не на лежащих могильных камнях, но лишь на бескаменной земле и верхушках вертикальных памятников. Эд не пошел внутрь крематория, но отыскал скамью, на которой сидели они — Эд, Алейников и Сашка Морозов,— поджидая, когда привезут последнего футуриста России, и сел на нее, ледяную.
25
Они явились, бледные испитые дети нового времени, выползли в другой конец города ради исторического события. Алейников в толстом, не по августу, пиджаке-букле, Эд — в черном. Дышалось тяжело. Должна была начаться гроза. Морозов стоял у скамьи, чернобородый, высокий, как ангел смерти, и говорил о футуризме, о связи времен. О том, что через четверть часа кончится эпоха.
— Эпоха давно уже кончилась,— возразил Эд.— Еще в конце двадцатых, даже до смерти Маяковского. Исключая полсотни московских интеллигентов, страна и не подозревает о том, что Кручёных был жив последние сорок лет, и о том, что его можно было увидеть в закусочной на Сретенке. Останови любого прохожего, и он ответит, что футуристы скончались где-то сразу после Гражданской войны.
— Может быть, и так, но мы присутствуем при историческом событии, ты согласен с этим?
— Анка пришла!— воскликнул Алейников и вскочил, привычно радостный. Обошедшая их каким-то образом, несмотря на то что они сидели у главных ворот, шла на них от здания крематория Анна Моисеевна. В крепдешиновом праздничном платье в темные цветы, с траурным газовым шарфом на голове, темный макияж вокруг глаз. Загорелая.
— Мне казалось, что он должен быть старше,— сказала Анна Моисеевна, подойдя.— Я думала, он столетний. А он совсем еще ничего. Даже борода лишь отчасти седая. Я положила ему в ноги хризантемы. Какого же он года рождения?
— Анна, это не он. Его еще не привезли. Мы спрашивали у служителей. Это другой старик, учитель.
— Кошмар,— сказала Анна,— то-то все эти люди у гроба так странно посмотрели на меня… Очевидно, это его родственники. И вдруг является дама в темной вуали. Может быть, они подумали, что я его любовница. Одна из старух посмотрела на меня с ненавистью.
— Ты всегда спешишь и потому совершаешь глупости, Анюта.— Эд вздохнул.
— Я пойду и заберу хризантемы.— Анна раскрыла сумочку и решительно извлекла оттуда пудреницу. Раскрыла ее.— Почему они должны доставаться какому-то учителю? Очень красивые пышные хризантемы. Я принесла их Алексису Кручёных.— Анна приплюснула нос напудренной ваткой.
— Ты с ума сошла,— отметил Эд.— Снимать цветы с покойника! При всех его родственниках…
— Мне тоже кажется, что это не совсем удобно, Аня…— пробормотал Морозов.
— А что, я несла цветы Кручёныху. Пойду и заберу!— Анна Моисеевна бросила пудреницу в сумочку, щелкнув замком.
— Сумасшедшая. Не все дома!— заключил Эд.
— Да, сумасшедшая, и горжусь этим!— Звонко и решительно цокая каблуками, Анна устремилась по асфальтовой аллее к крематорию. Поднялась на ступени. Все двери были широко открыты, как в храме, и гроб учителя был выставлен в дверях, практически он находился уже на террасе. Делалось это для удобства, ибо в самом зале крематория в это время совершалась церемония — оплакивали другой гроб скрипки, и в последний раз склонялись над покойным, если хотели, родственники. Придуманный некогда мистером Фордом конвейерный способ производства успешно применялся и в столь грустном деле, как сжигание останков московских жителей… Пышная плоть Анны Моисеевны решительно пронзила небольшое темное ядро родственников неизвестного миру учителя и тотчас же выскочила обратно. Но теперь уже Анна Моисеевна прижимала к груди несколько невозможно больших кровавых хризантем.
Когда Анна Моисеевна приблизилась, Алейников упал перед ней на колени.
— Анка, ты прелесть! Другой такой женщины не найти. Если бы не Наташа, я бы на тебе женился.
— Если я появлюсь у гроба учителя еще раз, количество работы у служащих крематория увеличится,— сказала Анна.— Они так перепугались!
— Все мертвые похожи друг на друга,— философски сказал себе Эд, когда, вынув его из подъехавшего с опозданием автобуса, гроб Кручёных пронесли немедленно внутрь и поставили на возвышение, затянутое в черный бархат. В горизонтальном положении, нос вверх, можно преспокойно принять неизвестного миру учителя за известного миру самого крайнего из футуристов, раздробителя слов, творца «Дыр бул щыл» — великого сибирского шамана Алексиса Кручёных. Не удивительно, что Анна ошиблась. Эд, видевший однажды старика в чебуречной на Сретенке, ошибся бы тоже. Из автобуса спрыгнула пара мужчин, и Алейников, пройдя вперед, пожал им руки и представил их приятелям. Маленький рыжий чуваш, поэт Геннадий Айги, был самым близким другом Кручёныха в последние годы, а поэт Борис Слуцкий, густоусый и сонный, кажется, представлял Союз писателей.
Слепые скрипачи и виолончелисты в темных очках впились в инструменты. Толстые и странно бледные, они передвигали лишь опухшие ростки пальцев, сами оставаясь неподвижными, сидя на разных уровнях, отлично видимые. Жалостная страстная музыка, однако, повествовала не о мирном покое, в каковом пребывал человек, раздробивший русские слова радикальнее, чем кто-либо когда-либо, но о чувствах оставшихся. О молодом смятении наших молодых героев, о сложном переплетении групп клеток, ответственных за ассоциативные связи в голове чувашского авангардиста, о страхах пожилого Слуцкого — ему самому предстояла скорая встреча со смертью. То, что скрипачи должны были выдавливать из инструментов по поводу Кручёныха, должно было бы звучать иначе… По всей вероятности, как много лет спустя услышанная автором буддистская или индуистская мелодия:
Амара ара джайя
Джайя параджайя джайя
Амори тара-тари
Таритайя…
Автор не запомнил ускользающих слов неизвестного языка, но мелодия — ровная, объединяющая жизнь и смерть, чуть-чуть металлическая в отрешенности своей — запомнилась ему навсегда, мелодия не западного, не истеричного восприятия мира, восприятия, не разделяющего явления на положительные и отрицательные. Небесно-безразличная…
Под достоевский плач скрипок присутствующие стали прощаться с Последним футуристом. Айги поцеловал труп в лоб. Морозов также нашел в себе силы поцеловать труп в лоб. Алейников дотронулся рукой до цветов на груди трупа. Анна Моисеевна задержалась над покойным, внимательно разглядывая его, и втиснула под сложенные на груди руки многострадальные хризантемы. Эд, следуя вдруг нахлынувшему на него детскому страху перед покойником, вцепился в колонну и не сдвинулся с места…
Скрипачи прекратили выть, и их автоматически отделили от публики шторой черного бархата. Из репродукторов зазвучала ровная и без всплесков музыка, и двое служителей в черных костюмах вынесли крышку гроба. Умело накрыли гроб. Эд подумал, что если то, что он прочел однажды в «Знании — сила», верно, что после смерти покойник некоторое время еще «видит» мир, не глазами, разумеется, но другими способами, Кручёных, должен быть, сейчас раздражен. Всего двенадцать-пятнадцать человек пришли проститься с ним. Не много для последнего представителя движения, взорвавшего в свое время Россию. Каждый из служителей подобно фокуснику извлек откуда-то большой гвоздь с позолоченной шляпкой, и они согласно затюкали молотками, вколачивая гвозди в углы гроба.
— По диагонали… Символически…— прошептал Алейников.
Служители отошли от гроба. Музыка усилилась.
Двое опоздавших вбежали, пересекая зал. Едва не споткнувшись белыми сапогами на ступенях, ведущих к гробу, маленькая, очень раскрашенная, как циркачка или цыганка, женщина, взметая краями неопределенных одежд, взбежала и опустилась на колени. С колен она дотянулась вверх и возложила на крышку букет роз. За нею чуть поодаль остановился тип в кепочке, похожий на фарцовщика. Лицо типа было отдаленно знакомым.
— Вознесенский… С Лилей Брик!— восхищенно прошептал Морозов.— Ты ведь знаком с Вознесенским, Володя?
«Почему он не снимет кепочку?— подумал Эд.— Растерялся, или он наглец?»
К цыганке в белых сапогах подошел служитель и, склонившись над ней, что-то прошептал. Опираясь на руки служителя и Вознесенского, она поднялась с колен. Перекрестила гроб.
Штора, скрывающая музыкантов, раздвинулась, и они, еще более бледные, чем прежде, грянули слезоточивую, душераздирающую музыку. И вновь это была музыка не для Кручёных, но для живых участников церемонии. Одновременно гроб дрогнул и стал медленно опускаться… Оказавшись на уровне пола крематория и дрогнув так сильно, что часть роз, положенных Лилей Брик, свалилась с него на ступени, гроб исчез из виду — дыра над ним закрылась, сомкнувшись темно-лиловым бархатом… Скрипачи продолжали играть, но церемония была явно закончена. Перешептываясь, живые несмело вышли из крематория на кладбище.
— Ну вот и все,— сказал Алейников,— нет эпохи!— И он обернулся вокруг себя. Алейников был суеверен, и этот виток был его способом борьбы с враждебными силами.
— Смотрите, Лиля остановилась со Слуцким,— сказал Морозов.
— Почему она в сапогах? У нее что, больные ноги?— спросил экс-харьковчанин.
— Дурак ты, Эд, а еще портной. Это мода такая! Ей из Парижа самые модные вещи сестра присылает. Сестра Эльза, жена Арагона…
Ради похорон Эд простил сожительнице «дурака». «Жарко, однако, наверное, в августе в сапогах…»
— А Лиля плакала, я заметила,— сказала Анна.— Очень воспитанно, но плакала.
— Что ты хочешь, Анюта, он был из ее компании, как мы все — из одной компании. Хотя она, говорят, и не общалась с Алексисом многие годы, считая его стукачом, но на похороны вот пришла…
Эд подумал: «Интересно, а мы? Кто к кому придет на похороны? Кто умрет раньше, кто последним?..»
— Уходит она. С Вознесенским. Он ее на своей «Волге» привез…— В голосе Морозова прозвучала нежность. То ли к Лиле Брик, то ли к Вознесенскому, то ли к автомобилю Вознесенского.
— Светские люди…— Алейников хмыкнул.— Мы пойдем на автобус. Надо обязательно выпить, ребята, за упокой души последнего из Председателей земного шара. Вы знаете, что Хлебников назначил Кручёныха Предземшара? Всего их должно было быть 113, что ли… Малевич, кажется, тоже был Предземшара…
Когда они выходили из ворот Донского монастыря, из трубы крематория повалил желтый дым.
— Последние молекулы футуризма,— сказал Алейников.— Вдохните поглубже, ребята. Его молекулы уже соединились с воздухом.
Они вдохнули. Анна Моисеевна старательнее всех. Эд подумал, что, возможно, это жгут еще не Кручёных, но учителя. Может быть, внизу гробы долго ждут своей очереди. А может быть, их жгут по двое…
— Говорят, в затемненное окошечко можно наблюдать, как горит твой родственник. А перед сжиганием им, говорят, перерезают сухожилия конечностей…— Анна Моисеевна дышала глубоко и восторженно глядела на дым.
— Анна!— закричал поэт.— Зачем нам эти подробности…
26
Он обернулся и в этот раз. На зимнем небе черно-желтый дым из трубы крематория выглядел куда более зловеще. Может быть, потому, что труп эстонца был вдвое моложе трупа последнего футуриста. Чем моложе сжигаемое мясо, тем гуще дым?
— Доктора сказали, что, если бы кто-нибудь был с ним в мастерской, Юло удалось бы спасти. Он не понял, что у него микроинфаркт. Он, очевидно, подумал, что перепил и теряет сознание. Юло никогда не обращался к врачам и не подозревал, что у него больное сердце. Судя по анализам, он выпил в тот вечер особенно много. Ну, да ты не хуже меня знаешь, как он пил. Если бы ему сделали укол, Юло был бы жив. Ужасно, да, Эд?
Неумело, Кабаков не мог открыть дверцу только купленного автомобиля. Отпер. Уселся. Открыл пассажирскую дверь. Стал прогревать мотор. Запахло едко жженым бензином.
— В пятницу мне позвонила его жена. Юло не пришел в семью. Я решил, случилось что-нибудь серьезное. За последние десять лет он не пропустил ни одного уик-энда с семьей. Позвонил ему. Безответно. Позвонил тогда Верке. Ее не было, я знал, что она собиралась ехать с мужем в Суздаль…
Сосредоточенно глядя перед собой, Кабаков сдвинул «Победу» с места. Осторожно съехал на автостраду. Подержанная «Победа» с умеренной скоростью устремилась к центру Москвы.
— Я решил, Эд, что Юло уехал с ними в Суздаль. Я подумал, что ж, даже такие, как Юло, со временем меняются, живя среди необязательных людей. Вот он уже не годится как пример педантичности и западной надежности… Я успокоился. Но в понедельник позвонила Верка и спросила, не знаю ли я, где Юло, она не может ему дозвониться.
Во вторник мы взломали дверь и нашли его. Он лежал на боку, в метре от телефона. Очевидно, понял наконец, что сердце барахлит, и пополз от постели к телефону…— Кабаков помолчал.— Вот так, Эд… Коротка человеческая жизнь… Что он видел? Войну. В сорок девятом году его заложил приятель… Лагерь. Освободился. Приехал в Москву. Столько лет жил впроголодь. Только начал становиться известным…
На поминки в оставшуюся без хозяина мастерскую набилось столько людей, что трудно было дышать. Впервые в жизни Эд попробовал сырое мясо. Эстонцы приготовили крепко перченые и соленые бутерброды из сырого фарша — национальное блюдо. Он выпил много водки и бродил среди большей частью неизвестных ему людей, не зная, что делать. Не имеющая права открыто выражать свое горе, Верка сидела рядом с искренне зеленым мужем своим и беззвучно плакала. Верка поймала поэта за руку.
— Посиди с нами, Эд… Ты помнишь тот вечер, когда ты пришел к нам с Юло? Какой он был тогда красивый, в белой рубашке, помнишь?— Слезы брызнули из глаз рыжей Верки, и она взвыла. Женщина, сидящая рядом с ней, встала, и поэт опустился на ее место.
— Вера, Верунь, успокойся…— быстро заговорил муж Верки, испуганно, как показалось Эду, оглядываясь.
— Зеленые были у него глаза, Эд… Ты помнишь его любимое словечко «нормално»? Он повторял его много раз на день. Нормално… нормално… нормално… нормално…
— Верунь, ну что ты… Успокойся!
— Что — успокойся, что — успокойся… Нет его! Нет! Успокойся или не успокойся. Мы сидим в его мастерской, а его нет. Он не придет ни через час, ни через два, никогда. От него остался пепел и немного костей… От его зеленых глаз и от, от…
— Верунь, люди слушают, Верунь, ну не надо. Я тоже любил Юло… Юло не вернешь. И жена его. Не ставь ее в положение…
— Слушают. И пусть. Любила я его. Он был лучше всех. Правда, Эди, правда, он был лучше всех? Он очень хотел тебе помочь, он мне об этом говорил… Не успел.
Верка уткнулась лицом в плечо его пиджака и стала рыдать, тяжело вздрагивая. Большая рыжая Верка. И тут он обнаружил, что по лицу его, щекоча кожу, катятся слезы. Нельзя, подумал он, столько людей вокруг. Невозможно. Нужно сдержаться. Но уже было поздно. Очевидно, механизм, блокирующий слезы, выключился, и он разрыдался, ругаясь вполголоса. Впоследствии, анализируя свое поведение, он свалил большую часть вины на влияние Верки и нагнетание ею нервозности и чувственности. Однако правдой было и то, что ему сделалось жгуче стыдно за разорванный рисунок и идиотскую запись в дневнике. Кроме того, Соостер был лишь первым его другом, умершим на его глазах, рядом. Первой его смертью. Кручёных был историей. Ну да, до этого, в 1968 году, умер красивый Виктор Проуторов, Эд просидел с ним за одной партой несколько лет. Но случилось это через много лет после того, как он оставил школу и потерял из виду Витьку. И Витька умер в Харькове, а он жил уже в Москве. Витька лишь приснился ему несколько раз после смерти и вдохновил его на картинку «Смерть Витьки Проуторова». А тут умер недавно приобретенный друг, с которым ты стал дружить неизвестно по какому поводу, и он с тобой стал дружить неизвестно по какой потребности, из невыясненной симпатии, что и есть — настоящая дружба. По возрасту Соостер мог бы быть его молодым отцом, может быть, в одном из недалеко отстоящих рождений он и был его отцом. Странно знакомыми иногда виделись Эду его нос, виски и особенно пальцы. Посему он ревел. Еще он ревел потому, что открыл новую страну — смерть. От этого жизнь, до сих пор казавшаяся ему интересной и увлекательной бесконечной авантюрой, сделалась серьезнее, скучнее и укоротилась. «Если ушел Юло, то уйду когда-то и я» — так, очевидно, подумал молодой поэт. Тот свет настойчиво и жестко сигнализировал ему свое существование.
За плечо его тряс жесткоскулый Соболев с трубкой:
— Прекрати истерику, Эд. Кончай выебываться! Хочешь выделиться, да? Показать, что ты лучше, благороднее других… Юло бы это не понравилось…
Он даже не понял этого вмешательства, потому не защитился. Ира Бахчанян, из того же теста, что и наш герой, сделанная, обычно скептическая и злая девушка, тоже заплаканная, вступилась за него:
— Какой вы бесчувственный, Юрий Александрович! Вы думаете, что вы настоящий мужчина, да? Юло умер, ваш друг умер, вы это понимаете? Не мешайте хотя бы другим проявлять нормальные человеческие чувства!
— Я не против чувств. Я не люблю, когда выебываются и работают на публику. Прекратите истерику, тут его жена, дети…— Закусив зло трубку, Соболев отошел, хромая. Одна нога у Соболева тоньше другой, знал Эд, он шил Соболеву брюки. Нелегко было Соболеву даже просто передвигаться по улицам, а он, развивая руки и туловище, тягал гантели и растягивал, задыхаясь, эспандер, пил не морщась водку, как другие пьют сок, и слыл знаменитым донжуаном. Он был множество раз женат на женщинах много младше его. Одна из последних по времени жен, Рита, выбросилась из окна. За Соболевым тащилась слава развратного и рокового мужчины.
— Смертяшкин!— крикнула Ира ему вдогонку.
Так и не поняв, в чем его обвиняют, он, однако, прекратил рыдания и вскоре ушел, поддерживаемый Анной Моисеевной. Последней его мыслью было: «Почему большинство из этой толпы говорят вовсе не о покойном, и многие жадно едят, и пьют, и даже уже смеются… И — о ужас!— обнимаются и исследуют друг друга в отдаленных углах мастерской без хозяина…»
27
Он получает свои двадцать два рубля в прихожей и, оставив Лене Ярмолинской пять экземпляров нового сборника, убегает. Народ, предполагавший за свой рубль еще и поговорить с поэтом, разочарован. Ну да пусть их. У метро «Белорусская» поэта должен ждать Ворошилов. И если не опоздал, ждет уже с полчаса. Бля!
Ворошилов в коротком, по яйца, как он сам выражается, плаще стоит под аркой у входа на вокзал. Рука его что-то придерживает в кармане плаща. По всей вероятности, бутылку. Еще сибирский Модильяни имеет привычку носить в карманах плаща яйца. «Яйцами хорошо закусывать, Лимоныч,— объясняет он,— белок в чистом виде!» Белок в чистом виде не единожды раскалывался у Игоря в карманах и пятнами нечисто засох на когда-то слабо-зеленом плаще навсегда.
— Ты что, Лимоныч, спятил? Я тебя полчаса уже жду. Ты думаешь, если ты фиктивно женился, то можно на друзей положить?
— Игорёк, чучело, извини! Я же спектакль давал, концертировал.
— Пошли скорее, артист, пока доберемся до ебаной «Профсоюзной», они уже все бутерброды с известью сожрут. У тебя пятаки есть?
— И не только пятаки. Получил за выступление двадцать с лишним карбованцев. С гонорарами «Битлз» мне, конечно, не сравниться, но могу тебя покормить. Хочешь захавать чего-нибудь на вокзале?
— Нет уж, поехали к Льну. Хочешь вот глотануть, у меня «Старки» грамм двести в кармане осталось?
— Прямо в кармане? «Старка» с яйцами?
— Ну, в бутылке, я имею в виду…
— Нет. «Старку» не хочу. Полегче бы чего-нибудь выпил.
— Сдавать ты что-то стал в последнее время. Стареешь, Лимоныч…
— Ты что, охуел, Игорёк? Как можно в двадцать шесть лет стареть?
— Простой жлоб, Лимоныч, стареет уже после двадцати. Наш брат, творческий человек,— много позже, мы покрепче жлобов будем. Вообще-то возраст зависит от воображения.
Они спускаются в монументальную пещеру-дворец станции «Белорусская». Садятся в самый конец вагона кольцевой линии. Игорь достает, оглядевшись на нескольких пассажиров, заткнутую затычкой, свернутой из газеты, бутылку.
— Не передумал, Вениаминыч?
— Допей ты ее, проклятую, и успокойся.
— И то верно.— Ворошилов вытряхивает в горло бурую жидкость и вынимает из кармана плаща небольшую книгу в синем переплете. Кладет книгу на сиденье. Засовывает пустую бутылку в карман. Открывает книгу.— Новый Завет изучаю, Лимоныч. Читал?
— Перелистывал.
— Ну и как?
— Суховато. Екклезиаст, однако, хороший. И Песня Песней.
— Екклезиаст и Песня из Ветхого Завета, неграмотный! В Новом — Евангелия и Послания с Деяниями. Ты заметил, Лимоныч, что Евангелия все, в сущности, есть списки встреч Христа с апостолами и врагами? Слушай: «Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев, Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в море: ибо они были рыболовы… И они, тотчас оставивши сети, последовали за Ним».
После этого, Лимоныч, уже через три слова — опять встреча!
«Оттуда идя далее, увидел Он других двух братьев, Иакова Заведеева и Иоанна, брата его, в лодке, с Заведеем, отцом их, починивающих сети свои, и призвал их…»
Понимаешь, Лимоныч, жизнь Иисуса — как бы модель и нашей жизни всех, и наша жизнь состоит из встреч. Ты встретил Володьку Алейникова. Гробман познакомил тебя с Таликом Стесиным. Стесин познакомил тебя со мной…
— Но не близ моря Галилейского, а в пивной на проспекте Мира, под вывеской «Пейте вместо водки пиво, вы поправитесь на диво!».
— Декорации эпохи не важны, Лимоныч. Важна суть происходящего. А суть и тогда, в самом начале христианской эры, и сейчас та же: встречи между людьми создают историю, и они и есть события. Вот гляди, открываю наугад, будет встреча!— Ворошилов ткнул палец меж страниц. Заглянув в книгу, просиял: — «Тогда приходят к Иисусу Иерусалимские книжники и фарисеи и говорят…» Видишь, Лимоныч!
— Могу себе представить эту компанию. По всей вероятности, они выглядели как толпа собирающаяся по воскресеньям на проезде Художественного театра. «Книжники…» Сами себя они называют «книголюбы»… Представь себе, Игорёк, эти типажи… От толстых крестьянских рож, эти спекулируют книгами, как спекулировали бы картошкой, до рафинированных потомственных интеллигентов в пенсне а-ля Чехов… А впереди, Игорёк, чокнутый раввин, старикашка, Алки Зайцевой приятель и Володи Максимова, как его? Мозэс? Я забыл…
— Старикан хороший, трогательный раввин. Ты зря его… Он в эту компанию, в фарисеи, не вписывается. Он мне рубль дал. Алка куче людей встречу назначила у метро «Кировская». Я стою, Лимоныч, зуб на зуб не попадает, трясет всего. Вдруг меня за рукав дергают. Смотрю вниз — старикашка в шляпке, совсем к черту промокшей, поля вниз висят, рубль мне в руку сует. «Пойдите, художник, вам нужен стакан портвейна…» Ты знаешь, я прослезился даже. У него, Алка мне говорила, пенсия 35 рублей в месяц.
— Но рубль ты, конечно, взял?
— Взял, Лимоныч, каюсь. Пытался после отдать ему рубль. Не берет, ни в какую. «Вы, художник, отдайте рубль нуждающемуся больше, чем вы…»
— И ты такого человека до сих пор не нашел? Володьке бы Яковлеву отдал. Яковлев — божий человек.
— Володька в семье живет. Его мамаша кормит и обеспечивает, хотя и денежки за картинки его прикарманивают, если ему верить. Но, с другой стороны, если Володьке деньги в руки дать, он накупит красок и шоколаду, он как ребенок…
— Есть один более нуждающийся, чем ты,— Мышков, Васьки Ситникова ученик. Зеленого цвета человек от голода. Приехал в Москву из украинской деревни учиться рисовать.
— Пусть ему Васька рубли дает…
28
Открывает им сам Ринго Старр. Он в темных очках, хотя московское небо и темнеет. И горит уже в прихожей свет. В руках Слава Ринго бережно сжимает сиамскую кошку, боится, чтоб не убежала. Всякий раз приходя к другу, Эд с неудовольствием вспоминает о буржуазности московской богемы. Его суровый кодекс, сложившийся из различных влияний (среди них гробмановская скрижальная заповедь «Рубль в день» — фундаментальный завет), однако лучше всего выражается формулой трех П. Авторство принадлежит Игорю Холину. «Жить следует без трех П,— говорит Холин.— Без привычек, привязанностей и предрассудков. А они кошечек разводят!»
— Долго ехали, товарищи джентльмены-единомышленники. Мы уже без вас начали и, продвинувшись во вторую половину празднества, подвигаемся к завершению. Вонзайтесь, однако, в недра.
— Поздравляю тебя, Слава, с нашим вступлением в твою квартиру. Вижу жену мою, Анну Моисеевну…
— Если ты будешь и впредь являться на три часа позже условленного времени, Эд, очень скоро ты лишишься жены твоей, Анны Моисеевны.
Сердитая, платье черного бархата в области живота потерто, Анна с бокалом желто-ядовитой жидкости переступает с каблука на каблук. Из-за ее обширного бедра выглядывает сын Льна — Женька, готовый к отбытию к соседям. За плечом ее колышутся в глубине большой комнаты лица, шеи и пиджаки лёновских гостей.
Дымчато-голубая, появляется из кухни Славина жена — Лия. Таких женщин можно встретить в министерствах, во главе правительств, самое распространенное занятие такого типа женщин — быть директрисой школы. В нормальной жизни Лия кандидат наук, кажется, той же геофизики, что и Слава. И вот такая женщина, спокойная, уравновешенная, в голубом консервативном платье, покрывающем колени, в консервативных туфлях на тупом каблуке, с прической, на все локоны которой нужно затратить пару часов, вынуждена выдерживать регулярные набеги на квартиру оголтелых разночинцев, декадентов, хулиганов и алкоголиков. Лия приветствует пришедших великолепной улыбкой хозяйки дома.
— Эдуард, Игорь, проходите пожалуйста!
— Поздравляем.
— Спасибо…
— А где подарки! Где цветы?!— вскричала бы другая женщина. Но Лия лишь ровно улыбается. Такую даму и во дворец английской королевы пригласить не стыдно на прием. Она не ошибется. А родилась в деревне, как и Славка! Он, кажется, во Владимирской области, а она в какой? В Рязанской?
Первый, кого они видят, войдя в самую большую клетку жилища геофизика,— сползши на стуле, вытянув ноги и запрокинув голову, Губанов покрыл лицо листом ветчины и прогрызает в нем дыру, как крыса. Без помощи рук.
«На хуя этот подобострастный порядок слов в предложении,— думает наш герой с неудовольствием.— Привет, Лёня, а потом уже ребята. Лёнька, получается, признан больше, чем все ребята вместе: Пахомов, и Сергиенко, и Величанский, и даже плюс новый человек — Веничка Ерофеев, прозаик, работяга. Лён откопал его где-то у пивной. Ерофеев похож на советского кинорежиссера Довженко и еще на приличного комсомольского секретаря. Седые волосы, рост…»
— Привет всем!— говорит Эд.
— Привет, жмурики!— Лёнька сбрасывает прогрызенный кусок на пол. Физиономия его блестит от ветчинного помазания. К ветчине тотчас подбегает сиамская кошка, но, обнюхав кусок, презрительно отталкивает его согнутой в суставе лапкой.
— Лимоновки, Лимонов?— Слава со штофом цветного стекла подошел и ждет. Слава коллекционирует старые штофы и бутылки. Или это Лия их коллекционирует?
— Но нет, не откажусь. Все те же ингредиенты, медицинский спирт на корках?
— Другого не держим.
— Эд, думай о том, что ты делаешь… Опять напьешься…— Анна Моисеевна, как видно, раздраженная его равнодушием, пробует выпустить когти.
«Смолчим,— думает он.— Смолчим и выпьем. Я устал в конце концов, делая двадцать семь рублей. Двадцать два за концерт у Ярмолинской и пятерку взял у девушки Светланы — аванс. Я для семьи старался. Я заслуживаю отдых. Мои полбокала лимоновки». Он глотает жгучую жидкость.
— Эд! Ты же мне обещал! Или хотя бы отдай мне деньги? Ты заработал деньги?
— А вы подеритесь, супруги, а? Она его одолеет, разве нет, а, Сашка?— Губанов толкает локтем сидящего рядом Величанского.— Весом возьмет…
— Ань, отъебись, а…— говорит Эд тихо.— За собой следи. А я не ребенок,— однако вынимает из кармана слипшиеся бумажки.— На! Возьми и успокойся!
Анна Моисеевна выхватывает деньги, прячет их в сумочку, обиженно поворачивается и выходит из комнаты. Эд ловит себя на том, что из общего бормотания у стола он вылавливает лишь визгливый и лающий Лёнькин голос. Он как бы настроил себя на Лёнькину волну. Она ему более всего интересна? Это наблюдение над собой злит его.
— Володя, ты, говорят, отпуск из Литинститута взял?— обращается он к Сергиенко.
— Взял.— Бородач улыбается.— Несколько подустал от нагрузок. Днем — наука, вечером — литература. Подумаю с год. Может быть, вообще стихи брошу писать.
— Вот это правильное решение! Давно пора!— кричит Губанов с противоположной стороны стола.
— Кажется, он ищет ссоры, Володя?
— Кто ищет ссоры?
— Лёнька.
— Он всегда такой заебистый. Я привык. Ему простится за стихи. Знаешь, Есенин или Рембо, судя по воспоминаниям современников, тоже были исключительно неприятные типы.
— Ты что, всерьез веришь, что он гений?
— Как ни крути, старичок, но так получается.— Сергиенко улыбается во всю ширь бороды.— Извини, старичок, я в этом не виноват.
— Закусывайте, девицы и парни, в скором времени будем менять декорации, освобождать стол для цыплят табака. Лёнечка, ты поел?
Ринго заботливым папой обратил свои льняные очи на сына-подростка.
«Еб твою мать, какая сладость!— думает Эд, наблюдая сцену.— Словно это Женечка девяти лет, а не лобастый волк Губанов. «Лёнечка, ты поел?», «Вы покакали, Лёнечка?». Чего он с ним так возится? Трудно, однако, предъявлять претензии к Славе. Слава нужен. Стихи его, витиеватые, закрученные, как бесчисленные мелкие кудряшки на голове деревенского беспородного блондина, оставляют Эда безразличным. Слишком выдрочены, как стихи Гробмана. Но Слава функционирует, сближает, знакомит. Он часто ездит в Ленинград и привозит оттуда стихи ленинградцев или самих поэтов. А в Ленинград он экспортирует стихи москвичей, и его, лимоновские, в том числе. Без Славы и его квартиры на Болотниковской улице было бы в Москве куда более пустынно и грустно. Без степенной Лии, без тщательно обрамленных работ московских мазил на стенах, без разнообразных настоек на спирте, без Славиной вдохновенной челки над темными очками… То, что Лён исповедует культ личности Губанова, неудивительно. Слава влюбляется в людей. Удивительно, что Губанов стоит долго и твердо на особом пьедестале. Новый фаворит Венечка Ерофеев пока лишь скромно помещается на пьедестале куда меньшего размера. И что они все в нем находят, в Губанове… Автор неряшливых речитативов. Болтливые, суетливые, наплывающие друг на друга строки. Образы банальные: свечи, карты, Бог, дуэли, Россия… Разве можно о России так развязно и все время болтать… Я вот о России пока еще и не начал…»
— Эд, почему у тебя такое злое лицо? Ты на меня злишься?— Анна Моисеевна, подкрасившая в ванной глаза, садится рядом.
— Я не злой. Так, устал…
В дверь и стучат, и звонят одновременно. За нею — карнавальные, «меннипейные», а-ля любимый Ринго Старром смеховой мир Бахтина,— стоят его ленинградские приятели. В полушубках на голое тело, с палками, тростями, в цилиндрах и платках.
29
Несмотря на значительное преобладание в росте и весе, в Ворошилове, знал Эд, не содержится настоящей злобы. В Лёньке, он предвидел с полной уверенностью, содержится круто-желтая, как моча больного, кипящая злоба. Причина? Гений может быть злобен только в том случае, если он не уверен, что он гений. Если он сомневается. Иначе чего бы ему, столь возвышающемуся над смертными, злобиться?
— Ты здоровый лоб, на голову выше меня, а я тебя побью запросто, потому что во мне нервная сила есть!— кричит Губанов.— Хоть я и в чахоточном городе вырос, а ты на уральской картошке морду в это время нажирал. Иду на вы!— Волчок срывается со стула и бросается на Ворошилова.
Большинство гостей уже покинули празднество, торопясь успеть на метро. Губанов собирался остаться спать у мецената Славы, Эд с Анной обещали взять Игоря в такси.
— Ты что, охуел, Губаныч?— Верзила беспомощно выставляет вперед руки. Однако прыжок врага, повисшего на нем, сваливает его с ног. Оба оказываются на полу.
Лён улыбается. Он невозмутим, как самый невозмутимый из героев вестерна «Великолепная семерка». Он лишь еще пододвигает к стене уже сдвинутый с центра комнаты и значительно уменьшившийся стол.
— Боритесь аккуратнее, атлеты!— только и произносит он и уходит из комнаты.
— Может быть, нужно их разнять, Лия?— обращается Эд к хозяйке дома. Хозяйка чинно беседует в прихожей с незнакомой Эду девушкой, объясняя ей, что собирался сказать автор рисунка углем.
— Ну они сами сознательные, остановятся, когда надоест.— Обнажив десны в светской улыбке, Лия переходит к рисунку пастелью. Возможно, она вознамерилась объяснить девушке все рисунки и картины в квартире.
Прижав Ворошилова к полу грудью, Губанов сел на него, заломил ему руку и методически ударяет его лицом об пол, управляя ворошиловской рукой как рычагом.
— Проси пощады, алапаевский жлоб, а не то я тебе рубильник сломаю.— Губанов тюкает Игоря лицом об пол, ухватив его за волосы на затылке. Тюкает медленно, крови не видать, щека Игоря мягко ложится на паркет, но лишь скорости не хватает, чтобы сломать Игорю нос, чтобы полилась первая кровь. Ноги верзилы, одна растоптанная большая туфля соскочила, обнажая рваный носок, беспомощно колотят по паркету.
«Ну и живодер, волчок…— думает Эд.— Что же делать-то? Броситься другу на помощь? Однако официально все действие остается в пределах дружеской якобы борьбы, мужской возни, состязания атлетов. Пока крови нет, вмешаться, получается, нельзя…»
Появляется вместе с каким-то широкогрудым типом, кажется, это брат Лии, Ринго Старр. Оценив ситуацию, он, очевидно, решает, что настало время вмешаться:
— Кончайте Олимпийские игры, ребятки! Сейчас будем чай пить. Есть шоколадный торт. Лиин братан привез.
— Проси пощады, дубина! И шоколадом побалуемся!— Губанов хохочет и ударяет ворошиловскую голову об пол.
— Отпусти руку, мудак!— хрипит Ворошилов.— Я встану, я тебя искалечу…
— Угрожает. Бунтует!— Губанов смотрит вверх на Льна и юродиво скашивает рот. Высовывает язык.— Хулит.— Он ударяет голову Игоря об пол так сильно, что даже невозмутимый Ринго морщится.
— Кончай, а, Лёнь! Пошутили — и будет.
— Исключено кончать. Пока пощады не попросит, буду мучить, и заушать, и растягивать конечности.— Неожиданно он дергает заломленную руку Игоря.
— Ву-ууу! Ебнутый…
— Проси пощады…— Еще на сантиметры заламывает руку поверженного злодей.
Видно, что на лице Ворошилова выступил обильно пот, или это слезы?
— Пощади живот мой, светлейший Лёня Губанов! Раб твой Игорёшка молит тебя о пощаде коленопреклоненно… Повторяй!
— Лёня, прекрати! Встань с Игоря!
— Пусть просит пощады!
Эд думает, сейчас ему броситься на волчка или мгновением позже. Ему очень хочется броситься. Ему неприятно видеть униженного и поверженного приятеля. Ослаб от алкоголя Игорь, да и жрет плохо, случайно. Губанов, тот питается в семье, бабушкины котлеты небось трескает каждый день.
— Хуй с тобой… Пощади живот мой, Губанов…— хрипит Ворошилов.
— Светлейший Лёня Губанов… И без хуй…
— Светлейший Лёня Губанов. Раб твой…
— Правильно, молодец… раб Игорёшка молит о пощаде смиренно и коленопреклоненно. Целую пыль с ног твоих…
Корчась от боли и поддерживая выкрученную руку другой рукой, поднимается Ворошилов.
— Мудак ты, Губаныч! Мудак, каких свет не видел!
— Ты еще хочешь, да, рогатый? Мало получил?— Лёнька нарочито медленно оборачивается.
— Прекратите! Лёня, хватит, рассержусь! Разойдитесь… Лия, отведи Игоря в ванную, пусть примет душ или хотя бы умоется.
Ринго за плечи уводит волчка в комнату сына Женьки. В незакрытую дверь видно, что он усаживает его на диван, ночью служащий Женьке постелью.
«Какое говно,— думает Эд.— Губанов говно». Не первый раз он видит его в таком качестве, но если раньше у него были сомнения, то теперь сомнений нет. Ему внезапно хочется сказать Лёньке то, что он хуевый, подлый, нехороший, с какой стороны ни взгляни, парень. Налив себе рюмку лимоновки, он направляется в Женькину комнату. Слава поместился на стуле, а рядом с Губановым сидит Лиин брат. Эд опускает зад рядом.
— Если бы я был на месте Игоря, я бы врезал тебе бутылкой по голове, Лёня!— произносит он спокойно и отстраненно, даже не повернувшись к волчку.— Не на того ты нарвался, к сожалению. Игорёк — беззлобный парень. Таких, как он, нельзя обижать.
— А ты, Лимон, катись на хуй, а? Обсуждать он меня будет. Убирайся туда, откуда ты явился, в свой ебаный Харьков! Понял…— Губанов отвлекся лишь на эту фразу и продолжает беседу об авиации с Лииным братом.
Блаженное дрожание пронзает тело нашего героя. Как корпус самолета в момент отрыва от земли. Наконец разрешится с первой еще встречи назревающий конфликт. Наконец вынужденное притворство, а он вынужден был всегда притворяться в присутствии лобастого пионера-волка, будет отброшено. Заступничество за Игоря лишь предлог. Наконец он решился оспорить власть вождя стаи. Рыча, оскалил он зубы и мазнул в сторону лидера лапой. Когти врозь угрожающе проехались, пока еще распоров воздух.
— Извинись!— требует он.
— Пошел на хуй, Лимон!— кричит Губанов весело.— Пошел на хуй и вали отсюда!
— Хорошо…— Харьковчанин встает.— Ты жалеть не будешь?
— Я? Шутки шутишь? Еще раз пошел на хуй и забери туда же своего кореша Ворошилова.
— Тебе придется пожалеть…— шепчет Эд. Выходит в большую комнату, берет витой, коллекционный, толстого стекла штоф и, вернувшись в детскую, останавливается над врагом.— Лёня?
Враг поднимает голову.
— Так получай же, сука!— кричит наш герой голосом вовсе не интеллигентного человека и, выдернув из-за спины штоф, ударяет вождя и соперника штофом по голове.— За Игоря и за меня! Подлюка!
— Ой, мама!— Губанов хватается за голову.— Убивают!— Осколки штофа замедленно и нешумно сыпятся с головы гения на пол. Некоторые из них уже успели окраситься крепкой кровью гения.— Мамочка! Убивают! Маммма!— Держась за голову, Губанов приседает на пол и укладывается боком, собираясь и разжимаясь, как креветка, к которой прикоснулся сачок добытчика.
«Почему он так смешно вопит? Так по-бабьи, и почему вспоминает маму, в нормальной жизни он, кажется, с мамой не очень ладит».
Лён, мышца предплечья вспорота и на паркет каплет кровь, кричит что-то, чего Эд не слышит, и пытается отнять у преступника опасный осколок, горлышко с десятком острых лезвий, все еще сжимаемый им. «Как получилось, что я поранил и Льна?» — не понимает преступник.
В детскую вбегает странным образом, как бы впрыгивает двумя ногами сразу, двумя рантами ботинок-«говнодавов», двумя несвежими штанинами поднимая ветер, приятель его. Униженный и оскорбленный Игорёк с ходу ударяет «говнодавами» в ребра поверженного обидчика. (В стае всегда есть молодые волки, готовые поддержать бунт смельчака против власти лидера.) Это у меня, должно быть, шок, догадывается преступник, потому я вижу происходящее в замедленном темпе. Скорость действительности сбита моим шоком. Выходит, я шокирован? Странно… Мне казалось, что я спокоен!
— Гад! Гад! Смерть гадам! На Урале таких убивают при рождении!
— Мамочка!— Закрыв руками кровавую голову, Губанов ползет к стене.
Лия, ее брат, Анна, две незнакомые женщины, пара целовавшихся до сих пор в кухне ленинградцев наваливаются на провинциалов, избивающих коренного москвича.
— Вон отсюда! Вон из моего дома, бандиты!— Лён широко распахивает дверь.
— Мой плащ…
— Без плаща обойдешься, бандит!
— Плащ! У меня там лекарства…
— Лови свой грязный плащ, и никогда чтоб не видел я тебя в моем доме!
— Умираю… Доктора! Милицию… Мамочка!
— Вы убили его… безумцы!
Дверь захлопывается, и они скатываются единым шаром по лестнице. Ворошилов, поэт Лимонов и Анна Моисеевна.
— Вы убили его, безумцы! Вам нужно покинуть Москву немедленно!
— Тварь такую не жалко… Спасибо, Лимоныч, за подмогу…
30
Они потеряли Анну у остановки такси. Испугавшись возникшей из темноты, клаксоня, излучающей свет, как космический корабль, скорой помощи, Анна метнулась за угол и исчезла. О потере самой Анны, не перестававшей ругать их и называть убийцами, они не жалели, стало тише, но у Анны в сумочке остались деньги. Все деньги. Они заглянули во все ближайшие подъезды, кричали: «Анна! Анна!» Безрезультатно.
— Идем, Лимоныч, пехом, она давно остановила частника и свалила.
— Куда идем? Даже до метро шагать с полчаса, а от «Профсоюзной» до «Кировской»? Да у нас вся ночь уйдет на это путешествие.
— Ты знаешь лучший выход?
— Ладно, пойдем. Как там забытый мной мудрец сказал: «Большая дорога начинается с самого обыкновенного первого шага»?
Меж темными коробками одинаковых домов идут два путника через ночь. Спит Союз Советских Республик, спит Москва, закрыты станции метро. Майский ветер свободно гуляет по широким щелям улиц между новостройками. Прохожих нет, и только проносятся редкие автомобили.
— Вся жизнь человеческая, Игорь,— это серия ударов бутылками по головам… Во времена твоих Евангелий уже существовали бутылки или народ пил из амфор?
— Кстати, о бутылках… Хочешь дерябнуть боярышника, Лимоныч?— Вынув из плаща крошечную бутылочку, Игорь взбалтывает ее, сковыривает с пробки воск, бережно вынимает пробку. Запрокидывает голову.
— Что за гадость?
— Ни хуя не гадость. Чистейшая настойка. Употребляется для стимуляции сердечной деятельности.
— У тебя что, сердце больное? Никогда не слышал, чтоб ты жаловался.
— Эх ты, темнота харьковская… Это ж крепче медицинского спирта. И вкуснее. А стоит 9 копеек пятидесятиграммовая крошка. То есть 18 копеек сто грамм!
У станции метро «Парк культуры» их арестовывают. Поэт так и не успевает узнать оригинальной позиции Игоря по отношению к христианству. Он лишь успевает услышать хвастливое: «Я зашел дальше Ницше по пути отрицания христианства, Лимоныч! Дальше! Сын человеческий…»
Тут-то от одного из деревьев у края тротуара отделяется именно сын человеческий в плаще и шляпе.
— Уголовный розыск. Предъявите документы.
— Ты что, милый, охуел, в три часа утра…
— Молчать!
— Мои документы дома, в Белых Столбах, начальник! Лимоныч, у тебя паспорт с собой?
— Зачем он мне? Я только когда на Главпочтамт хожу, беру паспорт, чтоб до востребования получать.
Еще два типа появляются за их спинами, отрезая дорогу к побегу.
— Пройдемте с нами! Для проверки личности.
— Куда это? Мы ни в чем не виноваты. Идем себе домой. Денег нет на такси, вот и идем. Мы бедные художники. Бедные, но честные, начальник… Не ворюги какие-нибудь…
— Мы разберемся.— Сын человеческий, в шляпе, которого Игорь назвал начальником, беззлобно, но твердо кладет руку на ворошиловское плечо.
— Пошли, отделение рядом.— Сын человеческий номер два хватает поэта тяжелой рукой за локоть.
— Начальник?
— Чего — начальник? Шагай себе… Раз ты ни в чем не виноват, чего тебе, парень, бояться?
— Эх, мать-перемать!..— Игорь оборачивается к другу.— На насилие ответим непротивлением злу, Лимоныч… Попробуем, подставим вторую щеку. Уподобимся Толстому или Ганди, а лучше обоим сразу.
— Ты поговори, поговори… Пока дойдем до отделения, наговоришь на пару лет…
В закуренном помещении отделения милиции мерзкие мухозасиженные лампы изливают на головы грязно-желтый свет.
Их прежде всего обыскивают. У поэта в карманах обнаружены лишь ключ и вельветовая тетрадь, сложенная вдвое. Из плаща Игоря извлечены полдюжины флакончиков боярышника.
— Стихи?— Начальник, сняв шляпу, оказался парнем его возраста. Он перелистывает тетрадь.— Твои, что ли?
— Угу. Мои. А что, нельзя?
— Можно. Все некриминальное можно.
— Он гениальный поэт, начальник. Ты о нем еще услышишь через десяток лет. Помяни мое слово. Ты искусство любишь, начальник?
Ворошилов вскакивает.
— Вы мне не тыкайте, задержанный, а сядьте и ждите своей очереди. Понятно?
Вздохнув, Ворошилов усаживается на скамью. Что-то бурчит себе под нос.
— Имя, отчество, фамилия?
— Савенко Эдуард Вениаминович…
— Почему ваш товарищ называет вас иначе? Ли?..
— Это мой литературный псевдоним. Лимонов.
— Год и место рождения?
— Тысяча девятьсот сорок третий. Дзержинск Горьковской области.
— Где прописаны? Адрес…
— Харьков, Поперечная, 22, квартира шесть.
— Что вы делаете в Москве, если вы прописаны в Харькове?— Начальник поднимает голову от стола и глядит на поэта.
— Он вчера женился, начальник!
— Сидите там тихо. У него язык есть.
— Да, я вчера женился на москвичке. Для этого и в Москву приехал.
— Фамилия жены?
— Берман Евгения Николаевна.
— Адрес?
— Цветной бульвар… дом…
— Пройдите со старшиной в соседнюю комнату…
Уходя, цепкая рука старшины обхватила предплечье, поэт слышит:
— Почему вы носите в карманах всю эту стеклотару? Вы что, наркоман?
— Да ты что, начальник, больной я, сердце у меня ни к черту. Меня по нескольку раз в день хватает! Как сердечную мышцу сведет, я глотаю эту гадость…
В комнате, куда приводит его старшина, множество железных ящиков, столы, лампы, какие-то провода и большой магнитофон с крупного диаметра алюминиевыми кассетами. На одном из столов — перепачканные черной краской тряпки. Смахнув тряпки на пол, старшина извлекает из хаоса предметов черный валик с рукояткой и, выжав на край поверхности стола краску из тюбика, раскатывает ее валиком. Откладывает валик. Возится с пачкой желтых листков.
— Дай-ка левую руку…
Поэт протягивает руку.
— Расслабь кисть. Я с тобой не здороваться собираюсь. Я отпечатки пальцев у тебя буду брать.
— Зачем? В чем я виноват? Мы себе шли по домам, никого не трогая.
— Ты что, музыкант?
Старшина прижимает его большой палец к столу и потом — к желтому листку. На листке остается жирная сетка — рисунок кожи. Листок, замечает наш герой, разделен на квадраты — для каждого пальца отдельно. По всему листку мелким шрифтом надписи на иностранном языке.
— Почему музыкант?
— Пальцы у тебя аккуратные… Или вор… У карманников тоже деликатные щупальцы.
— Такой родился. Наследственное… Старшина, а почему нас, в чем дело? У меня за всю мою жизнь ни разу отпечатков не снимали. Я боюсь.
— Ничего не знаю. Давай вторую руку…
Он сидит, вытирая руки тряпкой на скамье, и ждет Ворошилова. От желто-грязного света в дежурной комнате очень хочется спать. Почему их забрали? Ненормально. Обычно милиция хватает, если ты что-то совершил у них на глазах. Ну, ударил кого-нибудь, разбил стекло, скандалишь пьяный, украл… Но чтобы так вот, идешь домой, а тебя — в отделение и снимают отпечатки пальцев… странно. Он сотни раз пересекал Москву ночами, и никогда его не останавливали, не говоря уже о том, чтобы задерживать… И что теперь будет? В квартире Берманов, в обнимку с пухлой Женей, спит лже-Эдуард. Если мусора поедут или уже поехали выяснять, а существует ли Евгения Николаевна Берман, и обнаружат там еще одного Эдуарда Вениаминовича Савенко? Что будет? Страшно подумать. А Губанов? С головы его обильно лилась кровь… Разбил ли он череп Губанову или только рассек скальп? А если гений умрет в скорой помощи, по дороге в больницу… От кровоизлияния в мозг? Ну а что, разве был другой выход из положения? Если бы он не врезал наглому гению, то Лёнька имел бы право презирать его после этого всегда, до скончания дней его. И унижал бы при каждой встрече, как унижает он многих, Володьку Сергиенко, например… Нет, другого выхода у него не было. В этой ситуации, в данных обстоятельствах, принимая во внимание среду и ее обычаи. А если копнуть глубже в себе самом, то следует признаться, что ему хотелось схлестнуться с вожаком стаи. С первой же встречи. Игорёк и понесенное им унижение послужили лишь удобным предлогом.
Эд мог бы схлестнуться с лидером еще на праздновании дня рождения младенца… глубоко обидеться за Володьку Сергиенко… Тогда он еще не был готов, по-видимому? Получается, что он не столько отстаивал свою или игоревскую мужскую честь, но скорее посягал на власть… Способен же Эд не отреагировать на толкнувшего его на улице человека, большое дело… Ой, ни хуя ему не будет, пионеру, до самой смерти. Человек, способный так истошно провопить «Мамочка, убивают!», не умрет.
Игорь появляется из недр отделения, чем-то довольный. Большущий нос его особенным образом изгибается, как бы предчувствуя выпивку. Он опускается на скамью и шепчет другу на ухо.
— Я все выяснил, Лимоныч… Старшина мне все рассказал. У его дочки та же болезнь, что и у меня…
— У тебя ни хуя никакой болезни нет. Ты симулянт, значит, дочка старшины тоже симулянтка?..
— Я серьезно, Лимоныч. Я его расколол, нажаловавшись на сердце. У его дочки, оказалась, именно сердечная недостаточность, он с ней, с беднягой, возится. Так вот, нас сейчас выгонят на хуй из отделения на все четыре… Им нужны только наши отпечатки. Здесь, у Парка культуры, совершено убийство. Две ночи тому назад. Какой-то больной зарубил топором дворничиху и ее двух детей, семи и девяти лет… Причем больной выебал бедных деток до того, как прикончить. Старшина говорит, что за всю его мусорскую жизнь не видел такого… Кровищи… Короче, кошмарная история. Министерство лютует, требует результатов. Начальника милиции уже сняли к хуям…
— И они решили хватать честных людей искусства на улицах…
— Больной оставил отпечатки пальцев. Четкие и много… Вот они и пытаются наугад. Соседи никто ничего не видел и не слышал. Кроме отпечатков — никакого следа. А преступника, говорят, тянет на место преступления…
— А если отпечатки совпадут?
— Ты что, охуел, Лимоныч? Такого не бывает. Природа создала всех с разными рисунками на кончиках пальцев. Говорят, даже рисунок кожи на подошвах ног у всех разный.
— В любом случае, что за манера хватать народ на улице. И почему нас?
— Я старшину об этом тоже спросил, почему нас. Он говорит, вы оба бледные, особенно твой кореш с длинными волосами. Худые, плохо одетые. В понимании милиции, Лимоныч, мы как раз больные люди.
Через час, вручив поэту вельветовую тетрадь, а Ворошилову его бутылочки, их отпускают. Надев шляпу, сын человеческий еще раз внимательно оглядывает обоих.
— Мы, начальник, люди искусства, ты плохого не думай,— басит Ворошилов.— Хочешь, заходи ко мне, я тебе картинку подарю? Адрес у тебя есть?
— Шагай уже, деятель искусства…— Мрачный молодой человек отворачивается.
31
В Москве светло-серо. И едет по Садовому, грозно гудя, отряд поливальных машин. Направляется на задание.
— Ко мне спать пойдешь, Игорь? Революционер у своих якиров собирался заночевать. В крайнем случае ляжешь на полу…
— Пойдем. Хотя пока доберемся, уже вставать надо будет, а не ложиться… Вдохни-ка, Лимоныч! Сладко пахнет воздух свободы. А ты не находишь? Спасибо старшине и его дочке. Я с ним контакт сразу же завязал. Я с простыми людьми умею. Если б я не завязал контакта, сидеть бы нам часов до одиннадцати дня, пока не пришел бы замначальника. Глотнем за освобождение?
— Глотнем. А у меня сердце не остановится?
— Шутишь. Напротив, заколотится энергично.
Остановившись у края тротуара, они чокаются миниатюрными сосудами.
— За восход солнца! За искусство, за Москву, Лимоныч! Твое!
— Твое, Игорь! Будем!
Над их головами высоко на столбе оживает репродуктор. Откашлявшись, алюминиевый цветок вдруг выдувает в полную мощность:
Утро красит нежным светом…
Размахивая руками, как физкультурники на первомайском параде, два блудных сына советской Родины устремляются, рассекая Москву, к кушеровской квартире.
— Как ты думаешь, Лимоныч, я гений?
— Тебя что, Игорёк, Губанов успел укусить? От него бешенством заразился?
— Лимоныч, а ты знаешь, что у индейцев человек, победивший вождя племени, снявший с него скальп, сам становится вождем…
— Интересно. Ты в Белых Столбах эти знания приобрел?
— У индейцев Лёнька, молодой вождь племени, назывался бы что-то вроде… Большая Губа. Так как ты его победил и опозорил, сняв бутылкой скальп, то теперь ты как бы вождь племени, Лимоныч!
— Племя только забыли спросить. Меня даже Алейников не признает.
— Не существенно. Победил — значит, стал вождем. И по индейскому поверью, его сила в тебя вошла. Ты теперь главный…
— Хватит пиздеть, Игорёк…
По мере продвижения наших героев к центру улицы столицы все гуще наполняются народом. Новый день 20 мая 1969 года навис над Москвой, прикатившись с востока.
Эпилог
В эпоху и Москву, дабы выявить их размеры и особенности, был запущен автором поэт-харьковчанин, но мог бы быть употреблен и любой другой тип. (Так рядом с Хеопсовой пирамидой или Реймсским собором ставят феллаха, гида-проводника, или туриста-японца, оказавшихся под рукой, дабы подчеркнуть грандиозность архитектурного памятника.) Харьковчанин был выбран за особенную едкость взгляда и честную придирчивость. (Он таки был честным юношей и честно дочитывал трудные книги. В 1965 году ему досталось на треть разрезанное издание «Толкования снов» Фройда. Он разрезал и прилежно дочитал книгу. Двумя десятилетиями позже он поднял с тротуара еврейского квартала в Париже роман «Люсьен Левен». Книга была дорезана до 115-й страницы. Продираясь сквозь французский язык, он дорезал и «Левена».) С участием харьковчанина была сделана серия снимков и звукозаписей в различных местах столицы, в различных ситуациях.
Проблуждав с нашим шпионом в эпохе, возвратимся в условное сегодня. Предадимся со страстью эпилогу. Эпилог — это замочная скважина, прорубленная из условного настоящего в свежее прошлое, являющееся будущим по отношению к далекому прошлому. Увиденное сквозь замочную скважину эпилога обладает крепостью приговора суда и обжалованию не подлежит. Приступим к чтению приговора.
Лобастый волчок, спасибо вовремя подставленной руке Славы Ринго, легко отделался тогда. Лён, говорят, хранит с благоговением осколки штофа, разбитого о голову гения. Лён — один из немногих, кого бури времени не оторвали от Москвы, и даже не сорвали с Болотниковской.
Со своею скальпированной жертвой агрессор встретился лишь через пару лет. Путешествуя по Москве под землей, он стоял как-то себе у двери вагона, собираясь выходить на «Лермонтовской», как вдруг на «Кировской» разошедшиеся двери обнажили перед ним стену крикливо-одетых контркультуристов. «Лимонов!— радостно возопила гадкая молодежь.— Мы идем праздновать вернисаж к Бордачёву. Идем с нами!» Не подумав, он вышел к ним. И проследовал с ними с перрона к эскалатору. У эскалатора в волчьей шапке стоял его враг Губанов и смотрел на него исподлобья… Он шагнул к врагу:
— Лёня, я давно хотел перед тобой извиниться за тот случай. За бутылку… Я был пьян…
— Хуй с ним. Забудь. Я тоже был пьян, обидел тебя, припоминаю… Кто прошлое помянет, тому глаз вон…
Однако через час, в квартире Бордачёва, в самом разгаре обряда бутылки, Лёнька вызвал его в коридор: «Там тебя парень один спрашивает!» В коридоре незнакомый крепкий юноша набросился на него и заломил ему руки за спину, а Губанов безопасно ударил его несколько раз в живот. «Сука! Ты думал, я простил тебе!» Ему было больно, но не обидно. Он выбрал не ответить на удары. Дабы прекратить вендетту. Позднее они встречались здесь и там, уже без мордобития, во взаимном уважении, как равные, и как-то даже провели целый вечер, пьяно обнимаясь и целуясь в губы.
Дети оттепели — смогисты — оказались хрупкими существами. Первым, заигравшись в декабриста, умер в 1972 году в лагере от язвы желудка (по советской версии, упорно отказываясь от медицинской помощи) автор пылкого (и бездарного) «Человеческого манифеста» Галансков. В 1977 году крайне антисоветская организация «Народно-трудовой союз» признала, что Галансков был ее агентом.
В июне 1983 года не проснулся в пригороде Парижа (устало к тридцать пятому году жизни сердце и остановилось) красивый Вадик Делоне. В последний раз автор видел Делоне на случайном празднестве на улице моста Луи-Филиппа. Качаясь у стены в плаще, опустив голову, пьяный «поручик» выпевал «Магадан».
Поручиком называл Делоне Губанов. Лёнька пережил своего поручика лишь на пару месяцев. В августе 1983-го открыли дверь квартиры на улице Красных Зорь вернувшиеся из отпуска родители Губанова. Трупный запах шибанул им в носы. Лежал в коридоре поверженный уже много дней гипсовый пионер, их сын. Остановилось, как и у «поручика», сердце.
Автор не осуждает ни алкоголизм Губанова и Делоне, ни принадлежность Галанскова к антисоветской организации, он лишь грустно исследует человеческие судьбы, пытаясь найти ответ на несколько «почему». Почему так много жертв? Разве нормально, чтобы массово вымирали парни в тридцать пять и тридцать семь, а на дворе не война?
Блаженны ли юноши, павшие в поединке с Драконом-государством? (Александр Ульянов, народовольцы?) Предположим. Но менее блаженны вышеупомянутые Г., Д. и Г. и все поколение юношей 1960-х годов, высыпавшее на площади Парижа, Лондона и Москвы и залившее кампусы американских университетов. Потому что их противники уже не были стопроцентными Дикими Драконами. Они вышли на поединки с цирковыми зверями, с Драконами Дрессированными, наученными уже не задирать человеков. Грозно рычащими, да, способными порой хлестануть хвостом по позвоночнику, изрыгнуть пламя из голов для устрашения публики, и только. Мужеству юношей, вышедших на поединок с одомашненным Драконом, цена куда более низкая, чем решившимся на бой с Диким, взвивающим над горизонтом могучие головы с шипами, читатель!
Вместо виселиц декабристов и народовольцев (с ними любили себя сравнивать смогисты) смерть от провороненной язвы и малопочетные смерти от последствий алкоголизма… Полноте!
Криворожский Вовка жив. И, о неожиданность, стал… редактором журнала «Молодая гвардия»! («Такой же широкий в лице»,— сообщил автору друг, смеясь, по телефону.) Совершив крюк по жизни, окольным путем Алейников достиг состояния, коего достигают автоматически бездумно и без мучений тысячи некогда презираемых смогистами немудреных советских юношей-конформистов. Стал служащим культуры. Стоило огород городить! Нужно было следовать инструкциям мамы-завуча с зеленого детства. В редакцию «Молодой гвардии» его, по всей вероятности, устроил Морозов.
Стихи? Сборник пятерых московских поэтов так никогда и не увидел света, Сюзанне Масси лишь с большим трудом после пяти лет усилий удалось издать ленинградский сборник.
Увы, творческое наследие смогизма полиняло со временем. Находясь в постоянном возбуждении от собственной гениальности и отверженной проклятости, смогисты не нашли времени созреть. Сырые и рыхлые произведения той эпохи читать скучно. Они переслащены и противно благородны. Вопреки утверждениям множества умных книг, написанных о неисправимом отличии советской системы от других социальных систем, презрев государственные границы, смогисты исповедовали те же идеалы, что и миллионы их сверстников по всему «цивилизованному миру». Перефразируя Эрика Сигала, автора популярного бестселлера того времени «Лав стори», можно сказать о них: «Они любили «Битлз», Баха и себя». В квартире Алейникова обряд бутылки совершался под Теодора Бикеля, Баха, Вивальди и пластинки «Битлз», периодически подвозимые Ларсом Северинсоном. Хозяин квартиры, как и многие смогисты, любил «Битлз». Его жилец, друг-Иуда-харьковчанин, «Битлз» решительно не любил. И к поколению смогистов и «Битлз» себя принадлежащим не чувствовал. Они казались ему со всеми их благородными порывами (Родина, свечи, дуэли, желтые подлодки, борьба с Драконами и Злом) приторно-сладкими и нечестными. Ханжество и спрятанные неблагородные желания чудились ему за их человеческими манифестами. Он понимал, что не подходит в их поколение, потому что зол. Думал: «Ну, если и это не мое, то что же мое?» Ему нравились едкие парадоксы Василия Розанова, приходно-расходная книга (каковой у него самого не было) была ему, да, дороже всех сладких писем Тургенева к Полине Виардо. Но мягкость Розанова он не одобрял. Как и его запутанность в щупальцах христианства. Ему нравился долгопрудненский философ «дед» Кропивницкий, он тоже считал, что современный человек излишне развил социальную часть жизни, но раздражала кротость «деда». Жертвой он быть не хотел. Он заглядывался, открыв рот, на последнее движение — сюрреализм. Еще в 1967 году Бахи наклеили ему на картонку портрет Андре Бретона, вырезанный из некролога в «Пари-матч». С тех пор Бретон кочевал с ним с одной московской квартиры на другую. Бретон ему импонировал. Вождь. Лидер. И еще тем, что, как и Лимонов, он родился в городе, незначительное название которого нормальный человек не удержит в памяти. Тинчебей… Дзержинск…
19 Одновременно ему импонировал своей силой и культом молодости разгромленный и осуждённый нацизм, и он искал с ним связей, хотя бы и в форме дружбы с невинно мобилизованным эстонским художником.
◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾ ◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾ ◾◾ ◾ ◾ ◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾ ◾ ◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾ ◾◾◾◾◾◾◾◾◾◾19. Он не сомневался, что, родись он на двадцать лет раньше, он решительно и добровольно поливал бы эсэсовцев из калашникова, как дедушка Федор и дядя Юра. Но его же привлекала не германскость эсэс, но Культ Силы. Короче говоря, он понял, что ни к смогистам, ни к какой другой группировке не принадлежит. Может быть, потому и избежал участи жертвы эпохи.
Но вернемся к судьбам героев книги. После выселения из кушеровской квартиры (Кушером) пути поэта и Революционера разошлись. Позднее Эд встречал Володьку здесь и там, но Революционер выступал в роли эпизодически промелькнувшего среди прочих лица, и горячих дискуссий не случалось. Перелетев на Западный Берег, поэт стал обнаруживать все более крупное имя Революционера в списках узников, представляемых западными президентами или министрами советским руководителям. Упрямый, Революционер не раскаялся, как это сделал обожаемый им некогда Петька, друг Якир. Коммюнике организаций, надзирающих с Запада за правами человека в СССР, неизменно называют Володьку каменщиком и так же неизменно сетуют о его якобы в клочья разорванном здоровье. (Заметим, что те же организации много лет утверждали, что Щаранский и Сахаров умирают от ста болезней, но благодаря «тиви» мы можем лицезреть время от времени мордатого Щаранского в Израиле, и бодрого, несмотря на семь десятков за плечами, академика в Москве.) Бескомпромиссный, Революционер и в настоящее время сидит в заключении, при столь либеральном режиме! Каменщик или нет, но у Володьки-революционера, вне сомнения, оказалась психология простого человека. Простой же человек, если залупляется, то это надолго. (Марченко — до смерти, Буковский — до тотального предательства Родины.) Он не понимает условности игры и не может, вдруг пробормотав: «Ах, глупо как все, боже мой!» — отступить в сторону и расхохотаться над собой. Ну сиди, дорогой, время тебя обтекло! Оппонент Революционера по дискуссиям в Уланском успел объехать полмира. «Каждому свое!» — скажем мы, бессердечные, перефразируя мрачных шутников, вывесивших это изречение над воротами концлагеря.
Наташа Алейникова, устав от ежедневного алкоголика-поэта, вышла замуж за запойного художника. Если Бог даст автору время и снабдит его желанием, автор напишет о Наташе распространенно в следующей книге. Какая удивительная русская женщина, однако, не правда ли? От запойного у Наташи родился ребенок.
Злодей Морозов разошелся с Аллочкой и женился на другой женщине. У него тоже ребенок. (Те, кто не умер, родили ребенков. У судьбы, как видите, нет фантазии.)
Леванский, Рита Губина, Серёжа Бродский, Дубовенко, Таня Самойлова и ее ребенок давно исчезли из виду, качаются где-то в океане жизни.
Об Арсении Тарковском заставил автора вспомнить сын Тарковского. Режиссер Андрей удивил мир нелепым поступком. Обидевшись на мать-кормилицу — советскую власть,— уехал и умер за границей. Лежит теперь на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, не имея к нему никакого отношения.
«Дед» Кропивницкий и Аркадий Акимович Штейнберг умерли, мир их праху. Автор вынимает время от времени мутное фото и долго глядит на него… «Дед» Кропивницкий и автор сняты со спины: уходят по тропинке в лес. Что-то символически грустное есть в этой любительской фотографии. Уходят поэты… Прошло время поэтов, вот что!
Игорь Ворошилов разочаровал автора. (Его разочаровали многие, но они не были ему близки.) Злой и поганый ко многим, автор его любил и выделял. Любил видеть уральского человека, любил хищно шевелящийся нос художника, ему нравилась ворошиловская «Женщина в красном», и он верил в ворошиловский талант. То, что значительного художника из уральца не получилось, автор воспринимает как личную неудачу. Но более всего ему стало горько, когда редкие агенты, курсирующие раз в десять лет между Западным Берегом и Москвой, донесли до него удручающее сообщение: Ворошилов остался недоволен одной из публикаций автора о нем (в толпе прочих). Глупо, друг мой. У нас была общая юность, хотим мы этого или не хотим. И невозможно запретить другим наблюдать тебя. И автор написал о тебе исключительно доброжелательно. Тебе не понравилось что? Что ты шел с похмелья, завернутый в одно одеяло с ним и почившим в бозе (жалко Герку, сына горбатенькой мамы) Геркой Туревичем? Так это было, друг мой… Были крики, драки, искусство…
Ты, выходит, против того, чтобы автор попытался сохранить нашу эпоху и тебя в ней, вышагивающего с раздавленными по плащу яичными пятнами? А вспомни, как у тебя был флюс. Алейников оставил вам с Лимоновым квартиру, и, проспав на противоположном краю тахты ночь, твой друг Лимонов проснулся с раздувшейся щекой. Вы делили даже флюсы!
Фиктивный брак с Женей Берман закончился, по вине Мишки Преображенского, разоблачением авантюристов. Штампик московской прописки в паспорт Савенко заполучить не удалось. Мама Жени, не в силах более наблюдать жизнь дочери с паразитом-самозванцем (Мишка таки достал анаши20 и целые дни проводил на диване, покуривая и пожирая запасы еды семьи Берман), призналась мужу в обмане. Рыдая, Женя с трудом уговорила разгневанного папу-бухгалтера отказаться от идеи доноса в органы милиции. Мишка был изгнан из квартиры на Цветном и, поболтавшись в Москве, исчез куда-то. Деньги честная Женя возвратила законному мужу (удержав стоимость свадебного банкета), и Эд купил на них свою первую пишущую машину «Консул». Лжесупруги развелись лишь через пару лет.
Автор надеется, что напишет все же завершающую книгу Похождений Блудного Сына, посему он не сообщает здесь о судьбах персонажей, переходящих из данного тома в четвертый том. Об Анне Моисеевне, Бахе, Брусиловском, гангстере Стесине и многих других… Если же, паче чаянья, книги не случится, ничего страшного, незаконченные произведения обладают своим особым шармом.
Что же осталось от эпохи? Смерти, неудачи, множество плохих и горстка хороших стихов, да… но разве только это? От эпохи остался жгучий, как портвейн московского разлива, трагизм. Ибо любые действия, если протагонисты предаются им честно, безоглядно и восторженно, имеют своим результатом трагизм чистейших кровей. А к чему привели каждого его индивидуальные усилия, это уже другое дело. Мы все живем в первый и последний раз, сравнить нам нашу жизнь не с чем. Каждый старается как может. К тому же против своего генетического кода (как доказали новейшие исследования биологов) не очень-то возразишь.
Москва? Все так же стоит на полянке на берегу реки шоколадный торт Кремля. Автор видел по «тиви». Он не может взять билет и слетать туда. Да и если бы мог, не хочет. Что там делать? Не справившись с постройкой хрустального дворца коммунистического общества, двести семьдесят миллионов проснулись и энергично предались строительству новой коллективной мечты — курятников благополучия. Молодежь, глупая, как всякая молодежь,— современные Губановы, Делоне, Галансковы и Лимоновы — практикует рок-н-ролл, как некогда практиковала стихи. Два раза в год на Красной площади еще происходят мускулистые военные парады, как в послеобеденном сне императора Павла, еще кружат стрекозами вертолеты в афганских горах, но в жилах нации течет уже не жаркий алкоголь с благородным мужским холестеролом, но спокойный состав среднезападного разлива с примесью пепси-колы: русская нация близка к интернациональному идеалу человека — говнопроизводящей машины (хорошо жрать и хорошо испражняться) как никогда.
Когда голландский журналист спросил автора, почему бы ему не поехать в «новую» Руссию, автор улыбнулся и ответил ему (несколько загадочно) словами героя джойсовского Улисса. «Мне говорили: «Умри за Ирландию!» Пусть Ирландия умрет за меня».
Примечания
1 Test-tube baby. — Прим. ред.
2 Зажиточной (укр.).
3 Является наркотическим средством и запрещен на территории Российской Федерации.
4 Является наркотическим средством и запрещен на территории Российской Федерации.
5 Является наркотическим средством и запрещен на территории Российской Федерации.
6 Является наркотическим средством и запрещен на территории Российской Федерации.
7 Является наркотическим средством и запрещен на территории Российской Федерации.
8 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
9 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
10 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
11 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
12 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
13 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
14 Внесена в реестр СМИ, выполняющих функции иностранного агента.
15 Voiture — автомобиль (фр.) — Прим. ред.
16 Marquee Club. — Прим. ред.
17 Данный фрагмент текста удален в соответствии с требованиями действующего законодательства Российской Федерации в связи с установленными запретами (ограничениями) на распространение такой информации на территории Российской Федерации.
18 Данный фрагмент текста удален в соответствии с требованиями действующего законодательства Российской Федерации в связи с установленными запретами (ограничениями) на распространение такой информации на территории Российской Федерации.
19 Данный фрагмент текста удален в соответствии с требованиями действующего законодательства Российской Федерации в связи с установленными запретами (ограничениями) на распространение такой информации на территории Российской Федерации.
20 Является наркотическим средством и запрещена на территории Российской Федерации.
Предыстория
Однако сам Лимонов, естественно, решительно отрицает следование каким-либо традициям. На мой вопрос, задумывал ли он написать классический русский роман-трилогию, он твёрдо ответил:
«Нет, не задумывал. Когда я закончил одну книгу, тут же начал писать вторую. Потом образовался план, но не из трех, а из четырёх книг. Потом я ещё написал «Москву Майскую», которая по всем стандартам оказалась неудачной. Это история о моём первом году в Москве, несколько страниц из которой я воткнул в роман «Иностранец в смутное время». Обыкновенно я не верю чужому мнению, но в тот раз я дал рукопись кое-кому прочитать и решил не публиковать. В этой книге я «пережал» структуру, пытаясь сделать её похожей на «Подростка» и «Негодяя», в которых действие происходит в течение одного-двух дней — начинается утром и заканчивается ночью. Там очень много флэш-бэков — отступлений в прошлое. В результате «Москва майская» явно не удалась, несмотря на то, что написана она хорошо, некоторые главы…»
Ярослав Могутин
Послесловие к роману
«…У нас была Великая Эпоха»
// Москва: «Конец Века», 1994,
твёрдый переплёт + суперобложка, 192 стр.,
тираж: 25.000 экз.,
ISBN: 5-85910-021-3,
размеры: 208⨉135⨉15 мм
[Михаил Вербицкий:]
— Есть ли у Вас задуманные, но ненаписанные книги? Какие?
[Эдуард Лимонов:]
— Есть одна забракованная книга «Москва Майская». Пару книг я опубликовал, но лучше бы забраковал.
«imperium.lenin.ru», 2000 год
В 1979 году я получил от Билла Чалзмы, экс-профессора Иллинойского, кажется, университета, перевод своей книги. Я заплатил Биллу своими хаузкиперовскими деньгами. Перевод я немедленно размножил и дал его своему литературному агенту Сэре Фрайманн. Сэра немедленно разослала его по издательствам. И начали в изобилии поступать отказы. У меня был список отказавшихся опубликовать «Эдичку» издательств, там их было 36 штук. Так как я живу кочевником, то какие списки могу я сохранить? Канула в Лету даже рукопись романа «Москва Майская»…
Эдуард Лимонов «Книга мёртвых», 2000 года
Michel-Cosme Bideau — Светлане Лазуткиной (30.05.2025):
Quant au caporal de la légion étrangère il n'a évidemment jamais existé.
Все мои книги, когда я выехал на ПМЖ в Россию, я вывез к Мишелю Бидо, этот мой приятель жил во флигеле большого парка под Парижем. Книги были в ящиках, и Мишель сгрузил все мои ящики в cave, что значит пещера,— т.е. в подвал своего флигеля. Вроде они там благополучно некоторое время лежали вместе с несколькими ящиками моих бумаг. Я говорю «вроде»,— потому что постоянной связи с Мишелем Бидо у меня не было, потому я ничего не знал о судьбе всех этих тысяч пяти книг, среди них больше сотни моих собственных: на французском, английском, немецком и еще двадцати языках, даже греческом. Из этих пяти тысяч не моих книг, может, половина была с автографами авторов, друзей — писателей Франции. Несколько лет назад я узнал от друзей-французов, что часть моих книг, а, может быть, и рукописей постигла трагическая судьба, вполне в моем духе. Случилось же вот что. Рыжий, худой как щепка Мишель Бидо отправился в Таиланд. Ничего особенно удивительного в этом факте не было. В своей жизни Мишель Бидо путешествовал на мотоцикле по Индии, где влюбился в малолетнюю проститутку, и написал об этом неплохую книгу, изданную во Франции под названием «Лолита-Калькутта». Еще Мишель побывал во многих странах Азии, где выращивается опий и индийская конопля. Когда Мишель не путешествовал,— он сидел в горах Пиринеях, в деревушке Кампрафо (население 7 тысяч человек зимой, 11 — летом) и стучал на машинке. Уехав в Таиланд, Мишель там затерялся и не вернулся через обещанные четыре месяца. Некий солдат, бывший капрал Иностранного Легиона, которому Мишель сдал свой флигель, решил, что Бидо погиб в Таиланде. И стал растапливать камин книгами, вытаскивая их из cave. Что взять с капрала Иностранного Легиона, ему же надо было растапливать камин. Начал он, я полагаю, с русских книг. Потом Мишель неожиданно вернулся из Таиланда. Часть книг осталась в живых.
Жалко, конечно, книги. Каждый автограф — это дружба, воспоминания, кусок жизни. А что делать, что было делать? Жить, ничего не теряя? Тогда нужно было просидеть всю жизнь в каком-нибудь Харькове, где меня настигло совершеннолетие.
глава «Книги», «Русское психо», 2002 год
За 14 лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5.000 книг. Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенёс в подвал. Долгое время я не знал, что с моей библиотекой. Лишь несколько лет назад выяснилось, что часть книг постигла печальная судьба: Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва Майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг.
Эдуард Лимонов «Через Париж»
// «EGO», №7, июль 2008 года
Sveta Lazutkin: Опции перевода нет.
Alexey Evseev: Света, вы нашли «Moskva-Maiskaia» — рукопись романа, который считается утраченным 😎
Sveta Lazutkin: когда это я нашла?
Alexey Evseev: «Hi Svetlana, I still have a few more collections to go through… 〈…〉 «Moskva-Maiskaia» 〈…〉 …Thank you, Andie Van Londen»
I still have a few more collections to go through, but here is the preliminary list and findings. I also wanted to inform you that most of the items in these collections are in Russian, but also have some items in other languages like French and English. Please let me know if you have any questions or want to know more about specific items!
Dunlop collection:
— Box 63. Faxed news reports from USSR Today, Russia & CIS Today, and RFE/RL about Limonov • Printed online articles about him and written by him from around the late 1990s to early 2000s (in Russian) • «I, Edward Limonov, the Extremist» written by Limonov in «the eXile» (this was attached in an email correspondence)
— Box 202. Printed out online Radio Liberty article about Limonov talking about the «Other Russia» party (2010)
Polovets papers:
— Box 1. Interview with Polovets and Limonov
— Box 4. Correspondence with Limonov from 1981–1995 as well as undated correspondence
— Box 14. Photos of Limonov
Pribylovskii collection:
— box 15, Folder 11. Newspaper articles in Russian about him (1995–96)
Siniavskii collection:
— Box 63, Folder 22. Correspondence with Maria Vasilievna, specifically about his translation of «The Secret Notebook» from French to Russian (the draft is in box 162)
— Box 91, Folders 8–9. «Amerikanskie Kanikuly» version 1 and 2 manuscripts
— Box 92. Manuscripts: «Distiplinarnyi Sanatorii,» «Kariery Etitkh Dam,» «Moskva-Maiskaia,» «On the Wild Side,» «Pochemu mhe…» and «Istoriia Ego Slugi»
— Box 106, Folder 1. A fan letter in Russian (1992) • An article he wrote about being in exile and spied on by KGB (1987) • Faxed news reports from Russia & CIS today, and RFE/RL (1991–1992) • Clippings from different newspapers in Russian written about him and by him
— Box 162, Folder 6. «Eduard Limonov, 1982–1994» • Note to Maria Vasilievna written by him (1989), attached with is his translation of «The Secret Notebook» • Russian-American Press and Information Center press conference, party communication (1994) • «Ischeznoveniye Varvarov» typescript • Possible book contract for Limonov • Photograph
Radio Free Europe/Radio Liberty Russian Service records:
— Box 6946, Folder. «Limonov (Savenko), Eduard Veniaminovich, 1984–1992» • An article in French about Limonov writing (1984) • An article in German about Limonov • Faxed news reports from Russia & CIS Today (1992)
В «Альпине.Проза» готовится к первому изданию роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утраченной.
«Москва майская» — роман с невероятной судьбой. Он написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Основные события романа развиваются в три дня — 18–20 мая — но в целом он охватывает гораздо больший временной промежуток, на этот жизненный этап нарратор смотрит уже после Америки, и это авторское сверхзрение делает повествовательную оптику особенно интересной. До «Москвы майской» написана вся Нью-йоркская трилогия и две книги Харьковской, это талант писателя в его расцвете. Никаких авторитетов и рамок, абсолютные свобода и смелость.
Лимонов рассказывает нам, как он прибыл в Москву с одним чемоданом, о постоянных поисках жилья, о фиктивной свадьбе ради прописки и главное — о стремлении к той самой творческой столичной поэтической среде, о которой он столько слышал.
Среди героев этой книги, описанных по-лимоновски ярко, метко и порой безжалостно, Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие. Калейдоскоп московских образов, локаций, звуков и запахов буквально обрушивается на слегка растерянного героя — и на читателя вместе с ним. Без сомнения, это самый московский роман автора, с ним можно гулять по улицам невообразимо разросшейся за эти десятилетия столицы, пытаясь поймать тени прогулок тех лет.
Когда роман был закончен, Эдуард Лимонов показал его с целью издания Марье Васильевне Розановой, но она отсоветовала его издавать: то ли текст показался рыхлым, то ли не хотелось возможной реакции от живых на тот момент героев книги. Второй вариант кажется более вероятным.
«На мой вопрос, задумывал ли он написать классический русский роман-трилогию, он твёрдо ответил: «Нет, не задумывал. Когда я закончил одну книгу, тут же начал писать вторую. Потом образовался план, но не из трех, а из четырёх книг. Потом я ещё написал «Москву Майскую», которая по всем стандартам оказалась неудачной. Это история о моём первом году в Москве, несколько страниц из которой я воткнул в роман «Иностранец в смутное время». Обыкновенно я не верю чужому мнению, но в тот раз я дал рукопись кое-кому прочитать и решил не публиковать. В этой книге я «пережал» структуру, пытаясь сделать её похожей на «Подростка» и «Негодяя», в которых действие происходит в течение одного-двух дней — начинается утром и заканчивается ночью. Там очень много флэш-бэков — отступлений в прошлое».
Ярослав Могутин
Послесловие к роману «…У нас была Великая Эпоха»
// Москва: «Конец Века», 1994
«За 14 лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5.000 книг. Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенёс в подвал. Долгое время я не знал, что с моей библиотекой. Лишь несколько лет назад выяснилось, что часть книг постигла печальная судьба: Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва Майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг».
Эдуард Лимонов «Через Париж»
// «EGO», №7, июль 2008 года
«Мы уже несколько лет издаём авторскую серию Эдуарда Лимонова, публикуя в ней самые значительные произведения художественной прозы писателя. Кроме того, нами был издан последний, посмертный сборник стихов «Зелёное удостоверение епископа, сложенное вдвое». Находка, сделанная в архиве Синявского в Hoover Institution Library & Archives — событие невероятное, воспринимаемое не иначе как чудо. Сам Лимонов прошёл сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и если бы рукопись сохранилась, он бы её напечатал. Пришло время исполнить его волю».
Татьяна Соловьева,
главный редактор издательства «Альпина.Проза»
Книга эксклюзивно будет доступна для чтения в электронном и аудиоформате в Яндекс Книгах.
Благодарим за предоставленные материалы Hoover Institution Library & Archives («Moskva maiskaia» undated, A. Sini͡avskiĭ papers, Box 92, Folders 4-6, Hoover Institution Library & Archives).
Архив Гуверовского института (HIA) при Стэнфордском университете приобрел коллекцию в 1998 году у жены Синявского Марии Розановой, которая искала место для хранения бумаг Синявского после его смерти в 1997 году.
Текст был написан в 1986 году в Париже. События в книге разворачиваются в 1969 году.
Издательство «Альпина.Проза» готовит к публикации роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», который долгое время считался утерянным. Текст был написан в 1986 году в Париже. События в книге разворачиваются в 1969 году, когда Лимонов вместе с гражданской женой Анной Рубинштейн приехал в Москву. Основное действие охватывает три дня — с 18 по 20 мая, но автор рассказывает историю с дистанции прожитых лет.
Роман создавался после нью-йоркской и харьковской трилогий. В центре сюжета — путь молодого поэта, приехавшего в столицу с одним чемоданом. Он ищет жилье, оформляет фиктивный брак ради прописки, пытается стать частью московской литературной среды. Среди персонажей книги Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров. Москва конца 1960-х предстает в деталях — улицы, запахи, звуки, атмосфера тех лет.
После завершения работы Лимонов показал рукопись Марье Розановой, но публикация не состоялась. По одной версии, текст показался недостаточно выверенным, по другой — могли возникнуть проблемы из-за упоминания реальных людей. В 1994 году писатель вспоминал, что не был уверен в структуре романа. Он пытался построить сюжет на коротком временном отрезке, добавив много воспоминаний, как в «Подростке» Достоевского. Тогда он решил не публиковать книгу.
Долгое время рукопись считалась утраченной. В Париже у Лимонова хранилось более 5 тыс. книг. При переезде в Россию он оставил их у знакомого Мишеля Бидо. Позже выяснилось, что часть библиотеки сгорела. Человек, который присматривал за домом, использовал книги для растопки камина. В числе уничтоженных оказалась «Москва майская».
Издательство «Альпина.Проза» уже несколько лет выпускает авторскую серию Лимонова, включая его художественную прозу и последний сборник стихов. Найденный в архиве текст воспринимается как редкая удача. Сам Лимонов сожалел о решении не публиковать роман. Теперь его произведение увидит свет.
Он написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой поэт вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву.
Основные события романа Эдуарда Лимонова «Москва майская» развиваются в три дня — 18–20 мая. Однако в целом он охватывает гораздо больший временной промежуток.
«На этот жизненный этап нарратор смотрит уже после Америки, и это авторское сверхзрение делает повествовательную оптику особенно интересной. До «Москвы майской» написана вся нью-йоркская трилогия и две книги харьковской, это талант писателя в его расцвете. Никаких авторитетов и рамок, абсолютные свобода и смелость. Лимонов рассказывает нам, как он прибыл в Москву с одним чемоданом, о постоянных поисках жилья, о фиктивной свадьбе ради прописки и главное — о стремлении к той самой творческой столичной поэтической среде, о которой он столько слышал»,
— отмечают в издательстве «Альпина.Проза», которое выпускает книгу.
Среди героев книги — Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие. Когда роман был закончен, Лимонов показал его с целью издания Марье Васильевне Розановой, но она отсоветовала его издавать — либо из-за «рыхлого» текста, либо из-за нежелания получить реакцию от живых на тот момент героев книги. Второй вариант, отмечают в «Альпине», «кажется более вероятным».
Эдуард Лимонов
Из воспоминаний, июль 2008 года:
За 14 лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5.000 книг. Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенёс в подвал. Долгое время я не знал, что с моей библиотекой. Лишь несколько лет назад выяснилось, что часть книг постигла печальная судьба: Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва Майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг.
Издательство «Альпина.Проза» готовит к выпуску роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Роман выйдет летом, старт продаж и премьера состоятся на Книжном фестивале «Красная площадь».
«Находка, сделанная в архиве Синявского в Hoover Institution Library & Archives — событие невероятное, воспринимаемое не иначе как чудо,
— рассказывает Татьяна Соловьева, главный редактор издательства «Альпина.Проза».—
Сам Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста: сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и, если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю».
Роман «Москва майская» был написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года, когда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Среди героев книги Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие. Как сообщают в издательстве, это самый московский роман автора, с ним можно гулять по улицам столицы и сегодня, пытаясь поймать тени прогулок тех лет.
Есть несколько версий, почему роман не был издан. Когда Лимонов закончил книгу, он показал его Марье Васильевне Розановой, и она отговорила автора от его издания. По одной из версий, текст был рыхлым, по другой — не хотелось реакции от живых на тот момент героев книги.
Издательство «Альпина.Проза» опубликует роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого считалась утраченной. Текст обнаружили в архиве Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете.
Эдуард Лимонов написал роман «Москва майская» в Париже в 1986 году. Он показал рукопись издателю Марии Розановой, жене Андрея Синявского, но она посоветовала не издавать книгу.
«Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы»,
— писал Эдуард Лимонов в 2008 году.
В романе повествуется о нескольких майских днях 1969 года.
«Лимонов рассказывает нам, как он прибыл в Москву с одним чемоданом, о постоянных поисках жилья, о фиктивной свадьбе ради прописки и главное — о стремлении к той самой творческой столичной поэтической среде, о которой он столько слышал»,
— говорится в пресс-релизе издательства.
Эдуард Лимонов считал, что рукопись романа была сожжена. Он писал, что за время жизни в Париже у него скопилось более 5 тыс. книг. Когда он приезжал в Россию, то оставлял их приятелю Мишелю Бидо, тот сложил их в коробки и перенес в подвал. Когда сам Мишель Бидо отлучился в путешествие и долго не возвращался, приглядывавший за домом знакомый начал топить камин рукописями. Одной из них, считал Эдуард Лимонов, была «Москва майская».
При прочтении книг Лимонова я замечал это вечное белое пятно: есть романы про Харьков, с самого детства и до выезда в столицу, и момент когда его поперли в западный мир из Москвы.
Про сам же злосчастный город были редкие упоминания в рассказах, да и иногда люди, которые снимались в документалках про Эдуарда, были связаны с Московской богемой, но не более того.
(В расчет не берутся поздние книги «Партийного периода» и роман «Иностранец в смутное время», ибо они про иные временные промежутки. Я же имею ввиду про первый приезд тов. Савенко в Москву в 70-ые)
Учитывая любовь Деда к документированию и гиперболизации каждого своего чиха, меня это крайне удивляло. Ибо с характером Эдуарда ограничиться фактами: отбил жену у функционера, встречался с дочкой Андропова и шил джинсы Высоцкому — крайне не в его стиле.
Теперь же все в стало на места, безумно рад находке. Вот и определилась книга, на которую скоро напишем большую рецензию.
В издательстве «Альпина. Проза» выйдет ранее не опубликованный роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», найденный в Стэнфордском университете среди бумаг Андрея Синявского, сообщили в издательстве 28 марта.
«Москва майская» — роман о нескольких днях в мае 1969 года, когда молодой харьковский поэт Эдуард Савенко приехал «покорять Москву» с одним чемоданом и мечтой влиться в столичную творческую тусовку. Среди героев книги — Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие.
Есть версия, что Мария Васильевна Розанова, которой Лимонов показал текст вскоре после того, как закончил, в 1986 году, посоветовала не издавать его не столько потому, что считала слабым технически, сколько из опасения, что еще живые на тот момент герои книги не будут согласны со своими литературными портретами и разразится череда скандалов.
Через некоторое время, по свидетельству самого Лимонова, единственный экземпляр рукописи погиб в огне.
«За 14 лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5000 книг,
— писал Лимонов («Через Париж»// «EGO», №7, июль 2008 года).—
Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенёс в подвал. Долгое время я не знал, что с моей библиотекой. Лишь несколько лет назад выяснилось, что часть книг постигла печальная судьба: Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг».
Но совсем недавно группа энтузиастов обнаружила рукопись в архиве Гуверовского института (HIA) при Стэнфордском университете. Вуз приобрел коллекцию документов в 1998 году у жены Андрея Синявского Марии Розановой, которая искала место для хранения бумаг Синявского после его смерти в 1997 году.
Целью исследований были материалы, которые бы пролили свет на рассказ «Первое интервью» (из сборника «Великая мать любви»), в котором Лимонов пишет, как брал для газеты «Новое русское слово» интервью у знаменитого перебежчика Григория Климова (в рассказе выведен под именем Юрий Тихонов). Искали оригинал интервью, а также мифический стихотворный вариант романа «Это я — Эдичка», про якобы существование которого упоминал в своем ЖЖ покойный издатель Шаталов.
Ни то, ни другое не нашлось. Но зато наткнулись, к своему удивлению, на «Москву майскую» — рассказала главный редактор издательства «Альпина. Проза» Татьяна Соловьева. Уточняется, что книга эксклюзивно будет доступна для чтения в электронном и аудиоформате в «Яндекс. Книгах».
Эдуард Лимонов (1943–2020) — писатель, поэт и политик, известный не только активным выражением радикальной гражданской позиции, но и романом «Это я — Эдичка», скандальным, долгие годы запрещенным к публикации, но в конце концов положившим начало новому литературному направлению — автофикшен. Автофикшен, дословно — «вымысел о себе», когда реальные биографические факты неотделимы не только от эмоциональной реакции героя-автора на них, но и переосмысляются по законам художественного произведения.
Рукопись «Москвы майской» долгое время считали утраченной, но недавно текст удалось найти в архиве Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете. Теперь роман опубликует издательство «Альпина.Проза».
Эдуард Лимонов написал «Москву майскую» в Париже в 1986 году. Повествование строится вокруг нескольких майских днях 1969-го: тогда писатель приехал в столицу с одним чемоданом, фиктивно женился на Анне Рубинштейн, стремился проникнуть в местную поэтическую среду.
Рукопись ушла «в стол» из-за того, что Лимонов посчитал её слабой. Более того, он показывал её издателю Марии Розановой, которая также порекомендовала не публиковать роман. Уже в 2008 году писатель признался, что ему жаль утраченный роман.
В конце марта издательство «Альпина. Проза» сообщила, что к первому изданию готовится роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Рукопись произведения, написанного в 1986 году, считалась утерянной.
Главный редактор издательства «Альпина. Проза» Татьяна Соловьева рассказала о том, как много значит роман:
«Находка, сделанная в архиве Синявского в Hoover Institution Library & Archives — событие невероятное, воспринимаемое не иначе как чудо. Сам Лимонов прошёл сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении, и если бы рукопись сохранилась, он бы её напечатал. Пришло время исполнить его волю».
События романа разворачиваются в 1969 году, когда молодой поэт Эдуард Лимонов вместе с первой женой и одним чемоданом приезжает покорять Москву. В книге описываются постоянные поиски жилья, фиктивная свадьба ради прописки и стремление «к той самой творческой столичной поэтической среде, о которой он столько слышал». Героями романа становятся поэты Арсений Тарсковский, Леонид Губанов, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, скульптор Эрнст Неизвестный, художники Илья Кабаков, Виктор Пивоваров и другие.
«Калейдоскоп московских образов, локаций, звуков и запахов буквально обрушивается на слегка растерянного героя — и на читателя вместе с ним. Без сомнения, это самый московский роман автора, с ним можно гулять по улицам невообразимо разросшейся за эти десятилетия столицы, пытаясь поймать тени прогулок тех лет»,
— говорится на сайте издательства «Альпина. Проза».
Отмечается, что когда роман был закончен, Эдуард Лимонов показал его с целью издания литератору Марье Розановой, но она посоветовала отказаться от публикации. Причины неизвестны, но есть версии, что текст произведения мог показаться рыхлым или не хотелось возможной реакции от живых на тот момент героев книги.
Дату выхода романа издательство не сообщило.
Эдуард Лимонов — писатель, поэт, публицист, политик. Творческую деятельность начал в 1958 году с поэзии, в начале 1980-х годов сфокусировался на прозе и журналистике. Публиковался в американской газете «Новое русское слово», во французской партийной газете «Революсьон». В России писал материалы для изданий «Известия», «Новый взгляд», выпускал собственную газету «Лимонка». Среди русскоязычных читателей самыми популярными считаются произведения «Книга мертвых», «Киев капут. Яростная книга» и «Дети гламурного рая. О моде, стиле и путешествиях». Известен также активной гражданской позицией и организацией оппозиционных проектов, таких как «Марш несогласных» и движения «Стратегия-31».
«Альпина. Проза» впервые издаст роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Об этом сообщили в издательстве.
««Москва майская» — роман с невероятной судьбой. Он написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Основные события романа развиваются в три дня — 18–20 мая,— но в целом он охватывает гораздо больший временной промежуток, на этот жизненный этап нарратор смотрит уже после Америки, и это авторское сверхзрение делает повествовательную оптику особенно интересной»,
― отметили в «Альпине. Проза».
Среди героев книги ― Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов и Виктор Пивоваров. Из‑за обилия московских образов в издательстве называют этот роман самым московским в библиографии автора.
Когда Лимонов закончил рукопись, он ее показал литератору и издательнице Марии Розановой, но она отговорила его издавать: либо текст ей показался рыхлым, либо из‑за возможной реакции от живых на тот момент героев книги. В «Альпине. Проза» считают второй вариант более правдоподобным.
«Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю»,
― отметила главред издательства Татьяна Соловьева.
Книга также будет доступна в электронном и аудиоформате в «Яндекс Книгах».
Издательство «Альпина. Проза» впервые выпустит роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого считалась утраченной много лет. Об этом сообщили на сайте компании.
Лимонов написал книгу в Париже в 1986 году. В ней он рассказывает о событиях 1969-го, когда вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Основные события романа развиваются в течение трех дней — 18–20 мая, но в целом охватывают больший временной промежуток, так как на этот этап автор смотрит уже после нескольких лет жизни в Америке.
Писатель рассказывает, как приехал в Москву с одним чемоданом, постоянно искал жилье, фиктивно женился ради прописки и стремился к столичной поэтической среде, о которой он только слышал. В романе упоминаются Арсений Тарковский, Александр Галич, Эрнст Неизвестный и многие другие личности.
Когда книга была закончена, Лимонов показал ее публицисту и издателю Марии Розановой, которая посоветовала не выпускать роман. Возможно, ей не хотелось реакции со стороны живых на тот момент героев произведения.
При переезде в Россию после 14 лет пребывания в Париже Эдуард Лимонов оставил все свои книги приятелю Мишелю Бидо. Он сложил все в коробки и отнес в подвал. Долгие годы писатель не знал о судьбе своих трудов, а потом выяснилось, что некоторые из них случайно сожгли, в том числе «Москву майскую».
Роман нашли в архиве писателя Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете, который купил коллекцию в 1998 году.
«Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю»,
— отметила главред «Альпины» Татьяна Соловьева.
Эдуард Лимонов умер в 2020 году в возрасте 77 лет. В его библиографии десятки рассказов и романов, в том числе дебютный «Это я — Эдичка», «Дневник неудачника», «Старик путешествует» и другие.
К выпуску книгу готовит издательство «Альпина.Проза».
В России опубликуют считавшийся утраченным роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». К выпуску книгу готовит издательство «Альпина.Проза».
Лимонов написал этот роман в Париже в 1986 году. Рукопись произведения долго не могли найти. Роман представляет собой автобиографическое повествование о событиях мая 1969 года, когда молодой Лимонов приехал из Харькова покорять Москву.
В произведении фигурируют известные деятели культуры — Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич и другие. Многие из них описаны узнаваемо и порой весьма критично.
Известно, что Лимонов рассчитывал на публикацию романа и показывал рукопись жене Андрея Синявского Марие Васильевне Розановой. Однако она убедила писателя воздержаться от издания. По мнению специалистов, она опасалась негативной реакции от людей, ставших прототипами персонажей романа.
В России готовится к изданию роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», ранее считавшийся утраченным. Исдательство «Альпина.Проза» займется публикацией книги, написанной автором в 1986 году в Париже.
«Москва майская» является автобиографическим повествованием о событиях мая 1969 года, когда молодой Лимонов, приехав из Харькова, стремился покорить Москву. В романе фигурируют известные деятели культуры, такие как Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков и Александр Галич, многие из которых описаны весьма критично и узнаваемо.
Несмотря на намерение Лимонова выпустить эту работу, его жена, Марья Васильевна Розанова, убедила писателя не публиковать рукопись, опасаясь негативной реакции со стороны тех, кто стал прототипами героев романа. После 14 лет жизни за пределами России Лимонов оставил свои литературные произведения другу, Мишелю Бидо, и долгое время не знал о их судьбе.
В будущем выяснится, что часть работ Лимонова была уничтожена, в том числе и «Москва майская». Однако роман в конечном итоге был обнаружен в архиве писателя Андрея Синявского, который хранится в Гуверовском институте при Стэнфордском университете, что позволяет сегодня говорить о его восстановлении и публикации.
Очень много вопросов, как я отношусь к обнаружению романа Лимонова «Москва майская». Роман этот в свое время Лимонов не стал печатать именно потому, что Розанова отсоветовала. Розанова отсоветовала по причине субъективности и личных нападок на некоторых общих знакомых. Марья Васильевна была человеком необычайно деликатным, невзирая на репутацию разрушительницу и невзирая на слухи о ней как об абсолютной ведьме, она была добрый и деликатный человек. Именно поэтому свою незаконченную книгу «Абрам да Марья» (я ее не просто читал, а помогал готовить к печати) она предпочла не печатать. Там было много личных выпадов. И при жизни, как она говорила, ссориться ни с кем не хочет, а после смерти никому не будет интересно. Поэтому «Абрам да Марья» осталась в виде собрания пестрых глав черновых. Там много было: и об ее романе с Даниэлем, и о ее полемике с некоторыми ныне живущими людьми. Очень хорошо, что она приняла такое решение. Как-то чище все стало выглядеть, этому благодаря.
Я думаю, что было желание Марьи Васильевны оградить Лимонова от ссоры с еще живыми тогда современниками, это 1986 года роман. Она пыталась его уберечь, она любила его очень, относилась к нему не просто с любовью, не просто с уважением, а она его берегла, понимая, как трудно быть Лимоновым. Поэтому книга осталась в черновиках, в рукописи. Она оказалась в архиве Синявских, переданном, насколько я знаю, в Гарвард или в Беркли. Это можно уточнять, я посмотрю, где он, этот архив. Но в любом случае, то, что книга приходит к нам сейчас, это хорошо.
Лимонов — это такой важный витамин. Есть писатели, которые содержат этот витамин, желание жить. Вот Александр Грин (как и Грэм Грин, впрочем) в огромной степени заряжает, восхищает желанием жить. Это высокая доблесть. Лимонов — это витамин не только жизнелюбия, но и сильных страстей. Сейчас такое время анемичное, понятное дело. У всех весенний авитаминоз, да и война страшно ослабляет планету. Когда идет война, все силы брошены на нее, а все остальное, в общем, голодает. Поэтому естественно, что страшный дефицит эмоций вообще любых, а уж положительных — точно.
Там, кстати, есть много о романе Лимонова с Анной Рубинштейн, один из самых интересных и увлекательных «романсов» его жизни. Ну и разумеется, там его первые впечатления от Москвы, в которую он приехал. Мы мало об этом знаем, теперь он расскажет нам об этом сам. И о Сапгире, и о лианозовском кружке, и о романе с Еленой, о его начале. Мы теперь узнаем об этом из первых уст.
Думаю, что Лимонов — писатель полезный, полезно с ним спорить, полезно даже его не любить. И то, что «Альпина Паблишерс» взялась за эту книгу,— мой привет и руководителям этого издательства, и тем, кто нашел эту книгу.
Я вот, видите, искал интервью с Климовым, а нашел вот это. Позвольте мне все-таки принять пилюлю от головной боли. Не то чтобы я ее ощущал, но при таком перепаде давления она возможна. Всегда лучше предупредить проблему, чем с ней бороться.
«Москва майская» откроет тайны жизни советской богемы.
«Альпина. Проза» впервые издаст роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Об этом сообщили в издательстве.
««Москва майская» — роман с невероятной судьбой. Он написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву.
Основные события романа развиваются в три дня — 18–20 мая,— но в целом он охватывает гораздо больший временной промежуток, на этот жизненный этап нарратор смотрит уже после Америки, и это авторское сверхзрение делает повествовательную оптику особенно интересной»,
― отметили в «Альпине. Проза».
Среди героев книги ― Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов и Виктор Пивоваров. Из‑за обилия московских образов в издательстве называют этот роман самым московским в библиографии автора.
Когда Лимонов закончил рукопись, он ее показал литератору и издательнице Марии Розановой, но она отговорила его издавать: либо текст ей показался рыхлым, либо из‑за возможной реакции от живых на тот момент героев книги. В «Альпине. Проза» считают второй вариант более правдоподобным.
«Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю»,
― отметила главред издательства Татьяна Соловьева.
Весной 2021-го у писательницы Виктории Токаревой вышел новый сборник рассказов «Ничем не интересуюсь, но все знаю», посвященный размышлениям и воспоминаниям о коллегах, соседях и друзьях: Георгии Данелии, Ираклии Квирикадзе, Тонино Гуэрре и его супруге Лоре и многих других. Нашлось там место и Эдуарду Лимонову и его женам, в том числе и Анне Моисеевне, к которой, по словам автора, писатель «хорошо относился», но которая «как женщина его не интересовала»:
«Первая жена — Анна Рубинштейн. С ее помощью Эдичка перебрался из Салтовки в Харьков. Далее они вместе переехали в Москву, где Анна покончила с собой. Сошла с ума. Причин несколько. Первая — психическое нездоровье. Вторая — Эдичка. От него кто угодно сойдет с ума. Анна была старше мужа на шесть лет, с фигурой «как мыльница»».
У первой гражданской жены писателя Рубинштейн начало прогрессировать психическое заболевание — в ранней молодости она получила инвалидность из-за маниакально-депрессивного психоза. По крайней мере новая возлюбленная Эдуарда Лимонова Елена Щапова описывала ее как безумную уже на прощании с поэтом-футуристом Алексеем Кручёных летом 1968-го.
Что касается творчества, то, согласно лимоновской «Книге мертвых» (автор приводит там и дату болезни «верной подруги» — осень 1970-го), создавать картины в стиле экспрессионизма Анна Моисеевна стала благодаря художнику и поэту Евгению Кропивницкому уже в стенах подмосковной спецпсихбольницы. К слову, многие из писем, представленных на упомянутом аукционе «Литфонда», были написаны ею во время лечения в медицинском учреждении.
Мощная подростковая проза, ироничные детективы, мистика и исторические расследования — издательства постарались и подготовили для любителей чтения новые книги на любой вкус.
Ироничная городская проза: «Москва майская» Эдуард Лимонов
Герой книги — «обычный москвич», который наблюдает за изменениями в столице и в собственной жизни. Сюжет строится вокруг его будничных впечатлений, встреч и размышлений о времени. С одной только поправкой: вокруг главного героя собираются и другие «обычные москвичи», которые стали легендами и рупорами эпохи: Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники СМОГа, а также Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир. С тонким юмором и ностальгией Эдичка через детали и диалоги создает портрет Москвы конца оттепели — богемной, творческой, полной ярких лиц и имен. Внимание автора к абсурду повседневности рекомендуется в качестве весенних витаминок всем, кто любит дерзкие истории о жизни большого города, наполненные самоиронией и легкой грустью. А главное: это первое издание романа Эдуарда Лимонова, чья рукопись долгое время считалась утерянной.
Среди тысяч архивных документов Стэнфордского университета больше 20 лет хранилась машинописная рукопись на русском языке. Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», считавшийся безвозвратно утраченным в пожаре, был случайно обнаружен в конце прошлого года в архиве писателя-диссидента Андрея Синявского. Этот роман, который уже в мае появится на полках книжных магазинов, заполняет важную временную лакуну в литературном наследии Лимонова — в нем рассказывается о событиях между харьковской и нью-йоркской трилогиями. Подобная находка сопоставима с обнаружением второго тома «Мертвых душ» — такое на издательском веку случается всего раз, да и то если повезет. Рассказываем о невероятной истории обнаружения рукописи.
Кто такой Эдуард Лимонов
Лимонов был известен склонностью к мифологизации собственной биографии. Он жил словно литературный персонаж, совершал поступки, которые легко укладываются в сюжеты захватывающих романов, где реальность порой не отличить от вымысла. Поэтому даже в официальной биографии и рассказах современников о нем многое кажется неправдоподобным и оттого особенно любопытным. Родившись в 1943 году в Дзержинске Нижегородской области и затем переехав с семьей в Харьков, Эдуард Савенко (настоящая фамилия писателя) рано проявил бунтарский дух: работал грузчиком, монтажником-высотником, сталеваром и книгоношей, и двадцатилетним участвовал в рабочей забастовке 1963 года — боролся с трудовой несправедливостью. Тогда же он занялся пошивом джинс, сначала работал с харьковской, а затем с московской интеллигенцией. В те годы Эдуард пишет стихи и короткие рассказы и получает знаменитый псевдоним «Лимонов», который затем стал фамилией; его придумывает художник Вагрич Бахчанян. Переезд в Москву в 1967 году открыл для Лимонова мир андеграундной культуры, сформировал его как поэта с собственным голосом, отличающегося прямолинейностью, жесткостью и намеренной простотой.
В феврале 1975 года Лимонов переехал в США, устроился на работу корректором в газету русскоязычных эмигрантов «Новое русское слово» и продолжил писать. Он безжалостно препарировал в своем творчестве изнанку капиталистического общества: критиковал образ жизни, обнажал пороки и противоречия, стремился донести до соотечественников суровую правду о реалиях жизни русских за границей. Это не прибавило ему сторонников среди соотечественников и лишило работы в газете. Но позже этот рассказ о жизни русского эмигранта в Нью-Йорке, бастующего против капиталистических порядков местного общества, ляжет в основу первого романа «Это я — Эдичка» и сделает Лимонова писателем с мировым именем.
В 1980 году Лимонов переехал во Францию, сблизился с представителями Французской коммунистической партии и спустя семь лет получил французское гражданство. Судьба Лимонова-писателя и Лимонова — общественного деятеля становится неразрывной; как написал в некрологе журналист «Коммерсанта» Александр Черных, он не разделял политику, протест и литературу.
Лимонов восстановил советское гражданство в 1990-м году, вернулся в Россию и основал Национал-большевистскую партию*, участвовал в вооруженных конфликтах в Югославии и Приднестровье, был осужден в 2003 году за незаконное хранение оружия на четыре года лишения свободы, вышел условно-досрочно, основал с бывшими членами НБП партию «Другая Россия» и несколько знаковых для России 2010-х годов оппозиционных проектов, в 2012 году пытался выдвигаться на пост президента страны, в конце жизни стал ярким консервативным публицистом. И постоянно писал поэзию, прозу и публицистику, оставаясь, по собственному выражению, «дисциплинированным писателем» до последних дней в 2020 году.
Молодой Лимонов в Париже (Sophie Bassouls — Portrait of Eduard Limonov, January 10, 1986)
Оставался Лимонов и литературным провокатором. Он не боялся и, более того, стремился раскрывать табуированные темы и острые социальные проблемы общества, мало прислушивался к критике — и литературной, и политической. Тем удивительнее, что рукопись «Москва майская», написанная в середине 1980-х в Париже, так и не увидела свет в те годы.
Сюжет, достойный экранизации
История «Москвы майской» полна случайностей и совпадений. Роман был написан в 1986 году, но сюжетно завязан на поворотном этапе в биографии самого Лимонова — переезде в Москву и знакомстве со столичной творческой интеллигенцией. Хронологически действие романа охватывает три майских дня 1969 года, но емкость книги намного больше — Лимонов, уже сложившийся и известный писатель, рефлексирует об этом промежутке своей жизни, имея за плечами опыт американской и французской эмиграции, что придает повествованию особую глубину. Это не наброски или дневники, а полноценный, обладающий художественной значимостью роман, отражающий талант писателя в его расцвете.
Талантливый, настойчивый, но бедный поэт из провинции приезжает покорять литературную Москву 1960-х. Он выживает в большом городе, балансируя между творческими амбициями и суровой реальностью: посещает литературные семинары в Центральном доме литераторов и мечтает о славе, но спекулирует чешскими варежками, чтобы заработать на еду; живет в бесконечной череде временных пристанищ и даже заключает фиктивный брак ради столичной прописки. Вскоре перед ним встает выбор: следовать мечте стать поэтом в Советском Союзе или пойти против системы, чтобы найти свой уникальный путь к литературному бессмертию.
С характерной прямотой Лимонов описывает события того периода и людей, которые встретились ему. Страницы усыпаны известными именами — участники легендарного СМОГа Леонид Губанов и Владимир Алейников, поэты Арсений Тарковский, Игорь Холин, Генрих Сапгир, художники Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Анатолий Брусиловский — и многие, многие другие.
Возможно, именно наличие этих героев стало препятствием к публикации. Когда роман был закончен, Лимонов показал рукопись Марии Васильевне Розановой — жене писателя Андрея Синявского, а также издателю и редактору журнала «Синтаксис», в котором Лимонов тогда публиковался. Но роман, насыщенный узнаваемыми персонажами из кругов московской богемы, был встречен Розановой холодно. Она отсоветовала публиковать «Москву майскую» и бунтарь Лимонов отчего-то согласился. Позже в интервью писателю и художнику Ярославу Могутину он утверждал, что «пережал» структуру и сделал много отступлений в прошлое, и вообще книга показалась ему слабой, потому он ее и не издал. С годами эти сомнения утихли, и Лимонов высказывал готовность опубликовать книгу… если бы рукопись еще существовала.
Почему же сам писатель и окружавшее его литературное сообщество были уверены, что текст утрачен? Возвращаясь из Франции в Россию в 1990 году, Лимонов оставил свою обширную библиотеку приятелю Мишелю Бидо. Отправившись в длительное путешествие, тот в свою очередь оставил дом под присмотром бывшего капрала Иностранного легиона. Потеряв связь с хозяином, капрал решил, что Бидо погиб и начал использовать книги, хранящиеся в подвале, для поддержания тепла в доме («Что взять с капрала Иностранного Легиона, ему же надо было растапливать камин»,— с презрением писал Лимонов в «Русском психо»). В первую очередь огню были преданы издания с автографами и машинописи на иностранных языках — так, по легенде, «Москва майская» превратилась в пепел.
Любопытный факт: Розанова все же опубликовала одну главку из романа в номере «Синтаксиса» (№20, 1987 год). Фрагмент, посвященный встрече Лимонова с эстонским художником-графиком Юло Соостером, был опубликован без упоминания, что это часть целого романа.
Никто и подумать не мог, что копия машинописи осталась в семье Марии Розановой и затерялась среди бумаг Андрея Синявского. После его смерти в 1997 году, вдова передала всю коллекцию документов на хранение в Гуверовский институт (HIA) при Стэнфордском университете. Там отпечатанная на машинке копия «Москвы майской» покоилась больше 20 лет, пока группа поклонников творчества Лимонова не обнаружила ее в списках архива в конце 2024 года. Еще одно удивительное совпадение — одним из участников группы оказался дизайнер «Альпины» Денис Изотов.
Случайная находка
Работая над серией мягких обложек для книг Лимонова, Денис Изотов глубоко погрузился в изучение жизни и творчества любимого автора: исследовал критические статьи, перечитывал интервью и искал информацию об обстоятельствах появления каждого произведения. Эти изыскания привели его к другим энтузиастам, исследователям творчества Лимонова. Так образовалась группа из четырех человек, увлеченных поисками рукописей писателя в различных архивах.
«У Лимонова есть знаменитый рассказ «Первое интервью» о разговоре с советским офицером-перебежчиком Григорием Климовым для газеты «Новое русское слово». Рассказ знают многие, а вот саму статью никто не видел, хотя все номера НРС доступны. А еще покойный издатель Александр Шаталов однажды в своем ЖЖ упомянул, что якобы существует поэтическая версия «Это я — Эдичка», и, по его предположению, хранится она в одном из американских архивов,
—рассказывает Денис Изотов.—
Замечательная исследовательница из Техаса Светлана Лазуткина попыталась найти эти две вещи и набрела на архив в Стэнфорде, где хранится коллекция Синявского. Интервью и стихотворного «Эдички» там на нашлось, но зато в перечне материалов, связанных с Лимоновым, был документ, озаглавленный «Moskva maiskaia». Думаю, мы все буквально подпрыгнули, когда увидели письмо Светы с перечнем. Я сразу отправил в университет запрос о возможности публикации, а товарищей-исследователей завалил просьбами никому не рассказывать о находке раньше времени».
Убедившись, что перед ним действительно «Москва майская», утраченный роман Лимонова, Денис сообщил о находке главному редактору издательства «Альпина.Проза» Татьяне Соловьёвой и генеральному директору издательства «Альпина нон-фикшн» Павлу Подкосову, которые приняли решение опубликовать роман.
Подготовка к публикации
Лимонов не раз говорил об утраченной рукописи, но история с сожжением звучала как мистификация и заставляла сомневаться в том, что текст вообще был закончен, если вообще существовал. Однако сейчас подлинность «Москвы майской» не вызывает сомнений — текст полностью соответствует стилистическим особенностям Лимонова парижского периода.
«Неразобранный архив Синявского — авторитетный источник, в котором просто не может быть подделки,
— поясняет главный редактор издательства «Альпина.Проза Татьяна Соловьёва.—
К тому же, скажу пока осторожно, не раскрывая интриги, там была найдена не только эта рукопись. И вот те самые сопутствующие тексты не оставляют никаких сомнений в том, что это именно Лимонов. Причем Лимонов того времени — этому стилю можно подражать, но его нельзя сымитировать».
Подготовка романа к публикации стала для «Прозы» задачей первостепенной важности. Работа велась в атмосфере секретности, чтобы литературная бомба не разорвалась раньше срока. От момента обнаружения копии машинописи в ноябре 2024 года до отправки готовой книги в типографию прошло меньше полугода, хотя подобная работа обычно занимает минимум год. Во многом скорость удалось набрать благодаря качеству самого текста: машинопись была полностью собрана и не требовала редакторской работы, только глубокой корректуры, чтобы устранить незначительные опечатки.
Пока фанаты получали сканы машинописи из архива, издательство вело переговоры с наследниками.
«Богдан Савенко уже совершеннолетний, а интересы младшей дочери представляет ее мать, Екатерина Волкова,
— говорит Татьяна Соловьёва.—
К счастью, подписание прошло гладко. У нашего издательства давние хорошие отношения с семьей Лимонова, они видят, как ответственно мы подходим к изданию его текстов».
Финальным, но не менее сложным этапом стала подготовка обложки. Книга появится в продаже уже в мае и выйдет в двух вариантах — в твердом переплете и мягкой обложке с клапанами. На обложку переплета в серийном белом оформлении издатели поставили фотографию Лимонова 1969 года, сделанную Эдуардом Гладковым.
Эдуард Лимонов в мастерской В. Сидура, ноябрь 1969 г. (фотография Эдуарда Гладкова)
Дизайн мягкой обложки принадлежит Денису Изотову. Он уже несколько лет работает над серией обложек Лимонова, которая по разным обстоятельствам медленно идет к печати. «Москва майская» станет первой изданной в серии.
«Каждая обложка Лимонова для меня настоящее испытание. Больше месяца я ломал голову и искал подходящую идею. «Москва майская» — роман об «оттепели», там много художников, богемы того времени. В процессе я отсмотрел много их работ, а также картинок из разных журналов тех лет, «Юности», например. В конце концов я наткнулся на иллюстрацию советского художника Льва Збарского, который считается одним из главных художников «оттепели». Лимонов и Збарский были примерно из одного круга, а еще эта иллюстрация была сделана ровно в 1969 году, и я подумал, что было бы уместно использовать фрагмент этой картинки. Идея окончательно сложилась, когда мне попалась фотография 1967 года с толпой советских граждан. В каждой книге Лимонова есть конфликт, и мне хотелось противопоставить обывателей и богему, «гениев» из романа, чудиков и нонконформистов. Еще, конечно, это роман о молодости, наполненный юмором и позитивом (по меркам Лимонова). Это подтолкнуло к выбору цветовой гаммы»,
— поясняет Денис Изотов.
По словам Татьяны Соловьёвой, подобные литературные чудеса случаются крайне редко — из недавних можно вспомнить разве что посмертный роман Габриэля Гарсиа Маркеса «Увидимся в августе» и недавно изданную новеллу Гюнтера Грасса «Каменная месса», которая тоже была найдена в бумагах писателя после его смерти.
На книгу Эдуарда Лимонова «Москва майская» уже можно оформить предзаказ.
«Альпина Паблишер», 13 мая 2025 года
* Общественная организация признана экстремистской, ее деятельность в Российской Федерации запрещена.
СМОГ («Смелость, мысль, образ, глубина») — неформальное литературное объединение, созданное поэтами Владимиром Алейниковым и Леонидом Губановым в 1965 году.
Литературно-публицистический журнал «Синтаксис: публицистика, критика, полемика» выходил под редакцией Андрея Синявского и Марии Розановой в Париже в 1978–2001 годах.
Эдуард Николаевич Гладков — московский фотограф, сооснователь «Музея фотографических коллекций», первого частного музея фотографии в России.
У нас, в принципе, на следующий раз тема наклевывается очень любопытная. К этому времени, я надеюсь, уже будет снято эмбарго на этот разговор. Публикуется новый роман Лимонова — «Москва майская». Роман этот вышел. Очень любопытно, что после смерти автора публикуется роман Платонова «Счастливая Москва» и «Москва майская» Лимонова. Два романа, считавшихся потерянными, оба предлагают новый образ Москвы, весьма любопытный. Я не буду сейчас никак оценивать лимоновский роман, потому что я дал слово. Но через неделю я готов о нем подробно говорить. Тем более, что мне его прислали, я собираюсь осветить главные аспекты этой темы.
20 мая в издательстве «Альпина.Проза» выходит прежде не публиковавшийся роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», написанный в Париже в 1986 году и долгие годы считавшийся утраченным. «The Blueprint» рассказывает историю романа и представляет отрывок из него.
Эдуард Лимонов — писатель-радикал, поэт и бунтовщик, основатель Национал-большевистской партии и автор великого романа «Я, Эдичка» ушёл из жизни пять лет назад. Новых произведений от него мы уже не увидим. Но что насчёт старых?
Роман «Москва майская», написанный сорокатрёхлетним Лимоновым в Париже в 1986 году, рассказывает о первом приезде юного харьковского поэта — Эда Савенко, то есть самого Лимонова под настоящей фамилией — в Москву. Действие охватывает всего три дня (с 18 по 20 мая) из реальной жизни Лимонова, но он описывает их, уже будучи эмигрантом и автором «Нью-йоркской трилогии». Галерея известных персонажей романа — от круга московских концептуалистов, Виктора Пивоварова и Ильи Кабакова до Александра Галича и Арсения Тарковского — разбавляется бытовыми переживаниями: где найти жилье? Как оформить брак, чтобы получить прописку?
Тем, что роман так и не увидел свет, мы обязаны Марии Васильевне Розановой — писательнице и жене Андрея Синявского. Она отсоветовала Лимонову публиковать «Москву майскую». Как пишут на сайте издательства, «…то ли текст показался рыхлым, то ли не хотелось возможной реакции от живых на тот момент героев книги. Второй вариант кажется более вероятным». Лимонов рассказывал, что затем рукопись оказалась у его парижского приятеля — некоего Мишеля Бидо,— а потом и вовсе у оставшегося следить за квартирой Бидо «бывшего капрала Иностранного легиона». Бывший капрал топил камин книгами и бросил туда же «Москву майскую». Но теперь рукопись «Москвы майской» была найдена в архиве Гуверовского института при Стэнфордском университете, выкупившем коллекцию Розановой в 1998 году.
Сам Лимонов жалел, что не опубликовал роман. По словам главного редактора «Альпины.Прозы» Татьяны Соловьёвой, он «…прошёл сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своём решении и если бы рукопись сохранилась, он бы её напечатал». У автора увидеть текст опубликованным не вышло, а у нас такая возможность есть. Как и шанс заранее прочитать отрывок из книги.
Представьте книгу, которой по всем законам бытия не должно существовать. Она была сожжена в камине французским капралом, посчитавшим рукопись отличным топливом. Но литература — упрямая вещь, и каким-то чудом «Москва майская» Эдуарда Лимонова нашлась в архиве Синявского в Стэнфорде.
Это удивительно интимный портрет Москвы 1969 года, когда провинциальный харьковский поэт с одним чемоданом приехал покорять столицу. Три майских дня, насыщенных встречами с будущими легендами — от Арсения Тарковского до Эрнста Неизвестного — и пронизанных отчаянными поисками жилья, денег и, конечно, признания.
Молодой Эдичка покоряет Москву. Невероятное возвращение утраченного романа
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие. Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Возрастные ограничения: 18+
Правообладатель: Альпина Диджитал
Дата публикации оригинала: 2025
Издательство: Альпина.Проза
Бумажных страниц: 403
Возрастные ограничения: 18+
Правообладатель: Альпина Диджитал
Рассказчики: Дмитрий Зарайский, Богдан Савенко
Издательство: Альпина.Проза
Длительность: 15 ч. 15 мин.
Зачем читать очередную скандальную книгу писателя.
Читать «Москву Майскую» — все равно что второй том «Мертвых душ» или не дошедшие до нас произведения Платона. Без преувеличения, какое там! В издательстве «Альпина.Проза» вышел роман Эдуарда Лимонова, многие годы считавшийся утраченным — даже сам автор при жизни думал, что текст погиб в пожаре. Но все, как обычно, решил господин случай. О внезапном воскрешении романа вполне можно снять какое-нибудь кино. Заместитель арт-директора издательства, Денис Изотов, работал над новым оформлением серии книг Лимонова в мягких обложках, искал в архивах фотографии. Ничто не предвещало беды, но тут в тех же архивах, где Изотов копался вместе с фэнами Лимонова, всплыла копия текста… Почти в идеальном состоянии.
Кажется, только это — уже повод прочитать хотя бы ознакомительный фрагмент романа. Но, как говорил наш препод, ближе к телу. Так о чем же книга?
Молодой поэт Эд приезжает в Москву из Харькова в поисках славы, поселяется в тесной квартирке и постепенно знакомится со столичной творческой богемой. Звучит как классическая история становления, можно сказать, почти голливудская — но это только на первый взгляд; и вообще, такие мысли возникнут только у того, кто Лимонова никогда не читал — хрен вам, а не Голливуд! Это эпатажный, как и всегда, не стесняющийся выражений, как и всегда, порой омерзительно детальный, как и всегда, роман на биографическом материале.
«Эд Савенко высадился в Москве на Курском вокзале 30 сентября 1967 года в возрасте двадцати четырех лет. Вместе с ним из поезда был извлечен и поставлен на перрон большой черный чемодан. В чемодане находилось все, что могло понадобиться покорителю Москвы в процессе ее покорения».
«Москва Майская» — очень четкая, почти не засвеченная фотопленка эпохи; и на черно-белых карточках запечатлены многие, как мы скажем сейчас, классики: Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Анатолий Брусиловский. Впрочем, для главного героя половина этих фамилий пока ничего и не значит — и это настолько выбивается из нашего восприятия нынешнего читателя, который при каждом упоминании обязательно воскликнет: «Ах, да как же, неужели это вот тот самый?!» — что даже, как говорится, хорошо. Эта обывательская наивность молодого Эда задает особое настроение текста: этакое легкое, по-настоящему майское. Но то лишь половина правды. Текст двойственен: с одной стороны, да, молодой Эд наивен, но сам-то Лимонов-автор уже весьма опытен — а потому сквозит через все даже большая, чем обычно, лимоновская ирония. Представьте себе Чеширского Кота, улыбающегося собственному отражению и всем, кто ненароком попадает в это же отражение,— не ошибетесь. Увидите ту же беззаботную ехидную улыбку, обращенную ко всему свету и себе самому.
«Провинциал тотчас понял, что подле элегантного эгоиста Арсения Александровича можно находиться только в качестве ученика, боготворящего мэтра, посему юноша Лимонов тотчас исключил Арсения Тарковского из своих планов, вариант «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил» с участием Тарковского в роли Державина отпадал».
Готовясь к этой колонке, я провел небольшой соцопрос в своем окружении, не связанном с книжной индустрией.Выяснилось, что отношения большинства к текстам Эдуарда Лимонова весьма сдержанное — многие назвали их странными и чересчур вызывающими.Я и сам, признаюсь, не фанат — трудно проникнуться. Но, кажется, «Москва Майская» словно создана для того, чтобы по этому образу экспрессивного Деда Лимона пошла трещина сомнения. Не теряющий всего самого лимоновского, роман в то же время становится… ностальгически-нежным. Нет, ностальгирует не автор и не герой: ностальгирует читатель. И не конкретно по 1967 году, а просто по прошлому. Любому. Выберите период своей молодости — и готово. И пусть читателя приглашают в маленькие комнатки, пусть выворачивают московские переулки наизнанку, пусть не приукрашивают там, где ради красивой картинки можно было бы.
В конце концов: когда история о молодом, пусть и дерзком, поэте не была хотя бы капельку романтичной? Вот-вот. Есть ведь в этом своя, неуловимая эстетика — и Лимонов, кажется, это слишком хорошо понимал.
««Московскость» или «парижанистость», не есть ли они всего-навсего джентльменский набор информации, каковую возможно поглотить и ускоренным путем, преподать краткосрочными, но интенсивными курсами? Разрушая сложившиеся суеверия, заявим, что привилегия родиться в именитом городе может быть без труда оспорена гибким и талантливым пришельцем, не только с окраин своей страны, но и вовсе даже из чужих стран. Скажем «нет!» врожденным привилегиям. Кто больше парижанин — маленький испанец Пикассо или сотни Дюпонов столицы, занимающие несколько страниц телефонной книги?»
Автор выражает личное мнение, которое может не совпадать с позицией редакции.
В новом выпуске «Наверное шоу» демон критики и шеф-редактор «Яндекс Книг» Константин Мильчин и вурдалак чтения Сергей Исаков обсуждают новинки отечественной прозы. Фольклорное и жанровое разнообразие в романе «Заступа. Чернее черного» Ивана Белова. Театр и Первая мировая в книге Ольги Чередниченко «Окаянные гастроли». Эпидемия в СССР в сериале Шамиля Идиатуллина «Смех лисы» и гений, поэт, авантюрист, экс-харьковчанин, провинциал, Эд Савенко, Эдуард Лимонов и Лимон в новообретенной книге «Москва майская». «Наверное шоу» — смотрите нас каждый вторник.
Книги эпизода:
Иван Белов «Заступа: Чернее черного» Издательство — «АСТ» 2025 г.
Ольга Чередниченко «Окаянные гастроли» Издательство — «Эксмо» 2025 г.
Шамиль Идиатуллин «Смех лисы» Издательство — «Яндекс Книги» 2025 г.
Эдуард Лимонов «Москва Майская» Издательство — «Альпина.Проза» 2025 г.
В издательстве «Альпина.Проза» вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», который долгие годы считался утраченным. Он был написан в Париже в 1986 году и рассказывает о событиях 1969-го. Именно тогда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву.
Основные события книги разворачиваются в течение трех дней: с 18 по 20 мая. Лимонов рассказывает, как приехал в Москву с одним чемоданом, о постоянных поисках жилья, о фиктивной свадьбе ради прописки и главное — о стремлении к той самой столичной творческой среде, о которой он столько слышал.
Калейдоскоп образов, локаций, звуков и запахов буквально обрушивается на героя. Среди героев книги — Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие.
Без сомнения, это самый московский роман Лимонова. Когда автор закончил его, то показал издателю Марии Розановой, но она отсоветовала его выпускать. То ли текст показался рыхлым, то ли не хотелось возможной реакции от живых на тот момент героев книги.
«Мы уже несколько лет издаем авторскую серию Эдуарда Лимонова. Находка, сделанная в архиве Синявского в Hoover Institution Library & Archives,— событие невероятное, воспринимаемое не иначе как чудо. Сам Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста: сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю»,— рассказала главный редактор издательства «Альпина.Проза» Татьяна Соловьева.
Аудио- и электронная версии романа «Москва майская» доступны в «Яндекс.Книгах».
В издательстве «Альпина. Проза» вышел роман «Москва майская» Эдуарда Лимонова, который считался утраченным, до того как был найден в архивах Марии Розановой, вдовы писателя Андрея Синявского. Герой книги, как всегда, узнаваем:
«Юноша, прибывший покорять Москву, был одет по самой последней харьковской моде того времени. Фигуру его скрывало массивное черное пальто с воротником из меха молоденького каракулевого барашка, на голове героя красовалась грузинского стиля черная кепка-«аэродром», на ногах были американские армейские сапоги. На сапоги спускались черные брюки с широченными штанинами, брюки уходили вверх под черный жилет, а жилет был покрыт пиджаком той же ткани. Белая рубашка стягивала воедино костюм нашего героя»
— так описывает себя Лимонов в одной из первых глав книги.
Но если все эти описания можно найти и в других книгах писателя, «Москва майская» пронизана духом безумных и полусвободных оттепельных 1960-х, когда, казалось, еще можно было быть поэтом, не обращающим внимания на советскую власть. Московские адреса от Уланского переулка до Беляево, куда еще не ходит метро, и приметы времени вроде винного автомата — дань модерну 1960-х в магазине «Вино» на Садовом кольце. В нем, со знанием дела пишет автор, «каждый выдоил из винного автомата по стакану портвейна».
На страницах романа можно найти и предтечу современного Airbnb — 3-ю Мещанскую улицу (ныне — Щепкина),
«где неофициально собирались в группы и рассасывались на единицы владельцы жилплощади и личности, желающие снять жилплощадь».
Неофициальная площадка 3-й Мещанской, куда герой и его первая жена приходят, чтобы снять комнату, существует с молчаливого согласия властей.
«Милиции было приказано не трогать черный рынок квартир, ибо черный рынок являлся единственной возможностью обрести крышу над головой сразу и немедленно. Не исключена возможность, что даже мелкие официальные лица, переведенные в столицу из провинции, пользовались 3-й Мещанской»,
— пишет Лимонов.
Приехавший покорять Москву поэт мастерски шьет брюки — эта деталь его биографии, пожалуй, известна каждому. Но кроме брюк были еще и моднейшие сумки, которые его первая жена, художница Анна Рубинштейн, продает в ГУМе из-под полы.
«Сумки — их личное изобретение. Один из способов сделать деньги из ничего. Анна покупает несколько метров толстой в узоре крупных цветов чешской ткани, метр стоит 38 копеек, а Эд шьет из ткани сумки. И Анна продает их в ГУМе — Главном универсальном магазине — по 3 рубля штука. …С такой сумкой куда приятнее ходить по городу, чем с гнусным и скучным советским изделием. Чешские цветы радуют глаз и на морозе, и в осеннюю слякоть»
— так Лимонов описывает свой маленький семейный бизнес.
Анна Рубинштейн, Тамара Волович, Генрих Сапгир на дне рождения Лимонова. Москва, 1971
Впрочем, главное в повествовании «Москвы майской» — герои московских 1960-х: поэты, писатели, модники и просто светские львы и львицы советской богемы. Здесь друзья-поэты Генрих Сапгир и Игорь Холин, художник-график Анатолий Брусиловский. Некоторым из героев автор дает вполне безжалостные характеристики. «Экспрессионист сраный твой Зверь. То, что он делает, было модным в начале века. И ужасающий жлоб» — это автор об Анатолии Звереве, авангардисте, который после смерти был признан гением.
Чуть более мягко автор отзывается о скульпторе Эрнсте Неизвестном, попавшем под горячую руку Хрущеву.
«С Эрнстом он стал общаться. Ездил к нему заряжаться энергией, так никогда и не приняв до конца его скульптур и рисунков. Иной раз Эрнст оптом закупал у поэта десяток сборников, чтобы продавать и дарить их своим влиятельным и именитым друзьям. Через Эрнста стихи Лимонова попали к братьям Стругацким, уехали в Армению и Грузию»,
— пишет Лимонов.
От юного поэта достается всем: и Борису Пастернаку, и Давиду Самойлову, впрочем, сквозь время слова о последнем звучат почти пародией на #MeToo:
«Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку — свою семинаристку (Самойлов руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности».
Впрочем, литературный секретарь Лимонова, режиссер Даниил Духовской, не считает все эти оценки слишком жесткими.
«Я не вижу там каких-то особо резких характеристик; в поздних книгах Лимонов был гораздо жестче и требовательней к тем же самым фигурам своей юности. Тридцать восемь лет, прошедшие после написания книги, лишь добавили патины истории роману. Не только главный герой, Эд Лимонов, но и каждый второй персонаж «Москвы майской» сегодня — состоявшаяся культурная легенда. Поэтому обретение этого текста страшно интересно хотя бы с познавательной культурологической точки зрения»,
— сказал Духовской «Москвич Mag».
Саша Соколов, Алексей Цветков, Эдуард Лимонов, 1970-е
«То, что «Москва майская» не была опубликована в 1980-х, говорит нам о высочайшей художественной планке, которую Лимонов задавал сам себе. Это хорошая, крепкая книга с абсолютно узнаваемым стилем. По его словам, он чувствовал, что «пережал структуру романа, решив уместить действие в три дня». Кроме того, повествование чуть рыхлее предыдущих романов цикла — «Подростка Савенко» и «Молодого негодяя»»,
— продолжает Духовской.
Оттепель 1960-х, как известно, закончится танками в Праге 1968 года, но еще до этого автору «Москвы майской» было ясно, к чему все движется.
«К 1965 году стало ясно, что перестройка советского общества не удалась, что общество оказалось не подготовлено даже к умеренным хрущевским реформам, что переход огромной страны от сурового сталинского средневековья в современность не может быть совершен так вот сразу и с лету».
С тогдашней советской властью у Лимонова, как и у Андрея Синявского, были «стилистические расхождения». Он, как и его друзья-поэты, хочет печатать свои стихи, но их не берут даже в либеральной по тем меркам «Литературной газете». В журнале «Юность», советском «Нью-Йоркере», тоже по-прежнему заправляет старое поколение шестидесятников, средний возраст авторов — 50 лет. «Дайте нам журнал! Вы, старики, заправляете всем! Дайте нам журнал, если хотите, чтоб мы сидели тихо» — эти слова он вместе с друзьями-поэтами практически скандирует на знаменитом поэтическом семинаре Арсения Тарковского, отца будущего автора «Зеркала» и «Андрея Рублева». Тарковский смотрит на молодого поэта снисходительно, хвалит за талант, но считает его подражателем обэриутов 1920-х и называет изобретателем деревянного велосипеда. Автор не остается в долгу и изображает Тарковского советским сановником от поэзии, который ездит на «Волге».
«Еще тысячи восторженных студентов, инженерно-технических работников и играющих в культурные игры мелких ученых, разинув рты, выслушивали в квартирах и клубах новые стихи поэтов, но в московском воздухе зимы 1967–1968 годов уже отчетливо пахло регрессом. Наш харьковский провинциал опоздал на празднество Расина»
— так поэт выносит свой приговор «Москве майской», куда вскоре надолго придут заморозки.
Признания на родине, как известно, поэт добьется не скоро — пройдет еще почти три десятилетия, и Лимонов вернется из эмиграции уже в другую Москву. Однако в романе о живущих призрачными надеждами молодых поэтах 1960-х он останется навсегда, вместе с теми, кого он пригвоздил своими жесткими, но яркими характеристиками.
«Москвич Mag», 20 мая 2025 года
Фото: Анатолий Брусиловский, Альпина.Проза / Amherst Center for Russian Culture, из личного архива Александра Братерского
Настоящий материал (информация) произведен и (или) распространен иностранным агентом Проект «Republic» либо касается деятельности иностранного агента Проект «Republic»
В издательстве «Альпина Паблишер» вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», считавшийся утраченным. Лимонов остается в центре внимания даже после смерти — не успел год назад Кирилл Серебренников представить в Каннах свой панк-шансон, как писатель уже выпускает новый роман. И не важно, что писатель этот умер пять лет назад; да, смерть, ну и что?
«Москва майская» рассказывает о трех майских днях 1969 года, когда Эд Лимонов, поэт-портной из Харькова, приезжает покорять столицу, фиктивно женится ради прописки и гуляет на собственной свадьбе в роли гостя. Еще читает Марченко и Солженицына. Но роману тесно в этих трех днях. Так что здесь есть и появление героя в Москве в конце сентября 1967 года, и зимняя спекуляция какими-то чешскими перчатками, и густой богемный дух излета оттепели с Сапгиром, Холиным, Губановым, и размышления заматеревшего Лимонова, пишущего этот роман в Париже 1986 года. Размышления, измышления: то, что сейчас называется автофикшен, у Лимонова всегда было эго-фикшеном, нарциссическим нарративом, в котором путаются события, времена и нравы.
«Москва майская» — пересадочный роман между харьковской и нью-йоркской трилогиями, здесь есть все, что читатель любит в Лимонове, и все, что в Лимонове так раздражает. Молодая наглость, ревность к тем, кто добился успеха, ясность мысли, самоупоенные самоповторы.
Рукопись была найдена в архиве Андрея Синявского. Лимонов когда-то показывал ее Марии Васильевне Розановой, жене Синявского, издательнице журнала «Синтаксис», она посоветовала роман не публиковать. Он и сам считал, что книга эта «по всем стандартам оказалась неудачной», что он «пережал» структуру, перемудрил с флэшбеками, и «в результате «Москва майская» явно не удалась, несмотря на то, что написана она хорошо».
Написана она хорошо. Это бытописание СМОГа — общества гениев, из которых, как удовлетворенно констатирует герой, ничего не вышло. Это рассказ о том, как заканчиваются все эпохи: «Хрущевская эпоха кончилась. Ведите себя как после Хрущева». Это попытка поймать время за хвост, подвести философию под разговоры вокруг бутылки и вычеркнуть из истории советской культуры 20 лет сна: «В 1965-м страна закутывалась в одеяла, готовилась погрузиться в долгую двадцатилетнюю спячку, из которой она, кажется, выходит лишь сейчас, в момент, когда пишутся эти строки». При этом Лимонов, как и всегда, понимает, что «упрощенные объяснения истории привлекательны»,— и поэтому упрощает и упрощает, делая эпоху все привлекательнее.
Итак, конец 1960-х, герой «разрывается между человечеством и одиночеством», исследует московских «шизов», прибивается к литературному объединению СМОГ, не очень-то жалуя отдельных его представителей. Они, кстати, его тоже не любят: Владимир Алейников в мемуарах упомянет Лимонова вскользь: «Лишь бы только на виду быть у всех всегда».
Эд старается быть у всех на виду. Коллекционирует знакомства, рисуя карты-схемы своих связей, где красный кружок под названием «Я» соединяется с фамилиями: Брусиловский, Алейников, Эрнст Неизвестный, Ситников… Примеряет на себя псевдоним «Лимонов», придуманный его другом Вагричем Бахчаняном. Шьет желающим штаны, посещает литературные семинары в ЦДЛ, распространяет по просьбе знакомых диссидентов запрещенную литературу. Мелькает в декорациях ресторана «Пекин» Сапгир. «Старушечьим» голосом читает стихи Губанов. Скульптор Эрнст отказывается пожать руку Сартру: «Я работаю». «Дед» Кропивницкий прозябает где-то на окраине мира. Эд исследует кокетливую и колючую Москву, ее поэтов, художников, скульпторов, революционеров, милиционеров, неудачников. «Москва майская» — не панк-шансон, как Серебренниковский байопик «Лимонов, баллада об Эдичке», но и не гимн столице. Скорее, это утренняя песенка, которую бормочешь себе под нос: «Утро красит нежным светом сердце родины моей».
Немалая часть текста — как и немалая часть жизни героя — посвящена внутреннему поиску родины. Тут и стены древнего Кремля, и Пушкин, и Царь-Пушка, и водка, и «простые люди», омывающие поэта. Эд ищет «дым отечества» то в Долгопрудном, то в ГУМе, то в подвалах и на чердаках, где живут свою богемную жизнь гении конца 1960-х. Находит он «сырой, цвета лошадиного стейка, сутки проведшего под седлом монгола, Исторический музей», да Кремлевскую стену «цвета сырого лошадиного стейка, проведшего под седлом монгола один кавалерийский марш-переход». Страна и родина для него не одно и то же: страна слишком большая. «В большой — неуютно, могущественно и страшно. Если б она была маленькая — была бы мне ближе. А так, что делать? Жить со всею ею?»
Провинциальный мальчик, он смотрит и на столицу, и на советскую систему, и на диссидентство, и на литературных мэтров как смотрел бы человек не отсюда — и видит больше, чем все те, кто пытается стать своим, вписаться в существующий порядок, стать его врагом или найти в нем успокоение. Появившись на литературном семинаре Арсения Тарковского, Эд немедленно поднимает бунт и требует, чтобы каждый мог прочитать свои стихи и услышать критику. Великому СМОГовскому Лене Губанову, которого однажды даже напечатал журнал «Юность», Эд хочет дать в морду, и вроде бы поделом. Художник Зверев кажется ему опасным, а не гениальным. Он видит «заразительные и увлекательные» ошибки и в том, как ведут себя революционеры и диссиденты, и в том, как ведет себя «козье племя», набивающее желудок и сидящее у телевизора.
Когда-то Эдуард Савенко говорил в интервью, что в природе не существует Лимонова, Лимонов — это герой и автор, не человек. Он всегда играл в «мерзавца-эстета», «рафинированное чудовище». И всегда выигрывал.
Про этого героя мы уже вроде бы все знаем — но опять не знаем ничего. «Москва майская» состоит из знакомых картинок и знакомого томления. Эпизод про Арсения Тарковского и литературный семинар конца 1960-х полностью вошел в роман «Иностранец в смутное время». О похоронах Крученых и о драке с Губановым можно прочитать, например, в «Книге мертвых». Придуманная или реальная биография Юло Соостера всплывала в «Коньяке «Наполеон»». Настойка боярышника помогала «против сердца» в стихах «Эпоха бессознания». Но так устроены все тексты Лимонова, весь его эго-нарратив: в каждой книге он, провозглашая себя героем, опровергая самого себя, скользит над улицами и реками, ест свои щи, совокупляется с людьми и идеями, втискивается в историю и отрицает ее. Грозит разнести весь мир — и взрывается сам.
В Нью-Йорке, в Париже, в Вуковаре, в Москве, с оружием в руках или с тетрадками в черном чемодане, Лимонов всегда один и тот же, он всегда не отсюда, он — «отбившаяся от стада, очень паршивая овца». И этот красный кружок, обозначенный «Я», будет героем любого текста Лимонова, центром всех его карт, главной пересадочной станцией, его единственной родиной.
И холодок бежит за ворот. И шум на улицах сильней.
Рукопись «Москвы майской» сожгли в парижском камине, но каким-то чудом она нашлась в архиве Синявского в Стэнфорде. В романе молодой Лимонов с одним чемоданом покоряет Москву 1969 года, встречается с будущими легендами — от Тарковского до Неизвестного — и отчаянно ищет жилье, деньги и признание.
А пока «Альпина.Проза» готовила книгу к изданию, журналистка Арина Бородина обнаружила в старых кассетах неопубликованное интервью с Лимоновым 1995 года. Два архивных совпадения, два голоса из прошлого — самого автора и его утерянного романа ❤️
Сегодня в издательстве «Альпина.Проза» выходит роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Он написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой харьковский поэт Эд Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал «покорять Москву». Критик, поэт, автор романа «Нет, это я — Эдичка» и книги «Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после» Эдуард Лукоянов написал специально для «Демагога» о книге «Москва майская» и о том, как судьба и творчество Эдуарда Лимонова перекликается с судьбой и творчеством его соседа по Троекуровскому кладбищу Юрия Мамлеева.
На удивление много пересечений обнаруживается у таких вроде бы разных писателей, как Эдуард Лимонов и Юрий Мамлеев. Оба в 1974 году прибыли в Нью-Йорк — не сговариваясь, на одном самолёте. Оба, к удивлению среднестатистических советских эмигрантов, решительно отвергли американские «ценности» с соответствующим образом жизни. Оба в итоге перебрались во Францию и при первой возможности вернулись в посткоммунистическую Россию. В 1990-е оба поучаствовали в постмодернистской реанимации старых маргинальных идеологий: Лимонов — как вождь Национал-большевистской партии, Мамлеев — в качестве духовника дугинских неоевразийцев.
И вот ещё одно пересечение — у обоих в архивах обнаружились целые романы, каким-то образом не нашедшие издателя при жизни авторов и теперь опубликованные в прозаическом импринте «Альпины». В 2022 году здесь вышли «Скитания» — роман Мамлеева о быте нью-йоркской эмиграции; роман, надо признать, невыразительный, ничем особо не запоминающийся — лишь самый усердный читатель Юрия Витальевича разглядит в нём мамлеевский почерк. Он в действительности не так много сообщает о людях, его населяющих, но эффективно дополняет сугубо биографический образ своего автора, выдавленного из советского рая в капиталистическую преисподнюю.
Теперь вдруг обнаружился большой лимоновский текст — написанный не ранее 1986 года роман «Москва майская». Название ему дал одноимённый шедевр тоталитарного сентиментализма — песня братьев Покрассов на стихи Лебедева-Кумача:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся Советская земля.
На этот раз автор (Эдуард Лимонов) застаёт своего героя (Эда Лимонова) в брежневской Москве конца 1960-х. Молодой харьковский поэт аккуратно переписал свои стихи в обтянутые вельветом тетрадки, собрал пожитки в единственный чемодан и со ста пятьюдесятью рублями отправился, как он сам выражается, «покорять столицу». В сердце советской Родины он живёт по съёмным комнатам и подвалам, перемещается между «сюрреалистически-шизоидными» (снова невольный привет Мамлееву) попойками и официозными «семинарами» в ЦДЛ, зарабатывает на жизнь пошивом брюк, женится ради прописки, знакомится со всеми, кто только подпустит к себе амбициозного провинциала, разбивает Леониду Губанову голову бутылкой, хоронит «последнего футуриста» Алексея Кручёных и художника Юло Соостера. Собственно, вот и весь внешний сюжет «Москвы майской».
Тематически эта вещь роднится с «Московским гамбитом» Мамлеева — это тоже эпитафия на могиле хрущёвской «оттепели» и целого поколения «контркультуристов» по определению Лимонова и «неконформистов» в мамлеевской терминологии. Но там, где эмигрант Мамлеев пускает прочувствованную слезу по утраченному счастью и горько-весёлой метафизике пивных, Лимонов не обнаруживает ни малейших поводов для сожаления. Проницательный Эд моментально расшифровывает систему знаков, на которых стоит Москва официальная и неофициальная.
Чтобы добиться успеха, смекает он, мало быть «гением» (любимое слово оттепельной богемы), для начала хорошо бы иметь красивую и стройную любовницу — Эд с печалью замечает, что его спутница Анна Моисеевна, хорошо известная читателю «Молодого негодяя», на эту роль не годится. Замечает — и тут же упрекает себя в бессердечии: несмотря на мрачную многоопытность, приобретённую в харьковских подворотнях и промзонах, он ещё не убил в себе человеческие «слабости», первейшей из которых является излишняя социальная ответственность. Пока что он способен разрыдаться над гробом Соостера, с которым незадолго до того поссорился.
Вообще, он даже слишком чувствителен и слаб желудком: его буквально тошнит от лагерных репортажей диссидента Марченко — особенно его впечатляют известная сцена с отрезанием члена в знак протеста и тюремное жаркое из крови и мяса сокамерников. Ввод советских войск в Чехословакию он решительно осуждает; на этой почве ругается с отцом и по счастливому случаю не оказывается арестован. Будто опасаясь (и, как мы знаем по «Эдичке», совершенно оправданно), что читатель не различит двух Лимоновых — Эдуарда и Эда — автор постоянно оговаривается: это юный провинциал Савенко возмущался танкам на пражских улицах, сам же автор решительно осуждает подобное малодушие «русских Митрофанушек и недотыкомок контркультуры».
В герое Лимонова до поры до времени и намёка нет на превращение в вождя — и в этом уже внутренний сюжет «Москвы майской», сюжет об обретении в широком смысле слова силы, неотъемлемой частью которой является насилие — и не в порядке самозащиты, как случалось прежде, а в порядке наступления. Избивая Губанова тяжёлым штофом, Эд скальпирует предводителя «смогистов» — для самых непонятливых позже объяснят: точно так же, дескать, поступали индейские юноши, когда убивали вождя племени, чтобы занять его место.
Тут может возникнуть наивно-фантазёрский вопрос: не случись той пьяной драки, не подвернись под руку злополучный штоф, может, и не было бы никакого Лимонова? Может, остался бы в истории литературы харьковчанин Савенко — автор талантливых, но далеко не хрестоматийных стихов, нонконформист второй волны и третьего ряда — один из многих, кто быстро спился и лег на кладбище, не дожив даже до перестройки? Разумеется, подобного случиться никак не могло. Простите за банальность, но Лимонов всё же мастерски превращал свою жизнь в беллетристику, а беллетристику — в жизнь, не особо разделяя эстетическое, политическое и биографическое. Так что можно не сомневаться: гиперболизированная значимость кровавого мордобоя на квартиры Славы Лёна — всего лишь литературный приём.
Куда больше интригует другой вопрос: почему «Москва майская» не издавалась при жизни автора? Издательская легенда гласит, что Лимонов относил её в «Синтаксис, но редактор Мария Розанова рукопись отвергла — то ли из-за того, что текст ей показался «рыхлым», то ли слишком оскорбительным для героев романа. В подобное верится с трудом: уж чем-чем Лимонов никогда не грешил, так излишней щепетильностью к чувствам людей, а, скажем, сцену с Губановым он позже почти дословно воспроизводит в первой «Книге мёртвых».
Зато в деньгах он нуждался примерно всегда, чего не стыдился и не скрывал: всё-таки быть несистемным политиком в России — дело затратное. Сам он не скрывал, что денег на покрытие судебных издержек, когда Лимонова отправляли в тюрьму, покрыл Борис Березовский; злые языки (впрочем, с подачи Александра Дугина, у которого с нацболами свои счёты) утверждали, что в какой-то момент НБП и вовсе перешла под покровительство другого олигарха — Леонида Невзлина. Деньги Лимонов искал везде, где они водились: обязательно посмотрите, как Эдуард Вениаминович, скрипя зубами, рекламирует казино «Москва» в компании «русского Майкла Джексона» Игоря Наджиева. Чем этот заработок лучше гонорара за публикацию романа, пусть и проходного, не способного удивить читателя ни трагической искренностью «Эдички», ни стилистической изощренностью «Дневника неудачника», ни хотя бы радикальной трансгрессией «Палача»? Если судить Лимонова лимоновскими же суровыми мерками, «Москву майскую», построенную на не самых хитрых модернистских приёмах с обнажением фигуры автора и нелинейным повестованием, уже тогда мог бы написать достаточно одарённый студент Литинститута — чтобы получить заслуженное «отлично» за дипломную повесть и больше никогда не возвращаться к творческой деятельности. Признавал ли сам Лимонов этот многословный и не всегда увлекающий роман своей неудачей, мы уже никогда не узнаем, поэтому можем какие угодно домыслы — вплоть до того, что Лимонов мог в «Москве майской» увидеть компромат на себя молодого, которого все не хотят отделять от Лимонова — вождя, Деда, стреляющего по осаждённому Сараево и отправляющегося в застенки за подготовку вторжения в Казахстан.
Как бы то ни было, обыски в архиве Лимонова успешно провели, ящики его стола выскрыли, бумаги переворошили, нашли среди них подходящие, аккуратно вычитали и отредактировали (сам Лимонов с какого-то момента настаивал на сохранении «авторской орфографии и пунктуации»), исполосовали цензурными и самоцензурными блэкаутами, для надёжности сопроводили бюрократическими приписками о том, что анаша «является наркотическим средством и запрещена на территории Российской Федерации». Первый взгляд на это издание может вызвать оторопь: кто бы как ни относился к Лимонову, всё же он безусловный классик русской литературы, а классики сраму не имут, редактированию и тем более цензуре не подлежат.
С другой стороны — не за это ли боролся сам Лимонов, когда ходил на многочисленные «политические» шоу и распивал примирительный коньячок с медиамагнатом Габреляновым — тем самым, который в былые времена оказывал информационную поддержку сперва разгрому НБП, затем репрессиям против «Другой России»? Наверное, не за это. А вышло всё равно вот так — по справедливости, пусть и какой-то извращённой. И лежит теперь Эдуард Вениаминович Лимонов на одном кладбище с Юрием Витальевичем Мамлеевым, пусть и по разные стороны Троекуровского.
Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», который считался утраченным, появился в аудиоформате в сервисе «Яндекс Книги». Бумажную версию произведения выпустило издательство «Альпина.Проза». Об этом сообщили «Снобу».
Роман написан в Париже в 1986 году, но рассказывает о событиях 1969 года — когда молодой харьковский поэт Эдуард Лимонов вместе с первой гражданской женой Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Писатель прибыл в столицу с одним чемоданом и фиктивной свадьбой ради прописки. Среди героев книги — Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие.
Основные события в книге развиваются 18–20 мая, но в целом произведение охватывает гораздо больший временной промежуток. Этот жизненный этап идет после Америки. До «Москвы майской» написана вся Нью-йоркская трилогия и две книги Харьковской. Абсолютно свободный и смелый роман — это талант писателя в его расцвете.
Несколько фрагментов из «Москвы майской» были включены в роман «Иностранец в смутное время», вышедший в 1991-м. Теперь читатели могут увидеть всю полноту писательской задумки, погрузиться в контекст и понять, каким было покорение Лимоновым Москвы.
Эдуард Лимонов думал, что его рукопись случайно сожгли в Париже, где он оставил ее вместе с книгами из личной библиотеки. Позднее роман нашли в архиве писателя Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете, который купил коллекцию в 1998 году.
В серии «Лимонов. Избранное» вышел роман «Москва майская», рукопись которого долгое время считалась утраченной. Автор «Сноба» Егор Спесивцев поговорил о книге с главным редактором «Альпина. Проза» Татьяной Соловьевой и заместителем арт-директора «Альпина Паблишер» Денисом Изотовым, который участвовал в поисках рукописи.
— Я, как и очень многие, был уверен, что «Москвой майской» растопили камин. Как так вышло, что ее теперь можно купить в магазине?
[Денис Изотов:]
— (смеётся) Мы все так думали, поэтому это была удивительная, очень неожиданная находка. Эдуард Вениаминович нас всех убедил в том, что роман уничтожен, он и сам так думал. Неожиданно эта рукопись нашлась в США, в библиотеке Стэнфорда. Это произошло буквально полгода тому назад — и вот книга уже на полках магазинов.
— Как она оказалась в Стэнфорде?
[Денис Изотов:]
— Рукопись нашлась в архиве Синявского, издателя и диссидента, мужа Марии Розановой. Лимонов дал им почитать рукопись романа, Розанова ее сохранила и после смерти Синявского передала в архив Стэнфорда.
— Известно, что Розанова убедила Лимонова не публиковать «Москву майскую»: то ли текст был «сырой», то ли не хотелось случайно обидеть кого-то из упомянутых в книге людей. Вторая версия мне кажется странной: я не поверю, что Лимонов согласился что-то не печатать, чтобы никого не обижать.
[Татьяна Соловьева:]
— Да, это, конечно, очень странно. Но я не думаю, что такова была аргументация Розановой. Скорее всего, она сказала Лимонову, что книжка не удалась, просто постаралась сформулировать это «помягче», как часто делает издатель в разговорах с авторами. Наверное, она обратила внимание на очень большое количество героев, из которых всего один человек, Революционер, не назван реальным именем. Точнее, имя его упоминается, а фамилия — нет, но очевидно, что образ не собирательный.
Все остальные названы реальными именами, они все были на тот момент живы. Я не могу сказать, что Лимонов их как-то беспощадно клеймит. Он просто в своей манере пишет то, что думает. В этом смысле, возможно, Розанову это могло «удержать» от публикации.
— То есть книжка все-таки была «сырая»?
[Татьяна Соловьева:]
— Такой момент есть — но «сырость» ли это?
Очевидно, что роман писался в два захода. Сначала была написана часть про три самых ярких дня в Москве, а через какое-то время Лимонов дописал вторую часть и эпилог — это произошло точно не раньше 1986 года, потому что там упоминается, например, могила Андрея Тарковского. То есть к этому времени он уже точно был похоронен. Есть еще один косвенный факт в поддержку этой версии: эпилог «Москвы майской» структурно — это почти калька с «Молодого негодяя», а он вышел как раз в 1986 году.
«Сырость» здесь — это скорее нечеткость структуры. С одной стороны, есть заявка на то, что все действие книги умещается в три дня, как в «Молодом негодяе». С другой — ограничиться этими тремя днями не получилось: Лимонов там вспоминает похороны Крученых, момент приезда в Москву, который состоялся явно раньше, чем 1969 год. Композиционной четкости здесь нет — это могло стать причиной отказа. Но, опять же, реальная это причина или формальный повод — остается только гадать.
Я думаю, что Лимонов отказался от «Москвы майской», потому что эта книга действительно повторяет стилистику и жанр «Подростка Савенко» и «Молодого негодяя». Наверное, ему показалось, что еще одна такая книга не нужна. Хотя роман, конечно, абсолютно замечательный, и написан на том же уровне, что и «харьковские».
— Могла ли случиться «московская» трилогия Лимонова? Или, по крайней мере, дилогия? Если ему хотелось рассказать больше, чем позволяла одна книга.
[Татьяна Соловьева:]
— Мне кажется, что предпосылок прямого продолжения тут нет. Наоборот, это история, которая логично закрывает пробел между Харьковом и Нью-Йорком. Лимонов пишет этот текст уже в Париже — он не тождественен своему герою и, как всегда, обладает «авторским сверхзрением». О своем герое Лимонов знает гораздо больше, чем сам герой.
Эд уверен, что приехал в Москву навсегда, что в этом городе он и будет развиваться дальше. Чем ближе мы подходим ко второй части, тем больше авторское сверхзрение проявляется. Лимонов часто оговаривается: «Мы-то с вами знаем, что будет дальше». Он включает в эту игру читателя, который уже знаком с нью-йоркской трилогией.
Получается, что «Москва майская» — это такой мостик, недостающее звено между Лимоновым-харьковским-поэтом и Лимоновым в Нью-Йорке. Может быть, он потому так легко и поддался на уговоры Розановой: было понимание, что эту лакуну нужно заполнить, но не было уверенности в том, что для конструирования целостного мифа этот момент важен. Поэтому я думаю, что более крупной единой задумки здесь не было.
[Денис Изотов:]
— А мне кажется, что была. В эпилоге к «Москве майской» Лимонов пишет, что у него запланирована еще одна книга — пятая. Я думаю, что она должна была быть о его знакомстве с Щаповой: мы знаем, что в жизни Лимонова это большое событие. И очевидно, что после отказа от «Москвы майской» вторую книгу он даже не начинал.
[Татьяна Соловьева:]
— Насчет знакомства с Щаповой — понятно, что это важная часть общего мифа, но я не уверена, что это могла бы быть прямо «вторая часть» этого романа. Если мы добавим к двум трилогиям еще хотя бы два романа о Москве, получится восемь томов — это очень подробно для общей единой задумки. Я не уверена, что у Лимонова был план писать по трилогии о каждом периоде своей жизни. Все-таки стилистически и композиционно «Москва майская» из этого мифа немного выбивается. Хотя, наверное, московская дилогия при другом стечении обстоятельств могла получиться.
— «Москва — майская» — это, грубо говоря, роман о чем? Если я правильно понимаю, это (на данный момент) самый подробный портрет Лимонова-поэта.
[Денис Изотов:]
— Лимонова часто обвиняют в эгоцентризме, но на самом деле его романы — это всегда череда ярких портретов людей, окружающих его. Это касается и «Москвы майской». У нас был Харьков Лимонова, был Париж Лимонова, естественно, Нью-Йорк Лимонова — но никогда не было Москвы Лимонова, хотя в Москве он провел несколько очень ярких лет. Об этом времени до нас дошло всего несколько рассказов. А теперь есть полноценная книга про Москву: и это очень московский роман, ты прямо чувствуешь дух города. Мне кажется, что в «Москве майской» это самое важное.
[Татьяна Соловьева:]
— Это правда очень московский роман. Даже при условии, что какие-то локации не сохранились. Закрылись кафе, какие-то здания снесены, но по маршрутам из «Москвы майской» до сих пор можно ходить, как с Джойсом ходят по Дублину. Конечно, местами Москва изменилась очень сильно: Беляево у Лимонова — это какая-то дикая окраина, до которой непонятно, как добираться, и Эда это очень сильно фраппирует, потому что первое время он живет именно там. Потом он переезжает в Уланский переулок — и такая Москва ему очень нравится. Это большой город, в котором он чувствует себя абсолютно органично: не чувствует себя «чужим» и от такого масштаба не страдает.
Этот роман — это Москва, май, свет. Есть какие-то отдельные сцены, которые доставляют Эду дискомфорт, но они не связаны с городом. Например, когда он стоит, как засыпанная снегом ель, перед Домом литераторов и ждет знакомую, чтобы она провела его на семинар к Тарковскому. Я бы сказала, что это такой литературный путеводитель по Москве: иногда уже не сохранившейся, но тем интереснее.
— Несколько лет назад находили «утерянные» романы Луи-Фердинанда Селина — «Войну» и «Лондон». Они были в каком-то хаотическом состоянии, и издатель тогда принял решение «собрать», систематизировать найденное — многие были против такого подхода и считали, что печатать их стоило как «артефакты», ничего не меняя. С «Москвой майской», насколько я понимаю, история совсем другая — Лимонов явно готовил рукопись к публикации. Или нет?
[Денис Изотов:]
— Текст был, можно сказать, в идеальном состоянии. Это была чистовая машинопись, готовый от начала до конца текст, который можно было прямо в таком виде отправлять в печать, за что Лимонову большое спасибо. Вместе с романом была заметка с предполагаемыми исправлениями, какими-то мыслишками, которые Лимонов набросал, но большую их часть разобрать не удалось. Мы знаем, что он думал убрать одну из сцен, но мы не стали этого делать — мало ли, что. В остальном это был совершенно идеальный текст. Или ты, может быть, не согласишься?
[Татьяна Соловьева:]
— Отчего же, он действительно был очень «чистым». Там была редактура, но даже прошлые книги Лимонова, которые до нас уже издавались, мы вычитывали не так, как это делали в других издательствах. Некоторые предыдущие издатели считали, например, что Лимонова вообще не надо редактировать (а порой даже корректировать). Очевидно, есть какие-то вещи, которые являются частью авторского стиля и их надо оставить (например, довольно милая, как мне кажется, работа Лимонова с английскими словами, которые он транслитерирует не так, как это вошло в обиход в нашем языке).
Но есть также и очевидные ошибки: даже у состоявшегося автора бывают случаи, когда в длинном предложении в какой-то момент теряется согласование. Такие моменты нужно было править, но их было мало. Композиционно мы, конечно, не трогали ничего, потому что это была готовая машинопись с понятной структурой. Мы точно не планировали «советовать» Лимонову, как ему стоило бы перекомпоновать свой роман. Так что это была не столько редактура, сколько просто глубокая корректура.
— Это что значит?
[Татьяна Соловьева:]
— Например, часто встречалась такая разговорная фраза, когда он вместо «в переулке» писал «на переулке». С точки зрения русского языка, конечно, правильно не так. Вот такие мелочи я как редактор поправила, но это был очень точечный процесс. Какие-то моменты я сознательно не трогала: условно, Дэвида Боуи Лимонов всегда называл «Дэйвидом» — хотя в русском языке принято другое написание, править мы не стали, потому что это приятная авторская фишечка, которую поклонники Лимонова узнают.
— Главный герой «Москвы майской» — Эд. Чем он отличается от Эдички из нью-йоркской трилогии? Или от провинциального хулигана с тем же именем?
[Татьяна Соловьева:]
— В этом романе Лимонов пытается воссоздать свое ощущение «неофита», который приехал в столицу и пытается понять, что же такое московская богема, насколько она соответствует его представлениям о ней. В то же время сам Лимонов на момент написания романа этим человеком давно не является, этот разрыв для него велик. Понятно, что и харьковская трилогия писалась спустя много времени, но там все же сохраняется единая оптика. Здесь она чуть более «рыхлая», это чуть более сложно устроенное повествование. Лимонов не пытается обмануть нас, он абсолютно «надежный» рассказчик, и любой читатель легко проведет границу между Эдом из того времени, то есть «московским» героем, и нарратором, который на все это смотрит из Парижа.
Все остальное — это специфика времени и места. В Харькове он дома, он там знает все. Герой, конечно, взрослеет, это роман воспитания, но он в привычной для себя среде. Москва — новая для него среда, хотя он в ней и не страдает. В основном там описаны какие-то бытовые трудности: поиск квартиры, например. Это, кстати, очень интересно: откуда мы еще узнаем, как человек, который приезжал в Москву в конце 1960-х, снимал жилье? В романе это прекрасно описано. Потом он рассказывает, как они ходят в ГУМ и продают то, что сам Лимонов сшил. Это все история человека, который вынужден выживать, хотя реально живет он совершенно другим — поэзией.
И очень интересно, что он постоянно (даже если не напрямую) сравнивает себя с «богемой». Например, он замечает, что есть Брусиловский в таком-то статусе. А вот Алейников, который приехал в Москву какое-то время назад. Кстати говоря, Алейников — это, наверное, самый положительный персонаж в этом романе. Лимонов к нему относится с неподдельной симпатией и любовью, безусловно положительно. Всем остальным он дает более острые, но и очень меткие характеристики, и почти всегда понятно, почему именно такие: здесь разозлился на этого, здесь — на того. Постоянно возникают сравнения: «я и Алейников», «я и Губанов», я и еще кто-то.
Таким образом мы получаем более объемную картинку самого персонажа, и заодно целую галерею портретов, из которой в несколько модифицированном виде потом вырастет «Книга мертвых». Кстати, ко многим «фигурантам» своих «книг мертвых» Лимонов впоследствии радикально меняет отношение. То, как они описаны в этом романе, и то, как он их описывает потом в своих очерках, очень сильно различается.
— Можем ли мы читать «Москву майскую» как автокомментарий Лимонова к его стихотворениям? Не в литературоведческом смысле, а в биографическом.
[Татьяна Соловьева:]
— Я думаю, можем — потому что стихи тут в центре внимания.
В этой книге Лимонов себя позиционирует именно как поэта, это его основная идентичность. Он приезжает в Москву и говорит: «Я — великий поэт. Я — гений». Мы можем подумать: «Ничего себе самомнение у человека!» (хотя в случае с Лимоновым для нас это не то чтобы большой сюрприз). На самом деле, и Лимонов сам говорит об этом в тексте, это примета времени: в богемной тусовке 1960-х это было самое расхожее выражение. Было принято говорить друг другу: «Старик, ну ты гений!». И в то же время сам Лимонов очень скептически к этому относится: «Ну, какой же это гений!».
Когда Эд участвует в общих «читках», поэтических вечерах, он цепко всматривается, вслушивается в чужие тексты. Он приехал в Москву с интенцией «научиться» чему-то у этой столичной богемы, которая, как ему поначалу кажется, чем-то лучше харьковской.
— Москва Эда удивляет или разочаровывает?
[Татьяна Соловьева:]
— Здесь открывается два направления. С одной стороны, Эд понимает, что у большинства людей, с которыми он знакомится, ему учиться нечему. Это не то, чем он хочет заниматься, не то, как он хочет писать и так далее. С другой стороны, какие-то знакомства становятся для него открытиями, находками. Он прямо прописывает: «Надо посмотреть, как поэт N это делает — и научиться так же». Естественно, речь не о том, что надо что-то списать или насильно «впихнуть» себе какой-то прием.
Эд пытается объяснить какие-то понравившиеся ему тексты: раскрутить их, посмотреть, как они устроены. Он говорит так о текстах Холина, которые сразу произвели на него огромное впечатление. Хвалит Алейникова, хотя дальше и пишет, что тот слишком уходит в автоматическое письмо. Там есть целый пассаж о том, как Алейников мог на сутки закрыться в комнате и потом выходил с толстой тетрадью, которая от начала до конца была исписана стихами. Буквально поток сознания.
— И Эду это не близко.
[Татьяна Соловьева:]
— Да, он отказывается считать это готовым материалом. Ему кажется, что с тем, что Алейников выдает за готовый сборник, на самом деле нужно проводить какую-то селективную работу: ужимать все это, «сушить», чтобы из текстов уходила «вода». У Эда совсем другой подход к процессу творчества. Но он очень уважает природную силу Алейникова, его естественность. У него нет ничего напускного — и это прекрасно.
Лимонов учится поэзии, но происходит это, конечно, не на семинаре у Тарковского, куда он формально попадает как раз за этим.
Там он сразу для себя делает вывод, что учиться нечему и не у кого, потому что с Тарковским у них сильно расходятся взгляды. Для нас это не было новостью, потому что этот фрагмент, несколько переписанный, Лимонов уже использовал в «Иностранце в смутное время». Однокашники на Эда не производят вообще никакого впечатления — их стихи ему не нравятся, поэтому учебы там не происходит. Учеба происходит в жизни, когда он встречается с самыми разными людьми, поэтами и пытается у каждого из них что-то подсмотреть, взять и переделать.
Очень любопытно, как Эд начинает формировать «программный» корпус своих текстов. Например, все «читки» он начинает со стихотворения «Кропоткин»:
На улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля
Кропоткина же любит дама
Так километров за пятнадцать
Она живет в стенах суровых
С ней муж дитя и попугай
Дитя любимое смешное
И попугай ее противник
И муж рассеянный мужчина
В самом себе не до себя
По улице еще идет Кропоткин
Но прекратил стрелять в облаки
Он пистолет свой продувает
Из рта горячим направленьем
Кропоткина же любит дама
И попугай ее противник
Он целый день кричит из клетки
Кропоткин ― пиф! Кропоткин ― паф!
Очевидно, что на какой-то период он пытается сделать этот текст своим поэтическим знаменем.
— Мне кажется, что «Москва майская» сегодня даже более актуальна, чем могла быть в 1986 году. Очень хорошо, что она вышла сейчас: когда уже нет Лимонова, но его миф продолжает писать сам себя. Вы разделяете это ощущение?
[Денис Изотов:]
— Мне тоже так показалось.
В первую очередь потому, что мы уже не помним 1960-е годы — и не можем помнить, потому что мы там не жили. И «Москву майскую» очень интересно читать даже просто как временное свидетельство. Тем более что Лимонов очень точно подмечает приметы этого времени. У меня вообще сложилось впечатление, как будто он знал, что это будут читать люди, незнакомые с контекстом: настолько подробно все описано.
В то же время этот роман, благодаря самому факту его «нахождения», у меня ассоциируется с музыкальным альбомом большой рок-звезды, который выпустили уже после ее смерти. Как альбом Toy Дэвида Боуи, который вышел несколько лет тому назад. И сам Лимонов говорил, что его нужно ассоциировать именно с рок-звездами его поколения. С «Москвой майской» в некотором смысле получилась как раз такая «рок-история» — и это очень здорово.
[Татьяна Соловьева:]
— Я согласна — добавленная ценность, конечно, есть, и вау-эффект от находки сам по себе добавляет интереса.
Я сейчас говорю даже не про какую-то маркетинговую историю. Для читателя это интересный фон: «Был роман, потом его не было, а теперь он снова есть». И ассоциация с музыкальным альбомом абсолютно правильная.
Мне сейчас пришла в голову, казалось бы, отдаленная ассоциация, связанная с книгой Максима Семеляка «Средняя продолжительность жизни». Он написал про 1988-й и 1998-й годы и хотел, чтобы это чтение ощущалось как прослушивание какой-то старой, случайно найденной виниловой пластинки. Ты не знаешь, что на ней, «ставишь» ее, она звучит — и у тебя одновременно случается узнавание чего-то нового и всплывают воспоминания о чем-то, что происходило не с тобой. Ровно эти чувства вызывает эта теплая майская Москва 1969 года, со всей галереей персонажей, которых уже нет. Но тогда они были, разговаривали, пили, куда-то ходили, стояли под окном около ржавых качелей и окликали этого Эда, а Эд думал: «Боже мой, это мне его надо сейчас впустить» — мол, какая досада.
Если бы этого романа не было, эти кадры никогда бы не остались в истории. Конечно, это абсолютно субъективный взгляд героя, эту книгу не стоит воспринимать как какую-то хронику. Вернее, можно, конечно, но зачем? Для этого есть масса других — документальных — книг. А «Москва майская» — это частный взгляд, который не претендует на всеохватность. Несколько дней из жизни конкретного человека, человека известной нам судьбы, на фоне, кстати, не очень «большой» истории. Все-таки это довольно спокойные годы: не было ни революции, ни большой войны. Это обычная жизнь — тем и интересная.
— При этом Лимонов из 1980-х для нас — тоже глубокое прошлое.
[Татьяна Соловьева:]
— Это действительно очень классная история. У нас есть книжка про конец 1960-х, написанная в середине 1980-х: автор смотрит на героя с определенной дистанции, но читатель значительно обогнал даже автора. При этом мы имеем дело с Лимоновым из того времени, когда он живет в Париже. Если бы он писал «Москву майскую» в 1990-х или в 2000-х, интонация была бы совершенно иная. Но ее написал Лимонов периода «прозаического рассвета», когда он пишет лучшие свои вещи, еще не увлечен публицистикой — это совсем другая риторика, другой синтаксис. Таким образом, мы существуем сразу в трех временах: в 1980-х, из которых Лимонов смотрит на 1960-е, собственно в 1960-х, о которых он пишет книгу, и в совершенно иной современности, где мы ее читаем.
— Я уверен, что для кого-то «Москва майская» будет первой книгой Лимонова в жизни. По крайней мере, так может случиться. Это хорошая точка входа?
[Денис Изотов:]
— Мне кажется, да. И вообще — это довольно смешной и очень познавательный роман, написанный хорошим русским языком. Любому ценителю русской литературы прочитать его будет интересно. Вот таким рекламным слоганом я закончу (смеется).
[Татьяна Соловьева:]
— А я добавлю, что этот роман — как марвеловская вселенная: в нем такое количество героев, столько имен и фамилий, в том числе и не самых очевидных, как будто Лимонов пишет это для читателя будущего, предвосхищая развитие интернета. Конечно, когда мы читаем этот текст, мы то и дело лезем в «Википедию» или еще куда-нибудь, чтобы подсмотреть: «А что стало с этим персонажем? А кто это такой?». Это, действительно, похоже на Marvel: в центре внимания у нас Человек-Паук, но вот есть еще немного про Человека-Муравья, а здесь — про Женщину-Кошку.
Лимонов схватывает того или иного персонажа на каком-то этапе его жизни, а то, что происходит дальше, выходит далеко за пределы романа. Пытливый читатель, закончив эту книгу, узнает гораздо больше, чем в нее было заложено изначально.
Возвращение строптивого: историю неформальной Москвы спустя почти 40 лет впервые представят на суд читателей.
Российского читателя ждет литературная сенсация: найден и опубликован утерянный, казалось бы, навсегда, роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Он был написан в 1986 году в Париже и является, как и большинство романов русского писателя, автобиографическим.
«Москва майская» повествует о событиях трех дней мая 1969 года, когда 26-летний харьковский поэт Эдуард Лимонов стремился всеми правдами и неправдами удержаться в столице и исполнить собственную партию в московском многоголосии. Через пять лет он уедет из России, через 20 — вернется: уже в статусе литературной звезды. Через 50 лет выйдет биография Лимонова в изложении французского автора Эммануэля Каррера, которая так и называется «Лимонов». Ее, как и произведения самого героя, переведут на десятки языков мира.
Она не потерялась
Она ждала.
Она проявилась
в Яндекс Книгах.
В «Москве майской» фигурируют Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов и многие другие персонажи творческой и частично андеграундной Москвы. Это самый московский роман автора, с ним можно гулять по улицам столицы и сегодня, пытаясь уловить тени тех лет. Публикацию романа «Москва майская» взяло на себя издательство «Альпина.Проза», а в электронной и аудиоверсии произведение доступно эксклюзивно в Яндекс Книгах.
Почему же роман не был издан раньше? Вот что писал сам Лимонов в июле 2008 года:
— За 14 лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5.000 книг. Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенес в подвал. Затем Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг.
Согласно другой версии, которая, в общем, не противоречит первой, отговорила печатать роман парижский издатель Марья Розанова: либо из-за «рыхлого» текста, либо из-за нежелания получить реакцию от живых на тот момент героев книги.
— У меня третья версия — Лимонов сам «Москву майскую» припрятал, это в его духе,
— считает замредактора «Литературной газеты», поэт, писатель, переводчик Марина Кудимова.
— Как показывает практика, рукописи не горят и не теряются. Литературоведы до сих пор находят черновики и главы «Мастера и Маргариты», которые не вошли в роман. Институт мировой литературы имени А.М.Горького даже издал целый двухтомник. Так что обнаружение «Москвы майской» — вполне в русле мирового литературного процесса. Я не считаю Лимонова великим русским писателем, но он, без сомнения, сумел сказать новое слово, сумел ярко и честно отобразить эпоху разлома конца XX века.
При этом, как считает Марина Владимировна, утерю и возращение рукописей не следует путать с мистификациями. Так, например, Венедикт Ерофеев, автор культовой поэмы «Москва — Петушки», долгое время утверждал, что потерял — забыл в электричке — свой роман «Шостакович».
— В реальности никакого романа не было. Венедикт Васильевич мистифицировал публику: так в литературных кругах было принято,
— рассказала Марина Кудимова.
Кстати, история русской и мировой литературы знала несколько утраченных литературных творений. Среди них, например, второй том «Мертвых душ» Гоголя.
Лорд Байрон, решивший покинуть Англию и проведший последние годы жизни за границей, доверил своему другу Томасу Муру автобиографию на 78 листах. Через несколько дней после того, как известие о кончине поэта достигло Туманного Альбиона, Мур вместе с издателем Джоном Мюрреем и другим другом (с одобрения проживающей отдельно жены Байрона) решили уничтожить автобиографию лорда. Они сожгли ее в лондонском камине Мюррея: уж слишком откровенной и «беспощадной к окружающим» биография была!
В декабре 1922 года первая жена Эрнеста Хемингуэя, Хэдли, оставила свой багаж без присмотра в поезде всего лишь на несколько секунд. Когда она вернулась, то обнаружила, что ее чемодан украден. Все бы ничего, но там были почти все неопубликованные произведения ее мужа. Ранние работы Хемингуэя были утеряны навсегда.
«Вечерняя Москва. Майская» (Совместный проект Московского метрополитена и газеты «Вечерняя Москва»), [20 мая 2025 года]
Татьяна Соловьева рассказывает, как случайно найденный роман встраивается в систему текстов писателя.
В «Альпине.Проза» выходит роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», машинопись которого многие десятилетия считалась утраченной. Был в этом уверен и сам писатель. Татьяна Соловьева рассказывает, как эта книга встраивается в систему текстов Лимонова. Аудио- и электронная версии эксклюзивно доступны в «Яндекс Книгах».
Обретение считавшегося утраченным романа «Москва майская» и правда сродни чуду. Эдуард Лимонов умел удивлять и даже сейчас, когда его нет с нами, преподносит нам сюрпризы. Лимонов последовательно и талантливо творил литературный миф о себе, порой до полного неразличения автора и героя. «Москву майскую» Лимонов написал в Париже 1980-х и очевидно — это чувствуется ритмически и синтаксически — в два захода: начинал, откладывал, потом продолжал.
История заполняет биографическую лакуну его персонажа между харьковской и нью-йоркской трилогиями и рассказывает о том, как молодой поэт с первой женой Анной Рубинштейн переезжает из Харькова в Москву и знакомится с местной богемой. Среди героев Игорь Холин и Генрих Сапгир, Эрнст Неизвестный и Арсений Тарковский, Илья Кабаков и Леонид Губанов, Лиля Брик и Александр Галич — и многие, многие другие. Все эти люди даны в восприятии — меняющемся, неровном, ярком — главного героя, всех мы видим его глазами, причем сразу из двух времен, но об этом позже.
Мария Васильевна Розанова роман публиковать отказалась: то ли текст показался ей сырым (к структуре и композиции всегда можно придраться, и все же перед нами тот самый Лимонов в самые активные писательские годы, сомнений нет), то ли слишком много упомянуто людей, у которых могли возникнуть вопросы к автору и издателю. Публикация не состоялась.
Писатель вспоминал в 2008 году:
«За четырнадцать лет пребывания в Париже в моей библиотеке скопилось свыше 5000 книг. Когда переезжал в Россию, эти книги оставил приятелю Мишелю Бидо. Он сложил их в картонные коробки, а затем перенес в подвал. Долгое время я не знал, что с моей библиотекой. Лишь несколько лет назад выяснилось, что часть книг постигла печальная судьба: Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва Майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг». (Эдуард Лимонов. Через Париж // EGO. 2008. №7)
Любопытно, что пара эпизодов из «Москвы майской» (переписанные под вымышленного персонажа, разумеется) вошли в опубликованный после возвращения в Россию в 1991 году роман «Иностранец в смутное время». Особенно интересен и показателен эпизод с семинаром Арсения Тарковского в ЦДЛ. Всё сходится: когда Лимонов работает над «Иностранцем…», машинопись «Москвы» еще у него, а потом ее следы теряются.
Основное действие в романе происходит в три дня 18–20 мая 1969 года, хотя есть там события и других лет: известно, что в столицу Лимонов перебирается в 1967 году, а кремация Алексея Кручёных (скорее всего, описанная на втором этапе работы над рукописью) состоялась в 1968 году. В эпилоге, структурно очень похожим на финал «Молодого негодяя» (1968), упоминается смерть Андрея Тарковского, то есть «Москва майская» не могла быть закончена раньше 1986 года. По крайней мере, именно в этом году, судя по всему, был написан эпилог.
Лимонов в этом тексте ведет с читателем странную игру: он ненадежный рассказчик, который изо всех сил притворяется надежным и впадает в неистовство, когда в его «надежности» сомневаются. Героя мы видим здесь-и-сейчас, в событиях конца шестидесятых, он прибыл в столицу вслед за Анной Рубинштейн, ищет жилье и мечтает стать своим в местном прогрессивном поэтическом сообществе. Чтение своих стихов в разного рода компаниях он начинает с «Кропоткина», небеспочвенно полагая, что этот текст должным образом обращает на себя внимание.
Кропоткин
По улице идёт Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из чёрно-дымного пистоля
Кропоткина же любит дама
Так километров за пятнадцать
Она живёт в стенах суровых
С ней муж дитя и попугай
Дитя любимое смешное
И попугай её противник
И муж рассеянный мужчина
В самом себе не до себя
По улице ещё идёт Кропоткин
Но прекратил стрелять в облáки
Он пистолет свой продувает
Из рта горячим направленьем
Кропоткина же любит дама
И попугай её противник
Он целый день кричит из клетки
Кропоткин — пиф! Кропоткин — паф!
Из сборника «Некоторые стихотворения» (1967–1969)
Но есть в романе еще один Лимонов — Лимонов-повествователь, человек из будущего. Человек с авторским сверхзрением. Впрочем, в случае этого романа сверхзрением обладает и опытный читатель — он уже знает, что будет дальше. В отличие от Эда из «Москвы майской», он уже знаком с событиями «Это я — Эдичка» и последующих книг. Знает читатель не только про Нью-Йорк и Елену Щапову, но и про Париж и Наталью Медведеву (роман «Укрощение тигра в Париже» вышел в 1985 году). В этом смысле нарратор вступает с читателем в некий сговор, перемигивается через голову своего героя и смотрит на него с позиции более опытного человека.
«Москва майская» — это и галерея героев, и история о покорении столицы, и своеобразный путеводитель по городу: с этим романом можно ходить по Москве как с «Улиссом» по Дублину или с «Пеной дней» по Парижу, следовать маршрутами поэта и ловить в сохранившихся улицах и переулках тени исчезнувших мест.
Как хорошо, что она нашлась!
Уникальная, пестрая, лихими мазками картина — большой коллективный портрет неофициальной Москвы 60-х.
С тем самым легендарным героем по центру, самовлюбленным и безжалостным к себе.
Свободно, смело, начисто лишено любых банальностей и любого догматизма.
Этот веселый, головокружительный роман колет злыми пузырьками шампанского.
В российском литературном мире произошло поистине уникальное событие — свет увидел ранее неизвестный роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Эта книга долгое время считалась безвозвратно утраченной и хранила статус почти мифического творения выдающегося писателя и публициста. Благодаря подлинному везению и невиданной архивной находке произведение Лимонова вновь оказалось доступно современным читателям и заняло свое заслуженное место на книжных полках.
История удивительной находки
Долгие годы роман «Москва майская» был окутан тайной и окружён легендами. Литературные знатоки знали о его существовании лишь со слов самого Лимонова, который утверждал, что рукопись вместе с другими его произведениями погибла в огне. Писатель, проживая в Париже в 1980-х, передал часть своих архивов своему старинному другу Мишелю Бидо, а затем их постигла трагическая участь: по словам Лимонова, один из знакомых использовал обнаруженные рукописи для растопки камина. Среди уничтоженных, как думал автор, была и «Москва майская».
Без малого сорок лет спустя судьба свела вместе цепочку случайностей и усилий литераторов. В архивах Гуверовского института при Стэнфордском университете, куда в 1998 году поступила коллекция материалов Андрея Синявского, неожиданно обнаружили текст этого утраченого романа. Для всех любителей отменной прозы, поклонников Лимонова и знатоков отечественной культуры это стало настоящим чудом — произведение, считавшееся утраченным безвозвратно, получило шанс на новую жизнь.
Сюжет, герои и атмосфера эпохи
Действие романа охватывает всего три насыщенных событиями дня: с 18 по 20 мая 1969 года. Однако в тексте органично переплетаются ветви разных десятилетий, напоминая читателю о переезде самого Эдуарда Лимонова в Москву в 1967 году и о других важных событиях, которые навсегда изменили культурный облик страны. Среди них трагическая смерть Андрея Тарковского в 1986 году — значимый штрих для понимания темы и настроения произведения.
«Москва майская» — это не просто автобиографическая проза, а настоящее культурное полотно, где оживают яркие личности эпохи. Читатель встретится с такими фигурами, как дерзкий поэт Игорь Холин, прославленный скульптор Эрнст Неизвестный, загадочная Лиля Брик и талантливый бард Александр Галич. Каждый из них оставил заметный след в истории Москвы и всей страны, а их художественно осмысленные судьбы подчеркивают дух времени, который Лимонов передал с блестящей точностью и тонким вкусом.
По признанию Татьяны Соловьевой — главного редактора, появления забытого романа можно сравнить с литературной сенсацией. Даже после ухода Лимонов не устает удивлять поклонников, преподнося неожиданные открытия. Писатель создавал оригинальный миф о себе, в котором границы между автором и героем размывались до полной неразличимости, и «Москва майская» еще раз подтверждает этот творческий феномен.
Возвращение этого текста — мощный импульс для отечественной литературы: книга не только уходит в прошлое и отражает дух 1960–1980-х, но и звучит удивительно современно. Здесь есть всё — атмосфера политического поиска и культурной свободы, портреты неординарных людей эпохи, ода молодой Москве и её вечной притягательности. Особая ценность романа — в его человеческой искренности, мощи художественного взлёта и честном диалоге с читателем.
Череда обстоятельств, приведшая к спасению «Москва майская», напоминает, что в мире искусства и литературы всегда есть место чуду. Это еще раз доказывает, что настоящая культура живёт в сердцах людей и всегда находит дорогу к новым читателям, пускай даже спустя десятилетия. Открытие утраченного романа Лимонова — не только важнейшее событие для поклонников его творчества, но и вдохновляющий пример для всех, кто верит в силу слова и магию литературы.
«Москва майская» уже стала поводом для радости в кругах литературных критиков и ценителей прозы; теперь эта книга доступна каждому, кто хочет прикоснуться к эпохе больших перемен и вспомнить легенд и героев, которые определяли и определяют лицо Москвы, вдохновляя своим творческим огнём новые поколения читателей и авторов.
Игорь Ж. (22.05.2025): Лимонова надо знать. Потому что Эдик тоже.
Николай Юровских (22.05.2025): Жуткая муть
Александра Чумак (23.05.2025): Замечательный, лёгкий, молодой, как свежий дурак с мороза, Лимонов живет на страницах!!!! Просто ностальгия. Это потом он станет несчастным, лихим и злым в «Это я — Эдичка»…
Petr V. (23.05.2025): Как на машине времени прокатился. Просто отлично.
александра танашкина (23.05.2025): наивно — супер!!!
Mari K (23.05.2025): Интересно погрузиться в то время. Читается и верится легко.
Елена Юринская (24.05.2025): 5 процентов прочла и уже устала. Страдания провинциалов в столице, что может быть скучнее. Насколько мы жили полнее и интереснее этих странных, в плохом смысле этого слова, людей. Сумки они шили, ахаха) Да и слог тяжеловатый. Сильно распиарен Эдичка, как, впрочем, все диссиденты.
Вероника М. (24.05.2025): Лимонов-он такой один!
анна аркадьева (25.05.2025): Полное погружение • класс!
Иван Шрамко (26.05.2025): Дерьмо косноязычное. Будто пятиклассник с манией величия пишет.
Kirill K. (28.05.2025): Блестящая, веселая и печальная книга. Диссиденты, поэты и художники Москвы конца 60х продолжают череду героев Харьковской трилогии. Сапгир и Холин, Кабаков и Вася Ситников, жулик Галич и нищий Гершуни — от прочно забытых до ныне знаменитых — описаны по лимоновски точно и безжалостно. Zeitgeist как он есть. Очень здорово.
Павел У. (28.05.2025): Типичный лимонов в своем поднадоевшем истеричном амплуа городского сумасшедшего с манией величия.
Андрей Ломовцев (29.05.2025): А мне понравилось. Вначале слог смущал и манера повествования, прям е Лимоночсаая, а потом привык, хорошо зашла имтория. Добрая и уютная, без перегибов и пошлости. Читается легко и увлекательно, С «Палачом» Лимонова конечно и рядом не стоял, и тем не менее — рекомендую.
А.Б.Алекс (29.05.2025): Лимонов! Это всегда Лимонов! Читаю его всегда с удовольствием! И как ни странно даже перечитывал не раз! А это вообще странно, обычно перечитывать не тянет, а Лимонов создаёт какое то настроение и оно мне нравится! А прекрасные портреты современников! Губанова и других СМОГИСТОВ! СПАСИБО!
Сергей genadich К. (30.05.2025): гавнище полное, как и сам Эдичка:)))
Bobby Fisher (30.05.2025): У меня ностальгия по этому времени. Все персонажи близки. Хотя я значительно младше автора. Друзья, собутыльники и приятели, которых жизнь разбросала. Романтизм, мысли о жизни. Все это смыло время)
Юлия Малиновская (31.05.2025): Читая, гуглила персонажей, их стихи, картины, мнения. Наверное, не все тут правда, но рассудить уже почти некому. Эдуард Вениаминович фигура одиозная, но таланта у него не отнять.
Диана Алмазова (01.06.2025): Буквально на днях вышел роман Лимонова, который считался утраченным, особенно трепетно, что это самое первое издание.
Конечно же, я побежала скорее читать, рукопись — воспоминание, была создана Эдуардом уже после жизни в России и в США, как всегда безумно живая, честная и комичная.
Совру, если скажу, что меня не тронуло отсутствие вымышленных имен)) поэтому вы встретите в книге и Эрнста Неизвестного, и Тарковского, и Губанова и еще множество известных имен периода СМОГа)
Я не объективна, мне нравится слог Эда, поэтому я с удовольствие окунулась в теплую майскую Москву 1969 года)
Константин Мустафин (13.06.2025): Восхитительно! Словно на машине времени прокатился в Москву конца 1960-х
анна (15.06.2025): Местами интересно, но как-то сыро.
Глеб М. (15.06.2025): Одна из лучших публикаций сервиса за последнее время. В кои-то веки не очередной сценарий, а талантливый литературный текст.
…даже если я такой отзыв уже писал, то ничего поделать не могу — такие впечатления.
Любовь Б. (16.06.2025): Не могу советовать эту книгу всем подряд, широкому кругу читателей книга не зайдет.
Кому зайдет:
— конечно, любителям лимоновского слога,
— тем, кто интересуется эпохой 60–70-х годов: диссиденты, столичная богема, Москва тех лет. Все это описано честно и очень живо
— тем, кто когда-то в юности переезжал из провинции в крупный город, обустраивал жизнь, жил на съёмных хатах и искал друзей. Переживания и хлопоты будут очень знакомы
Дмитрий Быков писал, что Лимонову могли дать Нобелевскую премию по литературе. Чем больше я его читаю, тем ярче понимаю, что есть за что.
Мила плюс (16.06.2025): крутая. очень крутая.
дочитала считавшийся потерянным и неожиданно найденный и выпущенный в этом мае 2025 роман «Москва Майская» Лимонова. про май 1969.
56 лет. почти 55.
первые страницы, казалось, что писал не Лимонов. что ушлые маркетологи, наследники и продюсеры нагенерили на его материале. но ушло.
уловила на этой его книге. 11 в этом периоде. и 13 из всего прочитанного. что мне нравится в его герое чувство времени. как бы над потоком событий и очень метко определяя черты эпохи — периоды групповой жизни — но как будто бы он понимал это уже там и тогда находясь внутри событий и потока современником, а не уже спустя десятилетия за писательским столом. а как иначе без такого чувства точек окончания возможностей ему бы удалось насочинять и намахать свою особенную живописную Лимоновскую судьбу.
ну и. цензура. вот что там такого написано в этих трех предложениях, если из книг не вымараны эсэсовец, наркотики и гомосексуализм.
маркетинг у книги, конечно, хорош. и посмертность и цензура.
audio:
Виктория З. (21.05.2025): Мне кажется, что читать эту книгу стоит тем, кто знает и понимает кто такой Эдуард Лимонов. Тогда это будет интересно и не мерзко. Советовать не буду, мне книга понравилась. Не со всем согласна, но этим она и интересна.
Любовь (21.05.2025): Ненормативная лексика не может нивелировать тухлый сюжет.
Игорь Я. (22.05.2025): Хрень. Рассказ о похожении кучки молодых алкашей.
Anna C. (23.05.2025): Очень очень плохо написано, в перестройку Лимонова еще можно было от голода читать, теперь понятно что масштаб личности никак не гарантирует талант писателя. Просто очень плохо. Контекст тоже ничего не дает, разве что можно восхититься желанием взбодрить себя самого. Дай бог нам всем всем такой очевидной тяги к витальности и самомнению, образец для подражания. Абсолютно беспомощная история, просто умоляет о признании (вот он я, видели, видели!?!?). Главное написано ужасно бездарно. А Лимонова вообще уважаю, хоть и жалко его.
Элеонора (01.06.2025): Москва 60-х, поэты, художники, их сложные отношения — все это очень интересно. Плюс блестящий язык. Только непонятно, кто и зачем читает эпилог.
Olegow (01.06.2025): Хорошо, особенно ценно для поэтов
Светлана Минина (02.06.2025): Потрясающая проза! Заново открыла для себя Лимонова-писателя, ведь мог же! Картина жизни московского андеграунда написана сочно и страстно. К тому же много неизвестных мне ранее подробностей из жизни известных личностей.
Увлечённый дилетант (02.06.2025): Лимонов настолько яркий, что здесь нет ни за ни против, ни морали.
Эльвира Будылина (02.06.2025): И это свет нации? Это молодость?
Психопатические внутренние монологи: ты слаб!!! Я тебя сожру!!!
Пьянки в стиле арт брют
Особенно порадовали замечания к женщинам: она такая уродливая и нелепая, мне за неё стыдно, скоро уйду к другой; похожа на гусеницу; вот это фигурка!!!
Где Москва?(
«Энциклопедия Альтернативная культура» отлично описывает то время.
Даже мой спившийся бывший лучше и интереснее описывал то время
а это делирий больного безмозглого декадента
Александра Долженко (04.06.2025): Моё знакомство с творчеством Лимонова. Больше никогда, спасибо
Крис (06.06.2025): Трагикомический портрет эпохи, такая осязаемая Москва конца шестидесятых (по крайней мере для меня, которая шестидесятых и не нюхала). Такие настоящие люди (да, богема, тем более она настоящая).
Книга даёт почувствовать, что в Союзе советских жили, а не позировали для произведений государственной пропаганды.
Взялась по рекомендации приложения, но теперь точно буду читать два предыдущих тома.
Андрей Попов (06.06.2025): Познавательно. Интересно было узнать про историю советской интеллигенции 60х
Дарья Горлова (07.06.2025): Открыла для себя Э.Лимонова как писателя — рада, что именно с этой книги началось знакомство!
Атмосфера Москвы конца 1960х описана необыкновенно — думаю, за счет того, что автору довелось (посчастливилось?) оказаться в самом эпицентре культурной жизни Страны Советов. Множество раз ставила аудио на паузу, чтобы почитать стихи представителей контркультуры, упоминаемых Лимоновым.
Поймала себя на том, как точно он описывает образ мысли молодого поколения.
Остроумно шутит. Ненормативная лексика не портит, а как будто даже украшает текст — дает ощущение «трушности» повествования. Спасибо за возможность насладиться книгой в аудиоформате — у актера озвучки приятный голос
Гинкель Д. (07.06.2025): Неплохо.
Но куски текста лучше не удалять.
Да, закон, но тогда лучше не выкладывать
Павел Родионов (08.06.2025): Эта книга заполнила собой белое пятно в жизни Лимонова, лично для меня. Как всегда супер.
Алексей С. (08.06.2025): Лучшее из Лимонова, что я читал
Самая откровенная и гуманная его книга
Ирчик (09.06.2025): Книга хорошая, но эпилог читает противный чтец
А.Б. (09.06.2025): Очень атмосферно, хотя я очень далека от той эпохи, от взглядов и образа жизни, но всегда можно найти переплетения с настоящим. И еще интересно читать про людей, которые сейчас стали легендой. Понять, как тяжело они жили, несмотря ни на какие трудности, жили своей мечтой и творчеством, не изменяя себе
Лёня Ростовский (10.06.2025): Пустое какое то повествование, основанное на самоутверждении автора, что все 3,14дарасы, а я один Д'артаньян. Знакомы мне те московские времена. Немного позже, но самый махровый застой. Хотя произведение позволило ближе узнать автора, хоть и ушедшего. В перестройку он в основном эпатировал. Здесь он повторил утверждение, что внутри каждой сволочи живёт обыкновенный слабый человек. Кто знал данного персонажа — будет интересно.
Валерий Кондратьев (11.06.2025): Увлекательный и познавательный исторический роман. Да, уже исторический для тех, кто родился много позже шестидесятых, для кого персонажи книги уже исторические личности, о творчестве которых написаны монографии и статьи в Википедии. А познавательна книга для тех, до кого докатывались живые отголоски той андеграундной культурной жизни шестидесятых. Да и просто любопытна книга может быть живописанием Москвы той эпохи.
Влад Пернамбуков (11.06.2025): Очень нравится эта богемная жизнь, вот год назад бы эту книжку прочитать я бы диплом по другому написал
инна п. (11.06.2025): Бесподобный Эдичка, самовлюбленный, эгоистичный, саркастичный, талантливый. Его тонко подмеченные детали московской жизни 60х , круг поэтов, художников чрезвычайно интересно читать. Прекрасная озвучка, за исключением последней главы. Кстати, не смогла слушать Тэффи- все варианты с излишним театральным пафосом прочитаны
Татьяна Х. (12.06.2025): Роскошный, супермен Эдик
Игорь Р (13.06.2025): История о том как Лимонов не только СМОГ из харьковского рабочего превратиться в московского поэта но и стать независимым
Александр П. (13.06.2025): Легко, поэтично, матерно смешно, но понятно, как часть естественного, живо, красиво, пьяно, задиристо, примитивно, зато богемно. Поднимает настроение 😉
Ekaterina Z. (14.06.2025): Лимонов, как мастер эпатажа — да. Как писатель — сильно переоценен… Но в « Москве майской» весь эпатаж заключается всего лишь в ненормативных выражениях. Даже о знаковых персонажах эпохи 60-х написано очень блекло. Да и озвучка, мягко говоря, не очень.
сергей чермашенцев (14.06.2025): таоантливо, трогательно, жизненно. не ожидал от Лимонова, оказывается мощный был чел. буду читать еще, другое
мария озерова (14.06.2025): Прекрасная книга о становлении личности. Как формировались политические позиции Лимонова когда он утверждал что он вне политики?
Алена Губарь (17.06.2025): Это ли не машина времени.
Рада, что можно скататься и узнать чуть ближе тех, с кем знакома через их творчество. По-крайней мере, увидеть их образы в глазах Лимонова. Кабаков — живой, Тарковский — живой, СМОГисты — живые. Лимонов — живой…
Жаль, что какие-то части вырезаны и залеплены плашками. Что ж, современная эпоха тоже запечатлелась в этой книге — возможно, автор бы улыбнулся.
Saymon B. (24.06.2025): Эх, Савенко. В лет эдак пятнадцать мне впервые попалась книга Лимонова «316 пункт В». И знаешь, она до сих пор остаётся в десятке лучших книг постсоветских писателей, которые я прочитал при их жизни. Дальше я начал читать Лимонова уже без разбора. Большая часть книг мне не нравилась это касалось в основном политических, но были и хорошие. И каково же было моё удивление, когда я увидел книгу восьмидесятых годов, которую я ранее не встречал. Всё оказалось по классике знакомо. О существовании «Москвы майской» знали, но считали, что всполохнула она, как гогольские «души» в огне. Позже рукопись нашли где-то в Калифорнии. По легенде, его отговорили о её публикации, ссылаясь на сыроту текста. Рукопись оставила у себя одна дама. Пусть будет так.
Теперь к книге. Текст и вправду сыроват, но лимоновский слог прослеживается отчётливо. Особенно это будет заметно тем, кто читал «Молодого негодяя». Или кто-то грамотно подделал книгу.
Это мемуары, где Эдуард рассказывает о молодом себе же и о его покорении столицы Ссср. О Париже, Нью-йорке и даже Харькове были книги, а вот Москва — только косвенно. Вот и стала «Майская» недостающим пазлом в его путешествиях.
Описывает он себя с охотой. Эгоцентризм в этом или страсть к деталям, решай сам. Рассказывает о своём приезде и становлении как поэта в Москве. Но, если честно, не этим интересен «утерянный роман». Несёт в себе он описание людей простых и известных, их быт, праздники и работу, места жительства и судьбы. Конечно же, мешая с переживаниями и мыслями молодого поэта Эда. Для жителей современной России будет интересны истории о получении прописки, спекуляции и хитростях застольев. Узнаешь, как жили диссиденты, интеллигенты и творческие люди при Софье Васильевне. Возможно, кто-то и стряхнёт с себя снег или пепел от новой или старой пурги после прочтения романа.
Итог. Если нравится ранний Лимонов или интересует брежневские испытания творческой богемы, то читай. Остальным, думаю, не сильно будет интересно.
Настоящий материал (информация) произведен и (или) распространен иностранным агентом Проект «Republic» либо касается деятельности иностранного агента Проект «Republic».
Мертвые классики не часто выпускают новинки. Последний раз это случилось с Владимиром Набоковым, чьи наследники опубликовали «Лауру» в 2009 году. Найденная в архиве Марьи Розановой рукопись «Москвы майской» Эдуарда Лимонова — событие из того же ряда. Именно поэтому Republic решил не ограничиваться рецензией Ксении Рождественской и публикует встык пристрастный и блистательный разбор Дмитрия Быкова.
Роман «Москва майская» написан Лимоновым в 1987 году — через 18 лет после описываемых в нем событий — и издан «Альпиной паблишерз» 38 лет спустя. Он случайно нашелся в архиве Марьи Розановой и опубликован в России, хотя сам Лимонов печатать книгу не хотел и считал неудачной. Теперь у нас есть шанс не только вместе с автором оценить эволюцию героев в семидесятые, но и подвести итог его собственной судьбы.
В финале «Москвы майской» Лимонов проговаривается, что намерен написать еще и пятый том, где подведет окончательный итог эпохе, но почему-то этого не сделал. Почему? «Предполагал жить»? Все его последние книги дышат предчувствием финала, притом отнюдь не триумфального. Вероятно, ему не слишком приятно было констатировать по-блоковски: «Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». А с Лимоновым, кажется, именно это и случилось. Но какая российская писательская биография не могла бы увенчаться этой строчкой? Разве что уехать и не возвращаться — единственный способ избежать такого эпилога, и то не факт. Он привык выглядеть победителем, но на этот раз победили его, и вряд ли его утешило бы то, что вместе с ним побеждены все классики и современники. И далеко не факт, что я ускользнул из-под этой лавины, хотя и попытался свернуть с ее коллективного пути. По крайней мере, у меня нет той несколько тиняковской радости, которой вдохновлены все лимоновские «Книги мертвых». Вот ведь, такой был знаменитый, или такой шумный, или такой толстый, а умер, а я жив! Мы все не очень живы, хотя здесь нас может утешить то, что наши личные биографии почти исчезают на фоне распада всей нашей цивилизации.
Творческий метод Лимонова был сблизиться, добиться, воспользоваться и разорвать. На реактивной тяге этих разрывов он двигался всю жизнь. С любовными историями получалось примерно так же: возлюбленные старели, иногда умирали, а он, беззаконная комета, все летел от планеты к планете по своей алогичной траектории. Идеологическая эволюция Лимонова не очень интересна, сейчас он почти наверняка был бы полулегален, а может, уже и арестован бы опять, но статус его оказался несколько двусмысленным.
Я пишу эту рецензию в гостях у Жолковского, о котором в романе сказано: «Структуралист Жолковский стал большим ученым. А кем стану я?» Трудно ответить однозначно: Лимонов хотел стать большим русским писателем и стал им, обогнав если не всех современников, то большинство. Абсолютных чемпионов в литературе не бывает, но Лимонов безусловно вошел в первую десятку. Случилось непредвиденное: упразднилась сама турнирная таблица. Вряд ли Лимонов мечтал стать самым известным писателем поздней Византии, а случилось с ним именно это. Пьедестал-то он соорудил, и памятник стоит, и довольно живой памятник, но стоит он на выжженной земле, и цветы возлагать некому. Одна родина Лимонова попыталась уничтожить другую; финала мы не знаем, но подозреваем, что после всех дел Лимонов окажется в обеих таким же изгоем, как и при жизни. Что ж, тоже памятник.
У Лимонова надо печатать все, и обнаружение его неизданного романа — событие. Статус классика у него никто не оспаривает, и «Альпина паблишерз» в любом случае одержала победу. Иное дело, что роман, считавшийся утраченным и предназначавшийся к публикации в «Синтаксисе», был не просто так забракован сначала М.В.Розановой, а по зрелом размышлении и самим автором. Всякий текст Лимонова имеет для его постоянного читателя не столько историко-культурную, но еще и чисто эстетическую, гурманскую ценность: читать Лимонова приятно, видно, что и писать ему нравилось. И к этому читательскому удовольствию всегда примешивается чувство легкого стыда: это все-таки sinful pleasure. Как сформулировал Владимир Новиков, наедине с книгой Лимонова читатель может признаться себе в том, в чем не всегда признается наедине с собой.
В этом плане «Москва майская» многих разочарует — это не самая приятная книга Лимонова. В ней много претенциозных несмешных шуток, она многословна (и вряд ли он при последующей редактуре поджал бы ее раза в полтора, что ей бы отнюдь не повредило). А главное, она не доставляет того удовольствия самоидентификации, на которую мы подчас рассчитываем: по-прежнему узнавая в текстах Лимонова собственные ощущения и наблюдения, в «Москве майской» мы этому не радуемся. И это само по себе любопытный повод для анализа.
«Москва майская» — роман во всех отношениях переходный: и по теме (молодой негодяй из Харькова становится столичным авангардистом, рвет связи с рабочим классом и вообще все больше осознает себя одиночкой в любой среде), и по стилистике (здесь нет уже автобиографического лиризма, но нет еще и того «густопсового позднего Лимонова», как написал он мне на книге поздних рассказов, то есть не достигнут еще убийственный, безжалостный лаконизм поздних оценок и самооценок).
Лимонов высоко ценил прозу позднего Капоте — «ни грамма жира!» — и это было, кстати, взаимно, только до настоящего позднего Лимонова Капоте не дожил. Можно представить, в какой восторг привела бы его, например, «Смерть старухи». Как всякая переходная вещь, «Москва майская» показывает изнанку, механику лимоновских превращений: многое здесь еще проговаривается вслух, как, например, в пятой главе второй части, где Лимонов разбирается со своим отношением к народу и «маленькому человеку». В поздних его вещах, начиная, скажем, с «Укрощения тигра в Париже», все это присутствовало имплицитно.
Вообще особенность лимоновской литературной эволюции в том, что высшего уровня он достиг сразу в «Эдичке» и «Дневнике неудачника», и не везде допрыгивал до этого уровня в зрелых романах, а необходимые ступени решил преодолеть как бы задним числом, пытаясь объяснить себе и читателю, откуда он такой взялся. Всякий модернист является главной собственной темой, он для себя загадка. В автобиографической трилогии, и особенно в «Москве майской», которая задумывалась как ее четвертая часть, постоянно сочетаются две оптики: Лимонов пытается реконструировать себя тогдашнего, но вынужденно смотрит на вещи с позиций себя пишущего. В харьковских повестях это обаятельно, а в московской получилось скорее неприятно, потому что сам лирический герой находится в непривлекательной роли Растиньяка.
У Шопенгауэра была обидная мысль о том, что большую часть жизни мы вынуждены добиваться уважения от людей, которых не уважаем. В «Москве» Лимонов жестоко и вполне убедительно оценивает всех тех, кого ему предстоит раздвинуть, разогнать, преодолеть, но добиться сначала их признания; это позиция двойственная, но непривлекательная. С Анной, первой женой и главной героиней, тридцатилетней толстой седой еврейкой, будущей самоубийцей, инфантильной и неуклюжей, его связывают похожие отношения — он от нее зависит, она ему помогает реализовывать сумки и брюки, обрастает московскими связями, да и в постели она ему еще нужна, хотя все чаще противна. И при этом он отчетливо видит ее неуклюжесть, наивность, беспомощность, а роднит их главным образом то, что в мире здоровых людей они оба изгои. Бросить ее он не готов, тогдашний Лимонов еще немного жалеет ближних, а спать с ней уже не хочет. В общем, это опять не самая привлекательная позиция для нарратора. Поздний Лимонов ко всем людям относится примерно как к тому котенку, которого несет топить в «Укрощении тигра», там он уже все про себя понимает, а в «Москве» еще немного стесняется.
То есть мы можем оценить честность автора, но солидаризироваться с ним, увы, никак. Нам приятно было отождествляться с подростком Савенко и даже молодым негодяем, то есть с негодяем и неудачником по отдельности, но вот с негодяем-неудачником, с начинающим негодяем — никак. Нам нравится Лимонов-человек и интересен Лимонов-сверхчеловек, но сверхчеловек-имаго представляет для нас скорее историко-культурный или психологический интерес. Наслаждаться тут нечем.
В этой позиции есть примерно такая же фальшь, как в свое время в провальном, на мой взгляд, но любимом многими романе Александра Терехова «Немцы». Герой (и автор) работали в московской мэрии, совершали на этом пути довольно позорные поступки и публиковали довольно сервильные тексты, а в результате появился сатирический роман, где всем, включая автора, достается заслуженный фунт презрения. Нечто мешает поверить моральному праву автора разоблачать чиновников, одним из которых он был, пользуясь всеми положенными бонусами. Насчет морального права Эда Савенко осуждать московских конформистов или авангардистов (одним из которых он хочет стать, чтобы потом отринуть и преодолеть этот соблазн) тоже возникают некоторые сомнения. Оно, конечно, черт с ними, с моральными правами, но и стихи молодого Лимонова, щедро включаемые в роман, как будто утрачивают в этом контексте часть своего очарования. Это лучше большинства тогдашних стихов, и официальных, и авангардных, но не настолько лучше, чтобы оправдать такую меру презрения автора к статистам своего повествования. Да и не сказать, если уж совсем честно-то, что тогдашние Кушнер, Чухонцев и Юрий Кузнецов так уж безоглядно проигрывают стихам Лимонова раннемосковского периода. Чичибабин — да, а Галич — нет. Вдобавок вот еще что интересно: посмертно опубликованы романы воронежского пришельца Платонова «Счастливая Москва» и харьковского гунна Лимонова «Москва майская», оба добавляют интересные штрихи к литературной эволюции двух замечательных художников, оба не принадлежат к их шедеврам и отражают скорее их растерянность, но в обоих, собственно, нет Москвы. У Платонова Москва вообще девушка, у Лимонова хорошо прописанный фон, но обоим Москва так и не стала домом, хотя оба в ней умерли и похоронены. О Москве должен писать Трифонов, для которого она живая, временами раздражающая, молодящаяся родственница. Лимонов всегда географически точен, он ногами помнит все свои московские маршруты — денег на такси нет, а общественный транспорт его раздражает, как всякая толпа. Он замечательно подмечает некоторую провинциальность Москвы, вкрапления бараков и почти сельских дворов в архитектуру центра, он видит всю ее эклектику и жалкие попытки модерна при так и не преодоленной архаике. Все это точно, и все это увидено вчуже.
Лимонов вправе презирать Москву, тем более что «Москва майская» пишется в Париже, но своим он тут так и не станет, увы, это непреодолимо. Думаю, что это и есть модель его отношений с миром: ценивший его Трифонов был все-таки своим и в Москве, и в России, и самоощущения изгоя, выродка, чужого среди своих у него нет даже в самых горьких вещах вроде «Времени и места». Лимонов прекрасно описывает нишу чужака, но компенсируется это тем, что genius loci от него всегда ускользает. У него и с Нью-Йорком, и с Парижем, и с Лос-Анджелесом так получилось: точность взгляда есть, интимной близости не получается. Думаю, и с большинством женщин повторялась та же история: он мог их добиться, но не мог стать для них необходимым. Инопланетянину нужна инопланетянка, а где же ее взять.
Отдельная любопытная тема, на которую наводит эта книга — трагическая невозможность тетралогии в автобиографической прозе. Мы помним, что «диада волит триады», как в своей претенциозной манере формулировал Белый. Диалектическая триада есть почти в любом автобиографическом тексте, будь то трилогия Толстого, Горького, Александры Бруштейн или Лимонова, но самое интересное тут в невозможности четвертой части. Толстой хотел после «Юности» написать «Молодость», но передумал. Или точнее, писал ее всю жизнь. Логика понятна — Доминанта, субдоминанта, тоника, но четвертая часть, которая поставила бы под сомнение всю систему, обессмыслила бы всю литературную и человеческую эволюцию героя, остается ненаписанной. Четвертая часть подводит итог первым трем: вот герой родился, рос, пришел к самоотрицанию и готов к началу новой жизни. А новая жизнь как раз покажет ему, что весь этот рост был напрасен и ни одно из обретенных качеств в реальной жизни герою не пригодится. Как говорится в классическом советском анекдоте, есть четыре вида любви. Трагическая: есть где, есть чем, но некого. Есть комическая: есть где и кого, но нечем. Бывает студенческая: есть кого и чем, но негде. А есть еще философская: есть где, кого и чем, но зачем? Вот «Москва майская» строится ровно по этой схеме: сначала им негде, потом ему некого, потом до известной степени нечем (ибо новая женщина требует новой техники удовлетворения и описания)… А потом наступает бегство из СССР, и оказывается, что все это было, в общем, непонятно зачем.
Потому что Эдичка в Нью-Йорке, как справедливо писал сам автор в позднем послесловии, absolute beginner, и сюжетом его жизни станет постепенное выдавливание из себя всего «теплого и яркого», что и делало его исключительным поэтом. Следующими исключительными поэтами стали Лосев и Цветков, умудрявшиеся сохранять лирического героя в расчеловеченном мире.
В каком-то смысле время для четвертой части лимоновской тетралогии пришло только сейчас, когда из русской культуры, благополучно завершившейся, выпали все мы. Читая «Москву майскую», постоянно ловишь себя на подспудной радости: все это кончилось, и мы уже знаем, чем это кончилось. Мир поздней империи был полон искусственных противопоставлений — столица и провинция, конформизм и авангардизм, архаика и новаторство, толпа и герой, страсть и расчет. И все эти противопоставления, ложные и искусственные по сути, могли существовать в советской теплице и питать неплохую, в общем, культуру. Но эта теплица рухнула в 1991 году, а культура, порожденная ею, пришла к оправданию людоедства, внешнего и внутреннего, военного и репрессивного, ибо это людоедство стало единственным источником ее существования.
«Тут все и кончилось» — и хорошо, что кончилось. Все эти либеральные революционеры, хищные красавицы, завистливые провинциалы, комсомольские секретари, фальшивые мэтры, богемные бездари и пьяные гении благополучно канули и никогда больше не появятся, «ибо рода, осужденные на сто лет одиночества, не возникают на земле дважды». По крайней мере это беспримесное читательское удовольствие роман Лимонова нам, несомненно, дарит. И если некоторые в силу своих инфантильные иллюзий еще не готовы испытать это удовольствие в полную меру, следующему поколению читателей Лимонова оно, думаю, гарантировано.
Прямое действие⚡️Z • Партия «Другая Россия Э.В.Лимонова»
Недавно в издательстве «Альпина.Проза» вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Сам роман был написан ещё в 1986 году, но его рукопись долгие годы считалась утраченной. Найдена только недавно, это первое издание романа.
Бдительные читатели обратили внимание, что часть текста в романе оказалась вымарана. Не очень далёкие люди рассуждают теперь о цензуре, но это самоцензура — если быть честными и не оправдывать поступок издательства.
В России пока что нет цензоров, которые вычитывают книги до публикации, но есть трусливые издатели, готовые резать по живому. «Как бы чего не вышло» — вот их цензор. В первую очередь они режут себе яйца, и только после этого текст романа.
Имейте честность, вы же торговцы книгами, а не гнилой рыбой — вы издали не сам роман, но его отрывки, неполную версию. Сообщите об этом прямо, общество должно знать.
Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», только что вышедший в издательстве «Альпина. Проза», был написан в 1986-м и с тех пор считался утерянным, говорится же в нем о времени, когда Лимонов только-только переехал в столицу и начал внедряться в круги местной богемы. Максим Семеляк — о том, какой Лимонов увидел Москву конца 1960-х, как за его эгоцентрическими байками проступает эпоха, и о том, почему все этого так не хватало. Роман «Москва майская» можно читать и слушать в Яндекс Книгах.
Лимонов как будто вернулся с того света с этой утраченной рукописью, посвященной нескольким майским дням 1969 года, вернулся во всей своей чуткой вздорности и хитрости. «Москва майская» не слишком предназначалась для печати и поэтому естественным образом грешит длиннотами, повторами (иные сентенции дублируются — например, насчет тех, кого в Москве называли политиками и позднее станут называть диссидентами) и некоторой шаткостью сюжета. Однако стоит на первых страницах встретить идиотское словечко «посейчас» или сравнение поэта с елью среднего роста, и незамедлительно осознаешь, как всего этого на самом деле не хватало — и его брезгливого страха перед старостью, и презрения к «недотыкомкам контркультуры», и всего такого лимоновского прочего.
Эдуард Лимонов и поэт Владимир Алейников. Харьков, 1969 год
Явление утерянного романа представляется еще более значительным и каким-то, что ли, справедливым на фоне недавно просочившегося в свободный сетевой доступ байопика «Баллада об Эдичке», в котором абсолютно все мимо и клюквенный Лимонов функционирует преимущественно под «Russian Dance» Тома Уэйтса (почему бы тогда не под утесовские «Лимончики» в этой логике?). Как он сам незадолго до смерти высказался об одном писателе, «пусть он и называет себя моим учеником, но он квадратный и банальный, а я не квадратный и не банальный». Именно так, несмотря на все низовое чистосердечие, его щи, воспетые на первых страницах «Эдички», всегда оставались достаточно сложными, о чем «Москва майская» как раз со всей щедростью напомнила.
Этот текст — посвящение всему неквадратному. Например, исходя из того, что мы знаем об авторе, ему вроде бы положено быть за народ, а также, например, за Ницше, однако ж здесь он выступает и против народа, за которым вынужден доедать в столовых, и Ницше ему не указ: «В «Заратустру» я дальше двадцать шестой страницы углубиться не смог. Басенная аллегоричность меня раздражает. Басен и сказок никогда не любил». Лимонов, как всегда, заносчив до той степени занудства, когда самовлюбленность делается очень смешной, особенно в формате разговора о себе в третьем лице — например, «пытались поймать поэта, как ловят куриц, загоняя его с двух сторон». Или в связи с упомянутым в романе структуралистом Жолковским: «Структуралист — это, кажется, когда анализируют структуру текста без всякой связи ее с автором? Эд хотел бы, чтобы его тексты связывали с автором».
«Я, может быть, более москвич, чем большинство москвичей!» — сообщает поэт своей тогдашней жене и рвется целовать столичный асфальт, и слагает оду сталинским высоткам, и объясняет, почему Беляево точно нельзя считать Москвой. Его заезжий и неизменно завистливый взгляд на «светло-серую» Москву, где «аристократически каркает Вертинский», высвечивает ряды исторических фигур, от абстрактного «переделкинского джентльмена-фермера» Пастернака до вполне конкретного Арсения Тарковского с лицом, выражающим «лирическое удовлетворение».
Эдуард Лимонов читает поздравление к дню рождения от поэта Генриха Сапгира. Москва, 1971 год
У Лимонова, как водится, все в порядке как с неймдроппингом, так и со слатшеймингом, но, помимо звезд типа Губанова или Холина, отдельный интерес представляют уникумы-анонимы — например, некий рабочий-аристократ, который после бани пьет не пиво, а строго шампанское.
Кстати, об аристократизме: самый удивительный эпизод в плане странных сближений — это, конечно, когда Лимонов попадает на домашний концерт Галича (который, разумеется, охарактеризован им не иначе, как «старый жулик»); отныне галичевская строчка «И какие-то две с перманентиком всё назвать норовят меня Эдиком» будет играть экстра-красками. Это тоже к вопросу о неквадратности (пусть и невольной) — Лимонов может сколь угодно грезить на страницах Дэвидом Боуи, однако ж неоспоримая его ценность состоит в том числе и в том, что он явился на концерт Галича.
Зарисовки из жизни богемы и разнообразных попутчиков, разумеется, наводят на мысль о мамлеевском «Московском гамбите» или мемуарах иконописца Алексея Смирнова фон Рауха, да, собственно, и о будущей «Книге мертвых» самого автора. Но «Москва майская» — пока еще книга живых, и в ней уже прорисованы все будущие типичные приемы, например Анну он награждает прозвищем «бегемотик», подобно тому, как Наталья Медведева вскорости станет «тигром». В отличие от «Гамбита», тут почти нет псевдонимов (за исключением Революционера — Владимира Гершуни), но при этом всегда есть некая дистанция. То есть когда Лимонов описывает попойки, очень видно, что в сравнении с героями того же «Московского гамбита» он сам в них не растворяется, не очень-то это его стихия, он не вполне там. Он слишком эксгибиционист, чтобы стать непосредственным участником, эксгибиционист-соглядатай, который не может отказать себе в удовольствии описать и чужие взгляды на себя — так, один из персонажей называет его не Лимоновым, но Картошкиным.
Эдуард Лимонов и скульптор Вадим Сидур. Москва, 1970 год
Вообще, эта книга глубже, чем, возможно, того хотелось бы автору, вписывает его в мифологию русско-советской культуры, и дело не только в связях с Жолковским и Тарковским, но в более неожиданных интертекстуальных аспектах. Например, в романе есть параллели между автором и Мандельштамом — не только из-за приведенных в нем стихов, но и глубже, через буддизм в Москве, через ступы и колокола. Здесь мельком упомянут нелюбимый им Венедикт Ерофеев, сравниваемый с комсомольским секретарем, но в этот момент вспоминаешь, насколько описание вышеупомянутых щей из «Эдички» интонационно похоже на коктейльные рецепты «Москва — Петушки».
Строго говоря, именно этот текст следовало бы назвать «У нас была великая эпоха» — по крайней мере, он как будто объясняет, почему Лимонов уехал из Москвы в семидесятые и почему вернулся в нее в девяностые. И по большому счету главное чувство, которое испытываешь при чтении,— это зависть, подобную той, которая возникает от, например, «Истории его слуги», зависть не к похождениям самого Лимонова, а скорее к описываемым обстоятельствам, ибо все эти его гендерные и прочие драмы кажутся такими милыми атавизмами на фоне общей идиллии тех нью-йоркских (да и московских) времен.
Собственно, это то, что и делает его большим писателем: чем настырнее и дотошнее он твердит о себе, тем яснее за этим ворчливым гомоном проступают контуры чего-то большего.
Как сказано в «Москве майской»: «Хорошо, что судьба его сложилась так вот: и обитают, и будут обитать до последнего часа все эти персонажи в нем». По-хорошему, эта книга более всего напоминает не лимоновские романы, но его старое стихотворение «Золотой век», и жанр ее уместнее всего будет обозначить тамошними словами — «мои милые вести издалека».
В издательстве «Альпина. Проза» вышла «Москва майская» Эдуарда Лимонова — потерянный сиквел «Молодого негодяя» и «Подростка Савенко», заполняющий лакуны писательской автобиографии между отрочеством в Харькове и эмиграцией на Запад. Егор Шувалов объясняет, почему вооружиться «Москвой майской» в первую очередь стоит современной молодежи.
Май 1969 года. Длинноволосый очкарик, двадцать шесть, кантуется в чужой столичной квартире, проводя дни за двумя машинками — швейной и пишущей. Но пошив брюк и сумок — так, заработок на существование (рубля в сутки за глаза хватает на все нужды). Настоящая работа, упоительная и волшебная — стихотворения, их юноша готов писать часами напролет. Отвлекают лишь упитанная седая жена, тридцать два, которой не хватает тепла суженого, и необходимость посещать разнокалиберные праздники жизни — дни рождения, вернисажи, светские вечера. Скитаясь по увеселительным мероприятиям, поэт предается воспоминаниям о бедной, но гордой судьбе своей и гадает, что ждет его буйную голову в будущем.
Как известно, Эдуард Вениаминович Лимонов никогда ни в чем не ошибался — или ошибался всегда и во всем, кому как. Фигура эта даже после смерти вызывает крайне полярные отклики — от обожествления до лютой ненависти, и пока одни читатели давно сделали предзаказы на его старый новый роман, другие не притронутся к книге ни за какие коврижки. Событие меж тем из ряда вон: до самой смерти писатель сокрушался о канувшей в Лету рукописи «Москвы майской» — полумифический текст был по ошибке сожжен в камине неким капралом (не спрашивайте). Однако в декабре 2024 года роман неожиданно всплыл в бумагах Андрея Синявского — и благодаря «Альпине» вот-вот обрушится на читателей весенней прохладой.
С одной стороны, «Москва майская» — безукоризненное шестидесятническое произведение, пахнущее сиренью, липовыми почками и дешевым алкоголем. На школьных дворах кричат дети, играет губная гармоника, чирикают воробьи — лимоновская Москва похожа на хуциевско-шпаликовскую утопию, ту, где «День был светлый и свежий,/Людям нравилось жить». Голод, неустроенность (харьковчанин без прописки рискует быть изгнанным на малую родину), отсутствие перспектив — да и черт бы их побрал, эти перспективы, пойдем лучше бегать под майским ливнем. Лимонов иногда пытается встать в позу негодяя с рабочих окраин, но куда точнее автору удается честно показать себя вдохновленным юношей из оттепельного кино:
«Желудок с проглоченной наспех одной-единственной «микояновской» котлетой, молчи, подлый, когда трепещет молодое сердце от перечитывания текста, который только что удалось записать… Поэту пару раз в неделю казалось, где нибудь в районе Марьиной Рощи, что сейчас он полетит вдруг… Еще чуть-чуть — и оторвется от земли, так он был счастлив, если мелодия, звучащая в нем, воспроизводилась словами».
Впрочем, копаясь в прошлом, Эдуард Вениаминович всегда смотрел в будущее. Посвященная шестидесятым, написанная в восьмидесятых и вышедшая в свет в двадцатых «Москва майская» — не только артефакт дней минувших, но и болезненно злободневное чтиво.
«Если бы сегодня наши не вошли в Чехословакию, то в нее вошли бы немцы и твои любимые американцы, чей голос ты слушаешь без памяти! Чехословакия — суверенное государство, вот чего ты не понимаешь, отец! 〈…〉 Суверенное! Пусть чехи сами решают, чего они хотят»,
— стоит лишь заменить одну страну на другую, и савенковские споры с отцом расслышатся на кухнях по всей России. Предугадывает Лимонов и собственную судьбу: «Если решите захватывать Центральное телевидение, бери меня с собой»,— дерзко бросает он соседу-революционеру, еще не зная, что в октябре 1993 года будет лежать у «Останкино» под пулями. А когда спорит все с тем же соседом о политзэках, хвалится: «Я тоже мог бы не вылезать из тюрьмы» — и спустя несколько лет, непокорный, окажется еще и за решеткой.
Если определять жанровую принадлежность (а заодно и целевую аудиторию) новинки, то «Москва майская» — эталонный роман воспитания. Крикогубый и талантливый хулиган из провинции теряет друзей, меняет наставников, запоем читает книги и ищет, ищет, ищет себя в большом мире, чтобы в итоге печально заметить: «Вся жизнь человеческая — это серия ударов бутылками по головам…» В майской свежести уже чудится что то осеннее; за годами учения скоро наступят годы странствий. Умудренный Лимонов-1986 знает, что с друзьями он порвет, жену бросит, из страны уедет, кажется, навсегда. Ему предстоит невыносимое одиночество и нищета на чужбине, расставание с незнакомой пока что Еленой и полное разочарование в себе; Эдичка, как мы помним, не летает по Нью-Йорку от счастья, а ползает, загибаясь от тоски.
Но это потом. А сейчас — покорение столицы. Ожесточенный провинциал представляет будущим поколениям понаехавших рецепт завоевания Москвы. Паши как проклятый — часов по десять в день. По заветам Ги Дебора, никогда не работай. Экономь деньги. Учись у лучших и навязывайся к знаменитостям. Наслаждайся сегодняшним днем, но помни о цели. Будь стильным, злым и отчаянным рокстаром.
«Москва майская» предназначена именно таким сорвиголовам романтического толка.
Мы, родившиеся в ненужных городах, ютимся в подмосковных панельках, питаемся дошираками, спорим с родителями о политике, бесцельно бродим по столице и мечтаем об иной жизни. Не той, где телевизор, дети и тихое счастье,— но той, где громокипящий рок-н-ролл, прóклятые поэтические чтения в подполье, вечная молодость и перманентная революция. Где об голову бьются бутылки, где печатается тайком запрещенная литература, где совершаются фиктивные свадьбы, где по пятам бегут рассерженные милиционеры. Где симбиоз целеполагания, воли и унижения рождает гениальность, а гением называет себя каждый первый. Где жизнь строится по лекалам авантюрных книжек в диапазоне от «Трех мушкетеров» до «Отца Горио», фильму «Броненосец «Потемкин»» и биографии Андре Бретона напополам с Дэвидом Боуи. Одного из многочисленных героев романа представляют так: «Ему только двадцать лет. Он еще не выбрал, делать жизнь с кого». Что ж, у нынешних двадцатилеток есть прекрасный пример для подражания.
Недавно читал рецензию на любимую книгу и выцепил занимательное определение: «Молодые эстеты журнала «Афиша», читающие Лимонова и слушающие «Соломенных енотов»». Горделиво выпрямился: да, я такой. И вот, пожалуйста — к выходу неопубликованного романа «Москва майская» написал рецензию для той самой «Афиши»; про «Енотов» в своё время не получилось, ну да ладно, будут ещё поводы.
Тут вот какая штука: для лучших вещей Эдуарда Вениаминовича — скажем, «Эдички», «Дневника неудачника», «Книги мёртвых», рассказа «Американские каникулы», стихотворения «Послание»,— нужно особое состояние души: неприкаянность, потерянность, разочарование. Вне этих ощущений произведения покажутся постылым гундежом взрослого мужика, но, если грустно и одиноко, покажутся самой спасительной литературой на свете. (То же самое и с «Енотами»: послушайте «Старость» и «Ю-Кун-Кун», когда кошки скребут, почувствуете.)
Удивительным образом «Москва майская» лишена этой скорбиновой кислоты: здесь кипит горячая кровь, легко пишутся стихи, алкоголь — скорее от избытка жизни, чем от трагизма. Читать роман можно и в хорошем расположении духа, не боясь за психическое здоровье.
По интонации книга близка жизнеутверждающим советским фильмам вроде «Заставы Ильича»; в какой-то момент герой Лимонова прокричит: «Лучше скажите, как жить сегодня. Нам, моему поколению. Мне двадцать шесть лет!» — и такой выпад от человека, который, казалось бы, всегда сам знал, как ему жить, поражает ударом штофа по голове.
Короче говоря, если вам двадцать с небольшим, вы в Москве, сейчас май и настроение бодрячком,— читайте эту книгу. Ну и мою рецензию, конечно, тоже: ждёт вас здесь.
P.S. Прикрепляю свою любимую фотографию Эдуарда Вениаминовича — с женой Еленой Щаповой и товарищем Михаилом Шемякиным. Подпись легенды: «Они как манекены, а я — живой». И странное дело: Шемякин жив, Елена жива, Э.В. — на том свете, но стоит чуть задуматься над этой фразой, и да, действительно, всё так и есть, всё так и есть.
1. Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская» был написан в середине 80-х, затем рукопись пропала, затем вернулась и вот только что напечатана издательством «Альпина» в лимоновской серии (выходит несколько лет, как своего рода собрание сочинений). Издатель, похоже, ждал криков восторга и благодарностей, вместо этого публика стала сильно придираться (сказано очень мягко). Во-первых, что за странная история с рукописью — вдруг, ни с того, ни с сего, 40 лет спустя найдена в американских архивах? Нет ли тут мистификации? Где гарантия ее подлинности? Сильно ли правили беззащитный текст? А нет ли тут лап вездесущего ИИ? Во-вторых, зачем замазали в бумажном варианте несколько лимоновских строк, сославшись на закон? Испугались? Тогда зачем вообще печатали?! Тем более, что сам Лимонов называл эту свою книгу неудачной…
2. В общем, от всего этого можно отбиться, но сама реакция характерна и ожидаема. К Лимонову у нас отношение «горячее». Да настолько, что и сравнить из писателей ХХ века не с кем, разве что с Булгаковым. Ну вот какой сделать выбор — публиковать с замазыванием строк или не публиковать вообще? Конечно, публиковать. А что касается «неудачи» Лимонова, то в момент написания он находился в отличной литературной форме, достаточно сказать, что чуть ли не синхронно «Москве» появилась харьковская трилогия («У нас была великая эпоха», «Подросток Савенко», «Молодой негодяй»), которую некоторые считают вершиной его прозы. Плюс два сборника великолепных рассказов. Так что если и неудача, то относительная в сравнении с тем топом, который он выдавал тогда. (Излишне говорить, что для большинства нынешних прозаиков и эта «неудача» — недостижимый топ).
3. На упомянутого «Негодяя» в «Москве» автор явно оглядывается — ведь по хронологии рецензируемый роман является прямым его продолжением. Итак, осенью 1967 года все еще юный, хрупкого сложения поэт со своей подругой Анной, которую он начинает стыдиться (она старше его, очень располнела) приезжает покорять Москву… О следующих двух годах и рассказывает эта книга. В ней огромное количество фамилий, фигур людей искусства, знаменитейших — от Арсения Тарковского и Александра Галича до Ильи Кабакова и Леонида Губанова. Ко всем ним герой относится, мягко говоря, критически. Читать об этом одно удовольствие. Но иной раз — ведь речь идет о здравствующих тогда людях, многие, слава Богу, живы и сегодня, кажется, что как-то оно слишком. Вот о своем друге Владимире Алейникове, которого он отличает в лучшую сторону от других СМОГистов, герой, Эд, рассуждает так: «Алкогольная жадность Алейникова и постоянная боязнь его остаться без выпивки неуместно видны, неприлично всякий раз выпирают наружу». При том, что и сам Эд выпить далеко не дурак.
4. При этом весь материал весь, как говорят теперь, сеттинг книги давно и хорошо лимоновскому читателю знаком. Начиная от написанного в начале 90-х «Иностранца в смутное время», куда автор, по его признанию, вставил эпизод из потерянной книги (и эпизод шикарный — визит Эда на литсеминар к Арсению Тарковскому и чтение там гениального «Кропоткина»), до «Книг мертвых» (может быть, лучшего, что он создал в новом веке). Плюс множество других работ мемуарного характера. Но, конечно, акценты расставлены совсем иначе. В «Москве», как и вообще в книгах 80-х, перед нами горделивый брутальный эстет, глубоко презирающий «козье племя» — простых людей. Он, в общем, и других оценивает по тому же критерию — насколько тот сумел оторваться от народного болота. Отсюда отчасти и высокомерные, иначе не скажешь, характеристики. Много нюансов, отличающих тогдашнее отношение Лимонова к историческим персонажам от более позднего. Ведь со времен описываемого тогда и 20-ти лет не прошло! Очевидно, в 80-х у Лимонова все еще была велика ревность к СМОГу, для описания которого он черной краски не пожалел — ну, для его читателей такая предвзятость дело привычное, и к Губанову с компанией они хуже относиться не станут.
5. Следует признать, что «харьковской трилогии» «Москва» все же уступает. Там было полноценное лирическое, очень личное, высказывание. Здесь — попытка «рассудить» живых людей. Это и композиционно плохо — честно говоря, смущает, когда Лимонов перестает заботиться о сюжете и пускается в пространные справки о литературных и прочих движениях времени. В этих справках он, конечно, так же пристрастен и неточен, как и всегда. Но все же в такого рода «объективках» хотелось бы побольше, вот именно, объективности и полноты. Да и зачем они тут вообще, от них книга только «виснет»? Видимо, для просвещения насчет недавно ушедшей эпохи аудитории — что нашей, эмигрантской (а на какую он мог еще тогда рассчитывать?), что зарубежной (переводили его часто). Исследований-то еще не было. В любом случае, сегодня это смотрится анахронизмом.
РЕЗЮМЕ: «Москва майская» — это как будто мостик к будущему Лимонову, решительно замесившему в одно и фикшен, и нон-фикшен, создающему на основе этого замеса крайне оригинальные книги. Ну и вообще, при всех вопросах и сомнениях, встреча с «новым» Лимоновым для нас, его читателей и поклонников — однозначно, большая радость. С этой точки зрения и следует рассматривать данную книгу.
Доброй ночи, дорогие друзья-полуночники. Мы будем с вами сегодня обсуждать в лекции роман Эдуарда Лимонова. Так и тянет назвать его «новым», но назовем «новонайденным». Это «Москва майская». Но будем обсуждать не только его.
Как-то по этому роману отстрелялись практически все российские литературные критики, публицисты, окололитературные авторы, писатели… Потому что мало событий в сегодняшней российской литературе. Как только что-то происходит, это вызывает немедленно всеобщее желание отозваться. Как, я помню, говорила мне Наташа Сиривля после выхода фильма с Джонни Деппом «Мертвец»: «Прямо-таки взрыв кинокритической мысли». Взрыв кинокритической мысли связан был с тем, что давно не было киновысказываний или текстов, подлежащих столь разной и амбивалентной интерпретации. Это так и с Лимоновым.
Лимоновский текст, хорош он или плох, но это зеркало, в котором каждый видит себя. Так было всегда. У лимоновского текста очень много валентностей любого; валентностей, благодаря которым он может соединиться с биографией каждого человека. Потому что каждый человек в разное время бывает либо оставленным любовником, либо Растиньяком, завоевывающим новый город; либо одиночкой в чужой среде, таким героем working class, переходящим в следующий класс. Но много потенциальных контактов, много крючков, за которые читатель может зацепиться.
Поэтому лимоновский текст, поскольку Владимир Новиков когда-то сказал, что наедине с лимоновской книгой можно признаться себе во всем (даже в том, в чем не признаешься наедине с собой),— это вызывает определенный взрыв не культурной, а саморефлексии, то есть рефлексии по поводу того, как ты живешь и что тебя ждет.
Ну и естественно, что неудачная книга Лимонова (а в том, что она неудачная, кажется, сходятся все, начиная с него, поэтому он ее и не печатал) показывает изнутри механику, как он работал. Тем более, она такая переходная, мы ловим его на переходном моменте. Переходном не только для Эда, героя автобиографической трилогии, но и для автора, который в 1986 году переходит в густопсового позднего Лимонова, как он сам это назвал. Поздний Лимонов гораздо лапидарнее, циничнее, имплицитнее, потому что все свои внутренние драмы, все свои отношения он уже прожил, выяснил, поэтому он не очень объясняет механизмы собственного формирования. Не очень объясняет он механизм автоописания. Если вчитаться в них, то это довольно закрытые книги, твердые.
А здесь механизм этого скачка, этого превращения еще пока перед нами. Ранний Лимонов елеен. Это и «Это я — Эдичка», и «Дневник неудачника». Это произведения, в равной степени сентиментальные. А вот «Укрощение тигра в Париже» — это уже жестокая проза.
Я думаю, перелом произошел как раз на автобиографической трилогии, которая, как видим, была тетралогией. Он попрощался со своим прошлым и сделал шаг к такому Лимонову-солдату, железному Лимонову. Ведь весь сюжет, внутренний сюжет лимоновской прозы, лимоновской жизни — это выдавливание из себя всего яркого и теплого, человеческого, и превращение в такого солдата с ежиком, стриженого. Окончательно выдавить это у него никак не удается, и в этом, собственно, трагедия и счастье. Но безусловно, Лимонов, который писал «Коньяк Наполеон»; Лимонов, который писал «Американские каникулы» (помните, там маленький желтый бульдозер, который кладбище разравнивает: «Перед маленьким желтым бульдозером мы ни в чем не виноваты»),— так вот, я бы рискнул сказал, что Лимонов-поздний отказался от иллюзий. Не только от иллюзий относительно человечества или любви, но прежде всего иллюзий насчет себя. Он как-то махнул на себя рукой. Он понял, что он ничего не может изменить в России: не может ни партию создать, ни политику изменить, ни литературу русскую решительно продвинуть вперед. Он как-то отказался от иллюзий своей значительности. Поэтому у позднего Лимонова прибавилось трагедии (он все время настаивает на своем трагизме), и как-то у него не осталось надежд. Это тоже очень важно: у него не осталось надежд ни на благополучное будущее, ни на посмертную славу.
Самое интересное, что в этой посмертной славе Лимонов оказался в таком положении, которого он больше всего боялся: он оказался одним из многих. А это для него, конечно, катастрофическая ситуация. Вместе с ним отменилась вся русская литература и та иерархия, в которой он надеялся быть первым. Я думаю, что вот эта финальная трагедия его бы уязвила действительно. Лимонов хотел такого яркого ухода, как у Мисимы; такой погребальной церемонии, которую он описал в «Убийстве часового»: «Убейте меня молодым, не может быть старого Лимонова». Не знаю, какое-нибудь там публичное сожжение трупа на барже или на плоту, который плывет по реке, какая-нибудь погребальная церемония…
А тут отменилась вся та среда, вся та культура, в которой он жил. Поэтому, я думаю, для него такой финал самый нежелательный. Дело не в том, что это не только его личная трагедия. Русский писатель вообще перестал что-либо значить.
〈…〉
Перейдем к Лимонову. Дело в том, что «Москва майская» — это удивительным образом книга, в которой нет Москвы. Есть два таких пришельца: Платонов, который после смерти оказался для нас для всех автором «Счастливой Москвы», при жизни этот роман считался утерянным, он его даже не пытался напечатать. А когда напечатали, то все поразились тому, что Москва — это имя девушки. «Счастливая Москва». Образа города нет, и вообще образ свежей майской Москвы, когда «холодок бежит за ворот», образ свежести, которая очень плохо сочетается с террором 30-х годов,— этот образ есть у Булгакова, этот образ есть у Трифонова — коренного москвича. А у Лимонова Москвы нет, хотя он ее ногами помнит, он много ходил пешком. На такси нет, а в транспорте противно: всюду чужие люди, и они пахнут. Но, невзирая на массу деталей, в том числе точное описание Лианозовской школы или московских бараков, этих странных вкраплений колхоза в столичный пейзаж,— невзирая на все это, у Лимонова нет московской души, нет ее образа.
Ее образ есть, например, у Трифонова везде, она у него такая молодящаяся, когда-то очаровательная, а теперь все более суетливая актриса на вторых ролях. Это Москва «Долгого прощания». Я, кстати, думаю, что у Трифонова образ Москвы по-настоящему есть в «Обмене», немножко в «Другой жизни» (там подчеркивается как раз, что это все другая Москва и другая жизнь — переродившаяся, больная ткань). Но «Долгое прощание» — вот там да, Ляля — это Москва, у нее появились новостройки, но эти новостройки душу из нее уже вынули. Когда-то здесь было очень много сирени, а теперь все, теперь здесь нет больше сирени, теперь здесь то, что замечательно описано у Лимонова: теперь здесь Беляево.
Но дело не только в этом. Чего еще нет в этом романе? Мы, читая Лимонова, привыкли с ним отождествляться, мы привыкли видеть в этом Эдичке, который штурмует женщин, а потом скучает с ними, который осваивает Нью-Йорк, который служит мажордомом у миллионера… мы видели в нем своего героя, он был в известном смысле нам родным, милым, нам приятно было видеть себя в нем. В «Москве майской» Лимонов — Растиньяк. Скорее, он — герой «Смотровой площадки» Петрушевской. Он приехал завоевывать этот город, но мы можем устами Петрушевской спросить: «Тем более, кого здесь особенно-то было побеждать?» Неврастеников, стариков, детей беспомощных, мальчиков-тюльпанчиков? По большому счету, Лимонов Москву не то чтобы победил, он ее преодолел как соблазн, он уехал, потому что ему делать здесь было больше нечего: его бы посадили, а диссидентская среда была совершенно не для него. Он готов был садиться, но за убийство, а не за политику. Да и вообще, садиться — это не его судьба.
Он в Москве не нашел своей ниши. В Харькове она была — ниша приблатненного проклятого поэта, некоторое время потом Милославский (еврей) эксплуатировал ее. Да и вообще, культура Харькова — культура полукриминального, несколько вийоновского образа жизни: большой индустриальный город, в котором возможен молодой фатер. Москва — не для Лимонова. Это то, о чем Бродский говорил: «Здесь надо жить со слоновьей шкурой». А у него слоновьей шкуры нет, и он не хочет ею обрастать. Он — Растиньяк, который презирает всех этих людей и должен их победить. Но тут понемногу возникает вопрос: а на каком основании он их так уж презирает?
Если сравнить тогдашние стихи Лимонова, они, конечно, ошеломляют свежестью: они веселые, смешные, трагические временами. В них изумительная непосредственность и сила чувства. Но в Москве тогда многие писали на этом уровне, просто не было автоматического письма, как сам его определяет Лимонов, и не было авангардной отваги называния вещей своими именами. Конечно, стихи Лимонова очаровательны и прелестны, но в них далеко не все его способности реализованы. Он, конечно, по преимуществу прозаик, а не поэт. Лучшие его вещи написаны в прозопоэтическом жанре, как «Дневник неудачника». Лимонов по-настоящему реализовался, конечно, за границей, где и пришла к нему тема изгойства, принципиальной отдельности от других людей. Он не лирик, вернее, не только лирик.
А Лимонов ранний; Лимонов, завоевывающий Москву… его стихи, включенные в текст романа, не производят такого уж большого впечатления эстетического шока. Были в это время люди в Москве (например, Олег Чухонцев), которые писали получше. Кроме того, что еще важно? Роль стареющего мэтра, фальшивого насквозь (Арсения Тарковского), или роль революционера, который тоже одержим сексуальным голодом (Володька там такой персонаж), или роль советского конформиста, который нарочно пишет хуже, потому что иначе ему не вписаться никак в эту систему ценностей,— все эти люди довольно противны. Но когда это читаешь, испытываешь только одну радость — оттого, что это все кончилось. Все роли, которые эта система предлагала своим обитателям; все роли, которые эта страна предлагала своей культурной элите,— все эти роли одинаково фальшивы, внутренне противоречивы и, в общем, отвратительны.
Роль молодого Растиньяка, молодого негодяя, который приехал из Харькова, чтобы все подвинулись, ничем не лучше. А масштаб личности у Лимонова все-таки не такой, как у Маяковского, и трагедия не та, и конформизм не тот. Поэтому он воспринимается, что ли, как такой опоздавший футурист, которому до Маяка очень многого не хватает, прежде всего — масштаба новаторства.
Иными словами, главная радость от знакомства с этим романом — это радость оттого, что вся описанная в нем реальность давно и безвозвратно отошла в прошлое. Возникает, правда, мысль, что в этой среде могут выжить две категории людей: либо душевнобольные… Обращаешь внимание на то, сколько клинических сумасшедших в этом тексте, но в первую очередь, конечно, это Леня Губанов, который возникает эпизодически; это до известной степени уже тогда глубоко больная Аня Рубинштейн, которая вскоре и повесилась…. Ну как вскоре, ей 50 лет было, а в романе ей 30. Аня Рубинштейн — первая харьковская жена Лимонова, которую он любил, которая была совершенно очаровательная. Но при этом он понимает, что в каком-то смысле она честней, только она стихов не пишет. А так-то у нее есть абсолютная наивность, чистота, искренность абсолютного безумия. И когда мы читаем Лимонова, мы видим страшную драму главного героя, который недостаточно радикален, чтобы быть безумцем, который все время остается расчетливым менеджером своей жизни, расчетливым менеджером. Ему биография нужна для литературы. А вот гибнуть всерьез он не может, и в этом смысле, конечно, проза Венедикта Ерофеева на порядок выше. Тут гибель всерьез есть, тут есть самоубийство, ставшее материалом для литературы. То есть саморастрата, самоуничтожение.
Лимонов производит впечатление человека, который живет, нонконформирует, тратит себя, но при этом все время шьет брюки и при этом все время строчит в записную книжечку. Все время возникает определенная вилка, определенное внутреннее противоречие между разрушителем, хулиганом, великим анархистом и Растиньяком, который все время хочет устроиться, вписаться, найти себя. Это как в Америке. Эдичка, хоть и заканчивает книгу словами «Я …ал вас всех, …аные суки», а тем не менее, он очень хочет понравиться и этим писателям, и этим миллионерам, и этим издателям. Вот эта постоянная лимоновская жажда устроиться и одновременно все разрушить… То есть, скажем так: все разрушить, но сначала устроиться — это противоречие видно в «Москве майской», оно из него торчит.
Это как с женщиной: он примерно понимает цену всем своим роскошным любовницам. Но при этом он понимает, что он от них зависит, его привязывает к ним обычное похотливое мужское желание. Поэтому он одновременно гнать, держать, смотреть, слышать, ненавидеть, но все-таки зависеть. Вот в этом лимоновская главная проблема. Окончательный революционный позыв, позыв к саморазрушению — этому литература не дает ему предаться. Потому что все равно он все это делает не для того, чтобы это прожить, а для того, чтобы об этом написать.
И в результате возникает такая странная фигура революционера с записной книжечкой, любовника с записной книжечкой. «И при этом я бы еще немножечко шил». После «Москвы майской» Лимонова не перестаешь любить, потому что он все равно пишет смешно. Правда, там есть много несмешных шуток, многословный роман, тяжеловесный (что вы хотите, 416 страниц). Но при этом возникает ощущение, что вся саморастрата, все эти литературные эксперименты — это желание не только победить истеблишмент, но и стать частью этого истеблишмента. Вот в этом, наверное, главная трагедия Лимонова. Это то, о чем он говорил: «Моя литературная судьба — это трагизм, моя тема — это трагизм». Трагедия Лимонова в том, что ему все время как-то хочется себя убить не до конца или революционером стать не до конца. И вот в интервью, которое сейчас Арина Бородина опубликовала (тридцать лет спустя), он тоже все время повторяет: «А вот у меня столько-то издано книг, у меня столько-то предложений от издателей». Это какая-то все время гордость на базе нонконформизма, это не очень сочетается, не очень сочетается беспрерывная гордость самоутверждения и, условно говоря, все время с собой портфолио («вот что обо мне написали, а вот сколько меня издали»).
Я думаю, что главная трагедия лимоновской судьбы была в том, что мыслил он как Ги Дебор, а писал лучше даже, чем Ги Дебор, а вот жить, как Ги Дебор, он не мог. Поэтому он стал частью «общества спектакля», стал, может быть, его лучшим летописцем, но стать его разрушителем и авторитетным противником он не смог. И это очень горько.
У меня нет никакого желания Лимонова обижать, сводить с ним счеты. Я действительно очень его любил, он про меня начал неожиданно на ровном месте ужасные гадости писать. Я понимаю, что я был ему всегда противен, потому что я из тех мальчиков из хорошей семьи, каких он классово не любит. Но проблема в том, что он классово своему классу абсолютно чужд. Что для него, так сказать, рабочий класс был, скорее, нежелательной вынужденной средой.
Он был очаровательный человек, довольно сентиментальный. У него прекрасные рассказы о матери — «Mother's Day» и «Смерть старухи». У него прекрасные повести о любви. «Укрощение тигра в Париже», я думаю, настолько лучше «Это я — Эдичка», насколько Наталья Медведева была ярче и талантливее, чем Елена Козлова-Щапова де Карли. Но при этом в образе Лимонова все время ощущается художественный метод — сблизиться, завоевать, порвать и на энергии этого разрыва, на этой реактивной тяге лететь дальше. К сожалению, этой реактивной тяги недостаточно. Рано или поздно возникает вопрос о внутреннем содержании этого героя. Может быть, поэтому поздняя лирика Лимонова («Стихи к Фифи») рисуют такой, в общем, неприятный образ, образ влюбленного старца, такой немножко «Дядюшкин сон», над чем он сам иронизировал. Это не делает его менее привлекательным, и книга его «Это я — Эдичка» в литературе будет всегда. Но все равно Эдичка против Лилички — это, увы, плотник супротив столяра. При том, что я как раз в молодости любил Лимонова гораздо больше, он мне был более симпатичен, а к Ерофееву я питал, скорее, недоверие. Но с годами Ерофеев перевесил.
При этом всякий новый, новообнаруженный текст Лимонова прекрасен. Думаю, они будут и еще. И что особенно ценно, понимаете, хорошо для писателя оставить после себя в столе. 〈…〉
Рукописью этой книги реально растопили камин в парижской квартире.
Спасибо Марии Розановой, которая отправила архив своего мужа (писателя Андрея Синявского) в Гуверовский институт (HIA) при Стэнфордском университете — копия затесалась между его трудов.
Так обнаружилась книга «Москва майская» яркого и дерзкого Эдуарда Лимонова, которую он написал в далеком 1986. И только сейчас она вышла в Яндекс Книгах.
Три дня из жизни молодого поэта в 1969 году — квинтэссенция свободы, страстей и таланта. Причем среди известных (Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и проч.) Кстати, возможно из-за плеяды описываемых и решили убрать книжку в стол — Лимонов по обыкновению не скупился на откровенность и оценки.
История, как писатель разлюбил столицу, рассказана в стиле Кристофера Нолана.
Рукописи, к сожалению, горят, но иногда находятся копии. Роман «Москва майская» был написан в 1986 г. в Париже, однако так и не был напечатан. Лимонов передал текст Марии Розановой, издательнице журнала «Синтаксис», и та отсоветовала публиковать. Да и сам Лимонов полагал вещь слабой, потому покорно отправил «в стол». Когда спустя годы передумал, было поздно — собственный экземпляр потерялся при переездах. И вот совсем недавно «Москва майская» нашлась в американском архиве Андрея Синявского (Мария Розанова была его женой) и выходит почти 40 лет спустя в издательстве «Альпина нон-фикшн». У таких авторов, как Лимонов, интересны даже неудачи, однако «Москву майскую» как раз провалом не назовешь. Затянутая, неровная, но все равно это крайне любопытная книга. «Потерянное звено» между его харьковским и нью-йоркским циклами и ценное свидетельство о жизни московской арт-богемы конца 1960-х гг.
Лимонов невзлюбил роман из-за того, что, по собственному признанию, не смог совладать с формой. Ключевые события разворачиваются всего три майских дня 1969 г., однако повествование — в духе фильмов Кристофера Нолана — постоянно скачет флешбэками. Их слишком много, и не все они равноценны. Но у писателя хорошая память, подробный дневник под рукой, и ему жаль упустить очередную сценку или лирическое отступление в духе романа XIX в. Лимонов сознательно играет в ерническую стилизацию — регулярно сравнивает себя с Растиньяком из бальзаковского «Отца Горио» и пишет о себе в третьем лице: «наш герой». Как и его французская ролевая модель, писатель прибыл покорять столицу и как раз в мае 1969-го должен был наконец достичь заветной цели — стать москвичом. С помощью хитроумной интриги, включающей фиктивный брак, подставного жениха и переклеенное фото в паспорте.
Конечно, амбиции «нашего героя» простирались гораздо дальше прописки — это скорее промежуточная ступенька, способ облегчить себе жизнь. Лимонов хотел — ни много ни мало — лавров главного поэта Москвы и с первых же дней пытался внедриться в богемные круги. Поначалу ему помогли харьковские связи — Вагрич Бахчанян, всеобщий друг и художник популярнейшей «Литературной газеты», а также Рита Губина, староста поэтического семинара Арсения Тарковского. Дальше Лимонов самостоятельно расширял круг знакомств, даже рисовал схему своего победного проникновения в кружки, салоны, группировки — подклеивая новые и новые куски бумаги. Всего он прожил в Москве семь лет и за это время исследовал контркультурную «географию» вдоль и поперек — от квартир диссидентов-подпольщиков до мастерской Эрнста Неизвестного, от Центрального дома литераторов до «Союзмультфильма». Там, на киностудии, проходила гражданская панихида по Юло Соостеру, чуть ли не единственной фигуре арт-богемы, кто не просто стал лимоновским другом-приятелем, а вообще оправдал ожидания харьковского Растиньяка.
«Москва майская» — это история разочарования Лимонова в Москве. Провинциал, выросший на дефицитных книжках о французских символистах и Монмартре, быстро прозревает, как провинциальна на самом деле столица и насколько якобы смешны и ничтожны местные небожители. «Поздний акмеист» Арсений Тарковский не в состоянии понять примитивной гениальности лимоновских стихов (мэтр заявил, что тот «изобрел деревянный велосипед» — переоткрыл находки обэриутов). Генрих Сапгир отказался бунтовать против Союза писателей и создавать совместно с ним, Лимоновым, альтернативный писательский профсоюз («Генрюша слишком хорошо ест»). Претензии к богеме у автора зачастую чисто эстетические — бородатые, пьющие, немодные. «Я предпочитаю видеть вокруг себя красивых людей».
Одна из главных арок романа — моральное банкротство СМОГа, ярчайшего литературного объединения 1960-х. Первое поколение смогистов (Леонид Губанов, Владимир Алейников) исписалось, считал Лимонов, второе в силу отсутствия таланта свою энергию направило в политические акции, что, с точки зрения автора, и вовсе глупость. Тем не менее в кульминационной сцене романа «наш герой» недвусмысленно объявляет себя наследником почившего СМОГа. Во время бытовой ссоры Лимонов будто бы чуть не «снял скальп» разбитой бутылкой с Губанова, после чего один из собутыльников вовремя вспоминает байку, что
«у индейцев человек, победивший вождя племени, снявший с него скальп, сам становится вождем».
Конечно, Лимонов сильно преувеличивает и свою известность, и свой успех в поэтической Москве. В одной из глав он упоминает, что его самиздатовские поэтические сборники прочитали «тысячи московских интеллектуалов»,— на деле, учитывая цену (а Лимонов не раздавал, а продавал свои «книги» по 5 руб. за штуку), счет в лучшем случае шел на сотни читателей. Многими своими знакомствами юный поэт обязан не литературному дарованию, а тем, что шил штаны на заказ. Любые факты в мемуарах такого нарцисса нужно перепроверять, но, кажется, настроения и некоторые нравы переданы достаточно точно. Чего стоит только глава про роль алкоголя в богемных посиделках, которые автор сравнил с венецианским карнавалом и оперой одновременно:
«Бутылка как бы знак: нормальные правила нормальной жизни мгновенно отменяются, признаются ненормальными, и начинается пьеса — другая реальность 〈…〉 Прославленный русский алкоголизм на деле не есть алкоголизм, но особая социальная церемония, спектакль, ОБРЯД».
Беседа с Даниилом Духовским о «Москве майской» и не только.
Не издававшийся при жизни Эдуарда Лимонова роман «Москва майская» увидел свет и ожидаемо стал одной из самых обсуждаемых новинок российского книгоиздания. Не прошел мимо него и поэт Алексей Черников. Он побеседовал с литературным секретарем и другом писателя Даниилом Духовским об истории новообретенной книги, а также о том, каких «новинок» Лимонова стоит еще ждать и чего в нем все-таки было больше — любви к себе в искусстве или к искусству в себе.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
— Лимонов не опубликовал «Москву майскую», потому что так посоветовала Мария Васильевна Розанова. Это удивляет. Неужели он просил хоть у кого-то советов и оценок, став уже признанным автором и опытным стратегом на литературном поле?
— В конечном счете он все решал сам, зачастую исходя из неочевидных для окружения соображений или предчувствий. Но самодуром Лимонов не был, к Марии Васильевне относился с большой человеческой симпатией, к ее литературному вкусу и издательскому чутью — тоже. То, что мнение Розановой сыграло свою роль в решении не публиковать роман,— абсолютно естественно. Другое дело, что ее мнение не было определяющим при принятии такого решения.
Эдуард Лимонов и Даниил Духовской. Фото из личного архива Даниила Духовского
— А с вами он советовался как с литературным редактором? Как проходили ваши обсуждения его рукописей — и удавалось ли его в чем-либо переубедить, если были поводы для переубеждений?
— «Лимонов со мной советовался» — звучит невыносимо пошло. Скажу так: между нами была известная степень взаимного доверия, мы обсуждали многие детали, иногда, набирая на компьютере его текст, я замечал какие-то фактические ошибки, ненужные повторы. Так как писал Эдуард очень быстро, порой едва ли не в режиме автоматического письма, ошибки случались. На такую правку он соглашался без вопросов.
Работали мы просто: на протяжении последних десяти лет я бывал у него практически еженедельно, иногда по нескольку раз в неделю. Ну и огромный объем переписки, тысячи писем — по телефону ни он, ни я общаться не любили.
Когда готовился сборник избранных стихотворений, написанных между 2003 и 2018 годом, Лимонов поручил мне провести селекцию лучшего из тоненьких поэтических книжечек, которые выходили у него почти ежегодно. Я отобрал примерно 300 стихотворений и горжусь, что он почти ничего не изменил в моем выборе. Десяток текстов убрал, несколько добавил. Книжка вышла под немудрящим заглавием «287 стихотворений».
Порой мы иронично и цинично переговаривались по поводу литературных дел. Наше сотрудничество, например, он называл «артель», а я заявлял, что «работаю для него Хароном», так как сообщаю Эдуарду имена его скончавшихся знакомых для очередных «Книг мертвых». Можно было залезть утром в электронную почту и увидеть отправленное в пять утра письмо Лимонова с вопросом «Ну, что нового? Кто еще умер?». Впрочем, это не цинизм, это — чтобы не было столь жутко от настигающей всех смерти.
Когда умерла супруга Юрия Власова, знаменитого штангиста и писателя, с семьей которого мы с Лимоновым общались в середине девяностых, я так же сообщил об этом печальном факте Эдуарду. А он вдруг ответил мне: «Ты же Власовых знал лучше. Не хочешь написать главу о Ларисе Сергеевне в мою книгу?» От таких предложений не отказываются. Я написал. Книга вышла, и он подарил мне экземпляр с надписью: «Соавтору моей «дипломной работы»…»
Вот смешной (или не очень) эпизод: мы работали над одной из последних книг эссе, «Философия подвига», и я едва не поругался с ним, настаивая, чтобы он выбросил главу про известного немецкого политика 1930–1940-х годов. К тому моменту любые его оценки, которые могли бы показаться позитивными, уже подпадали под действие статей УК. Лимонов нехотя согласился, выкинул кусок про рейхсканцлера и несколько обескуражено спрашивает: «А кого вместо него вставить?» Я отвечаю: «Напишите про Баадера». Он так и сделал.
— Почему «Москва майская» все-таки не была издана до момента утраты рукописи? Неужели Лимонов побоялся как-то задеть своим текстом упоминаемых в нем персонажей — или просто не был доволен качеством романа?
— Однозначно второе. Там практически нет персонажей, которых бы он не задел в том или ином другом сочинении. По лимоновским меркам, «Москва майская» достаточно мягкая книга, скорее сентиментальная, чем уничижающая спутников его юности. А вот то, что текст не настолько ладно скроен, как текст «Молодого негодяя» или «Подростка Савенко», заметно. Кроме того, книга очень густонаселенная, там десятки персонажей, иногда в их толпах теряешься. Но роман все равно замечательный и абсолютно «лимоновский». А его отбраковка говорит лишь о высоте требований, которые Эдуард предъявлял к собственному тексту.
— А почему после утраты рукописи Лимонов не стал восстанавливать роман? Он ведь был чрезвычайно плодовит и работоспособен, мог бы и заново написать эту книгу.
— Когда готовилось издание и шла речь о датировке романа, я обратил внимание издателей на то, что в эпилоге упоминается смерть Андрея Тарковского, последовавшая в конце декабря 1986 года. Конечно, эпилог мог быть дописан чуть позднее основного текста, но все равно очевидно, что писал он «Москву майскую» в 1986–1987 годах. Затем принял решение ее не издавать. А уже в 1989 году Лимонов вернулся на родину. Сперва наездами, с 1992-го — постоянно. И обрушился новый материал, трагический, кровавый, волновавший его намного больше воспоминаний о Москве шестидесятых. О первом приезде в СССР после эмиграции он написал незаслуженно малозамеченный роман «Иностранец в смутное время» и вставил в него два больших фрагмента из «Москвы майской» в качестве флешбэков. Практически дословно, поменяв только имя героя с Эда Лимонова на Индиану Иваныча — так он зашифровал себя в этом тексте.
То есть в 1990–1991 годах рукопись «Москвы» еще была при нем. Утрачена она была позднее, в ту пору, когда Лимонов уже крепко жил в России и русскими делами. Восстанавливать роман он не хотел, я спрашивал его об этом неоднократно. Не в его нраве была возня со старыми историями. Кроме того, к середине девяностых он решил, что роман как жанр ему больше неинтересен. А об экземпляре, переданном Марье Васильевне Розановой, Эдуард просто забыл.
— Лимонов на сегодня опубликован весь или есть еще что-то, чего читатели не видели и не увидят никогда?
— Не весь. Читателей еще ждут открытия. И «забытые» рассказы, и, вероятно, стихи, и мемуарные записи. Есть замечательные энтузиасты, которые успешно открывают в архивах неизвестные тексты. Кое-что готовится прямо сейчас, но об этом пока рано говорить.
— Представим, что 24-летний Лимонов попадает в Москву наших дней. Его стратегия покорения столицы была бы актуальна? Сегодняшняя литературная среда приняла бы такого юношу?
— Юноша обладал незаурядной волей и колоссальной жаждой славы. Такие качества срабатывают в любую эпоху независимо от декораций. Сегодняшняя литературная среда гораздо жиже, слабее мира искусства шестидесятых, покорить ее для Эдуарда не составило бы проблем. Другое дело, что вовсе не обязательно в нынешнем мире он стал бы реализовываться в качестве поэта. Но тут мы уходим в туманную область догадок, а Шерлок Холмс говорил, что это зряшное дело.
— Если бы Лимонов оставался в Москве после 1974-го, у него были бы хоть какие-то перспективы стать «персоналити», кем-то реально заметным на фоне сотен других маргинальных литераторов?
— Думаю, да. Талантливо было целое поколение. Ленечка Губанов писал о Москве тех лет: «…где гении шумят как колоски / и пожимают робкими плечами». Но таланта мало, нужны амбициозность, воля и бесстрашие. Это лимоновские качества. Но мы снова уходим в область сослагательного наклонения…
— В романе Лимонов вспоминает, что Арсений Тарковский назвал его стихи «изобретением деревянного велосипеда», буквально повторением поэтики обэриутов. В чем авторская уникальность Лимонова-поэта, чем важна его поэзия сама по себе, в отрыве от дальнейших трансформаций автора и его биографии?
— Он всячески открещивался от литературного родства с обэриутами. Его право, хотя, на мой вкус, ничего зазорного в этом нет. Для него они были слишком маленькой по значимости страничкой в истории литературы. Но он знал тексты и Хармса, и Введенского, и Заболоцкого, в меньшей степени — Олейникова. Хармс в сознании Лимонова присутствовал. Например, когда мы с ним, изрядно выпив, беседовали о поэте Сергее Чудакове, Эдуард вдруг стал сравнивать его: «Он был как Хармс, совершенно европейского вида, несмотря ни на что. Помнишь, Хармса есть фотография, где он в кепи? Вот и Сережа Чудаков был таким же. Без трубки, очень молодой, без кепи, но похожий…» Знал о том, что Хармс боготворил Хлебникова и Малевича, мы иногда об этом говорили, но вскользь, «в груде дел, в суматохе явлений».
Авторская уникальность Лимонова-поэта в том, что, отчасти пользуясь поэтикой обэриутов (и то — на раннем этапе), он наполнял ее совершенно другой интонацией, другим смыслом высказывания. Ранний Лимонов — гораздо больший лирик, чем обэриуты. Они — трагики и мистики, роднит их восприимчивость к абсурду бытия, но Лимонов намного элегичней.
— Некоторым кажется, что ранний Лимонов выработал поэтический метод и интонацию, из которых вырос Дмитрий Пригов. Когда Пригов подхватил их и стал более узнаваемым поэтом, Лимонов перестал писать стихи в прежнем стиле. С таким мнением стоит считаться?
— Это хронологически неверно. Лимонов распрощался со сходной поэтикой сильно раньше, чем узнал стихи Пригова. Если верить Эдуарду, в Москве 60–70-х они не пересекались. Познакомились позже, Пригов навещал Эдуарда в Париже, затем виделись в Москве, есть даже совместная фотография. Эдуард считал, что Дмитрий Алексаныч творил в сходной с «ранним Лимоновым» манере. Но это был повод упрекнуть Пригова в «формализме» и подчеркнуть, что сам Лимонов ушел в сияющие выси от достаточно примитивного уровня концептуализма, в котором навсегда, по его мнению, поселился Пригов.
Я тоже знавал Дмитрия Алексаныча, познакомился в музее Вадима Сидура в январе 1989-го, даже раньше, чем с Эдуардом. Пригов говорил мне о том, что его отношение к стиху, цитирую, «в известном смысле предельно неискреннее, моя основная драматургия не стихи, а отношение некоего автора со стихом», что он всегда «снаружи предмета, о котором пишет». Лимонов ему в этом полностью противоположен.
Д. А. Пригов, возможно, оглядывался на Лимонова. Э. В. Лимонов на Пригова — безусловно, нет. Существует емкий очерк Эдуарда о Пригове в «Книге мертвых-2». В финале он отказывает ему в таланте. На мой взгляд, несправедливо.
— Поэзия во многом была для молодого Лимонова чем-то наподобие спорта: он мыслил иерархиями, стремился быть «лучшим» и испытывал страшную ревность к чужой славе. Кому из поэтов-современников он по-настоящему завидовал, если такие были? И как относился к этим своим переживаниям под конец жизни?
— Тут я тайн не открою. Лимонов всегда выбирал самого сильного в окружении и рвался превзойти и низвергнуть его. В Харькове это был Владимир Мотрич, в Москве — Игорь Холин, Леонид Губанов и Владимир Алейников, в вечности — Иосиф Бродский, его абсолютный соперник. Под конец жизни он относился к ним трезво, но и с большой нежностью. Ведь наши соперники и враги в пределе оказываются самыми близкими нам.
— Многие обвиняют Лимонова в избыточном упоении собой, за которым якобы теряется его авторская чувствительность к сложным метафизическим состояниям, к чему-то тонкому во внешней среде. И поэтому некоторым тесно в его книгах от обилия авторского «я», заслоняющего собой все. Лимонов — человек литературы, текста или все-таки именно artist, как он любил себя называть? И чего в нем было больше — любви к себе в искусстве или к искусству в себе?
— Лимонов очень большой, и каждый может выдумать себе своего Лимонова. И они будут не похожи друг на друга. Я постоянно размышляю о нем, о том, что я успел увидеть за без малого тридцать лет общения этим невероятным человеком. О том, чего разглядеть или понять не сумел. Сейчас я ощущаю, что прежде всего он был человек слова, текста, как исчерпывающе точно говорят англичане: man of letters. Фокус на себе и собственной судьбе — это лишь метод, оказавшийся верным. Его потребность писать была физиологической. Он служил литературе не меньше, чем она ему.
Новый ракурс на восприятие современного искусства, считавшийся утраченным роман Эдуарда Лимонова и впервые переведенная американская классика, нонфикшен о кухне Древнего мира и история олимпийского мишки, экспериментальный роман об аргентинских рыбаках и попытка проникнуть в сознание очень одиного мужчины — «Правила жизни» собрали семь главных новинок последнего месяца весны.
〈…〉
«Москва майская», Эдуард Лимонов
Издательство: «Альпина Проза»
Иногда в истории литературы случаются внезапные, обескураживающие находки: то, что казалось навсегда утраченным, вдруг появляется, словно из ниоткуда, и значительно уточняет или даже меняет наши представления об этой истории. «Москву майскую» Лимонов написал уже за границей, в первой части разворачивая события трех дней из мая 1969 года, затем — вплоть до эпилога — уточняя судьбу главного героя, как будто ограняя его (а заодно и судьбу той Москвы, которую он встретил). Его герой, почти тождественный автору, покоряет Москву, стремительно погружаясь в богемную жизнь, наблюдая за огромным количеством удивительных персонажей (почти все из них в романе под реальными именами, на момент написания были еще живы, смотрите наш материал о тех, кого мечтал покорить Лимонов). Это словно памятник собственной наивности, собственной юности, любви, страстям и желаниям — в немного ироническом и оттого, быть может, чуть печальном для читателя ключе. Этот текст, нестройный, вихревой, пестрый, как будто передает обалдевшее, уязвимое состояние — быть может, потому Лимонов и поддался на уговоры не публиковать роман, и, быть может, именно поэтому его читательница его сохранила.
«Красная площадь», как обычно, предлагает тысячи книг, способных удовлетворить тысячи разнообразных запросов, сводимых к одному: «Над вымыслом слезами обольюсь». Вот лишь десять возможных вариантов.
Эдуард Лимонов. «Москва майская»
М.: Альпина нон-фикшн, 2025.— 414 с.
Сенсация сорокалетней давности, яркая муха в янтаре времени — мемуар о второй половине 60-х, который Эдуард Лимонов написал во второй половине 80-х, уже после «нью-йоркской трилогии», и сам считал безвозвратно утерянным, пока он не всплыл в парижском архиве уже после его смерти. Сюжет прост: это описание трех майских дней 1969 года, когда харьковский поэт Эдуард, тогда ещё Савенко, отчаянно пытается зацепиться за столичную художественную богему, на место в которой он не без оснований претендовал. Но которая отнюдь не спешила открывать ему свои объятия, видя в способном провинциале скорее обслугу, закройщика брюк, нежели собрата-поэта. Муки непризнания, как водится, усиливаются и переплетаются с муками любви к красавице Анне, которая, конечно, готова разделять с милым рай в шалаше, то есть в крохотной подвальной квартирке без удобств, но поглядывает в сторону тучного провинциального дворца. Да и сам Эд то и дело поглядывает на сторону…
Книги имеют свою судьбу. Пожалуй, если бы эта была опубликована сразу после написания, то воспринималась бы как сведение счетов. Но сейчас, когда большинство ее героев, прямо выведенных под своими именами (Арсений Тарковский, Леонид Губанов…), перешли в мир иной, а на самого Лимонова «наросла биография», этот мемуар воспринимается в двойной оптике — как колоритное описание московской как бы андеграундной, а на самом деле вполне сосуществующей с истеблишментом богемой, и как эскиз будущего Эдуарда Лимонова, мэтра и (анти)классика. А между тем начиналось всё просто.
«Эд Савенко высадился в Москве на Курском вокзале 30 сентября 1967 года в возрасте двадцати четырех лет».
В русских сетях после более, чем года ожидания появился наконец в хорошем качестве и с переводом фильм режиссёра Серебренникова «Лимонов. Баллада».
Туповатые неосоветские ауешники тут же принялись объяснять и трактовать самый скандальный эпизод фильма, перекочевавший в этот фильм Серебренникова из книги-биографии о Лимонове написаной Каррером, а в книгу-биографию из произведений же самого Лимонова.
Почему Лимонов — не Лимонов, а негр — не негр, а герой — не герой, было — не было и вообще автор совсем другое имел ввиду, а не то, что на писал, а глупый Каррер прочитал и принял все за чистую монету, а ненавистный либераст и злодей Серебренников намеренно все исказил, а мог бы снять фильм про настоящего советского человека, но не снял…
Диву я даюсь, нафига неосоветским ауешникам вообще читать Лимонова и смотреть о нем фильмы…
А между тем, находящаяся в стадии реакции, закручивания гаек, Родина хлопнул кулаком по столу и сказала свое веское слово — запретить! Запретить «ауе», «лгбт», «Эдичку», Серебренникова, секс с неграми на пустырях Нью-Йорка, матерщину и многое другое…
Чем тут недовольны неосоветские ауешники, дьявол их знает, может тем, что все запретили, но никого не расстреляли, и получается, что не по нашему не по советски, слишком мягко, либерастически.
И в тоже самое время вдруг!
Книжное издательство «Альбина. Проза» делает шикарнейший подгон — издаёт долгое время считавшийся утраченым роман писателя Эдуарда Лимонова «Москва майская».
Роман был обнаружен в архиве Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете.
Если верить комментариям издателей, то роман этот был полностью подготовлен к печати самим автором, но потом его то-ли отговорили издавать, то-ли он передумал сам.
Узнав об этом, что роман вышел (у нас, в Россиюшке), появился на прилавках вот буквально на днях, я рванул к компу искать электронную бесплатную пиратскую версию… и не нашёл, рано ещё. Но тут я не выдержал и побежал в книжный магазин и впервые за долгое время купил себе за деньги бумажную книгу.
И окунулся в чтение.
Эх! Лимонов о Лимонове, это вам конечно не Каррер о Лимонове и не Серебренников о Каррере… В книге присутствует типично лимоновский интерес, вкус, стиль — все то, за что мы так любим его творчество.
Действие романа «Москва майская» происходит… в Москве в течении трех дней шестьдесят девятого года. Три дня, но с многочисленными флеш-бэками и отступлениями, что (как и в «Подростке Савенко», например) сильно расширяет временное пространство книги. Молодой поэт вместе со своей женой Анной приезжает из Харькова в Москву, в столицу, которую и пытается покорить.
Биографически это продолжение «Харьковской трилогии», да и написан роман в восемьдесят шестом году как-раз после написания и издания той трилогии о Харькове.
По стилистике роман сильно повторяет «Молодого негодяя». Так схоже, что мог бы считаться четвертой частью «Харьковской трилогии». Приключения и становление героя в Москве, в новой обстановке, в новом городе, город новый, а герой все тот же…
Именно московскому периоду мифа о Лимонове не хватало подробностей, отдельного романа, и вот теперь он есть. В книге, кстати, присутствует множество известных людей (без псевдонимов, под своими именами).
Ещё именно в этой книге Лимонов рассказывает о своих занятиях на поэтического семинаре Тарковского и раскрывает свои отношения с поэтическим объединением СМОГ. Также он разъясняет почему он не любит Марченко, Солженицына, дессидентов и рабочих…
Короче, это Лимонов. Надо читать.
И я читаю. Наслаждаюсь чтением так, как в те времена, когда впервые «Подростка Савенко» купил и открыл.
Героический период жизни Эдуарда Лимонова в романе «Москва майская»
Впервые изданный роман Эдуарда Лимонова, рукопись которого долго считалась утраченной, написан в Париже в 1986 году и рассказывает о первоначальном этапе покорения столицы переехавшим из Харькова поэтом. Критик Лидия Маслова представляет книгу недели, специально для «Известий».
Эдуард Лимонов
«Москва майская»
М.: Альпина нон-фикшн, 2025.— 414 с.
В принципе, события «Москвы майской» позволяют указать даже точную датировку (18–20 мая 1969 года). Но, разумеется, действие происходит скорее во внутреннем личном хронотопе уже взрослого и состоявшегося писателя, который смотрит на себя 26-летнего иногда с отеческим умилением («Как быстро наш герой растет, как резво развивается»), иногда с тонкой иронией («Наш передовой, свежеприбывший из провинции поэт, как мы уже упоминали, стал на сторону самых передовых школ — сюрреализма и поп-арта»), но в любом случае без ложной скромности, хотя по разным поводам неоднократно называет себя «идиотом».
Кстати, из стихотворения Генриха Сапгира «Парад идиотов» Лимонов цитирует довольно большой кусок, который ему довелось прослушать в исполнении автора, волнуясь перед собственным выступлением. «Москва майская» вообще местами похожа на поэтический слэм, где лирический герой все время заставляет почувствовать атмосферу состязания и ревниво сравнивает себя с конкурентами:
«Ему пришлось читать после Генрюши, что его не обрадовало, так как провинциал признал в нем сильного и умелого противника».
Разные поэтические авторитеты, от Арсения Тарковского до Александра Галича, проходят перед пытливым взором юного Эда (он сам иногда определяет себя как «юного» поэта, по сравнению к населяющими Москву мастодонтами), чтобы причудливо отразиться в его насмешливо посверкивающих очках, придающих лирическому герою обманчивый вид:
«С весны 1967-го юноша стал носить очки в присутственных местах и на улицах, и очки придали его облику известную безобидность, какую обычно сообщают очки щуплому молодому человеку».
Таких вербальных автопортретов в «Москве майской» много, и в них ощущается смесь самоиронии и нежности к себе когдатошнему:
«Длинноволосый бледный юноша в лоснящемся на локтях и коленях черном костюме — поэт в героический период его жизни».
Взрослый Лимонов словно удивляется тому, как Лимонов начинающий вообще смог приспособиться к этой жизни, где перед индивидуалистом стоит сложная задача — сберечь «свое теплое и красивое «я»».
Это теплое лимоновское «я», похожее на новорожденного щенка (а целых восемь таких щеночков появляются в самой сентиментальной и трогательной сцене романа), при всей своей ненависти к социальному и коллективному, тем не менее чувствует потребность куда-то прибиться, ведь иначе не выжить. Именно поэтому лирический герой и отправляется в Москву, очарованный иллюзиями о том, что ему удастся найти друзей и единомышленников среди членов литературного объединения СМОГ:
«Соблазненный все еще раскатывающимися по стране волнами слухов и легенд, живописно повествующих о многотысячных чтениях смогистов на площади Маяковского, в библиотеке Ленина, о неслыханной дерзости их, включивших в список литературных трупов даже модных тогда у советской интеллигенции Евтушенко и Вознесенского, и приехал наш провинциал в Москву».
Над своим юношеским слабовольным желанием согреться в поэтическом коллективе Лимонов образца 1986 года издевается беспощадно:
«Наконец он примкнет к самой передовой молодежи своей страны. Наконец окажется в теплой и унавоженной почве».
Но несмотря на тоску по дружеской теплоте сквозь провинциальные лимоновские очочки быстро оказывается очевидна поэтическая беспомощность прославленных столичных «смогистов», испорченных влиянием Пастернака:
«Большой том стихов Пастернака в серии «Библиотека поэта» вышел в 1965-м. С предисловием проф. Синявского. В том же году проф. Синявского арестовали, и том подскочил в цене. Синий, труднодоступный том произвел на мягкие молодые души смогистов губительное впечатление. Пастернак с помощью Синявского совратил их поколение. Стихи большинства смогистов напоминают помесь гербарного определителя растений средней полосы России с пособием по занимательной метеорологии. Обильно каплет воск со свечей, бесконечно падают башмачки или иные балетные атрибуты под громы, грозы, ливни, метели, наводнения и другие слезоточивые явления природы…»
Это противоречивое желание влиться в какую-то общность, чтобы тут же разложить ее на составляющие и убедиться, что она тебе не подходит, составляет эмоциональный и философский нерв «Москвы майской». Она интересна не только как портрет эпохи и определенной литературной среды, но и как взгляд индивидуалиста, забравшегося в самое сердце своей Родины — России, и почувствовавшего, что здесь он тоже чужой, «паршивая овца» (которая, однако, своей паршивостью только гордится). В середине романа есть очень кинематографичный «травелог», который мог бы стать украшением байопика о Лимонове, потому что наглядно передает не только отношение лирического героя к Москве и России, но и саму квинтэссенцию лимоновского мировоззрения, которое любит экстремальные точки: либо с самого дна, либо с высоты птичьего полета, но никак не со среднего уровня человеческого взгляда.
Свой концептуальный вояж по Москве провинциальный поэт начинает с рассуждения, где скрыта издевка над пошлостью туристического подхода:
«Он не ощущал, что Москва — столица нашей Родины, довольно долго. Понимал, что да, но не ощущал. Ему бы с самого первого дня нужно было пойти, как делают простые люди, посетить Кремль, приблизиться к Царь-пушке и Царь-колоколу, побродить у тухлой Москвы-реки, съездить в Загорск, вглядеться в лики икон и даже — почему нет — спуститься под землю, в Мавзолей, поглядеть на забальзамированного вождя племени. Ведь именно эти, казалось бы, вульгарно-открыточные пошлости и возвышают Москву в столицу Союза Советских, всея Руси».
Дальнейшие поиски Родины приводят «Эдуарда, не помнящего родства», в ГУМ, Музей изобразительных искусств имени Пушкина, Елисеевский гастроном («где хорошо пахло кофе и селедкой»), Центральный рынок на Цветном бульваре, где эстетически чуткий поэт придирчиво выбирает, что из этих локаций можно признать частью Родины, а что — не дотягивает.
Оказавшись в какой-то момент в холмистом Кремле и осмотрев «прославленный колокол», похожий «на буддийскую ступу», а также Колокольню Ивана Великого, собирающуюся упасть, как Пизанская башня, впечатлительный провинциал вдруг взмывает с Красной площади «на воображаемом мгновенном летательном аппарате (нечто вроде геликоптера, но передвигающемся со скоростью воображения)» и на протяжении боя курантов успевает облететь всю Россию, поразившись ее габаритам:
««Большая,— подумал он,— какая большая!» И понял, что думает о ней — стране, но не Родине. В большой — неуютно, могущественно и страшно. Если б она была маленькая — была бы мне ближе. А так, что делать? Жить со всею ею? Хорошо и легко жителю княжеств Люксембурга или Андорры. А с этой… Поноси-ка в себе всю эту коллекцию минералогий, рельефов и климатологии. А пейзажей сколько!»
Последний московский пейзаж, предъявленный уже в эпилоге,— телевизионная картинка:
«Москва? Все так же стоит на полянке на берегу реки шоколадный торт Кремля. Автор видел по «тиви»,—
иронизирует парижский космополит Лимонов, в 1986 году еще не предвидевший, что все-таки именно Москва даст ему последний приют.
Прочитал Москву Майскую. Книга Лимонова о конце 1960-х, написанная в 1986 и опубликованная впервые совсем недавно. Можно сказать, на днях.
Мне книга очень понравилась.
Я давно уже думал, что этот московско-андеграундный период жизни Савенко-Лимонова очень интересен, но остается как-то в тени. У меня даже есть ощущение, что Лимонова и недооценивали на Родине по этой отчасти причине. Получалось как бы, что он зародился где-то там на западе, а в Россию прибыл только в 1992 году.
А ведь он уже к моменту отъезда из Союза выгрыз себе место в искусстве довольно значительное. И вот это обстоятельство и делало его несколько маргинальным для широкой публики персонажем.
В общем всё это очень интересно. Сам факт того, что он не опубликовал тогда эту книгу — факт примечательный. Похоже — щадил своих друзей. Оставил на потом. И это потом — настало. Рукопись всплыла именно сейчас, и похоже, в этом есть какая-то жутковатая закономерность.
Кстати, в тексте, в трех, кажется, местах — есть небольшие купюры. Отродясь, честно говоря, такого не видел. Наверно потому, что такого еще не было.
Вышел потерянный роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Кстати, сам Лимонов, да и многие другие, думали, что роман точно не воскресить. Но работу неожиданно нашли в библиотеке Стенфорда всего лишь полгода назад. Книгу опубликовало издательство «Альпина.Проза».
Не выпускать эту книгу изначально Лимонову посоветовала издатель Мария Розанова, есть версии о том, что такое мнение у нее сложилось из-за обилия героев, причем с реальными именами были все, кроме одного). Также есть версии, что сам Лимонов мог отказаться от книги, потому что «Москва майская» дейстильно напоминает «Подростка Савенко» по стилю.
Говорят, кстати, что именно в этом романе Лимонов передает свой дух и ритм Москвы. Читать точно стоит)
Про «Москву майскую» я напишу, конечно. И напишу, почему так долго не пишу. Пока вот что нашла: на «Яндекс.Книгах» есть аудио версия, в которой чтецом заявлен сын Лимонова.
Странно. В самом аудио чтец упоминает только себя — Дмитрий Зарайский. Как появилось там имя Богдана Савенко, не понимаю. Может, случайно подтянулось. А, может, и читает фрагменты.
Буду слушать. Если читает, это неожиданно. Ранее Богдан Савенко говорил, что к творчеству отца у него никакого интереса нет. Возможно, что-то изменилось. Повзрослел. Он, вроде бы, дал интервью, а в прессе его стали вдруг подписывать как Богдана Лимонова.
Именно этот мальчик — правообладатель. От его имени Екатерина Волкова продала бригаде «Ух!» права на публикацию собрания стихов Лимонова.
Сегодня поговорим о недавно вышедшей книге «Москва Майская» Эдуарда Лимонова. Честно говоря, купился я на предысторию «Альпина Проза» о тяжелой судьбе рукописи, которая якобы была утрачена в пожаре, затем чудесным образом найдена (прим. — маркетологам издательства «Браво!» за отсылку к теме «Рукописи не горят»), и агрессивной рекламе «Яндекс Книг», что активно подсовывала ее мне несколько дней на главной странице приложения. Заходишь туда, а там: «Ну почитай меня, ну почитай!» Вот я и решился.
Сразу скажу, что это мой второй заход на Лимонова. Пытался я его читать, но столкнулся с огромными проявлениями, так сказать, «свободной любви», на том и закончил. Мне это не надо. И вообще правильно, что запретили. Думаю, раз сейчас напечатали, то учитывали запрещающий сие закон, и там ничего такого нет. В контексте всего творчества оценивать не могу, ибо это первая прочитанная мной его книга, потому буду относиться к ней, как к самостоятельному произведению.
Сюжет разворачивается вокруг поэта Эда Лимонова, который в конце 60-х годов прошлого столетия приехал покорять Москву и оказался в самом эпицентре творческого объединения «СМОГ».
Расшифровывается сия аббревиатура, как «Смелость, мысль, образ и глубина», а также есть и еще несколько версий, выдуманных членами объединения позже. Создали это сообщество Леонид Губанов, Владимир Алейников и другие. Это объединение не ограничивалось исключительно литераторами, но также включало в себя художников, музыкантов и представителей театральных кругов. Участники сего сообщества приняли решение отказаться от публикаций в официальных советских изданиях, что стало своеобразным актом протеста против цензуры и ограничений, налагаемых на свободу творчества. Вместо этого они предпочли альтернативный путь распространения своих произведений через «самиздат», которое позволяло им обходить государственные цензурные барьеры. Кроме того, участники объединения активно поддерживали протестные движения и политические инициативы, что нередко приводило к негативным последствиям для них самих. В частности, их могли преследовать, арестовывать и подвергать репрессиям за их деятельность.
Это меня, собственно, и привлекло в книге, ибо про шестидесятников я уже кое-что почитал и посмотрел, а вот про дальнейшую жизнь творческой Москвы мне было ничего неизвестно. Тут Лимонов со своей историей пришелся, как раз кстати и вышло у него довольно-таки неплохо. Описательная часть эпохи выглядит вполне неплохо, а вот диалоги, приукрашенные различным бредом и матом, которые вставлены по принципу «чтобы было», очень плохи, прям режут глаз, ну или ухо (прим. — я эту книгу и читал, и слушал, благо в «Яндекс Книгах» есть синхронизация текста, что очень удобно!). Книга неспешная и активных действий в ней нет, так что любителям «экшна» не подойдет.
Не понял я всеобщего ажиотажа вокруг Лимонова. Ну книга, как книга… Очень даже средне! Можно и не читать. Про диссидентов есть десятки, а то и сотни подобных работ… И все об одном и том же… Какой же плохой Советский Союз… Со всеми вытекающими… И выкручиваниями… И есть работы в разы лучше и правдивей «Москвы майской»… Хотя, что есть правда? Для одних идей она одна, для других — другая… Тут можно спорить до бесконечности.
Времени потраченного не жалею, ибо слушал ее в машине, когда ездил на работу и обратно, и читал, пока сидел где-то в очередях. По итогу хочу сказать, что данная рукопись на троечку из пяти в моей системе координат. Старшему поколению, скорее всего, она не пойдет по идеологическим соображениям, а более молодому в принципе можно ознакомиться в качестве еще одного взгляда на давно ушедшую эпоху, которая доносится лишь отголосками до нас сейчас.
Сначала не собирался читать нового Лимонова (вышедший недавно роман «Москва майская»), но все же счел неразумным игнорировать такие послания с того света. Вообще-то с годами подохладел к его прозе, но надо признать: захватило с первых страниц, и вообще давно чтение в жанре «автофикшн» так не захватывало. Попытался вспомнить, захватывало ли вообще, и сходу не вспомнил. И это не потому, что автофикшн попадался плохой: бывало, что даже очень хороший, но как будто автофишкн и не должен захватывать, по-настоящему увлекать, что-то в этом жанре противоречит запойному чтению. Но Лимонов все же умеет увлечь бессюжетным автоописанием, даже в не самых лучших вещах (хотя эта вещь однозначно хорошая): тут, видимо, дело в его особенной энергичности (прежде всего), интонации, язвительной наблюдательности. Почему-то прощаешь ему то, что не простил бы другим — вечное упоение собой, повторы, неправдоподобные реплики: все герои, даже плохо говорящие по-русски иностранцы, говорят одинаково по-лимоновски, пользуются вычурным лимоновским синтаксисом.
Особенно запомнился портрет пожилого поэта Евгения Кропивницкого, жившего в Долгопрудном. Долгопрудный изображен как хтонически-сюрреальное место, полное каких-то средневековых уродцев. Я некоторое время тоже провел в Долгопрудном, и да, там ощущались какие-то мрачные энергии (не в силах рассеять эти энергии даже проживающий в Долгопрудном вокалист группы «Дюна» Виктор Рыбин). Кропивницкий же изображен как такой светлый старец, не сломленный неудачами. Он ничего практически не говорит, а молча транслирует насмешливо-стоическое мировоззрение. Почитал стихи самого Кропивницкого (отличные, очень понравился его наивный стиль) — стало понятно, откуда Лимонов взял интонацию для своих поздних, стариковских стихов:
Штукатурка облупилась,
Обвалилась штукатурка;
Все строенье покосилось
И крива моя конурка.
И смешна моя фигурка —
Стариковская смешная.
Много пью теперь вина я;
Шляпа старая облезла;
Клочья ваты /тоже знаю/,
Да еще болезнь прилезла:
Мучит насморк, кашель, грипп…
Вот каков я, старый гриб!
Весной 2025 года в издательстве «Альпина.Проза» вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгие годы считалась утерянной. Сам Лимонов говорил, что сжёг роман в Париже в 80-е годы. Сюжет произведения оставалось восстанавливать лишь по комментариям самого автора.
В середине 2024 года рукопись находится. Неожиданно она оказалась в библиотеке Стэнфорда в США в архиве рукописей эмигранта Андрея Синявского. Издательство «Сноб» выложили интервью с работниками «Альпина.Проза», чтобы те смогли поведать всю историю находки.
Сам роман рассказывает о трёх днях жизни Лимонова в Москве, но в эти дни укладываются воспоминания о целом годе пребывания в столице. Эдуард Лимонов приехал в столицу в конце 60-х годов, провёл несколько ярких лет и познакомился с видными деятелями искусства. По мнению редакторов и исследователей роман «Москва майская» становится переходным мостиком между «харьковской трилогией» и «ньйю-йоркской». И сейчас книга даже актуальнее, чем в 80-е годы. Для начала стоит поговорить о контексте.
Эдуард Лимонов пишет о времени кардинальных перемен и переустройстве. С некоторой тоской лирический герой вспоминает о смерти Сталина, о приходе Хрущёва. Но Хрущёвское время создало контркультуру. Когда герой приезжает в Москву, контркультура находится в самом расцвете сил. В пыльных советских кабинетах дома литераторов собирается молодёжь, чтобы послушать Арсения Тарковского и почитать ему свои стихи. А на улице на Маяковского бродят СМОГисты (Самое Молодое Общество Гениев) и читают своих стихи «против». Как ни странно, эти два течения общаются, ходят друг к другу, дружат даже. Герой (в дальнейшем его назовём Эд, как его называют и в книге) не примыкает к кому-то конкретно. Общество СМОГ отпугивает его своей дерзостью и юностью.
Впоследствии он подерётся с лидером общества — Леонидом Губановым (или Лён, как его часто называют в романе).
В среде Тарковского он поднимает бунт против устоявшегося порядка. Считает, что каждый должен читать пару стихотворений на семинаре.
Интересно здесь влияние эгоцентризма самого Лимонова. В романе стихи молодого поэта называют «гениальными», его кличут «харьковским гением», но как относились к стихам сами участники — остаётся тайной. В любом случае, талант, напористость и уверенность в себе помогли Эду добиться некоторого значения. Официально печататься он не хотел, поэтому продавал самиздатовские сборники, но мог и официально прочитать стихотворения на специальных литературных вечерах.
Сам роман становится чётким документом эпохи. Хоть Эд и не мыслит себя с Москвой, не видит в ней той самой Родины, но он сумел уловить дух времени. Герои постоянно называют кого-то гением, рассуждает о политике государства, ищут новые таланты и пишут свои стихи и картины (да, в романе много и художников последователей сюрреализма). Описаны улицы, площади, дом литераторов, всё это рассматривает героем через дух самого времени. Каждому герою кажется, что контркультура уходит, а на смену приближается тот самый застой. Здесь стоит напомнить, что Лимонов смотрел на роман спустя время.
В эпилоге романа как раз и рассказывается, что многие правильно уловили веяния, смогли понять, что будущее ждёт самое мрачное. Губанов умирает в 37 лет, Вадик Делоне в 35. В конце романа умирает художник Соостер (здесь есть небольшая ошибка, действия происходят в 1969 году, но Соостер умер только в 1970). И почти каждый от остановки сердца от алкоголизма.
Лимонов находит врага не в государстве, а в «обряде бутылки» (как он это называет). Каждое общество поэтов, писателей, художников 60-х годов прошло через такой обряд. Любые разговоры проходили обязательно с шумным застольем.
В этом же романе упоминается его мимолётное знакомство с Венедиктом Ерофеев. Бесспорно, что Лимонов в эмиграции ознакомился с книгой «Москва — Петушки» и даже вдохновлялся ей. Но тогда Эд не обратил внимание на молчаливого гостя у Славы Ринго. В некоторых интервью Лимонов упоминает об этом знакомстве, поэтому в литературных кругах «Москва майская» приобрела образ «священного грааля». Но, как оказалось, никакого общения между ними в романе не состоялось.
Смогисты так и не смогли вырасти, не смогли достичь высот, стать настоящим литературным течением. Они просто не успели. Сама эпоха не позволила. К таким неутешительным выводам приходит автор.
«Москва майская» — яркий портрет эпохи. С книгой можно пройти по Москве, посмотреть на знаковые места, дома. Лимонов подошёл к этому серьёзно, хоть и некоторые вещи изменил для создания драматизма. Роман становится находкой. Нет уже участников тех событий, нет и самого автора. А книга всплывает в самое нужно время.
Всё же, здорово, что нашли этот текст! Пламенный привет от Эдуарда Вениаминыча. Так его не хватает.
Про книгу: не шедевр. Сшитые на живую нитку куски, со скачущей хронологией. Материал явно не доработанный или не обработанный.
И всё же, как хорошо.
Но это всё ерунда, потому что много интересного: и смогисты, и Арсений Тарковский,и Генрих Сапгир, и Галич, Анатолий Зверев, и Илья Кабаков, и диссиденты-рэволюционеры, подкармливаемые иностранцами с помощью чеков в валютные магазины. Наслаждение. Лимонов никому спуску не дал. «Узнаю брата Васю», как говорится. За то и любим.
Жаль, что не описан момент знакомства с Щаповой и момент принятия решения об отъезде.
Зауважала папу автора, Вениамина Савенко. Судя, по приведенным в конце словам его, здравый был мужик. Славы не искал, как сын, но в убеждениях был твёрд.
Вообще такие книги хорошо читаются на историческом отдалении. Когда ты ещё чувствуешь автора своим современником, но уже обладаешь послезнанием о судьбе всех героев.
дочитала считавшийся потерянным и неожиданно найденный и выпущенный в этом мае 2025 роман «Москва Майская» Лимонова. про май 1969.
56 лет. почти 55.
первые страницы, казалось, что писал не Лимонов. что ушлые маркетологи, наследники и продюсеры нагенерили на его материале. но ушло.
уловила на этой его книге. 11 в этом периоде. и 13 из всего прочитанного. что мне нравится в его герое чувство времени. как бы над потоком событий и очень метко определяя черты эпохи — периоды групповой жизни — но как будто бы он понимал это уже там и тогда находясь внутри событий и потока современником, а не уже спустя десятилетия за писательским столом. а как иначе без такого чувства точек окончания возможностей ему бы удалось насочинять и намахать свою особенную живописную Лимоновскую судьбу.
ну и. цензура. вот что там такого написано в этих вычерненых трех предложениях, если из книг не вымараны эсэсовец, наркотики и гомосексуализм.
маркетинг у книги, конечно, хорош. и посмертность и цензура.
Промо-кампанию утерянного романа Лимонова издательство начало не совсем удачно — публикацией отрывка о литературных семинарах Арсения Тарковского в ЦДЛ, которые автор посещал в 1969 году. Этот эпизод ЭЛ включил позже в свой другой роман, «Иностранец в смутное время», так что было ощущение, что «Москва» — компилятивна и собрана из не пошедших в дело фрагментов. Но не тут-то было! По цельности и внутренней собранности (действие книги уложилось в три весенних дня) новообретённый роман вполне даст фору многим другим книгам Лимонова, не обязательно — поздним. Почему ЭЛ не опубликовал его в 1987-м? Отчасти причины понятны: лирический герой «Москвы» недостаточно зол, не настолько, очевидно, насколько хотелось бы автору. Это не молодой негодяй, отвратительных поступков он не совершает, напротив — суждения молодого человека проникнуты какой-то народной разумностью. Ему одинаково смешны и официальные литераторы и московская богема, революционеры-самосады и диссиденты-грантополучатели. Взгляд Лимонова в «Москве» — это взгляд абсолютно здорового человека: не злого, не больного, не страдающего, но вглядывающегося в мир с азартом молодого волчонка. По сути, «Москву» вполне можно включать в школьную программу. Юноше, обдумывающему житьё, эта книга пойдёт только на пользу.
Недооцененная автобиография, впервые оцененная биография и животные, которые всегда и у всех в цене — но особенно у японских поэтов.
Эдуард Лимонов «Москва майская»
«Альпина. Проза»
Возможно, самый интересный роман, возможно, самого недооцененного русского писателя. Текст читается на нескольких уровнях: как ироничная история о «покорении Москвы» — опредмеченная метафора — через завоевание прописки и жилья, как скорбная песнь по оттепели и как историческое свидетельство шестидесятника. Автобиографические мотивы, как обычно, очень сильны, и на страницах книги предстает множество писателей и поэтов. Автор не скрывает главной своей цели — быть частью этого сообщества: мечта сколь наивная, столь и недостижимая. Нетрудно догадаться, что его ждет разочарование, которое, однако, поможет ему впоследствии обрести свой голос. К русскому читателю приходит один из важнейших текстов о 1960-х.
В мае 2025 года в издательстве «Альпина.Проза» вышел считавшийся утраченным роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Редактор издательства Денис Лукьянов разобрался, зачем рукописью топили печку, как ей удалось вернуться к читателям 20 лет спустя и почему именно с этого текста нужно начать знакомство с творчеством Лимонова.
Рукописи горят, но возвращаются
Нет, это не коммерческая уловка — у нас в издательстве «Альпина Проза» вышел роман, до того действительно считавшийся утерянным. Даже сам автор думал, что рукопись погибла. Уезжая из Парижа в конце 1990-х, Лимонов оставил свою библиотеку приятелю Мишелю Бидо. Тот отправился в долгое путешествие и дал приглядеть за квартирой другу, который, не получав вестей, решил, что Бидо погиб. И тогда «Москва майская» полетела в топку. Буквально. Надо же было как-то поддерживать тепло в доме.
И вот, 20 лет спустя, пепел обратился бумагой. Книга нашлась случайно. Но сгоревшие рукописи, очевидно, возвращаются извилистыми путями. «Москва майская» всплыла в архиве библиотеки Стэнфорда, сканы были почти в идеальном состоянии — оставалось только «причесать» текст и перевести в печатный вид. Наш главный редактор, Татьяна Соловьева, рассказывает, что Лимонова скорее пришлось «глубоко подкорректировать»:
«Например, часто встречалась такая разговорная фраза, когда он вместо «в переулке» писал «на переулке». С точки зрения русского языка, конечно, правильно не так. Вот такие мелочи я как редактор поправила, но это был очень точечный процесс».
Тут, наверное, впору рассказать немного «внутрянки». Может, о том, какие проблемы были с получением авторских прав от наследников? Или об ошибках типографии? Или… да много чего могло произойти. Но еще один феномен «Москвы майской» в том, что все прошло весьма гладко и просто.
Но сложнее всего оказалось постоянно напоминать журналистом об эмбарго: мы запустили новинку вместе вместе с Яндекс Книгами (там можно слушать аудио и читать электронку) в единый день продаж. Все же, чудесная находка чудесна во всех смыслах.
История текста вполне сойдет за сюжет какого-нибудь фильма от Netflix. Но, опять же — это не маркетинговый ход. Денис Изотов, наш заместитель арт-директора, работал над новым оформлением серии Лимонова (первым в этой серии и станет издание «Москвы майской» в мягкой обложке).
Собирая материалы для очередной обложки, Денис вместе с другими фанатами искал разные архивные редкости. И не только архивные — фантомные. Например, версию романа «Это я, Эдичка» в стихах и одну неизвестную статью.
«Замечательная исследовательница из Техаса Светлана Лазуткина,
попыталась найти эти две вещи и набрела на архив в Стэнфорде, где хранится коллекция Синявского. Интервью и стихотворного «Эдички» там на нашлось, но зато в перечне материалов, связанных с Лимоновым, был документ, озаглавленный «Moskva maiskaia». Думаю, мы все буквально подпрыгнули, когда увидели письмо Светы с перечнем. Я сразу отправил в университет запрос о возможности публикации, а товарищей-исследователей завалил просьбами никому не рассказывать о находке раньше времени».
Сразу ли «Москва майская» сгорела? Вот так, в топку без попытки публикации? Вовсе нет. При жизни Лимонов сам отказался от издания романа, возможно, после аргументации Марии Розановой, жены издателя Андрея Синявского (то ли структура показалось сырой, то ли текст слишком повторял две другие книги Лимонова, «Подростка Савенко» и «Молодого негодяя»). Оба они читали рукопись. Сохранили ее — и передали в архив Стэнфорда.
Так что никакой тайны за семью печатями, хотя звучит по-булгаковски красиво.
Некрепко и со вкусом
Лимонова знают не только (или даже не столько) как политического деятеля, сколько как поэта и прозаика — неясно, какая из его ипостасей более популярна. Автор был весьма плодовит, и новорожденная «Москва майская» — отличная точка входа в лимоновский омут. В буквальном смысле — там не тихо, но черти водятся. Ради них туда и лезешь.
Вообще, «Москва майская» — что-то в духе безалкогольного коктейля. Здесь есть все лучшие составляющие прозы Лимонова — фирменный стиль, эпатажность, ирония, жесткость, неприкрытость описываемой действительности,— но при этом они не так сильно дают по голове. А вкус точно такой же. И на работу утром встать проще.
Сюжет укладывается в два предложения: молодой поэт Эд приезжать из Харькова в Москву, чтобы покорить ее. С собой у него один чемодан. А дальше начинается попурри из событий трех ярких дней. Вообще, «Москва майская» — это набор архивных фотокарточек, где ключевые представители творческой богемы тех лет запечатлены на фоне ретро-Москвы. Тут и Арсений Тарковский, и Леонид Губанов, и Эрнст Неизвестный, и Анатолий Брусиловский. Но соль в том, что для героя-Эда эти фамилии ничего не значат, он наивен и дерзок, а для Лимонова-автора значат даже слишком многое. Как и для читателя. Оттого оптика повествователя в романе двоится: интонация то наивная, то с фирменной лимоновоской ухмылкой — мудрой и ироничной. Это задает особую атмосферу. Весеннюю и какую-то — странно так писать о Лимонове!— уютную. Чуть извращенно, но уютную.
«Москва майская» — один из самых мягких романов автора. Отличная точка старта. Пусть мата в тексте меньше и не стало — должна же быть хоть какая-то константа?
Впрочем, это далеко не единственный повод познакомиться с Лимоновым именно с этой книги. Скажу честно: истории о молодых поэтах-бунтарях, решающих покорить большой мир, не могут быть скучными. На этом половина Голливуда построена — Лимонов, конечно, канонам классической истории становления вовсе не следует. Читать «Москву майскую» — все равно, как смотреть историческую документалку с дерзкими комментариями закадровым голосом. Да еще и в ретро-озвучке — той самой, гнусавой. Это, помимо прочего, способствуют выбросу в кровь нечеловеческих доз ностальгии.
Героиня реалити планирует прочесть 4 произведения русской классики и вернуться к написанию отзывов на книги: часть 2.
Одной из целей, которые я поставила себе в рамках книжного челленджа, было вернуться к написанию отзывов на прочитанные книги и делиться некоторыми из них с читателями Т–Ж. С января я стала записывать впечатления о прочитанном в вордовский файл. Но о большинстве книг почему-то не возникало желания написать что-то больше пары-тройки предложений. И вот наконец появилась книга, о которой хочется рассказать подробно. Это «Москва майская» Эдуарда Лимонова.
Эдуард Вениаминович Савенко, более известный как Эдуард Лимонов (1943–2020),— личность поистине легендарная, о нем сложно рассказать в двух словах.
Он родился в Дзержинске, детство и юность провел на окраине Харькова. В отрочестве дружил со шпаной, принимал участие в грабежах. Потом работал на харьковских заводах. Писал стихи, стал членом харьковской творческой тусовки, шил брюки на заказ и мечтал о славе. В 1967 году Лимонов переехал в Москву, где вращался в среде московской богемы, андеграундных поэтов и художников. В 1974 году эмигрировал. Несколько лет прожил в Нью-Йорке, в 1980-е годы жил в Париже. Со временем стал прозаиком, активно издавался на западе. В 1991 году восстановил советское гражданство и вернулся в Россию.
С этого момента начался новый этап жизни Лимонова — он стал политическим деятелем, основал оппозиционную партию, воевал в Югославии, сидел в тюрьме, баллотировался в президенты… И все это время писал, писал, писал… Лимонов — человек, который всю свою жизнь превратил в литературу. Его книги — яркий пример автобиографической прозы, которую я люблю сильнее всего.
Я читала не все книги Лимонова: их очень много и, увы, не все мне интересны. Первой книгой, которую я прочитала, был сборник рассказов «Великая мать любви». Книга была очень живой, но в тот момент показалась мне грубоватой. А в 2012 году я открыла для себя другие книги Лимонова, и благодаря им он стал одним из моих самых любимых писателей. Больше всего я люблю его так называемую Харьковскую трилогию («У нас была великая эпоха», «Подросток Савенко», «Молодой негодяй»). В этих книгах рассказано о детстве, отрочестве и юности будущего писателя в Харькове. Трилогия экранизирована — по ней снят фильм Александра Велединского «Русское» (2004), где юного Лимонова играет Андрей Чадов. Я читала трилогию дважды, и меня не перестает удивлять, как Лимонов смог в 1980-е годы так ярко и живо описать события 30-летней давности! Это поистине какой-то дар.
Самая знаменитая книга Лимонова — роман «Это я — Эдичка» — рассказывает о жизни Лимонова в Нью-Йорке после расставания с женой Еленой Щаповой. Это не самая моя любимая книга, но это, безусловно, знаковый текст для понимания его творчества — уже в нем проявляются фирменные черты Лимонова (автобиографичность, шокирующая откровенность и искренность). Про американский период жизни мне больше нравится книга «История его слуги» — о том, как Лимонов работал дворецким в доме американского миллиардера.
О французском периоде жизни и отношениях с женой Наталией Медведевой рассказывает книга «Укрощение тигра в Париже».
Наталия Медведева — яркая личность, певица и писатель, у нее есть очень крутая автобиографическая книга «Мама, я жулика люблю!».
То, что Лимонов писал уже после возвращения в Россию, на мой взгляд, не так интересно, как книги, написанные в 1970–1980-е годы.
Мне кажется, что они уже не так понятны, если не знаешь весь предыдущий контекст. Но, пожалуй, все равно могу отметить пару книг. Это «Книга мертвых», где Лимонов рассказывает о знаменитых людях, с которыми он сталкивался на протяжении жизни и которые уже умерли. И сборник «В Сырах» о жизни в Москве после выхода из тюрьмы и об отношениях с женой — актрисой Екатериной Волковой (в браке с ней у Лимонова, которому уже было за шестьдесят, родились дети Богдан и Александра).
Вот за что я люблю книги Лимонова:
1. Автобиографичность. Для меня это в принципе плюс сам по себе — также я люблю автобиографическую прозу Сергея Довлатова, Романа Сенчина, Евгения Алехина и многих других. Но у Лимонова в самом деле очень яркая и интересная жизнь, ему действительно есть, о чем писать.
2. Искренность. Лимонов не красуется перед читателем и рассказывает все как есть, не старается понравиться — и этим как раз и нравится.
3. Самоирония. Редкое качество, особенно в сочетании с неслабым самомнением. Лимонов всегда считал себя не таким, как все, но никогда не боялся посмотреть на себя со стороны и посмеяться над собой.
4. Фиксация реальности — то, что мне в принципе кажется очень важным и то, за что я, например, люблю дневники трат. В текстах Лимонова зафиксирована целая эпоха. Там живут и действуют люди (как знаменитые, так и безвестные), которых давно нет, но которых он сохранил для истории.
5. Стиль изложения — удивительная свобода письма, легкий и яркий, образный язык. Я не замечаю, как мелькают страницы, когда читаю Лимонова. Обидно прерываться на работу, сон и прочие дела. Впрочем, предупреждаю — у Лимонова очень, очень много мата. Знаю, что такое не всем нравится. Но вот честно, книги Лимонова это не портит, а наоборот, придает им особый шарм.
Я дважды была на встречах Лимонова с читателями — в 2014 и 2015 годах в «Буквоеде» на Восстания в Петербурге. Оба раза зал был набит битком. Лимонов произвел впечатление очень здравомыслящего и умного человека.
В моей коллекции есть подписанный Лимоновым экземпляр романа «История его слуги».
Лимонов умер в марте 2020 года. На фоне наступавшего на планету коронавируса его смерть прошла совершенно незамеченной… Летом 2022 года я съездила на его могилу на Троекуровском кладбище в Москве — не поленилась по жаре проехать с одного конца Москвы на другой ради этого. Было ощущение, что всё, больше ничего не будет. Остается только бесконечно перечитывать его романы.
Однако, как оказалось, и после смерти может что-то происходить. Например, в прошлом году бывшая жена Лимонова — Елена Щапова, с которой они вместе эмигрировали в Америку и благодаря расставанию с которой Лимонов написал свой первый роман, опубликовала письма Лимонова и провела ряд встреч с читателями в Москве и Петербурге. Щапова была первой русской манекенщицей в Нью-Йорке, впоследствии вышла замуж за итальянского графа и унаследовала все его состояние. Она писала стихи и прозу и вообще была весьма яркой женщиной. Я прочитала ее книги и сходила на встречу с ней в «Подписных изданиях», это было любопытно. Было ощущение важного события!
Но в этом году случилось что-то еще более невероятное — издательство «Альпина. Проза» выпустило неизвестный и ранее не публиковавшийся роман Лимонова «Москва майская»!
Роман написан в 1986 году в Париже и рассказывает о московском периоде жизни Лимонова (основное действие романа происходят в мае 1969 года, но есть и параллельные сюжетные линии, рассказывающие о переезде из Харькова в Москву и в целом о жизни героя в столице). Рукопись романа считалась утраченной, однако в архиве Синявского в Стэнфордском университете была обнаружена машинопись. История, конечно, удивительная. Я даже грешным делом подумала, а не обман ли это, не мистификация ли, не продукт ли деятельности нейросетей… Естественно, книга была немедленно куплена и прочитана. Ну что же, если когда-то выяснится, что это мистификация, я буду сильно расстроена. Пока же у меня ощущение, что это Лимонов. Тот самый Лимонов образца 1980-х, которого я люблю и ценю. Просто какой-то привет из прошлого, весточка от далекого друга. Одним словом — фантастика!
В «Москве майской» есть все то, что я люблю у Лимонова. Эта книга автобиографична, искренна, самоиронична… Я много раз смеялась, пока читала, и как же это ценно!
В романе зафиксирован кусок жизни — и какая же она живая, эта жизнь. Сколько в романе персонажей, сколько людей! Поэты-СМОГисты, андеграундные художники, посетители поэтических семинаров в ЦДЛ… Леонид Губанов, Анатолий Брусиловский, Евгений Кропивницкий, Эрнст Неизвестный, Арсений Тарковский… Все они нарисованы яркими мазками, они живые… Как живой и сам герой Лимонова, который находится в поиске своего места в Москве и мире.
Любопытна авторская оптика — он смотрит на события 1960-х спустя почти двадцать лет, за которые он успел пожить в разных странах, превратиться из поэта в прозаика, стать знаменитым, неоднократно сменить круг общения и среду… Автор посылает приветы себе прошлому из будущего. А мы читаем это в 2025 году и знаем, что случилось с автором дальше. И это очень интересно.
Отдельным удовольствием было прочитать про Москву 1960-х годов. Сравнить с тем, как она изменилась за полвека. Увидеть старые названия улиц и станций метро. Пройтись с Лимоновым по местам, которые и для меня что-то значат…
Спасибо издателям за такой подарок! Спасибо наследникам, что дали согласие на публикацию!
Однако у меня есть и замечанию к изданию. На мой взгляд, издатели очень торопились — еще бы, такая литературная сенсация! И потому просто опубликовали текст без всякой редактуры. Я почитала интервью с издателями, и там они неоднократно подчеркнули, что машинопись была чистая и в редактуре не нуждалась. Однако редактура — это не только литературная правка. На мой взгляд, при публикации такой книги крайне необходимы комментарии и сопроводительные тексты хотя бы в виде вступительной статьи. В книге упоминается огромное количество реальных исторических лиц, которые сейчас не на слуху и не известны широкому кругу читателей.
При описании Москвы использованы старые топонимы — и они тоже неизвестны современным людям. В ходе чтения мне приходилось постоянно что-то гуглить (например, чтобы узнать, что станция метро «Кировская» — это «Чистые пруды») и обращаться к Википедии. Гораздо лучше было бы, если бы вся эта информация содержалась в книге. Но для этого необходима вдумчивая работа научного редактора — а все это время и деньги, которые издатели не хотели терять. В общем, буду надеяться, что рано или поздно выйдет издание с комментариями. А пока можно насладиться просто авторским текстом. Не знаю, есть ли что-то прекраснее книг Лимонова? Книги Довлатова разве что…
В издательстве «Альпина Проза» вышел новый роман Эдуарда Лимонова, ранее считавшийся утраченным. Перепечатку «Москвы майской» в прошлом году обнаружили в библиотеке Стэнфордского университета. Это оказалась копия, которую сделала когда-то супруга диссидента Андрея Синявского Мария Розанова. Позже книга с архивом Синявского попала в библиотеку Стэнфорда. Подготовку публикации «Альпина» вела в большой секретности, подготовила к печати за несколько месяцев. Полгода — и вот мы уже наслаждаемся новой прозой покойного писателя. Но так ли это хорошо, что приписанная теперь уже классику рукопись была легко напечатана без глубокой верификации и публичного обсуждения текста научным сообществом?
Почему не опубликовали «Москву майскую»
Роман «Москва майская» — это, безусловно, Лимонов. Прекрасный узнаваемый слог. Восторг читателей и ценителей прозы автора, полученный от обретения его нового огромного романа, сложно передать тем, кто не занимается литературой профессионально и не читал всего Лимонова.
Алексей Евсеев («Дзен», 28.05.2025): Анастасия Миронова, 〈…〉 Не ведитесь на теорию заговора. 〈…〉
Это я говорю для того, чтобы сразу отвести от себя любые подозрения в мракобесии и распространении теории заговора. Нет, я, человек с красным дипломом филфака, читавший всего Лимонова, вижу, что это его текст. Кстати, никаких теорий заговора относительно авторства этой рукописи я не встречала.
Вот это-то, на мой взгляд, и плохо. Потому что я не вижу сколько-нибудь серьезной доли скепсиса, а иначе говоря, здравого смысла, который бы сопровождал историю находки.
Michel-Cosme Bideau (30.05.2025):
Quant au caporal de la légion étrangère il n'a évidemment jamais existé.
Смотрите, какова официальная версия? Книга была написана, вероятнее, в 1986 году либо же тогда окончена, так как в ней упоминается могила Андрея Тарковского. В это время Лимонов уже пять лет жил во Франции. Свою рукопись он показал тогда Марии Розановой, которая работала в парижском «Синтаксисе».
Розанова якобы отговорила Лимонова от публикации. Причины неизвестны. По одной из версий, супруга Андрея Синявского сочла неуместным столь откровенное описание ныне живущих людей, иные из которых остались в СССР. Роман повествует о жизни Эдуарда Лимонова в Москве после приезда из Харькова, о литературной среде того времени и о кружке смогистов, с которым сблизился молодой прозаик.
Итак, подруга отговорила Лимонова издавать роман, при этом в 1987 году сама опубликовала одну главу из романа в журнале «Синтаксис». По версии «Альпины», женщина создала машинописную копию романа.
Далее следует падение СССР. Эдуард Лимонов в его преддверии начинает ездить на родину. В 1990 году он оставляет свои бумаги парижскому другу Мишелю Бидо и едет в СССР. В это время Бидо отправляется в путешествие, оставляя дом на сторожа — отставного капрала, который якобы начал топить камин книгами с рукописями и сжег «Москву майскую».
Потом 1997 год. Умирает Андрей Синявский, его бумаги передают в Гуверовский институт при Стэнфорде. Туда же попадает машинописная копия «Москвы майской».
Эдуард Лимонов неоднократно рассказывает о произведении, сожалеет о его утрате.
Лимонов в Париже печатал свои тексты на печатной машинке. Поэтому никакой рукописи — т.е. рукописного текста не было. Машинописный текст и есть оригинал романа.
А журналисты — это люди с очень плохим образованием, с никакими мозгами и никакой социальной ответственностью, как голуби, которые клюют рвоту на тротуаре, это вот их чисто профессия. Никакого уважения к профессии журналиста у меня нет вообще. Потому что это люди — разносчики заразы, как помойные крысы.
Архив Синявского в Гуверовском институте огромный. Там очень много документов от других писателей, не только от Лимонова. Есть много документов помимо Москвы Майской. Сдан в 1997[1998], после смерти Синявского. Никто там ничего не менял и не дописывал. Архив бы неоцифрован и хранился на складе.
Обвинять Марью Васильевну Розанову в корыстных целях относительно романа Лимонова просто подло. Она человек героический, сохранила все до последней бумажки из контактов с авторами, с которыми она работала.
Мы получили сканы и оцифровали их. Сканы машинописи есть у Альпины. Денис ничего не верифицировал и не мог этого сделать. Он был один из нас, кто работал с работниками архива и заказывал одну из частей романа. Архив верифицирован Стэнфордскими профессионалами при получении его от Розановой.
Роман не выдают весь сразу, он поделён на фолдеры, и количество, которой один человек может заказать, ограниченно (один фолдер в год). Все делается медленно, потому что у них очень маленький штат и ограниченные ресурсы. По-русски они не читают, поменять ничего не могут, и им не надо. Нам тоже не надо ничего менять. Нам дорого, как оно есть. Мы уважаем Эдуарда Вениаминовича. Пунктуация только добавлена в изданном романе, потому что иначе тяжело читать.
Марья Васильевна не владела этими документами с 1997 года и ничего поменять или опубликовать для собственной наживы не могла, как ее обвиняют эти странные люди.
Работники института были бесконечно добры и терпеливы к нам, хотя мы точно сильно осложнили их рабочий день. Они давали нам советы, руководили процессом заказа и по нашей просьбе любезно описали подробнее содержимое всех фолдеров. Это долгий труд.
И им, и Марье Васильевне от нас только восхищение за их профессионализмом, поклонение и благодарность. Благородные люди, чего тут говорить.
Повезло Эдуарду с Марьей Васильевной и с институтом. Издательство Альпина вело переписку с архивистами из Гуверовского института и наследниками Лимонова. Детей представляет Лера Агапова, литературный агент Эдуарда. Она была в курсе о найденной машинописи с самого начала, и у нее тоже есть оригинальные сканы, до редакторской работы издательства. Все было по-честному. Она писала в архив, стараясь узнать не могут ли наследники получить весь архив сразу. Но видимо нет, потому что мы всё получали по правилам Гуверовского института, один фолдер в год на человека бесплатно. Все сверху платно. Мы просто ждали, когда опять можно заказать.
Заказы ставятся в очередь. И ждать около 6–8 недель в зависимости от траффика. Даже первый контакт после заказа случается на десятый день после заказа, а потом мы ждём, когда у них будут свободны руки отсканировать заказ. Все кому по закону полагается знать об архиве и кто помогал, были осведомлены об этом. Миронова Анастасия к этим людям не относится. Она нам не помогала и интереса к поискам не проявляла, хотя Алексей говорил ей в апреле до издания о материалах в американских университетах, ждущих исследователей. Она пальцем не пошевелила. Фотокопии получить она не могла и врет, что видела их. Их получать долго, надо стоять в очереди. А очередь до сих пор поддерживаем мы. Мы маньяки.
Мы не делились сканами и не говорили о романе, потому что Альпина готовила сюрприз читателям Лимонова и просила не говорить о Москве Майской до дня выпуска.
Всю информацию в своей статье, Миронова узнала 28 мая от Алексея и поспешно на следующий день написала статью, не называя его имени и присваивая его знание себе. Многое переврала в статье, например, сочиняя Иру Губанову вместо реальной Риты Губиной, про которую ей рассказал Алексей за день до этого. Губанов же Леонид, поэт.
Следовательно, это не журналистика. Это борзопись.
2023 год — умирает Мария Розанова, 2024-й — некая исследовательница из Канады Светлана Лазуткина совместно с дизайнером «Альпины» Денисом Изотовым находят рукопись. В режиме полной секретности они связываются с наследниками прав Лимонова, его детьми, заключают договор. Полгода — и книга уже в продаже на полках, книжных сервисах, доступна сразу в электронной версии и аудиоформате.
Хорошо ли это? Дизайнер Денис Изотов, который причастен к поискам копии произведения, с гордостью сообщает, что книга появилась на полках магазинов молниеносно. Но разве же нас всех это красит? Что у окололитературной общественности есть из доказательств полной подлинности, кроме заявлений некоего дизайнера, издателя из «Альпины» и жительницы Канады Светланы Лазуткиной?
Полный текст доступен всего лишь несколько дней, хотя знатоки могли ознакомиться с ним через запрос в Институт Гувера — там каждому бесплатно выдают фотокопию. Я тоже ее посмотрела.
Что могу сказать? Нам, просто для того, чтобы не забывать, что мы — страна большой литературной школы и важной гуманитарной традиции, следует запустить открытое и подробное изучение текста.
Книге нужен и текстологический анализ, и комментарий настоящих специалистов. Чтобы верифицировать не общую канву и заголовок, а полное произведение.
Какие основания для сомнений? Их много, часть из них широкому читателю неинтересна. Скажу о самых понятных и важных.
Так, конечно, в первую очередь хочется получить ответ на конкретный вопрос: Мария Розанова дожила до 2023 года, пережила Лимонова. После падения СССР давала в России множество интервью и общалась с филологами. Ей мог написать даже студент — Розанова отвечала.
Вопрос: почему она ни разу не сказала Лимонову, что сняла копию с его романа? Тем более передала в архив? Ну хорошо, машинопись могла «затеряться» в архиве Синявского. Но литератор же не могла забыть, что сделала копию?
12 ноября 1980
Уважаемая Марья Васильевна,
Поразмыслив некоторое время я решил отказаться от идеи издавать в «Секретную тетрадь» у Вас. Тому есть несколько причин:
Во-первых, Вы не выполнили своего очень, мне казалась, твёрдого обещания сделать книгу к Новому Году. Меня это обстоятельство не только разочаровало, но и нарушило некоторые мои литературные планы. 〈…〉
Сейчас прочитала, что в этом же архиве нашелся отказ Лимонова Марии Розановой в публикации «Дневника неудачника». Могла затаить обиду? Знаете, это было бы странно. Не тот уровень. Когда Лимонов умер, женщине было 88 лет. Она находилась в полном здравии и не могла не понимать важности этого произведения и значения Лимонова. Какие уж тут старые обиды, если речь о большой литературе?
Несостыковки и путаницы в романе
Сам Лимонов цену себе и своей прозе знал. Я очень сомневаюсь, что он, будучи извещен о том, что где-то в архиве лежит его готовый целый роман, спокойно бы пропустил этот факт мимо ушей. Этого не может быть.
Есть другой момент. Например, в «Москве майской» много времени уделено высмеиванию партийной цензуры и литературных совписовских старцев, писательской карьере в официозе. Вроде бы все то, да не то. Это не 1978 год, а 1986-й! Лимонов давно живет во Франции, сблизился с коммунистической партией, ему даже отказывают в гражданстве из-за просоветских взглядов.
В 1987-м выходит в печать его «У нас была Великая эпоха», в которой Лимонов изображает советских людей как титанов. При этом одновременно он в 1986 году агрессивно высказывается о советской цензуре. Тут нужно детальное изучение на предмет вставок.
Многое там требует внимания. Так, есть совершенно не характерный для Лимонова тех лет разговор о национальностях: Лимонов с другом спорят, кто из них хохол, чем отличаются хохлы. Лимонов говорит сначала, что он не хохол, потом что дворняжка. Я тут вскрикнула, что называется, «Не верю!». Что-то не то. Почему он раньше нигде этого не обсуждал, написав к 1986 году множество романов? Звучит подозрительно еще и в связи с нынешней актуальностью такого спора. Вот этот фрагмент:
— Лимоныч, а ты ведь тоже хохол, как Игорек?
— Виталик, Господь с тобой, какой я хохол на ***. У меня, кроме фамилии, ничего хохлацкого. Да и фамилия — обычная для казачества верховьев Дона, позднее украинизирована.
— Лимоныч!— басит Игорь, мешая ложкой варево, физиономия в клубах дыма бесовски скошена. — Ты чего так боишься хохлом быть? Мы — хохлы — славные люди!
— Что удивительного, Виталик? Мы нация основательная. И служивая. В армии, посмотри, что ни старшина — то хохол. И накопители мы. Вот мою семью раскулачили на Украине, а они свалили на Урал и в Алапаевске опять заможниками стали. Хохол по натуре человек серьезный, не то что русская рвань. Гордиться нужно, Лимоныч!
— Был бы я хохол, я бы и гордился, но я смесь. Дворняга» (здесь и далее цитата по «Эдуард Лимонов. Москва майская. «Альпина проза» 2025).
Там вообще как-то много «национальной» темы. Это не было свойственно прозе Лимонова тех лет.
Есть в книге путаница. Например, изложенная версия встречи в Москве Лимонова с Ирой Губановой, поэтессой из провинции, которая тоже перебралась в Москву: в романе Лимонов знакомится с ней у дверей литкружка, а в других воспоминаниях — застает ее во дворе ее дома с ребенком. Такие нюансы встречаются и дальше.
Имеются в тексте и не свойственные Лимонову словечки. Так, я, бегло вспомнив и проанализировав его самые значимые тексты, нашла слово, которое используется только в этой книге,— «русопятый».
Вот — о поэтах в кружке Тарковского:
«наглые поэты-русопяты».
И позже:
«Нашего героя, в тот период явного западника, поклонника французского сюрреализма (следует отметить, что экс-харьковчанин, пусть и не очень уверенно, относил и свое собственное творчество к сюрреализму), раздражает русопятость многих московских художников».
Это слово я, по совпадению, слышала недавно в песне, которую написал один писатель, некогда из круга Лимонова, аккурат в ходе обнаружения рукописи. Не лимоновское оно. Есть и другие.
Правки в рукописи
Итак, текст, который сегодня атрибутирован целиком лимоновским, может содержать большие вкрапления чужих дописок, домыслов разного времени. Да, в архиве хранится машинописная копия, она сделана на одной машинке, в одно время. Сам он, как утверждают представители «Альпины», был неразобранным. При этом каталогизированным!
А рукопись явно содержит правки. В копии исправлены ошибки, в том числе синтаксические. Не секрет, что Эдуард Лимонов допускал их. В этом мог убедиться любой, когда писатель завел блог в «Живом журнале».
Значит, уже что-то исправляли. Но кто, что и сколько? Где гарантия, что в рукопись на свое усмотрение не вставили «улучшений», не переставили акценты? Про тех же совписов. Или про смогистов. Что угодно можно было вписать. Что поэт Алейников был лучшим, а Губанов — подонок. Что жена Бахчаняна негостеприимная мещанка, а Сапгир до конца жизни нравился юным девушкам.
Дабы исключить возможность вставок и дописок, вероятность расправы через Лимонова с недругами и возвеличивания друзей, нужно исследовать рукопись. А пока этого не произошло, она должна считаться условно лимоновской.
Думаю, в «Альпине» это тоже понимают и знают, что у них нет полной верификации. Возможно, поэтому сразу со стартом продаж бумажной книги по подписке в сервисе электронных книг появилась цифровая и аудиоверсии. Если бы они чувствовали, что у них сенсация, старались бы заработать сначала на бумажной книге.
У нас даже у живых писателей средней руки новые книги далеко не сразу попадают в доступ по подписке. А «Москву майскую» сразу можно было и слушать, и читать почти что даром.
Выпускать новый роман Лимонова без глубокого исследования на предмет вставок и редактуры было несерьезно
Ну что, я прочитала «Москву майскую». И по этому поводу у меня есть ряд соображений. Которые коротко можно сформулировать так: было несерьезно сразу, что называется, плюхать отысканный машинописный текст в печать под фамилией Лимонова. Почему? Потому что сегодня он уже того уровня классик, при которому обнаружение любого не то, что романа, но и стиха требует исследования.
Главное, чего не знает широкий читатель — роман фактически не исследовали. Его обнаружила некая дама из Канады, а верифицировал… дизайнер «Альпины». После чего рукопись попала в руки «Альпины» и за полгода была выпущена в продажу в атмосфере полной секретности.
Текст, безусловно, Лимонова. Но несерьезно было его сразу атрибутировать и выпускать без проведения исследования. Почему? Потому что в тексте есть ряд моментов, которые требуют проверки на предмет чужих вставок.
• почему Лимонов 1986 года, уже повернувшийся к коммунизму, жестко высказывается о коммунистической цензуре?
• почему он в романе взялся рассуждать на не свойственную ему тему? Там большой фрагмент посвящен национальному вопросу
• почему в романе есть не свойственная Лимонову лексика? К примеру, слово «русопятый» дважды используется. Кстати, я это слово буквально в прошлом году встречала, не поверите, в альбоме Акима Апачева, в песне про те самые «и загуляют топоры», в исполнении известного нашего сермяжного писателя
• почему в рукописи исправлены синтаксические ошибки почти все, хотя Лимонов делал их много? Что еще правил тот, кто правил ошибки? Откуда мы знаем, что рукопись не подверглась глубокой редактуре?
Ну и главное: Мария Розанова, которая якобы сделала машинописную копию романа, умерла в 2023 году, до последнего сохраняя память, давая интервью. Лимонов не раз публично сожалел об утраченном романе. Почему Розанова за столько лет не сказали ни ему, ни нам, что роман целый и невридимый лежит в Гуверовском архиве?
Нужно исследовать. Без детального исследования неприлично говорить, насколько этот текст Лимонова лимоновский. Потому что без исследования такой роман, написанный о реальных людях, это прежде всего отличный повод для сведения счетов через покойного.
С большим интересом наблюдаю за очередным скандалом в благородном zемействе. В этот раз литературным, «прочитавшая всего Лимонова» Миронова разоблачает заговор издательства «Альпина» и примкнувшего к ним Акима Апачева, коварно вписавших в свеженайденную рукопись Деда несвойственные тому крамольные идеи. Трудно не любоваться такой сплочённостью рядов как свидетельством дружбы перед лицом экзистенциальной угрозы. Надеюсь что она потом вспомнит про другую книгу, как раз 86-го года, в которую тоже враги подбросили всякое ужасное:
«Можно ли винить их за этот стихийный национализм, вдруг вспыхнувший в них? Статистов, шестерок — тех винить за что? Им во все времена необходимо общее дело, за которое они могут уцепиться, дабы преодолеть индивидуальное ничтожество. А вот талантливого Милославского винить можно. Талант не имеет права втискиваться в башню национального танка еще одной безымянной тушей. И даже в бессознательном возрасте двадцати лет».
Если серьёзно, то я сам понимаю что слишком много помню из его прозы, он у меня десятилетиями был любимым писателем и я до сих пор могу найти по памяти цитаты на любой вкус. Дед был как в «Таксисте», a walking contradiction, и как раз перед рукописью «Москвы» сдал в печать «Негодяя», где один из ключевых конфликтов как раз национальный. Можно страницами цитировать диалог с Корнейчуком о использовании иудейками менструальной крови ради одурманивания украинских юношей. Или споры с богемными сионистами. Или про тусовку в которой состоял собственно юный Эдуард, с прекрасным названием «СС» и глубокой любовью к песне про солдат группы «Центр».
Наверняка это всё ему тоже подбросили. Наверное злая Розанова, явно её работа.
В месяце июне раскалённым вечером
Шумные, кружащие, словно стая мух,
В чёрное одетые, странные гортанные,
Подожгли евреи тополиный пух.
Сегодняшний тополиный пух в Берлине мне всё прояснил
Анастасия Миронова (27.05.2025): «Если кто-то встречал подробное описание ИССЛЕДОВАНИЯ рукописи «Москвы майской» и ее верификации, поделитесь ссылками, пожалуйста». (t.me/…)
Алексей Евсеев (28.05.2025): «Машинопись «Москвы майской» находится в свободном доступе — напишите запрос и вам пришлют. 〈…〉»
[Здесь я запускаю Насте ежа в черепную коробку, не догадываясь о том, куда заведёт её моё уточнение. То, что Лимонов ПЕЧАТАЛ свои тексты в Париже, а не ПИСАЛ ОТ РУКИ, Настя, увы, не знает, несмотря на утверждение, что прочитала всего Лимонова]
Анастасия Миронова (28.05.2025): «А что вы думаете о тексте? Вы верите, что весь текст Лимонова, без вставок?» (dzen.ru/…)
Алексей Евсеев (28.05.2025): «Даже не думайте про вставки :) Не ведитесь на теорию заговора. 〈…〉»
3… 2… 1…
Анастасия Миронова (30.05.2025): «…чтобы сразу отвести от себя любые подозрения в мракобесии и распространении теории заговора… • ПЕРЕПЕЧАТКУ «Москвы майской» в прошлом году обнаружили… • КОПИЯ, которую сделала когда-то супруга диссидента Андрея Синявского Мария Розанова… • Свою РУКОПИСЬ он показал тогда Марии Розановой… • По версии «Альпины», женщина СОЗДАЛА МАШИНОПИСНУЮ КОПИЮ романа… • капрал, который якобы начал топить камин книгами с РУКОПИСЯМИ… • почему она [Розанова] ни разу не сказала Лимонову, что СНЯЛА КОПИЮ с его романа?.. • В архиве хранится МАШИНОПИСНАЯ копия, она сделана на одной машинке… • Дабы исключить возможность вставок и дописок 〈…〉 нужно исследовать РУКОПИСЬ». (360.ru/…)
P.S. Эдуард Лимонов (2008): «…«Москва Майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы…»
А тем временем копия романа лежит невостребованная уже 10 лет (с 1998-го) в Гуверовском архиве. Опись архива (ещё не отсканированого) доступна не позднее чем с 2015-го года — см. web.archive.org
В рубрике «2+2» редакторы «Полки» Лев Оборин и Алёна Фокеева рассказывают о новых книгах. В очередном выпуске — потерянный и найденный роман Лимонова, документальная поэма о космонавтах, не летавших в космос, сборник стихов Вячеслава Попова и драматургия австрийского нобелевского лауреата.
Эдуард Лимонов. Москва майская. М.: Альпина нон-фикшн, 2025.
«Москва майская» долгое время считалась утерянной, но вот полгода назад рукопись нашлась в архиве библиотеки Стэнфорда, а сейчас книгу уже можно прочитать. Конечно, публикация старого нового романа Лимонова через пять лет после смерти автора — сама по себе событие. Сложный путь к читателю всегда наделяет произведение дополнительными смыслами и значимостью (кстати, навсегда потерянным и чудом обнаруженным текстам посвящён выпуск подкаста «Полки» «Рукописи горят»).
Написанный в 1986 году роман рассказывает о мае 1969-го. Точнее, о трёх днях из жизни самого любимого героя писателя. Впрочем, пересказывая бытовые и литературные приключения Лимонова-москвича, Лимонов-из-Нью-Йорка постоянно забегает вперёд и совершает обширные экскурсы в прошлое. Мы узнаём, как Эд приехал в столицу и как искал жильё, обозреваем череду комнат, в которых ему приходилось жить, слушаем разговоры, которые состоялись задолго до основных событий текста. Литературные семинары, пьянки, перебранки, философствования, раскраивание брюк и работа над текстами хаотично сменяют друг друга.
По мере продвижения вглубь структура романа становится всё более запутанной, за обилием персонажей и сюжетных линий уследить непросто. Но, пожалуй, для многих именно это и окажется самым ценным. «Москва майская» вполне может стать окном в столичные андеграундные шестидесятые. Роман пестрит известными именами неподцензурных поэтов, писателей и художников: тут и Леонид Губанов, и Владимир Алейников, и Михаил Гробман, и кто только не. Больше всего места в тексте занимают именно друзья, знакомые, оппоненты и враги, их выражения лиц, судьбы, место в искусстве — а точнее, в личном лимоновском пантеоне. Все вместе, несмотря на сложные взаимоотношения и порой вражду, они составляют эпоху.
«Что же осталось от эпохи? Смерти, неудачи, множество плохих и горстка хороших стихов, да… но разве только это? От эпохи остался жгучий, как портвейн московского разлива, трагизм. Ибо любые действия, если протагонисты предаются им честно, безоглядно и восторженно, имеют своим результатом трагизм чистейших кровей».
Суждения тут, по обыкновению, категоричны: «Человеческий манифест» Галанскова — «посредственная наивная глупость», стихи Алейникова — «произвольно разрезанный на куски, как колбаса, поток сознания», в поэзии Губанова смешиваются «бутафория обывательского христианства, мегаломания, ликёро-водочная романтика есенинского толка и ораторские трюки, заимствованные у Маяковского», Солженицын — попросту «жулик». При этом «Москва майская» — воспользуемся эпитетом автора — текст скорее восторженный, чем злой. Восторги принадлежат, конечно, не Лимонову-из-Нью-Йорка, а юному Лимонову-москвичу, готовому неделями стоять под дверью Центрального дома литераторов в надежде попасть на тот самый семинар, слухи о котором дошли аж до Харькова; впервые попробовавшему джин-тоник в мастерской художника Брусиловского; таскающего с собой повсюду две тетради стихов, оклеенные синим вельветом. Лимонову-из-Нью-Йорка остаётся ностальгия и анализ как своих, так и чужих стихов и поэтических методов.
По улице идёт Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из чёрно-дымного пистоля…
«Москва майская» местами выглядит почти как автокомментарий Лимонова к его поэзии и поэтике, и читать этот комментарий особенно интересно потому, что между комментируемыми текстами и комментарием лежит пропасть в 17 лет насыщенной событиями жизни. Лимонову, который пишет «Москву майскую», известно не только то, что в Москве, которую ему так хотелось покорить, он задержится не навсегда, а лишь на семь лет. Ему также известно, что культура андеграунда, взбухавшая, «как тёплое тесто», вскоре должна будет опасть. Закончится эпоха злого и жадного восторга, начнётся что-то совсем другое.
В подборке — яркие литературные новинки книжного фестиваля «Красная площадь», на которые точно стоит обратить внимание.
Утраченный роман Лимонова, путешествие по истории кинематографа XX–XXI веков, путевые заметки норвежца Гейра Поллена о преподавании и истории России и новинка от Захара Прилепина.
Эдуард Лимонов «Москва майская» («Альпина. Проза»)
Долгие годы считавшийся утраченным роман-вспышка: три майских дня харьковского поэта в Москве конца 1960-х. Живой портрет оттепельной богемы с Тарковским, Неизвестным, Кабаковым и другими кумирами эпохи.
Повествование связывает харьковский и нью-йоркский этапы жизни Лимонова и описывает, как молодой поэт вместе со своей первой женой Анной Рубинштейн перебирается из Харькова в Москву, где погружается в мир местной творческой элиты. Среди персонажей — Игорь Холин, Генрих Сапгир, Эрнст Неизвестный, Арсений Тарковский, Илья Кабаков, Леонид Губанов, Лиля Брик, Александр Галич и многие другие. Все они показаны через призму восприятия главного героя — изменчивого, неровного, но яркого.
Сам факт выхода этой книги должен был стать сенсацией, но почему-то не стал. Несколько публикаций в интернете — и все. Хотя таких историй практически не бывает. В мае издательство «Альпина. Проза» выпустило считавшийся утраченным роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Выглядит это отчасти как отложенная мистификация: Лимонов умер пять лет назад, но факт остается фактом. В США, в архивах советского писателя-диссидента Андрея Синявского, нашли машинописную рукопись, которой, по мнению самого Лимонова, растопили камин в Париже.
Основные события романа развиваются в три майских дня, с 18 по 20 мая 1969 года. Главный герой — сам Эд Лимонов, талантливый и нахальный поэт из провинциального Харькова, приехавший покорять литературную Москву. В столице поэт живет на съемных квартирах, временами у друзей, зарабатывает шитьем брюк и сумок, которые его подруга продает в ГУМе, и при этом активно — через харьковских земляков — завязывает связи с московской литературной богемой.
Нынешнему читателю, конечно, придется поднапрячься и постоянно справляться в википедии, кто все эти люди, с которыми пересекается Эд. Среди героев книги — художники Илья Кабаков и Анатолий Брусиловский, поэты Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Владимир Алейников и прочие собратья по легендарному СМОГу (СМОГ — «Самое Молодое Общество Гениев», литературное объединение, просуществовавшее чуть больше года в 1965–1966 гг), Вагрич Бахчанян, Евгений Кропивницкий, Генрих Сапгир и многие-многие другие. Но если не полениться и дополнить текст Лимонова справочной информацией, то открывается панорамный вид на Москву конца 60-х — и не только андеграундную: чем жили, что ели-пили, по каким улицам ходили, и даже такие детали, которых не найдешь ни в одном справочнике.
Чем интересен роман?
Во-первых, «Москву майскую» можно в определенной степени воспринимать как личный дневник Эдуарда Лимонова периода 1967–69 годов.
Во-вторых, даже при том, что многие описанные места не сохранились, по маршрутам из «Москвы майской» можно ходить и сейчас.
И, в-третьих, на последних страницах романа яркие приметы нынешнего времени. Несколько предложений вымараны. Остается только догадываться, от какой информации нас решили защитить.
Помимо солнечной погоды, крайний месяц весны порадовал еще и (старо) новым романом Эдуарда Лимонова
«Москва майская» — это хроника покорения столицы харьковчанином. Молодой и менее зубастый Эд влюбляется в город, шьет джинсы на заказ, совершает обряд бутылки и посылает на*** Губанова и прочую богему.
Я прокатилась на машине времени в советский андерграунд. Ну какой же любимый дурак, Лимонов! Хотя поэт часто слонялся по центру в одиночку, спустя 50 лет разрешил прогуляться вместе с ним.
Горяча и весела творческая молодость провинциала. В кармане — рубль, амбиции — на Нью-Йорк, а жизнь — в Новых Черемушках.
Кажется, и я посмотрела на Москву свежим взглядом: ее бурное прошлое сроднило меня с настоящим. А на тротуаре прояснились следы СМОГистов, подающих надежду художников и алкоголя.
Фоморейтинг: 10/10. Цитирую: «Ему вдруг захотелось поцеловать московский асфальт. Но он удержал себя: подумают еще, что сумасшедший»!
Литератор Даниил Духовской, главный редактор издательства «Альпина нон-фикшн» Павел Подкосов и Богдан Савенко, сын Эдуарда Лимонова, вместе с главным редактором издательства «Альпина.Проза» Татьяной Соловьевой представят первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной,— «Москва майская». Это история молодого поэта, который приезжает из Харькова в Москву в конце 1960-х.
1 июня 2025 года
07/06
19:15–20:00
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
19. Лекторий / Художественная литература
Гостям будет представлено первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Это история молодого поэта, который приезжает из Харькова в Москву в конце 1960-х. Перед читателем разворачивается масштабная картина московской богемы на излёте оттепели.
Участники:
Татьяна Владимировна Соловьёва
литературный критик, главный редактор издательства «Альпина.Проза»
модератор
Литературная сенсация! В издательстве «Альпина. Проза» вышел сиквел «Молодого негодяя» и «Подростка Савенко» Эдуарда Лимонова — роман «Москва майская», рукопись которого долгие годы считали потерянной. Автор Собака.ru, книжный блогер Михаил Титов прочел новинку и рассказывает, почему книгу можно смело назвать путеводителем по жизни богемы в период оттепели.
Почему книгу издали только сейчас?
Публикации утраченных текстов практически не случаются: уж если рукопись пропала, то чаще всего безвозвратно. Как известно, Гоголь сжег второй том «Мертвых душ», а у Хемингуэя украли чемодан, в котором хранились почти все его неопубликованные произведения, в том числе о Первой мировой войне.
Находки, конечно, бывают, но крайне редко. Так, в 2012-м обнаружили неизвестную сказку Ганса Христиана Андерсена «Сальная свеча», а в 2015-м — книгу «Пойди, поставь сторожа» Харпер Ли. Из последнего вспоминается посмертный роман Габриэля Гарсиа Маркеса «Увидимся в августе» и новелла Гюнтера Грасса «Каменная месса». Так что случай с неожиданно обретенной «Москвой майской» Эдуарда Лимонова выглядит как отложенная мистификация. Словно умерший пять лет назад писатель, сделавший скандал и миф стилем жизни, решил таким образом напомнить о себе.
По официальной версии считалось, что рукопись 1986 года сгорела. Как рассказывал сам Лимонов, уезжая в Россию из Франции, он оставил свою библиотеку на хранение приятелю Мишелю Бидо, тот сложил все в коробки и перенес в подвал. Дальше события развивались как в скверном анекдоте: Бидо отправляется в путешествие и просит приглядеть за домом своего знакомого — бывшего капрала Иностранного легиона, который начинает топить камин ненужными, на его взгляд, бумагами. Среди них, как предполагал Лимонов, оказалась и «Москва майская». В книге «Русский психо» он позже напишет: «Что взять с капрала Иностранного легиона, ему же надо было растапливать камин».
В конце 2024 года рукопись чудным образом нашлась в США, в архиве советского писателя-диссидента Андрея Синявского. Искали, к слову, не ее, а поэтический вариант романа «Это я — Эдичка», о котором Лимонов упоминал в одном из рассказов. Поэму не обнаружили, но в описании архивных материалов обратили внимание на англоязычное Moskva maiskaia. И случилась сенсация!
Предположительно, рукопись сохранила жена Синявского — Мария Розанова. Она была одной из первых читательниц романа и, кстати, могла отсоветовать Лимонову его публиковать. То ли композиция ей показалась рыхлой, то ли она пожалела героев повествования, тогда еще живых и вполне реальных людей, выведенных в романе под собственными именами.
Сам же писатель в одном из интервью заявлял, что ему книга показалась слабой, поэтому он и не издал ее сразу, в 1980-е. Но как бы там ни было, сомнений в том, что текст — лимоновский, не возникло. Стилистика «Москвы майской» соответствует произведениям парижского периода писателя: когда были созданы «Подросток Савенко», «Укрощение тигра в Париже» и «Молодой негодяй».
О чем «Москва майская»?
Основные события романа развиваются в течение трех майских дней: с 18 по 20 число 1969 года. Главный герой — все тот же Эдичка, Эдуард, Эдка, Эд Лимонов. Автор пишет в третьем лице, словно наблюдая за собой со стороны. Он талантливый и нахальный поэт из провинциального Харькова, приехавший покорить литературную Москву — с двумя «оклеенными в синий рубчатый вельвет» тетрадями стихов. И вроде бы есть в романе некая отстраненность повествователя от героя, но понимаешь, что перед тобой в большей степени автофикшен — жанр, который стал для писателя основой литературной биографии. Тем и интересна находка «Москвы майской»: книга заполняет пробел в событиях между отъездом Лимонова из Харькова и эмиграцией в США. Ее можно в определенной степени воспринимать как личный дневник Лимонова периода 1967–69 годов.
При этом «майскую» границу писатель постоянно перешагивает: как влево, так и вправо по временной шкале, перенося действие то в сентябрь 1967-го, когда он переезжает в столицу, то в июнь 1968-го, когда он провожает в последний путь поэта-футуриста Алексея Крученых, то в Париж 1980-х, откуда он не без самодовольства поглядывает на себя двадцати-с небольшим-летнего и подводит итоги жизни других героев романа.
По сюжету в столице поэту приходится несладко: вместе с гражданской женой Анной они кочуют с одной съемной квартиры на другую и денег едва хватает на магазинные котлеты («питались на рубль в день»). Он зарабатывает шитьем брюк и сумок, которые предприимчивая Анна продает в ГУМе, но при этом активно — через харьковских земляков — завязывает связи с московской литературной богемой и добивается места на поэтическом семинаре Арсения Тарковского, которого совсем скоро начнет критиковать: «Обыкновенный советский поэт. Только попижонистее других, поинтеллигентнее, с шарфиком на шее».
Кстати, практически с первых страниц начинаешь понимать, почему та же Розанова могла отговаривать от печати этого романа. События и людей, которые встречаются Лимонову в Москве, он описывает жестко, зачастую не подбирая выражений. Так, например, Эд припечатывает художника-авангардиста Анатолия Зверева: «Экспрессионист *** твой Зверь. То, что он делает, было модным в начале века. И ужасающий жлоб».
К себе (или все-таки к своему главному герою?) автор, напротив, куда более снисходителен: «Я и сейчас, как поэт, интереснее любого Вознесенского»,— говорит Эд.
Почему этот роман — путеводитель по стране, которую мы «потеряли»?
В целом, перед читателем Москва хоть и майская, но уже на излете оттепели. Заканчивается относительно вольный дух начала 1960-х, и искусство, далекое от соцреализма, все больше загоняется в подполье. Но Эда мало интересует политика, он конформист, потому что не чувствует себя связанным со страной. Для него существует только он сам и его стихи. «Литература — моя бабушка, литература — мой дедушка, папа и мама»,— говорит Эд своей подруге. Советскую действительность он воспринимает как данность, правда, полную парадоксов.
Нынешнему (особенно молодому) читателю, конечно, придется поднапрячься и постоянно справляться, кто все те люди, с которыми пересекается Эд, и в какой степени они остались в истории. Среди героев книги — художники Илья Кабаков и Анатолий Брусиловский, поэты Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Владимир Алейников и прочие собратья по легендарному СМОГу («Самое Молодое Общество Гениев», литературное объединение, просуществовавшее чуть больше года в 1965–1966-е.— Прим. ред.), Вагрич Бахчанян, Евгений Кропивницкий, Генрих Сапгир и многие другие под- и неподцензурные творцы.
Но если не полениться и дополнить текст Лимонова справочной информацией, то открывается панорамный вид на Москву конца 1960-х — и не только андеграундную: чем жили, что ели-пили и по каким улицам ходили. Даже при том, что многие описанные в романе места не сохранились, по маршрутам из «Москвы майской» можно пройти буквально здесь и сейчас.
Интересно, что в книге встречаются и такие детали эпохи, которые не найдешь ни в одном справочнике. Например, как снимали квартиры (спойлер: стихийная биржа арендного жилья располагалась на Третьей Мещанской, Эд с Анной арендовали комнату в Беляево за 30 рублей в месяц) или как зарабатывали на дефицитных товарах (еще один спойлер: приобретали, отстояв часовую очередь в ГУМ, скажем, чешские варежки, а затем перепродавали их в два раза дороже в ЦУМе).
Для тех, кто тоскует по Союзу, «который мы потеряли», это будет небесполезный экскурс в прошлое — литературное и бытовое. Даже название романа — прямая отсылка к советскому хиту. Песня «Москва майская» была написана братьями-композиторами Дмитрием и Даниилом Покрассами на слова Василия Лебедева-Кумача в 1937 году к 20-й годовщине установления советской власти.
В книге она прозвучит дважды: один из них из репродуктора на улице, в самом финале романа. Эта сцена как будто перекликается с фильмом 1964 года «Я шагаю по Москве». Только тут по утренней столице бредут выпущенные из отделения милиции «два блудных сына советской Родины» — художник Игорь Ворошилов и поэт Эд Лимонов. Накануне Лимонов избил хамоватого гения-«СМОГиста» Губанова. «Ты теперь главный»,— говорит, чокаясь при этом настойкой боярышника, Ворошилов Эду, определяя его новое место в литературной тусовке. Два года в столице для харьковского поэта не прошли даром. Москва просыпается, герои идут спать.
Но в эпилоге автор смещает акценты, осматривая московские окрестности из своего прекрасного парижского далека. «Что осталось от эпохи?— пишет он.— Смерти, неудачи, множество плохих и горстка хороших стихов… От эпохи остался жгучий, как портвейн московского разлива, трагизм». Но все это станет понятно только спустя двадцать лет.
(Original Caption) Moscow, Russia: The women in this crowd on the Nevsky Prospekt in Leningrad (formerly named Petrograd) today have equal rights with men. They generally have nothing more important than shopping when they walk purposefully (as in this 1967 file photo) along the city's main street.
Прочитал «Москву Майскую» Эдуарда Лимонова. Ну, как «прочитал». Прослушал как аудиокнигу. От этого немного стыдно перед автором. Всё-таки на меня этот человек оказал большое влияние. Большое и своевременное, что не менее важно. А тут, аудиокнига. Скажу в оправдание лишь одно — очень хотелось, а возможности прочесть не было. Поэтому собственно и.
Аудиокниги — это, конечно, никакие не книги. Скорее ближе к комиксам или раскраскам. Такое себе. Погружаешься даже не в полголовы, а на треть, а то и на четверть. Хотя вся эта математика — пустое.
«Москва Майская» хороша, как старое вино. Вспомнилось то время, когда читал всё, что ей предшествовало и что шло после по хронологии. «У нас была великая эпоха», «Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «Это я — Эдичка», «Дневник неудачника», «История его слуги» и т.д. Вплоть до «Иностранца в смутное время». Которую читал уже, сверяя текст с реальностью, просто выглядывая в окно. Потому что он был написан здесь и сейчас.
Хотя, никакое она не вино. «Москва Майская» — выбитый зуб, который вдруг снова пролез сквозь мясо и кость скулы, взрезав своим рваным краем десну. Вкус собственной свежей крови освежает. Это вам не пародонтоз какой-нибудь. Потому что это не зуб мудрости «Старика, который путешествует», но клык молодого волка, впервые почувствовавшего вкус крови живого поэта.
〈…〉
Урчит колесная пара в подбрюшье вагона.
Застыл растворившийся было сахар,
На дне мухинского стакана
прилипла муха.
Янтарь надо ещё заслужить.
Муха и ты будете смыты
в алюминиевой ракавине шатающегося ресторана.
Память не шла, но бежала.
Памяти осталось ничтожно мало.
Будто обрывки ткани вместо
некогда ещё целого, кармана.
А что в нём было, не так уж важно.
Семечек жменя, ключи от двери,
которую вынесли вместе с замком,
свисающим стальным языком.
Псоподобная, когда-то верная,
но брошенная,
за собой таившая секреты.
Теперь их нету.
Стёрты с ленты.
Сминаются фантиками континенты,
взрезанные поперек и вдоль рельсами.
Двигаться можно только против ветра.
По течению лишь сливаться,
в никогда не наступающее завтра,
ставшее днём вчерашним, внезапно.
Кто-то за Родину умирает,
за кого-то Родина умирает сама.
Например, сука, за тебя.
С 4 по 7 июня в Москве в одиннадцатый раз пройдет книжный фестиваль «Красная площадь». Чтобы не потеряться среди новинок, собрали самые заметные — в подборке считавшийся потерянным роман Лимонова, нон-фикшн о нечисти, автобиография автора о его днях, проведенных в психиатрической клинике в США в начале XX века, и другие книги.
Эдуард Лимонов «Москва майская»
«Альпина.Проза»
Действие романа происходит в Москве 1969 года, в три весенних дня, но сквозь них проходит целая эпоха: поэтические кружки, поиски жилья и еды, и главное — попытка стать своим в среде, где все зыбко, остро и горько. Герои — реальные поэты и художники, хрущевские кухни и репетиции будущей эмиграции. Написанный в Париже спустя десятилетия, этот роман содержит в себе двойную перспективу — память молодого автора и холодное чуть насмешливое всезнание зрелого. Получился текст одновременно сырой и точный, дерзкий и ранимый.
Считавшийся потерянным роман Лимонова в первый же день релиза был раскуплен полностью, но на фестивале его можно будет найти в новом оформлении — с яркой обложкой и мягким переплетом, созданным буквально как раз для того, чтобы кинуть в рюкзак и читать в парках уже июньской Москвы.
Господи, как это было кайфово. Дочитал свежего Лимонова, (пусть писатель уже 5 лет как мёртв). «Москва майская» была написана в Париже восьмидесятых, но рассказывает об СССР шестидесятых. Книга считалась утраченной и была обнаружена лишь сейчас. Как никогда вовремя.
В «Москве» полно неймдроппинга, возлияний, чтений стихов и тёмных делишек. Роман погружает в жизнь столичной андеграундной богемы на рубеже Оттепели и Застоя.
Главный герой — молодой харьковский поэт, подобно бальзаковскому Растиньяку приехавший покорять столицу — беспощаден, великолепен, дерзок, остроумен и невыносим.
Лимонов здесь в своём прайме. Роман написан в лучший период его писательской карьеры. В момент, когда его нонконформизм и индивидуализм сквозили с каждой страницы. Кто способен писать так сегодня?
Дед буквально подбросил нам роман с того света, ведь часть описываемых событий считывается как комментарий к дню сегодняшнему. С тех пор поменялось многое. Но параллели между диссидентами и оппозиционерами, вводом войск в Чехословакию и сегодняшним «спором славян между собою», запрещёнными и тогда, и сейчас «Голосами Америки» напрашиваются сами собой.
Но в книге так много витальности, драйва и дерзости, что её можно вводить как антидот от Застоя внутрь себя. Да и калейдоскоп невероятных встреч и историй не даст заскучать. Лимонов читает стихи на подпольном концерте Галича и бухает с бывшим эсесовцем-эстонцем. Ест акульи плавники в ресторане «Пекин» с Генрихом Сапгиром и болтает с португальцем, дезертировавшим из армии Салазара в Африке. Наконец, он спорит со своим отцом-чекистом о Чехословакии, ходит на семинары Арсения Тарковского, тусит в мастерских Василия Ситникова и Эрнста Неизвестного, отсвечивает в подпольной типографии, заключает фиктивный брак ради московской прописки…
Короче говоря, он великолепно проводит время в жаркой Москве. И приглашает вас с собой. С читателями Лимонов готов разделить опыт, несмотря на природное одиночество и презрение к любым коллективам
С сегодняшнего дня и по 7 июня в Москве пройдет XI книжный фестиваль «Красная площадь», куда можно (и нужно) отправиться за книгами для летнего чтения. Литературный обозреватель BURO. Анна Попова — о том, на какие произведения стоит обратить внимание.
〈…〉
«Москва майская»
Эдуард Лимонов
«Альпина нон-фикшн»
Если вы еще не купили книгу, о которой написали, пожалуй, все ведущие литературные блогеры, это можно сделать во время фестиваля. Это первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого много лет считалась утраченной. В основе сюжета — история молодого провинциального поэта Эдуарда Савенко, который приезжает покорять в Москву в конце 1960-х и сталкивается далеко не с самым теплым приемом столичной богемы. Книга получилась откровенной, жесткой, местами даже грубой — о многих общепризнанных мэтрах той эпохи Савенко-Лимонов говорит без придыхания.
Приятный бонус: на презентации романа на фестивале ожидают Богдана Савенко, сына Эдуарда Лимонова.
В Москве у Кремля с 4 по 7 июня пройдет книжный фестиваль «Красная площадь». Собрали главные новинки «Альпины.Проза», которые можно будет на нем найти.
〈…〉
«Москва майская», Эдуард Лимонов
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной.
Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие.
Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Нежданнозагаданный дар Судеб — утерянная огнеупорная рукопись выворошилась из американских закромов, бодро прыгнула в печать и жарко оживила нынешний стылый май!
Пиковый парижский Лимонов направляет могучий микроскоп памяти на романтический 69-й, в сужающийся зазор между оттепелью и застоем. Теперь не только заполнена московская лакуна в его литературной одиссее, но и выдан на руки подробный компендиум чаяний, шатаний и взаимопрободений разношерстной богемы aka «шестидесятников», да и рисковых контркультурщиков заодно.
Вокруг юного-злого поэта-гения и его трогательной супружницы-Санчопансы Анны роится в генримиллеровской полунищете удивительная армия шизов, оголтелых разночинцев, декадентов, хулиганов и алкоголиков. Среди них немало признанных обитателей культ-пантеона — хоть и они слегка неприкаянные — Тарковский-старший, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Генрих Сапгир, брутально-загадочный Юло Соостер… Но много и подзабытых фигур, вроде Василия Ситникова и Евгения Кропивницкого. Фрагментарно злопыхает антагонист в лице агрессивного эмо, вождя СМОГистов Лёни Губанова. Поселенцы текста получают фирменный лимо-тритмент и становятся настолько «выпуклыми», что страсти клубятся словно в соседней комнате. А некоторые описания ОБРЯДА БУТЫЛКИ в тесных комнатах натурально выходят на бессмертный уровень «Тортилья-Флэт».
В целом здесь меньше бешеной эро-экстатики, чем в Нью-Йоркской трилогии, но зато складно и густо подана трудная наука искусства, да и казарменного смехословия с зябким макабром раскидано предостаточно. Не обошлось и без противоречивых размышлений о полит-кармических судьбах Родины — пугающих свое актуальностью, частично преломленной в Уваровски-кондовых сносках и вымаранных пассажах…
Суммируя: огромный УДОВОЛЬ и глубочайшее погружение в трагикомическую эпоху больших надежд и совсем другую Москву, не менее лоскутно-муравейную, но все еще воспаряющую рывками над вульгарным лабиринтом материализма.
Советы взяты из «Москвы майской» — советуем применять в летней версии города 🍋
Учимся отвечать как Лимонов
Хочешь сказать: Мы немного выпили.
Говори: «Совершился ОБРЯД БУТЫЛКИ».
Хочешь сказать: «Люблю московскую архитектуру».
Говори: «Какое могущество! Какое охуенное великолепие! Сталинский стиль должны преподавать в школах, наряду с готикой, барокко и классицизмом».
Хочешь сказать: «Пойдём гулять».
Говори: «Что делаешь?.. Может, выпьем? У меня суперговнявое настроение».
Хочешь сказать: «Я немного разволновался».
Говори: «Приступ комплекса неполноценности посетил нашего героя, как иных бросает на дорогу эпилепсия».
Хочешь сказать: «Живу в Москве. Снимаю однушку в спальнике».
Говори: «Физически я, да, жил в Беляево, в Казарменном или Уланском, но психически обитал где-то между Арлем и Сан-Ремо, а то и в каменном кириковском Риме».
Хочешь сказать: «У меня всё нормально».
Говори: «Хуёвые, хуёвейшие мои дела».
Хочешь сказать: «Если боишься, не стоит рисковать».
Говори: «Эх, вы, олух! Так и не сумели понять, что жизнь играется всерьёз и набело, без репетиции».
Хочешь сказать: «Поскорее бы пришла з/п».
Говори: «Назавтра у меня осталось ровно столько денег, чтобы купить пару пачек пельменей и посетить Александровские бани».
Хочешь сказать: «Спасибо за совет. Я вас услышал».
Говори: «Мне уже двадцать шесть, и я куда дальше от «всех», чем был в восемнадцать. Я необычный человек, нехуй применять ко мне общие модели поведения».
Хочешь сказать: «Кем я вижу себя через 5 лет? Надо подумать…»
Говори: «Вероятнее всего, я хочу найти себе место, где я могу быть самим собой, открыто и торжественно. И быть уважаем за то, что я такой… какой я есть».
Хочешь сказать: «Извини, я опоздал».
Говори: «Я намеренно явился позже. У меня, если я жду, проходит артистическое возбуждение».
Гостям будет представлено первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Это история молодого поэта, который приезжает из Харькова в Москву в конце 1960-х. Перед читателем разворачивается масштабная картина московской богемы на излёте оттепели.
Участники:
Татьяна Владимировна Соловьёва — литературный критик, главный редактор издательства «Альпина.Проза», модератор
Меня зовут Егор Сенников, всю жизнь я пытаюсь понять этот мир до конца, но пока с этим все не так просто как хотелось бы. В новом стриме моим гостем станет Константин Мильчин, шеф-редактор «Яндекс Книг» и соведущий «Наверное шоу», главного русскоязычного подкаста о современной литературе.
С ним мы поговорим (и, очевидно, поспорим) о главных книгах постсоветской литературы, обсудим новый роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», который считался утерянным, но все равно нашел свой путь в наш мир, а также немного поговорим о вселенной «Бандитского Петербурга». И, конечно, отвечаем на вопросы зрителей!
Эдуард Лимонов, «Москва майская». М.: Альпина. Проза, 2025.
У Лимонова было столько жизней, что бурное течение нынешней, начавшейся после похорон на Троекуровском, не слишком удивляет. Год назад все обсуждали, каким Лимонов предстал в байопике режиссера Серебренникова «Баллада об Эдичке». Теперь все обсуждают, каким Лимонов предстает в своем новом романе «Москва майская».
Классика каждый обидеть может
Ну, не то чтобы новом, 1986 года написания, но публикуемом впервые. Рукопись, считавшуюся утраченной, нашли в архиве Андрея Синявского в Стэнфордском университете. Издатели рассказывают, что в середине восьмидесятых Эдуард Вениаминович, живший тогда в Париже и вспоминавший свои детство–отрочество–юность (см. «харьковскую трилогию»), отнес очередной роман Синявскому и его жене Марии Розановой, издававшим журнал «Синтаксис» — там были впервые опубликованы «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй».
В романе этом автор добрался до московского этапа автобиографии: в центре повествования — три майских дня 1969 года.
Однако «Москву майскую» Розанова печатать не стали — то ли не удовлетворившись качеством, то ли не желая обижать представителей богемы 1960–70–х, тогда еще живых: их Лимонов выводит в тексте по большей части под собственными именами и описывает, как легко догадаться, далеко не всегда комплиментарно. Сейчас, конечно, странно думать, что рукопись классика когда–то легко могли завернуть в редакции и тем самым похоронить — но сорок лет назад классика если кто в Эдичке и видел, то только он сам.
Рукописи горят
Спустя пять лет автор вернулся в Россию, а архивы свои оставил парижскому приятелю Мишелю Бидо, отнесшему картонные коробки в подвал. Бидо отправился путешествовать, позвал приглядывать за домом знакомого, знакомый замерз и стал топить камин бумажным хламом, найденным в подвале.
Сам Лимонов до конца жизни полагал роман погибшим — позабыв, вероятно, что копия осталась у Синявских.
Нью–йоркская и харьковская жизнь Лимонова описаны в трех текстах каждая — но между Харьковом, городом детства, и эмиграцией были еще семь лет в Москве: с 1967 по 1974–й, когда молодой Эд (так он в основном называет себя в «Москве») шил штаны, писал стихи и вращался в кругах официальной и неофициальной богемы.
Отсутствие подробных прозаических свидетельств об этом периоде мучительно переживалась поклонниками Лимонова — оттого публикация «Москвы» была встречена ими с таким энтузиазмом. Пусть сюжетной стройностью роман не отличается, но знакомая лимоновская интонация в нем опознается мигом, и как «портретист времени» Эдичка традиционно на высоте.
С сыном Эдуарда Лимонова — Богданом Савенко — после презентации новой книги его отца «Москва майская», рукопись которой до недавнего времени считалась утерянной!..
Времени для общения было совсем мало, но мне удалось рассказать ему, что мой дядя хорошо знал его отца и весьма плотно общался с ним именно в тот временной промежуток, который описан в книге.
Под занавес заглянул на 11 книжный фестиваль «Красная площадь», целью была презентация внезапной и сенсационной «Москвы майской» Эдуарда Лимонова от издательства «Альпина». Спикеры в лице Богдана Савенко, Павла Подкосова и Даниила Духовского при энергичной поддержке ведущей Татьяны Соловьевой провели мероприятие динамично и информативно. И, я бы сказал, атмосферно — факты и хронологические выдержки были разбавлены весьма эмоциональными воспоминаниями и чтением стихов ЭЛ.
Атмосфера вокруг тоже была подобающей: порог Москвы майской и июньской мы только-только переступили, Красная площадь шумела и бурлила книголюбами, зеваками и любопытными девочками, жаркий день клонился к вечеру, а в сумке у меня уже лежала новая книга с автографом автора обложки и одного из главных «виновников» обнаружения рукописи Дениса Изотова.
После презентации прекрасно побеседовали с автором памятника Эдуарду Лимонову Михаилом Баскаковым и его супругой Юлией, а потом прогулялись с Данилой, своеобразно обойдя Кремль по кругу, через Болотную, Замоскворецкий и Каменный мосты. И завершили прогулку возле благоухающего Александровского сада, по которому — вспомнил — давненько я не гулял…
Прикоснулась с маленькому, но очень высокому 🙈 Лимонову. Очень скромный, интеллигентный и не зазнавшийся парень. Я не знала, что он придёт. Посмеялись с ним немного. На фото прям довольный), дал автограф. Я старше Богдана на 6 лет, он хотел называть меня на «вы», когда узнал. Так что я уже бабуля…
Сказал, что он чувствует ответственность и у него нет никакого высокомерного ощущения в отношении к кому-либо, что папа его был добрым, спокойным, но не всегда весёлым, что не стоит все папины факты в книгах воспринимать как правду. Возможно, в будущем, он продолжит его дело. Но дайте сначала парню спокойно отучиться и самому получше (без всяких тупых американских фильмов и намеков по поводу вступления в партии), узнать своего отца через близких и литературу.
Одноклассники и учителя никогда не мешали ему подколами и расспросами, к сожалению, Богдан отметил, что многие его ровесники уже и не знали, кто такой Лимонов. Немногословный Богдан, он ведь был ещё подростком, когда папа умер, плюс Э. долго болел, и виделись они не так часто, не всё было понятно, не всё интересно, не всё разрешено для обсуждения. Чтобы хорошо узнать фигуру Э. нужно время, осознанность. Б. к этому готов. Также он озвучивает главы книг Э., умница.
Надеюсь, я на него не сильно надавила. Сказала только хорошее.
Презентация (до недавнего времени потерянной навсегда книги) «Москва майская». Издательство «Альпина». Книжный фестиваль на Красной площади. 7 июня 2025.
Сынуля Богдан Савенко, генеральный директор «Альпина нон-фикшн» Павел Подкосов, литератор и друг Эдуарда Даниил Духовский (моё почтение), главный редактор Альпина.Проза. Татьяна Соловьева.
КРОПОТКИН
По улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля
Кропоткина же любит дама
Так километров за пятнадцать
Она живет в стенах суровых
С ней муж дитя и попугай
Дитя любимое смешное
И попугай ее противник
И муж рассеянный мужчина
В самом себе не до себя
По улице еще идет Кропоткин
Но прекратил стрелять в облаки
Он пистолет свой продувает
Из рта горячим направленьем
Кропоткина же любит дама
И попугай ее противник
Он целый день кричит из клетки
Кропоткин — пиф! Кропоткин — паф!
Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская» сам автор считал утерянным (точнее — сожжёным в одном из парижских каминов). Так, вслед за Лимоновым думали и исследователи его творчества. Однако, было известно, что копию романа он давал Марии Васильевне Розановой (которая, кстати и отговорила в своё время автора публиковать его; роман был написал примерно в 1986 г.) И вот в архиве Синявского, который после его смерти М. В. Розанова передала в Стенфордский университет, в прошлом году была обнаружена машинописная копия этого романа. А сегодня, в 2025 году, он вышел в издательстве «Альпина Проза».
Роман охватывает московский период жизни. Лимонова. Таким образом, хронологически этот роман продолжает описание жизни героя уже после «Харьковской трилогии», но до Нью-Йоркского цикла. Именно между Харьковом и Нью-Йорком располагается московский период жизни Лимонова. В романе описана жизнь московской поэтической и литературной богемы (и примкнувшей к ней художественной) на излёте 60-х годов. Кстати, из споров с соседом о роли диссидентов, споре колотый происходит в книге в 1969 году видна история отношения Лимонова ко многому в более поздние годы. Несмотря на то, что я сильно не разделяю взгляды Лимонова как на СССР, так и на роль диссидентов, роман читал на одном дыхании — уникальный динамичный лимоновский стиль таков, что начав читать — вы не оторветесь от книги, пока не дочитаете до конца.
И в этом, кстати, есть особая прелесть этого издания — казалось бы, весь Лимонов издан, нам — читателям, уже больше не прикоснуться к его литературному стилю в смысле — прочитать что-то новое, вышедшее из под его пера, но вот раз — и вы испытываете снова те эмоции, которые испытывали читая «Харьковскую трилогию» или «Историю его слуги» или «Укрощение тигра в Париже». Лимонов всё тот же и более, того из его размышлений 60-х годов нам много понятнее его взгляды в последующие годы.
Любопытный момент — Лимонов парадоксально соединял в себе бунтарское стилистическое отрицание старшего советского поколения (поколения его отца) с одновременно согласием со многими его базовыми этическими характеристиками. Можно сказать, что бунтуя против эстетики советской литературы (клеймя её «серой и бесталаной»), Лимонов одновременно утверждал её этику. Поэтому он всегда оказывался между политических лагерей. Патриоты-государственники разделяют его политические взгляды, но ненавидят Лимонова-писателя, либералы-западники любят Лимонова-писателя, но категорически не разделяют его политических взглядов. Лимонов — автор, у которого эстетика бунтует против этики, а этика ненавидит эстетику. Вот уж кто точно мог с полным согласием присоединиться к знаменитой формуле А.Синявского о «стилистических разногласиях с советской властью». В книге о Москве-1969 есть ответ на вопрос, откуда у Лимонова это раздвоение личности. Он вспоминает, как спорил с отцом, запрещающим ему слушать «вражеские голоса» и вдруг оказывается, что он, сам себе казался бунтарём, но на самом деле оказался наследником взглядов своего отца. Лимонов пишет о себе (в третьем лице), что он бунтовал против морали своих родителей и их политических взглядов, но ему и в голову не приходило, что в итоге он им подражал.
Разумеется, как всегда у Лимонова его взгляд исполнен ницшеанства, лёгкого презрения к окружающим и, как он постоянно подчёркивает «к обычным людям», но для тех, кто давно читает Лимонова, эта позиция — не новость.
«Самое время поговорить о простых людях. Врезать им. 〈…〉 простые люди не заслуживали лучшей жизни. Ибо их умения и таланты не стоили даже той заработной платы и тех условий жизни, в которых они находились сегодня. …что ещё есть у козьего племени, кроме биологических удовольствий и потребительства? Интеллектуальные радости козьему племени мало доступны. Не говоря уже о радости творчества».
Довольно нелиберальное отношение к народу у Лимонова. Он постоянно требует от людей героизма либо, хотя бы творчества. Поэты для него выше рабочих, инженеров или, скажем колхозников. Он противопоставляет себя — поэта — «козьему племени» (как он обычно называет нас, обывателей).
«Пару раз в неделю казалось, что сейчас полетит он вдруг… Ещё чуть-чуть — и оторвётся от земли, так он был счастлив, если мелодия, звучащая в нём, воспроизводилась словами. А козье племя, придя с работы и набив желудок пищей, усаживалось у телевизора смотреть и слушать убогости. … Уже около века или более того принято любить маленького человека. Любить бесталанных, некрасивых, глупых, неинтересных. Бормочущих общие истины».
И в конце этого рассуждения Лимонов добавляет о себе:
«Он никогда не называл себя Суперменом, но чувствовал себя таковым. Его интересовали не простые люди, но другие Супермены».
Кстати, эта мысль в виде отзвука присутствует в другом его романе — в «Укрощении тигра в Париже», где его жена Наталья Медведева уговаривает его пойти в гости к кому-то аргументируя это тем, что «они-простые, хорошие люди», на что Лимонов отвечает
«Я — писатель. Простые хорошие люди мне не интересны. Вот если бы они были убийцами или террористами — тогда другое дело».
Ещё одна цитата:
«Он даже, совсем того не желая, обидел несколько раз въедливого зануду-инженера, объявив ему, что все непоэты и нехудожники являются исключительно бесполезными существами и только творческая деятельность является достойным занятием для настоящего мужчины. Инженерам же и рабочим — следует повеситься».
Следуя классификации Велимира Хлебникова, делившего всё человечество на изобретателей и приобретателей, Лимонов гордо относил себя к изобретателям.
Ницшеанство Лимонова, повторюсь не секрет для его постоянных читателей, как и некоторый нарцисизм (естественная черта большинства творческих людей), но именно из этого лимоновского нарцисизма и ницшеанства иногда высекаются искры интересных мыслей.
«Людям из прошлого невозможно объяснить настоящее. Не стоит и пытаться», «Жизнь играется всерьёз и набело, без репетиции».
Атмосферу 60-х он описывает так:
«У новых консерваторов Брежнева и К только что пришедших к власти, была своя задача. Показательным процессом напугать зарвавшуюся интеллигенцию. Дабы не вели себя как при Хрущёве. Спите. «Спать!» — был лозунг новой эпохи. Но интеллигенция и молодёжь страны уже успели привыкнуть к относительному весеннему воздуху хрущёвских времён. Отсюда все трагедии того времени».
В следующем абзаце Лимонов перечисляет основных поэтов одной из ветви СМОГовцев. И добавляет:
«И всё чаще к процитированным выше фамилиям добавляется глагол «арестован»».
С другой стороны, сам он не сочувствует диссидентам, считая, что методы советской власти — это вещь естественная, как погода, мы же не осуждаем дождь, а просто берём зонтик, следовательно не нужно бороться за свои права в политическом поле, нужно просто быть готовым к тому, что да, могут арестовать, но это не институциональная трагедия (трагедия неправильных правил игры в обществе), а просто «не повезло». И именно этот этический раскол является основным содержанием с его соседом, который в романе выеден под кличкой Революционер. На примере бесед с ним Лимонов описывает своё тогдашнее мировоззрение.
Кстати, эта книга Лимонова издана с купюрами: часть строк закрашены с пометкой, что вещи перечисленные там ныне нарушают законодательство Российской Федерации. Как повезло тем читателям, которые читали русскую литературу с 90-х до 2014 года, пока книгоиздание было свободным, ныне книг с закрашенными строками выходит всё больше и больше. И это само по себе тоже важное напоминание всем нам в каком обществе мы живём, и насколько сильно отклонение от «нормальности». Те, кто читали книги в 90-е — 2010-е успели приобщиться к великой неподцензурной литературе. Новому поколению читателей придётся помнить, что читают не полные тексты даже, когда читают классиков.
Но эта книга не только о Лимонове и о московской поэтической богеме 1960-х, но и ещё о Москве тоже. Там много улиц, переулков, маршрутов. Ненавидящий сентиментальность Лимонов своеобразно признаётся в любви к Москве. Когда он с первой женой (Анной Рубинштейн) после первой зимы в Москве уехал в Харьков к родителям («отъедаться» — как он пишет),
«Он откормился, ел пять раз в день, растолстел даже, но через две недели, увидев на экране телевизора Москву, в Москве шёл дождь, расплакался как шизофреник и в тот же вечер уехал на вокзал. Дал проводнику десятку, был впущен в поезд без билета, и утром радостный, вышел на площадь у Курского вокзала. И спешили по Садовому кольцу москвичи, бодрые, как всегда… Ему вдруг захотелось поцеловать московский асфальт. Но он удержал себя: подумают ещё, что сумасшедший».
Так как я в мини-отпуске, то отвлечёмся от железнодорожного транспорта. Ехал в поезде и прочитал «новый» роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Откуда взялся роман, который сам автор считал давно утерянным и мои впечатления от книги можно прочитать по этой ссылке (ЖЖ) или по этой (ВК).
Удивительная история рукописи созданной в 1986 году в Париже. Ее Лимонов отнес издателю Розановой, которая отговорила публиковать, поскольку немало действующих персонажей оставались живы. Машинопись сохранилась в коробке, во Франции, после того, как Лимонов уехал, но была кем-то сложена в камине. Автор переживал по этому поводу, поскольку считал произведение удачным. Книга продолжает известную Харьковскую трилогию. Ее копию неожиданно обнаружили в архиве.
Произведение создано, когда Лимонов отошел от левацкого битничества к эстетическому сталинизму, он ходил по Парижу в советской шинели и немножко всех тролил и провоцировал своим видом, давал интервью. И это некого рода культ Великой Эпохи. Все это в этой книге очень чувствуется. Рекомендую всем, кто интересуется литературным наследием Эдуарда Вениаминовича.
Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк.
Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие.
Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Вместо П.С. Грустно наблюдать, что лишенные творческих способностей, бюджетные клопы, испоганили часть наследия великого писателя. Любая рукопись являет цельное произведения автора. Сегодня уже не прочтешь любопытную книгу Невзорова «Происхождение гениальности и фашизма».
Пролистывая замазанные страницы мне невольно вспомнился отрывок одного (из любимых с детства) документального фильма. Советской киноленты Михаила Ромма: «Обыкновенный Фашизм» 1965 г. Он сохранился на лицензионной видеокассете. Я пересматривал его десятки раз и, кажется знаю наизусть. Странно, что сегодня его не показывают по телевизору. Хотя цензура «зловещих символов» заставила бы замазать большую часть кинохроники. Приятный голос диктора так и нашептывал в голове закадровый текст 31-ой минуты:
«В чем был подлинный смысл этих спектаклей? Они помогали превратить человека в дикаря. Да так, чтобы превращаясь в дикаря он чувствовал себя чуть ли не героем. А готовый на все дикарь был очень нужен для того, чтоб уничтожить все, что противилось нацизму. Первый удар был нанесен по всем, кто думает иначе. И вот я смотрю на эту огненную свастику и не могу примериться с мыслью, что в Германии, в стране великой культуры, к власти пришли полуграмотные и самодовольно тупые люди, которые сделали все, чтоб превратить человека в восторженного дикаря.
Вот жгут книги. Тогда их жгли во дворах всех университетов. Перед Берлинским университетом выступал Геббельс. Он говорил очень возвышенные речи. Вещал о торжестве духа и новой культуре. А под эту речь студенты вместе с СС-овцами бросали в огонь книги.
Кого же жгли? Жгли Толстого и Маяковского. Вальтера и Анатоль Франса, Ромен Роллана и Джека Лондона. А Геббельс говорил. И тем временем жгли лучших немецких писателей. Жгли Гейне. Жгли Томаса и Генриха Манна. Жгли Ремарка, Бертольта Брехта, Лиона Фейхтвангера. Ну разумеется жгли Маркса, Энгельса, Ленина. Человеческая мысль летела в огонь…»
Или любимую в детстве кинокартину: «Индиана Джонс / Последний Крестовый Поход» 1989 г. Где доктор Джонс, переодевшись в офицера Вермахта,— проникает на площадь в центре Берлина, где жгут книги (рукописи Владимира Сорокина сжигали еще в 2004 г., демонстративно, в столице). С целью забрать отцовский дневник у выбравшей сторону зла коллеги Эльзы. Та, плачет, понимая масштаб злодеяния. После Индиана случайно сталкивается с Адольфом Гитлером и тот оставляет автограф в дневнике «офицера вермахта».
— Мы словно паломники в логове нечестивцев.
— Ты вернулся из-за какой-то книги?!
— Отец боится, что вы сожжете его дневник…
Есть авторы, творчество, которых я боюсь. Я боюсь разочароваться, не понять, начать читать не в подходящее время и поэтому откладываю знакомство в долгий ящик.
Лимонов для меня тот самый автор.
У Альпины вышла книга «Москва майская» и я поняла, что настало то подходящее время.
Прекрасное дополнение к книге — фотографии из личного архива писателя.
Новая (старая) книжка Лимонова «Москва майская» восхитительная. Читается как фильм, если бы такой снял, например, Гайдай. Только этот фильм не о простых советских гражданах, а о людях контркультуры. В тексте явно слышится голос рассказчика, то ли Гердт из «12 стульев», то ли Броневой из «Покровских ворот». Даже пошла послушать аудиоверсию — разочаровалась, совсем не то.
Герой книги, Эд, приехавший покорять поэтическую Москву, описан с такой иронией и снисходительностью к глупости молодости, что невольно отвлекаешься от того, что автор и персонаж — одно лицо. Очень много смеялась. Много узнала нового, например, о коньюктурности Кабакова, литературных тусовках конца шестидесятых, что слова «трахаться» и «реклама» люди тогда уже использовали, что в Москве мог жить и работать бывший ссовец, причем, рисовал мультфильмы, что Лимонов опять стал подцензурным, о чем свидетельствует несколько замазанных абзацев в конце книги. В общем, рекомендую горячо. Ссылка на букмейт в первом комменте.
Начал читать потерянный роман Лимонова. Тут один за жизнь не напишешь, а у больших писателей после смерти потерянные обнаруживаются. Читаю не торопясь — смакую. И реальных встреч с Эдуардом Вениаминовичем по понятным причинам больше не будет, и романы его вряд ли ещё обнаружатся. Читаю в наслаждении, вкусно зачитываясь. Конечно приходит на ум и в сравнении «Таинственная страсть» Василия Аксёнова о шестидесятниках, но там главный герой не в таком эго-эпицентре.
Три весенних дня 67-й года. Я маленький в Саратове, а в Москву в конце оттепели появляется красивый фантазёр, объявивший себе и окружающим, что он большой (а может в будущем и великий) поэт. Две тетрадки откровенных и бесшабашных стихов — достаточное для него подтверждение. Впереди его ждут встречи с Арсением Тарковским, Неизвестным, Кабаковым, Губановым… Всё это у меня впереди, но моя растущая и усатая бестия Юпи ночью оценила мою увлечённость и проверила её на зуб. Каждый получает знания по своему.
Юпитер — я знал этого человека на фотографии. Своей юношеской непосредственностью читать на зубок, ты напоминаешь мне зрелого Лимонова — другого я не встречал. Простите мне, конечно, это странное сравнение, но писатель оставался полон сарказма, непосредственности и удивлял свежими суждениями и эмоциями нас всех — его окружение, будучи уже в периоде жёстких, уверенных и точных пророчеств. Тогда в конце нулевых Лимонов удивился, что его зовут в Саратов* почитать стихи. Мол, кто в городе, где он сидел о стихах его вообще знает? Залы собирали мы несколько раз «под завязку». Причём, во второй приезд — два вечера кряду. Вот какая метаморфоза, право,— покорять юношей практически не имея стихов Москву, а зрелым, имея мысленные собрания сочинения (теперь то издано четырёхтомный Лимонов в поэзии), удивляться в возможности наличия слушателя в не очень маленьком для этого Саратове. Правда, надо сказать, что он давно не использовал без дела в быту нецензурную брань, как его герой Эд, в далёкой и майской Москве.
* — юношеское стихотворение Лимонова «Саратов», написанное далеко до знакомства — времён суда, отсидки и последующих посещений города, мы разберём как-нибудь в следующий раз.
И третья книга, которая привлекла мое внимание-это сенсация последних месяцев-найденный последний роман известного русского писателя, последнего революционера-романтика Эдуарда Лимонова. Он интересен тем, кто любит мемуарную литературу, потому что о Москве шестидесятых и реальных представителях интеллектуальной тусовки.
Книга называется «Москва майская».
До самой смерти писатель сокрушался о канувшей в Лету рукописи «Москвы майской» — полумифический текст был по ошибке сожжен в камине неким капралом. Однако в декабре 2024 года роман неожиданно всплыл в бумагах Андрея Синявского — и благодаря «Альпине» вот-вот обрушится на читателей.
С одной стороны, «Москва майская» — безукоризненное шестидесятническое произведение, пахнущее сиренью, липовыми почками и дешевым алкоголем. На школьных дворах кричат дети, играет губная гармоника, чирикают воробьи — лимоновская Москва похожа на хуциевско-шпаликовскую утопию, ту, где «День был светлый и свежий, / Людям нравилось жить». Голод, неустроенность (харьковчанин без прописки рискует быть изгнанным на малую родину), отсутствие перспектив — да и черт бы их побрал, эти перспективы, пойдем лучше бегать под майским ливнем.
Герой книги, как всегда, узнаваем:
«Юноша, прибывший покорять Москву, был одет по самой последней харьковской моде того времени. Фигуру его скрывало массивное черное пальто с воротником из меха молоденького каракулевого барашка, на голове героя красовалась грузинского стиля черная кепка-«аэродром», на ногах были американские армейские сапоги. На сапоги спускались черные брюки с широченными штанинами, брюки уходили вверх под черный жилет, а жилет был покрыт пиджаком той же ткани. Белая рубашка стягивала воедино костюм нашего героя»
— так описывает себя Лимонов в одной из первых глав книги.
«Москва майская» пронизана духом безумных и полусвободных оттепельных 1960-х, когда, казалось, еще можно было быть поэтом, не обращающим внимания на советскую власть. Московские адреса от Уланского переулка до Беляево, куда еще не ходит метро, и приметы времени вроде винного автомата — дань модерну 1960-х в магазине «Вино» на Садовом кольце. В нем, со знанием дела пишет автор, «каждый выдоил из винного автомата по стакану портвейна».
Приехавший покорять Москву поэт мастерски шьет брюки — эта деталь его биографии, пожалуй, известна каждому. Но кроме брюк были еще и моднейшие сумки, которые его первая жена, художница Анна Рубинштейн, продает в ГУМе из-под полы.
«Сумки — их личное изобретение. Один из способов сделать деньги из ничего».
Герои романа — поэты, писатели, модники и просто светские львы и львицы советской богемы. Здесь друзья-поэты Генрих Сапгир и Игорь Холин, художник-график Анатолий Брусиловский, Анатолий Зверев, авангардист, который после смерти был признан гением. А также Эрнст Неизвестный.
«Иной раз Эрнст оптом закупал у поэта десяток сборников, чтобы продавать и дарить их своим влиятельным и именитым друзьям. Через Эрнста стихи Лимонова попали к братьям Стругацким, уехали в Армению и Грузию»,
— пишет Лимонов.
От юного поэта достается всем: и Борису Пастернаку, и Давиду Самойлову.
В общем, книга неординарная и очень познавательная. Ее можно разгадывать, как литературный кроссворд.
Долгое время считалось, что роман Эдуарда Лимонова «Москва майская» был уничтожен. Но спустя десятилетия текст всплыл в американском архиве.
Рукопись, которую сам Лимонов считал сожженной, вдруг оказалась в архиве Стэнфорда. Нашлась она случайно. «Москва майская» Эдуарда Лимонова пролежала десятилетия в папке вдовы Андрея Синявского, Марии Розановой. А теперь вышла в твердой обложке — как будто никуда не исчезала. Эта история началась с попытки найти интервью перебежчика, а закончилась литературным чудом.1
Как нашли утерянный роман Эдуарда Лимонова
Все началось с рассказа. Не с рукописи, не с архива — с небольшого текста Эдуарда Лимонова под названием «Первое интервью», включенного в сборник «Великая мать любви». В нем Лимонов вспоминал, как брал интервью у перебежчика Григория Климова для «Нового русского слова». В рассказе Климов появляется под псевдонимом Юрий Тихонов. Дизайнер издательства «Альпина. Проза» и участник фанатской исследовательской группы Денис Изотов вместе с коллегами пытался отыскать это интервью.2 Заодно они искали мифический стихотворный вариант романа «Это я — Эдичка», о существовании которого когда-то вскользь упомянул в ЖЖ покойный издатель Александр Шаталов. Ни интервью, ни стихов найти не удалось. Зато нашлось кое-что другое.3
«Неожиданно эта рукопись нашлась в США, в библиотеке Стэнфорда. Это произошло буквально полгода тому назад — и вот книга уже на полках магазинов»,— рассказал Изотов в интервью «Снобу». Речь шла о романе «Москва майская» — тексте, который сам Лимонов считал безвозвратно утерянным. Он был уверен, что его сожгли. В 2008 году он писал в книге «Через Париж»:
Мишель отправился в очередное путешествие, на хозяйстве остался бывший капрал Иностранного легиона. От Мишеля долгое время не было весточки, все подумали, что он погиб, и капрал стал растапливать камин книгами. Первое, что он бросал в пламя огня, были книги с автографами и документы на иностранном языке. Он также спалил мою неопубликованную книгу «Москва майская». Мне казалось, что она слабая, по этой причине и не издавал. А сегодня, наверное, напечатал бы… Жалко, конечно, книг.4
Лимонов действительно не любил этот текст.5 Сомневался в структуре, говорил, что книга «не удалась». Но в то же время признавался:
Это история о моем первом году в Москве, несколько страниц из которой я воткнул в роман «Иностранец в смутное время». Обыкновенно я не верю чужому мнению, но в тот раз я дал рукопись кое-кому прочитать и решил не публиковать. В этой книге я «пережал» структуру, пытаясь сделать ее похожей на «Подростка» и «Негодяя», в которых действие происходит в течение одного-двух дней — начинается утром и заканчивается ночью. Там очень много флешбэков — отступлений в прошлое.
Именно тогда, в 1980-х, Лимонов показал роман Марии Розановой, редактору журнала «Синтаксис». Она посоветовала не издавать — якобы текст был «рыхлый» или, что вероятнее, можно было задеть живых прототипов героев. «Я не думаю, что такова была аргументация Розановой. Скорее всего, она сказала Лимонову, что книжка не удалась, просто постаралась сформулировать это «помягче», как часто делает издатель в разговорах с авторами»,— пояснила в интервью «Снобу» Татьяна Соловьева, главный редактор издательства «Альпина. Проза».6
Формально текст остался у Розановой. А личный экземпляр Лимонов передал на хранение в Париже — своему другу Мишелю Бидо. Когда тот уехал, книги сгорели.7 Но та машинопись, что осталась у Розановой, была передана после смерти Синявского в Гуверовский институт при Стэнфорде. Именно там спустя десятилетия и нашли рукопись. Никакой системы в поисках не было. Просто делали запросы — сначала на интервью, потом на стихи. Вместо этого нашли роман.8 Детально датировать его удалось по косвенным признакам. В эпилоге упоминается смерть Андрея Тарковского — стало быть, роман завершен не раньше 1986 года. Кроме того, финал книги почти копирует структуру другого романа — «Молодого негодяя», вышедшего в том же году.
«Очевидно, что роман писался в два захода. Сначала была написана часть про три самых ярких дня в Москве, а через какое-то время Лимонов дописал вторую часть и эпилог»,— уточнила Соловьева. Это объясняет и внутреннюю композиционную рыхлость, из-за которой роман изначально показался «недостаточно выстроенным». Главный формальный замысел был прост: ограничить действие тремя днями — как в «Негодяе» или «Подростке Савенко». Но всплывают флешбэки. Вспоминаются похороны Крученых, момент возвращения в Москву, случившийся раньше 1969 года. Линия времени размазывается. Татьяна Соловьева также отметила: «Композиционной четкости здесь нет — это могло стать причиной отказа. Но, опять же, реальная это причина или формальный повод — остается только гадать».
Другой фактор, возможно, сыграл большую роль: имена. В тексте все герои названы своими настоящими именами. Исключение — один Революционер, которому сохранена анонимность лишь частично. Имя есть, фамилии нет. Остальные — без прикрас. Они все были живы в момент написания книги.9 «Я не могу сказать, что Лимонов их как-то беспощадно клеймит. Он просто в своей манере пишет то, что думает. В этом смысле, возможно, Розанову это могло «удержать» от публикации»,— объяснила Соловьева.
Сама находка воспринималась участниками проекта почти как мистика. Слишком много совпадений. Слишком долго текст считался сгоревшим. И слишком неожиданно всплыл именно сейчас, когда серия Лимонова, выпускаемая «Альпиной», близилась к завершению. «Сам Лимонов прошел сложный путь принятия этого текста — сперва отказавшись от его публикации, он впоследствии говорил о том, что жалеет о своем решении и, если бы рукопись сохранилась, он бы ее напечатал. Пришло время исполнить его волю»,— сказала Соловьева.
Теперь роман — не призрак. Не утерянная рукопись и не воспоминание. А плотная, живая книга. С нечеткой структурой, со множеством имен, со следами авторского сомнения — и с точным ритмом эпохи. Она появилась на свет спустя сорок лет после того, как была завершена. Почти сорок лет — с тех пор как Лимонов, уезжая из Парижа, оставил ее на хранение.
Поэт штурмует столицу
Весна 1969-го. Эдуард Савенко — еще не Лимонов, еще не политик, не скандалист, не изгнанник — тащит чемодан по платформе Курского вокзала. Он приехал в Москву, чтобы стать великим поэтом. Чтобы прорваться в ту самую столичную богему, о которой слышал только по обрывкам слухов и строчкам из самиздата. В «Москве майской» Эдуард Лимонов возвращается в эту точку своего мифа и показывает столицу как арену, на которой сталкиваются амбиции, страх, бедность, гениальность и тараканы.
«Москва майская» — это роман-воспоминание, написанный в Париже в 1986 году о мае 1969-го. И хотя сюжет охватывает всего три дня — 18–20 мая — перед читателем разворачивается панорама всей жизни молодого поэта, который только-только сбежал из Харькова и мечтает прорваться в московскую поэтическую элиту. Впрочем, сам роман, как и сама Москва, не знает границ. Это не хронология, а хаотичный клубок событий, разговоров, стихов, споров, переездов и воспоминаний. Лимонов-из-Нью-Йорка — зрелый, язвительный, уже уехавший — оглядывается на Лимонова-москвича: восторженного, наивного, дерзкого. Он пишет, будто вспарывает шрам,— болезненно, резко, не жалея ни себя, ни других.
Пожалуй, самое поразительное в «Москве майской» — это то, как Лимонову удается вместить в три календарных дня целую эпоху. В эти трое суток умещается не только жизнь героя, но и жизнь поколения. Мы узнаем, как Эд приехал в столицу с одним чемоданом, как поселился в коммуналке с тараканами и холодными стенами, как женился фиктивно, чтобы получить прописку, как таскал с собой тетради стихов. Вот он пробирается в мастерскую художника Брусиловского и впервые пробует джин-тоник. Вот неделями караулит у дверей Центрального дома литераторов, чтобы попасть на закрытые семинары. Это хроника культа. Культа поэзии. Культа Москвы. Культа самого себя.
Лимонов описывает столицу без сантиментов: грязную, голодную, шумную, разнузданную. Она пугает и манит одновременно. Вот коммуналки с облезлыми обоями, унитазами и тараканами, которых никто уже не травит. Вот подвалы и цокольные этажи, где поэты живут «по наследству». Вот полуразрушенные здания, где в пьяном угаре спорят о смысле искусства и судьбе СССР.
Но этот же город — центр поэтической жизни. Здесь Эд сталкивается с Губановым, Тарковским, Алейниковым, Кабаковым, Неизвестным. Эти встречи — как иронические евангелия, переделанные под московский самиздат. Каждая фигура — либо идол, либо пугало. Про Солженицына Лимонов пишет: «жулик». Про манифест Галанскова: «посредственная наивная глупость». Про стихи Алейникова: «произвольно разрезанный на куски, как колбаса, поток сознания». Но это не столько критика, сколько позиция. Он пишет, как выживающий, не оглядываясь, не отступая.
Москва в романе — это персонаж, противник, арена. Это город, где чужаков встречают настороженно. Где нужно доказывать свою нужность, остроумие, талант и наглость ежедневно, иначе тебя просто съедят. Вот, например, одна из сцен, где Эд со своим другом едет в метро, и внезапно понимает, что больше не чувствует страха. Он впервые ощущает себя частью города. Не гостем. Не провинциалом. А будто принятым. Он это описывает, как победу. Но в этой победе уже спрятан проигрыш — потому что дальше начнется разочарование, холод, эмиграция.
Что же осталось от эпохи? Этот вопрос задает сам Лимонов. Ответ дает ироничный, хлесткий:
Смерти, неудачи, множество плохих и горстка хороших стихов…
Но не только это. Остался трагизм. «Жгучий, как портвейн московского разлива», трагизм честных поступков, совершенных с восторгом и без оглядки. Роман становится своеобразным автокомментарием к собственной поэзии. Это почти как рисунок поэтического архетипа той эпохи — яростной, безумной, детской. Вот строки, в которых Лимонов упоминает Кропоткина, идущего по улице с черно-дымным пистолетом:
На улице идет Кропоткин
Кропоткин шагом дробным
Кропоткин в облака стреляет
Из черно-дымного пистоля
Среди лиц, мелькающих в книге,— не просто имена, а характеры с резкими штрихами: Губанов с ликеро-водочной романтикой, Сапгир с постоянной иронией, Алейников с колбасным потоком сознания. У каждого — свой способ выживания и самовыражения. Все — на пределе. Это не сборник портретов, а бойцовская арена. Лимонов судит, оценивает, высмеивает, восхищается. Он — участник и судья. Его слова — это оружие, его интонация — вызов.
«Москва майская» — это книга-обряд, книга-подступ. Она нужна не только чтобы понять Лимонова, но и чтобы ощутить ту странную смесь надежды и опасности, в которой жила культурная Москва конца 1960-х. Она про то, как быть чужим. Про то, как бороться за место под солнцем среди гениев и подонков. Про то, как мечтать о славе, когда в комнате мерзнут руки, а под окнами орет милицейский свисток. И все это — с языком, от которого невозможно оторваться. Резким, трескучим, плотным, как бетон. Это не литературный стиль. Это боевой.
1 Нет, это не так. Поиск оригинальной статьи Эдуарда Лимонова, написанной после интервью с Григорием Климовым, в библиотеке Стэнфордского университета не проводился. Это произошло гораздо раньше и с другими источниками — мы искали в Нью-Йоркской публичной библиотеке, Библиотеке Конгресса, а также консультировались с архивистами форума «Из газетного архива» на Facebook. Мы пытались найти недостающие выпуски нью-йоркской газеты Новое Русское Слово, где и была опубликована эта статья. Климов сам видел газетную вырезку и комментировал её. То есть она существовала. Найти пропущенные номера меня попросил Алексей Евсеев, поскольку статья отсутствовала в его с Ильёй архиве лимоновских текстов, а это был непорядок. Он попросил меня, потому что американский поисковик отличается по алгоритму. Все номера за период 1975–1977 были найдены, но статьи там не оказалось.
2 Это не так. Денис поиском статьи-интервью не занимался. Ее искали Алексей с Ильей для своего архива, и позже они попросили меня поискать через американский поисковик, потому что у него другие настройки, отличные от Европы и России: можно найти что-нибудь новое. Я не нашла и обратилась в Нью-Йоркскую публичную библиотеку и Библиотеку Конгресса.
3 Это преувеличение. Мы сразу запрашивали все материалы, связанные с Эдуардом Лимоновым, в любом доступном формате. Разговор о стихотворной версии романа «Это я — Эдичка» возник позже — после того, как архивист библиотеки лично ответил нам с просьбой уточнить цель запроса. К тому моменту мы уже старались собрать всё, что касается Лимонова, чтобы не упустить ничего важного и интересного. Стихотворный вариант романа «Это я — Эдичка» — вовсе не миф. Он действительно существовал и насчитывал 98 страниц. Об этом есть упоминание в переписке Эдуарда Лимонова с Александром Половцом, редактором еженедельного альманаха «Панорама», в 1981 году.
4 Мишель Бидо это не подтвердил. Он сказал, что на хранение были отданы только русские и французские книги других писателей. Рукописей, по его словам, там не было.
5 Это не так. Он никогда ничего такого не говорил. Сожалел о его пропаже, говорил о пережатой структуре романа но и о хороших кусках, и упомянул, что напечатал бы книгу теперь.
6 Неизвестно, кому именно Лимонов показывал этот новый роман и кто отговорил его от публикации — никаких имён он не называл. Также неясны причины, по которым его отговорили от печати. Можно лишь предполагать, что это могла быть Марья Розанова, Андрей Синявский или кто-то из ближайших друзей Лимонова — филологи Александр Сумеркин или Геннадий Шмаков. Они часто первыми читали его тексты и активно общались с ним в тот период.
7 Мишель Бидо это не подтвердил.
8 Это неправда — в поиске, конечно, была система. К тому моменту это был уже третий американский архив, где хранились тексты Лимонова. Поиск был уже отлажен. Вёлся личный контакт с университетскими архивариусами, устанавливалась переписка, которая могла занимать до месяца. Затем направлялся запрос на каталог коллекций и подробное описание содержимого файлов — как личная просьба. Первоначально содержание коробок с материалами было неизвестно.
9 Не всё соответствует действительности — например, Губанов умер в 1983 году. Пожалуйста, проверяйте факты. Если у вас возникают сомнения, лучше уточнить у нас, вместо того чтобы публиковать неточные сведения. Также стоит отметить, что в тексте заметно перефразирование материалов других авторов. Даже перефразирование требует указания источника — это не ваши оригинальные выводы, и автор первоисточника заслуживает упоминания. Кроме того, все исторические фотографии в статье были получены из Amherst Center for Russian Culture (штат Массачусетс, США), и вы обязаны указать их как источник артефактов — это их официальное требование. Тем не менее, вы размещаете под статьёй подпись: Екатерина Петрова / realnoevremya.ru, что не соответствует действительности и нарушает авторские права.
Я читаю одну книгу в неделю. Иногда это новинки, иногда — старые хиты.
А иногда — находки, которые становятся событиями.
«Москва майская» Эдуарда Лимонова — именно такая находка.
Это ранее не издававшийся роман. Его нашли случайно и издали впервые только сейчас — и это прекрасная новость. Хотя в каком-то интервью Лимонов упоминает о романе, что не хочет публиковать, считает слабым. Но ценность его и вправду не столько в стиле и языке.
Книга рассказывает не просто о Москве конца 60-х. Она рассказывает, что такое быть молодым, амбициозным и чужим в богемной Москве середины прошлого века.
Тогда Лимонову 25. Он только переехал из Харькова, ещё не эмигрировал в США, ещё не стал политическим enfant terrible всея Руси.
Он снимает халупы, ночует на кухнях друзей, пишет стихи, шьёт брюки, пробивается в богему, знакомится с СМОГистами, ругается с Губановым, дружит с Холиным и Алейниковым, пьёт с Соостером, видит Тарковского, слышит Ерофеева, провожает Кручёных…
Москва в этом романе — дикая, живая, шатающаяся.
Это не тот Лимонов, который пишет как будто плюёт тебе в лицо. Это — Лимонов-архиватор.
Он пишет из 80-х о себе в 60-х. Уже проживший Америку и Париж, он смотрит на себя с высоты опыта.
И это делает текст уникальным: он одновременно очень молодой и очень взрослый.
Лимонов, конечно, сложный. Я не отношусь к нему с обожанием, как многие. Но читая эту книгу, я вспомнила, почему после его первой книги так сложно остановиться.
Он может раздражать, но невозможно отрицать — он настоящий.
С его откровенностью, честолюбием, дикой гордостью за свои стихи.
И в этом есть что-то, что мне близко.
«Москва майская» — не манифест, не скандал, не вызов. Это воспоминание, которое оживает сильнее, чем любое документальное кино.
Рекомендую — тем, кто интересуется неофициальной культурной жизнью 60-х и тем, кому интересно, как становились поэтами до инстаграма. А глава о похоронах Кручёных с Лилей Брик — моя любимая.
В мае прочитал «Москву майскую», опубликованную в мае 2025 года прежде неизвестную рукопись Эдуарда Лимонова. Это, конечно, без сомнения Лимонов — насколько я могу судить, опираясь, в том числе, на наше личное знакомство и постоянное общение с 1998 года…
Лишь в паре мест смутно кольнуло, что неизвестный мне редактор мог излишне поработать над рукописью. Но ручаться не буду — Лимонов бывал в своих произведениях удивителен и парадоксален. И, конечно, понимаю, отчего он не любил эту рукопись — «Москва майская», являясь фактическим продолжением «Харьковской трилогии», чуть слабее «Молодого негодяя». Но это именно авторский подход, для читателя и четвёртая книга «трилогии» (уже, наверно, тетралогии) это вполне яркая и характерная лимоновская проза.
Забавен лишь один момент — в новой книге покойного политика и писателя эвфемизм к термину «Советская власть» везде звучит, как «Софья Васильевна», хотя в те времена в интеллигентских кругах СССР он звучал неизменно как «Софья Власьевна» (что куда созвучнее словосочетанию «Советская власть»). И тут у меня две равновесные версии.
Либо, при наборе с рукописи, наборщик ошибся — почерк Лимонова читаем, но специфичен, а наборщик наверняка был «девочкой-дизайнером», без опыта знакомства ни с самой эпохой поздней советской власти, ни с ныне редким именем Влас.
Либо ошибся сам Лимонов, порою в рукописной спешке он бывал небрежен. Да и писал книгу в Париже в самом конце 80-х годов минувшего века, будучи уже далеким от советской власти, как раз в ту эпоху, когда эта власть сама превращалась из грозной «Софьи Власьевны» в непонятную «Софью Васильевну»…
А книга хороша, как памятник московской жизни более чем полувековой давности.
Сегодня четверг, и мы возвращаемся к рубрике #69страница. Выпуск №313.
Эдуард Лимонов. Москва майская (Альпина нон-фикшн, 2025):
«…Почему нельзя заключить фиктивный брак с девушкой вообще без папы или чтобы папа хотя бы никогда не видел Эда (и Савенко, и Лимонова) до этого? Можно. Но для этого они должны быть другими людьми. И Анне, и Эду не хватает обывательской хитрости, мелкой изворотливости. Ловчить они не умеют. Они вовсе не беспомощные типы, но все их стратегические построения страдают от избытка фантазии. Эду нравится сооруженная им авантюра: сегодня в четыре часа она будет приведена в действие…»
Я не великий знаток творчества Эдуарда Лимонова, но мне эта вещь кажется едва ли не самой симпатичной из всего, что он написал. В ней нет трагизма, ностальгии и надрыва «Эдички» (книги, безусловно великой). И скрытого восхищения империей из «Подростка Савенко» тоже нет. Как и бесконечного самолюбования из последних вещей.
Просто: поэт в конце шестидесятых приехал покорять Москву из провинциального Харькова. С поэтом девушка — еврейская женщина постарше (как он сам ее аттестует) по имени Анна. Они кочуют по съемным квартирам, перебиваются с хлеба на квас. Много пьют. Пытаются пробиться.
Вещи и люди названы своими именами. Если это слово на «ё» или на «х», так оно выписано полностью. Если появляется Тарковский (Арсений), то там так и написано: Тарковский. То же с Вознесенским, Лилей Брик, а особо с поэтами и художниками нон-конформистами: Губановым, Кропивницким, Сапгиром, Бахчиняном… Никаких тебе ключиков или королевичей (см. Катаева). Только один Революционер зашифрован, потому что высказывания и действия его в книге такие, что могут и срок подбавить (на момент написания книги он в советском лагере сидел).
Написано свежо, резко, мило, остроумно. Вся жизнь советская конца шестидесятых, с милиционерами, новостройками, бараками, литобъединениями и пьяными драками перед глазами.
В своих заметках, ярких и точных, автор никого не щадит: ни Тарковского, ни Губанова. Но если ему кто-то реально нравится и с кем-то он близок, тональность меняется. С огромной симпатией описан друг Лимонова художник Юло Соостер. И старший Кропивницкий тоже.
Издатели объясняют историю того, что книга опубликована именно сейчас, таким образом: написана она в восьмидесятых в эмиграции, долгое время считалась потерянной и вот сейчас нашлась. Очень мило. Побольше бы подобных находок. Я получил истинное удовольствие.
Лимонов Э. Москва майская. М.: Альпина нон-фикшн, 2025, 414 с.
История обнаружения рукописи романа «Москва майская», лишний раз подтвердившая, что «рукописи не горят» (даже во французских каминах), уже достаточно освещена в Интернете и не требует специального изложения. В результате целенаправленной поисковой работы мы имеем написанный Лимоновым в 1986–1987 гг. в Париже роман, опубликованный после смерти автора. Характерно, что презентация «Москвы майской» на книжном фестивале «Красная площадь» была подана газетой «Аргументы и Факты», как «презентация книги последнего классика отечественной литературы» (АиФ, 2025. №24).
История покорения столицы провинциалом читается с большим интересом, несмотря на отмеченную критиками рыхлость сюжета и значительное количество персонажей. Не только поколению зуммеров, но и читателям почтенного возраста, придется по ходу чтения часто заглядывать в поисковик. Помимо Александра Галича, Вадима Делоне, Венедикта Ерофеева, Генриха Сапгира, Эрнста Неизвестного и Арсения Тарковского в книге присутствуют гораздо менее известные персонажи. Если бы не помощь интернета, то к роману были бы необходимы специальные биографические комментарии. Ведь тираж в несколько тысяч экземпляров ориентирован и на рядового читателя, которому нужно пояснить, кто такие СМОГисты и кем были Владимир Алейников, Вагрич Бахчанян (Бах), Анатолий Брусиловский, Леонид Губанов, Евгений Кропивницкий, Юло Соостер, Игорь Холин и др. Остается нераскрытой только фамилия Володьки Революционера (диссидента Владимира Гершуни).
В очередной раз, поставив в центр солнечной системы планету «Лимонов», автор представляет нам авторское видение столичной жизни на излете оттепели. То время когда, покинув Харьков, он с Анной Рубинштейн приехал покорять Москву. Помимо решения материальных проблем (где и на что жить, как получить прописку и проч.), ему пришлось бороться и за поэтическое признание. Это уже после смерти письма, и фотографии Лимонова стали продавать на аукционах по баснословным ценам (сшитый им пиджак, был куплен за 1.700.000 рублей). В те годы, когда происходили описанные в романе события, ему приходилось экономить на всем. Провинциал оригинально и системно подошёл к покорению столицы, о чем, например, свидетельствует схема «завоевания московской богемы», упомянутая в книге и тоже выставленная на аукцион (финальная ставка 240.000 руб.). По этой схеме можно проследить, что первым с кем Лимонов стал общаться в Москве, был Бахчанян, познакомивший Эдуарда с художником Борисом Жутовским. Дальше начались «веерные» знакомства на предмет пошива брюк, за счёт чего Лимонов в основном и зарабатывал. На схеме около ста фамилий художников и поэтов. Стоит на неё посмотреть, чтобы понять, что за описанными в книге «пьянками и гулянками» уже тогда стояла железная воля Лимонова. Он, разумеется, не отказывался принять участие в посиделках, но даже в них оставался внимательным наблюдателем за поведением и действиями других людей (в свою очередь, и они рассматривали, анализировали и оценивали новичка).
Не особенно любимый Лимоновым Владимир Высоцкий на вопрос анкеты «Чего хочешь добиться в жизни?» ответил: «Чтобы помнили, чтобы везде пускали», а на вопрос «Хочешь ли ты быть великим» — «Хочу и буду». Люди разные, подход общий. Одного «хочу» мало. Эдуард упрямо мёрзнет у входа в Дом литераторов, чтобы попасть на семинар Тарковского; упрямо шьёт брюки; упрямо покоряет столичную богему шаг за шагом. Он смотрит на своих новых друзей и знакомых, оценивает их поведение, заимствует то, что может ему пригодиться для достижения своих целей. Он не хочет быть учеником или подражателем. Хочешь научиться — учись у более умного. Хочешь победить — брось вызов более сильному, чем ты. Вот и публицист Михаил Меньшиков когда-то мечтал о новой аристократии «не по титулу только, а по существу», которая умела бы
«1) работать по 16 часов в сутки, 2) выносить всякую погоду, 3) не бояться никакой опасности, 4) одолевать настойчиво всякие затруднения, 5) радоваться, как древние герои и витязи, что судьба посылает сильного врага, искать его, а не прятаться от него».
Покоряя Москву, Лимонов не идёт путем заводских работяг (этот опыт он уже прошёл на Украине), но не стремится и в диссиденты. Он не хочет поступаться существенными для него правилами и понятиями, которые выработал в Харькове. Герой книги не аморален, у него своя мораль. Ему не нравится идея Анны заработать спекуляцией, получить чеки и, купив дефицит в «Березке», перепродать его. При том, он единственный поэт в Москве, продающий самиздатовские сборники своих стихов за деньги. Вспоминаю в этой связи одного преподавателя, который, оказавшись в сложной ситуации 90-х годов, не пошёл торговать на рынок, а выжил тем, тем, что системно искал, закупал и продавал интеллектуальные книги (в т.ч. и только начавшего тогда выходить Лимонова).
Героя «Москвы майской» коробит случайно увиденная сцена получения антисоветчиками западных «гонораров». В споре с диссидентом Сашей из «Хроники текущих событий» он прибегает к такому аргументу:
«Я из блатных. Мы, в отличие от вас, интеллигентов, не раскалываемся. У нас развитое чувство личной чести».
Хотя про себя автор прекрасно осознает: «насчёт того, что я блатной, это я, конечно загнул», но поскольку на Сашу логически выверенные доводы не действуют, что же ещё можно привести в качестве железного аргумента? Резко отделить себя от них, показать, что ты сам по себе. Вот так же и один из почитаемых Лимоновым «священных монстров» Константин Леонтьев ответил поклоннику «одинаковых, чистых и удобных домиков» и стандартного единообразия: «Я не ваш отныне».
Лимонов тоже за «цветущую сложность». Он не желает примыкать ни к «советским», ни к «антисоветским» группам интеллигенции, но есть те, кому он симпатизирует. Один из них — Евгений Кропивницкий (надеюсь, что читатель найдет книгу его стихов «Земной уют», изданную на средства друзей в 1989 году), воспоминания о котором обращают на себя внимание необычной для Лимонова деликатностью.
Главным антагонистом героя книги является Леонид Губанов. При ближайшем рассмотрении, те, кем Лимонов восхищался в Харькове, оказываются не столь уж великими, а «вожак стаи» Губанов вообще предстает мажором и грубияном. Конфликт с ним нарастает, создавая к концу книги столь высокое напряжение, что разрешить его можно только радикально.
— Так получай же…— кричит наш герой голосом вовсе не интеллигентного человека и, выдернув из-за спины штоф, ударяет вождя и соперника штофом по голове.
Мальчишество? Возможно. В противоположность Чарльзу Буковски, словно уже родившемуся стариком, герой Лимонова — вечный подросток, находящийся в постоянной борьбе за свою индивидуальность. Он «никому не хотел подчиняться, даже мнениям контркультуры». Каждая сложившаяся группа, а тем паче Система, требуют подчинения и переделки под её стандарты и правила. Даже контркультурный Алейников упрекает поэта: «Ты наш, но не совсем наш!», а спустя годы поясняет:
«Ты хитрый! Ты спасся в то время, как мы честно дошли до конца. Ты всегда был себе на уме!».
Эдуард расшифрует это обвинение так:
«приятели его московской юности, участники брожения, честно разрушили себя до конца, а он — Эд Лимонов — оказался здоровее, выжил и стал существовать в других формах. Предательство! — вот как это называется. Он предал их — тем, что выжил».
Лимонов понимает, что на каждом новом этапе жизнь нужно начинать заново — бороться, покорять, завоёвывать.
«Выходя из одного этапа жизни, следует безжалостно оставлять группу еще вчера близких тебе единомышленников. Людям из прошлого невозможно объяснить настоящее. Не стоит и пытаться. Большинство людей не развивается, не переходит из группы в группу, но застревает в той группе, в которую их поместило рождение».
С интересом читаются разбросанные по страницам книги споры с Революционером (Гершуни), ведь, главный герой,
«обожая историю, … знал, что невозможно ждать от истории справедливости. Что применять к ней моральные критерии глупо. История сплошь и рядом бывает несправедлива».
Любопытны размышления о поиске автором книги самоидентификации с родиной и её государственными символами.
В написанном после смерти Лимонова очерке, опубликованном в газете «Завтра» в 2021 году, А. А. Проханов рассуждал о посмертной судьбе души Лимонова:
«А на том свете, может быть, встретимся — в зависимости от того, где мы окажемся: кто из нас окажется в раю, а кто в аду. Тогда я увижу прозрачную, плохо узнаваемую тень, подойду и спрошу: «Это ты, Эдичка?»».
Вопрос не праздный. Четкое деление на рай и ад, свет и тьму, добро и зло помогает избежать сомнений, но вступая в область конкретики, невольно задаешься вопросом куда могут быть там определены «священные монстры» и те «шампанские гении», которыми восхищался Лимонов в интервью «Элементам»? Сложно с мятущимися душами иностранцев: Гийом Аполлинер, Шарль Бодлер, Винсент Ван Гог, Эдгар По, Генри Миллер, Фридрих Ницше, Луи-Фердинанд Селин, Юлиус Эвола, Эрнст Юнгер… И с соотечественниками не все однозначно: СМОГисты, поэты Александр Блок, Николай Гумилёв, Владимир Маяковский, Велимир Хлебников… Близок к ним и Сергей Есенин, неоднократно упоминаемый в книгах Лимонова, но отдельной статьи в «священных монстрах» не удостоившийся. Невольно напрашивается вывод, что те, чьей жизнью и творчеством Лимонов стабильно интересовался, те с кем он дружески общался, да и сам Э. Л. — личности между светом и тьмой, «раем» и «адом».
После «Москвы майской» Лимонов всё больше уходит в яркую публицистику и политику. Во вступительном слове к трёхтомному собранию своих сочинений (1998) он отмечает:
«отныне я работаю с людьми и идеями, а не со словами».
Писатель, поэт и политик продолжат одновременно «жить» в нём до самого конца, но для «архивной вечности» он сделает выбор в пользу политика. Хотите доказательств? Пожалуйста. Мало кто знает, что личные документы Э. В. Лимонова (Савенко) были переданы им на хранение в Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ). Хорошо помню, как 7 декабря 2016 года, будучи членом экспертно-методического совета (ЭМС) этого архива, участвовал в заседании ЭМС, на котором было принято решение в числе дополнительных документов принять на хранение рукопись книги Лимонова «Illuminationes». Полагаю не случайным, что Лимонов в итоге захотел передать эти документы туда, где уже хранятся документы К. Маркса, Ф. Энгельса, В. И. Ленина и И. В. Сталина…
Прочитал «Москву майскую» Лимонова. Что ж, это вполне заслуживающий внимания роман Лимонова его «золотого периода». Особо ценный тем, что новых его романов мы, увы, больше не прочитаем. Роман на вечную тему покорения молодым поэтом большого города. Помимо этого интересны заметки автора о встречах с персонажами той эпохи — Арсением Тарковским, Неизвестным, Губановым и другими. Елены Щаповой в романе нет, этот период московский жизни Лимонова в книгу не вошёл.
P.S. Интересно, что один из героев книги, поэт Владимир Алейников, бывший «смогист», жив и активно издается.
Лимонов в «Москве майской» вскользь упоминает книгу «Гоген в Полинезии» шведского этнографа Даниельссона, вышедшую в СССР в 1969 году. Замечу, что книга совершенно замечательная, помимо того, что она действительно, как пишет Лимонов, развенчивает некоторые мифы, сложившиеся о пребывании французского живописца в Океании, она чрезвычайно интересна тем, что изображает картины жизни, как на Таити в те времена (конец XIX века), так и вообще в том мире, который существовал в конце XIX — начале XX века, рисует нравы, царившие среди художников, колониальные нравы, как люди путешествовали на другой конец света в те времена, жизнь туземцев, жизнь белых в колониях и т.д. Большинство искусствоведов, пишуших о Гогене, чаще всего сами никогда не бывали в Океании и представляют жизнь там весьма приблизительно, с уклоном в «романтику», а Даниельссон бывал на Таити и даже встречался там с людьми, знавшими Гогена. В целом, Даниельссон, как мне показалось, относится к Гогену несколько иронично.
Еще меня несколько удивило, что в СССР где царили достаточно пуританские нравы, издали книгу, где довольно подробно разбирается сексуальная жизнь, как Гогена, так и вообще в Океании, действительно ли там были такие свободные нравы, проституция в колониях и т.п.
Помимо всего перечисленного книга прекрасно издана. Купить ее можно за «копейки», например, на Озоне в букинистическом разделе. Хотя книга, конечно, будет не новой.
Читаю Эдуарда Лимонова «Москва майская». Рада,что книга наконец то увидела свет и,в принципе, ранние работы мне всегда нравится читать. Я ценю современных авторов острых на язык и тонко отражающих мир в котором они жили. Поэтому процитирую строчки одного из соратников Лимонова и по совместительству одного из моих любимых поэтов, его друга Холина.
Почему не Лимонова? Потому что так.
Жизнь прошла, как во сне:
Завод,
Магазин,
Барак.
Муж
Погиб на войне.
Работала, не покладая рук.
Надежды
Возлагала на сына —
Все же мужчина:
Вырастет,
Начнет помогать…
Вырос,
Стал выпивать.
Заявил:
— На мать наплевать.
Книгу «Москва майская» сам автор считал утраченной, а кое-кто из читателей — и вовсе мифической. Однако она обнаружилась в архиве Андрея Синявского, хранящемся в Стэнфордском университете, и вышла в свет в издательстве «Альпина. Проза». Книга написана в Париже в 1986 году, плюс-минус параллельно с «харьковской трилогией», и продолжает её. Время действия — май 1969 года, с отблесками прошлогодней Праги и совсем свежего тогда Даманского.
Многое из того, о чём говорится в книге (от семинара Арсения Тарковского до драки с Леонидом Губановым), внимательному лимоновскому читателю уже известно из других его произведений, но, конечно, не всё. Сегодня книга интересна, помимо прочего, даже и деталями столичного быта конца 1960-х. Например:
«…Все четверо… отправились в забегаловку под названием «Вино», находившуюся на Садовом кольце, где каждый выдоил из винного автомата по стакану портвейна».
Или:
«Отсутствие прописки, мать её, прописку, так… Впрочем, никогда ещё не останавливала его милиция, в тоталитарной стране, как называют Союз Советских на Западе, не принято проверять документы граждан на улице».
Революционер, потомок революционера
Многие персонажи «Москвы майской» принадлежат к контркультуре. Здесь появляются художник Илья Кабаков, скульптор Эрнст Неизвестный, поэт Генрих Сапгир, бард Александр Галич… Однако куда большее место в книге занимает Революционер, он же Володька, появляющийся буквально в первых строках. Споры с ним — сквозная линия всей книги. По фамилии Революционер не назван, но в нём без труда узнаётся диссидент Владимир Гершуни (1930–1994) — потомок одного из лидеров Боевой организации эсеров Григория Гершуни. В 1947 году Гершуни-младший создал подпольную организацию для борьбы за «ленинские нормы», был осуждён, в лагере познакомился с Солженицыным. На свободу вышел в 1955 году, примкнул к правозащитному движению. В октябре 1969 года был снова арестован, признан невменяемым и направлен на принудительное лечение.
Похоже, именно в период, изображённый в «Москве майской», началось превращение Лимонова в имперца и ястреба, что, впрочем, зримо проявилось куда позже. Из книги мы узнаём, что в 1968 году в Харькове Лимонов (для простоты позволим себе смешать автора и его героя — Эда) яростно спорил со своим отцом-офицером, доказывая, что Брежнев напрасно ввёл танки в суверенную Чехословакию. В разговоре с Володькой он, однако (из чувства противоречия или в силу случившегося мировоззренческого сдвига?), транслирует уже позицию отца — в духе «Они нам ещё за белочешский мятеж ответят». Возможно, на эту эволюцию повлиял не столько сам отец, сколько именно московские диссиденты, вызывающие у героя явное отторжение.
О книге «Мои показания» диссидента Анатолия Марченко, которую Володька даёт герою прочесть, тот отзывается так:
«Я ни х… не верю в эти тюремные истории. Они того же происхождения, что и охотничьи или рыболовные… Марченко наслушался тюремных легенд и решил их присвоить, дабы свою историю поужаснее сделать…»
Писалось это тогда, когда в СССР уже начиналась перестройка; ещё немного — и хлынет вал публикаций этих самых тюремных историй, где правда будет щедро перемешана с мифами. Книга Лимонова, выйди она вовремя, могла бы стать противоядием от передёргиваний; с другой стороны, советский человек образца какого-нибудь 1989 года готов был поверить во всё, включая Кашпировского, барабашку и НЛО…
По просьбе Володьки Лимонов относит какие-то материалы в подпольную типографию — квартиру, где диссиденты печатают неподцензурный бюллетень «Хроника текущих событий». Естественно, вступает в спор, заявляет, что он поэт и политикой не занимается. Ему говорят:
«— Как можно в наше время стихи писать? Когда в стране такое происходит.
— А что такого в стране происходит?
〈…〉
— Как что? Чехословакию задавили танками. Демократическое движение в своей собственной стране Брежнев и банда разгромили, лагеря опять наполнены жертвами, а вы стихи пишете…»
Тут же, при Эде, некие иностранцы передают диссидентам сертификаты, которые можно отоварить в «Берёзке». Революционер Володька, отдадим ему должное,— идеалист и подобные вещи не приветствует:
«Если кагэбэшники пронюхают, они нам связь с иностранной разведкой пришьют и будут правы».
Солженицын меж строк
Надо сказать, что Революционером Володьку в книге зовёт только сам Эд:
«— Я взялся как друг Революционеру помочь. Мы живём в одной квартире.
— Кому помочь?
— Володьке. Я его Революционером называю.
— Тогда уж Контрреволюционер…
— Можно и так».
Здесь — прямая отсылка к тогда только что написанному, но ещё не опубликованному (однако, конечно, известному Лимонову в 1986 году) «Архипелагу ГУЛАГ» Солженицына:
«Тут выскочил Володя Гершуни, почти ещё мальчик, взятый с первого курса… «Не смейте звать нас контрреволюционерами! — по-петушиному закричал он куму. — Это уже прошло. Сейчас мы опять ре-волю-ционеры! только против советской власти!»»
Спор с Солженицыным Лимонов вёл в самых разных формах. Можно вспомнить и сцену из «Эдички», где герой и его Елена занимаются сексом под телевыступление Солженицына, и рассказ «Эх, барин только в троечке промчался…» В «Москве майской» этот диалог продолжается вовсе уж в неожиданном ключе — в связи с рыбьими глазами (напомним, что «рыбий глаз» — это ещё и сверхширокоугольный объектив). В книге художник Игорь Ворошилов варит лабардан. Так он называет блюдо из варёных тресковых голов, к которым добавляется решительно всё: овощи, крупа, макароны, пельмени и т.д. В этой версии лабардан напоминает джеромовское ирландское рагу; между тем раньше этим словом называли солёную треску (Хлестаков в «Ревизоре»: «Завтрак у вас, господа, хорош… Я доволен, я доволен… Лабардан! лабардан!»). Герои едят этот самый лабардан, и Эд рассказывает:
«— Когда я был маленький, мать говорила, чтоб я всегда ел рыбьи глаза, от этого зрение вроде бы улучшается…
— Ну и как, улучшилось, Лимоныч?— серьёзно спрашивает гангстер.
— Как видишь. Минус не то шесть, не то семь, не помню уже. А рыбьи глаза я всё равно до сих пор ем. Привык».
Здесь вспоминается другое знаменитое произведение Солженицына — «Один день Ивана Денисовича»:
«В любой рыбе ел он (заглавный герой.— В. А.) всё: хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда вываривались и плавали в миске отдельно — большие рыбьи глаза,— не ел. Над ним за то смеялись».
Жертвы-палачи
«Москва майская» — не только портрет контркультурной Москвы, но и жёсткое антидиссидентское высказывание.
Вот Володька говорит Эду, что после ввода войск стран Варшавского договора в Чехословакию у Сахарова «открылись глаза». Эд парирует:
«А раньше они у него были закрыты? …И свою бомбу он тоже с закрытыми глазами делал? И кто такой Сталин, он, бедняга, не понимал? Он ведь, кажется, лауреат Сталинской премии?».
Можно представить, как бы эта книга прозвучала в перестроечные годы, когда фигура академика Сахарова выросла в культовую. Но и сейчас «Москва майская» звучит удивительно современно, потому что времена рифмуются. Написанное в Париже 1986 года о Москве 1969-го легко проецируется на день сегодняшний, где происходит плюс-минус тот же спектакль с учётом смены декораций и фамилий актёров. Как будто не в архиве Стэнфордского университета нашлась машинопись, а сам Эдуард Вениаминович шлёт нам новые вещи с того света…
Вот его высказывание о сознании столичной богемы:
«…Люди контркультуры отвергли справедливую войну вьетнамского народа только потому, что их собственное государство и его аппарат поддерживали хошиминовскую сторону… Всё исходящее от государства: книги, картины, выбранные «нашим» государством в друзья другие государства — зачислялось без колебания в отрицательное, плохое, во враги».
Диссиденты у Лимонова — носители тоталитарного сознания, нетерпимые к любому другому взгляду на мир. Эд говорит Володьке:
«…Я не могу заставить себя поверить в ваше дело, потому что всё не так, как вы объясняете… Не существует чистого противостояния двух лагерей: экс-жертвы и экс-палачи… И «коммунисты», как ты их с пренебрежением называешь, не чужаки, а родные братья, сёстры и дяди всех нас. Это мы, в конечном счёте…»
Гершуни и его соратники, по Лимонову,—
«Жертвы! Вульгарно мечтающие стать палачами».
Володька
«хочет делать с другими… то же, что делали с ним».
Эд говорит ему:
«…Я не верю, что вам удастся остаться спокойными, если вы каким-либо чудесным способом захватите власть. И от тебя, и от других политиков я много раз слышал: «Ну, придёт наше время! Выстроим вдоль стенки коммунистов — и из пулемёта. Тра-тат-тат-тат-та!» Стенка, однако, должна быть необыкновенно длинной… Захват вами власти я себе представить не могу, не верю, но то, что вы её очень хотите, в этом я убеждён. Хотите сесть в чёрные «Чайки» и «Волги»… Как только залезете в «Чайки», в «Волги», в Кремль, на Мавзолей, тут же про демократизацию забудете. Будете себя вести, как коммунисты сегодня».
Тут можно вспомнить письмо начала 1970-х, отправленное писателем Олегом Куваевым магаданскому диссиденту Мирону Этлису: «Не знаю, Мирон, за какие идеи шёл ты в лагерь, каким ты парнем тогда был, но знаю твёрдо одно — добейтесь вы власти, вы точно так же слали бы в лагеря других, инакомыслящих, как слали вас. Может быть, ещё более изощрённо…»
Русское психо
В книге Лимонова Гершуни ещё не попал в психушку, но тема душевного нездоровья уже обозначена. Вот Эд спорит с Революционером о Марченко:
«— Ха-ха-ха! Теперь это называется политический. Я называю таких, как он, психопатами». В другом месте: «Свихнувшихся на почве политики он (Эд. — В. А.) уже встречал в жизни».
Или:
«…Узнав, что пятеро сумасшедших, и среди них два поэта — Наталья Горбаневская и Вадик Делоне,— демонстрировали на Красной площади против вторжения, Эд осудил их. Не за сам протест, но за истеричную форму протеста».
Интересно, что мотив этот присутствует и в солженицынском «Архипелаге», причём применительно именно к герою «Москвы майской»:
«…Был такой этап «психически неполноценных» — запекли туда Кишкина-шутника и устроили врачи молодого Володю Гершуни».
У Лимонова диссиденты предстают натуральными безумцами, так что прилагательное в устойчивом выражении «карательная психиатрия», которое применяют, рассказывая об отношениях советской власти брежневской поры и диссидентов, начинает казаться лишним. Просится параллель с песней Высоцкого «Ошибка вышла» (1975), герою которой даже в больнице мерещится «кровавая гэбня». Песня длинная, тщательно сделанная — явно не случайный выплеск (написана, как говорил ещё один лимоновский персонаж — Михаил Шемякин,— по мотивам его рассказов о психиатрических клиниках). Её можно трактовать как оправдание принудительного лечения в отношении того крыла диссидентов, которое позже назовут «демшизой».
* * *
В эпилоге Лимонов пишет, что вернуться в Москву не хочет:
«Что там делать? Не справившись с постройкой хрустального дворца коммунистического общества, двести семьдесят миллионов проснулись и энергично предались строительству новой коллективной мечты — курятников благополучия».
Лукавит? Пытается убедить сам себя? Считает ностальгию недостойным чувством? Но неслучайно же в эти годы он, уже описав американские приключения и несколько утомившись от Парижа, возвращается, что называется, к корням — и к харьковской юности, и к Москве. Уже в 1989 году по приглашению Юлиана Семёнова он отправится в агонизирующий СССР и вскоре напишет «Иностранца в смутное время», где продолжит заочный спор с Сахаровым…
Лимонов известен пророческим даром. В «Москве майской» Эд как бы в шутку говорит Володьке:
«Если решите захватывать Центральное телевидение, бери меня с собой».
В 1993-м Лимонов окажется среди тех, кто отправится штурмовать Останкино. Там, в Москве октябрьской, начнётся новый Лимонов, а в его фруктовом псевдониме проявится скрытый взрывчатый смысл.
Утерянный роман должен был выйти в 1986 и завершать хронологически трилогию «Подросток Савенко», «Молодой негодяй», но писателя отговорили от публикации (видимо из-за неймдроппинга, который был бы мало понятен Западной аудитории) и он написал «У нас была Великая Эпоха» и трилогия стала «Харьковской».
Обычно после смерти творцов нам достаются огрызки, бонус-треки. Но «Москва» могла стать классическим произведением Лимонова (и вероятно станет).
Ближайшая кино-параллель — «Однажды в Голливуде» Тарантино. Лимонов пишет о переезде в Мск в конце 1960-х, а большая часть событий — 3 майских дня 1969 года.
Он ищет место среди столичной богемы в пост-Оттепель, когда СССР уже ввел танки в Чехословакию, поэты СМОГа разогнаны и не читают стихи на Триумфальной, но все важные акторы живы-здоровы, зависнув в безвремении и начале Застоя.
Мелькают поэты Генрих Сапгир, Арсений Тарковский, Леонид Губанов (главный оппонент Эдички), Венечка Ерофеев, Эрнст Неизвестный и др.
На мой взгляд, роман вышел очень своевременно.
Ранний застой и Россия'2025 безусловно очень разные эпохи и тем не менее в них есть общее — безвременье, полный крах надежд на светлое будущее и невозможность применить себя.
Я это особо остро чувствую потому, что тоже творец и потому, что как и Лимонов перебрался в другой город за большей реализацией. И также как он я размышляю о том, что в контексте событий последних лет вижу некий тупик уже и в СПб, как он предвидел его в тогдашней Мск.
Банально у меня есть дефицит окружения — когда сваливает 50% процентов знакомых, пусть зачастую вы даже оппоненты во взглядах, все становится гомогенным, а идеи и мысли, лишенные конфликта тускнеют.
Эдичка рассуждает, что ему хочется быть в эпицентре, в некоем центре мира и в конце концов он получит и Нью-Йорк, и Париж, и снова Москву, когда туда возвратится движ.
Сейчас с этим гораздо труднее — мир все еще покоится на руинах глобализации. В моем случае, когда основным орудием творчества является русский язык и есть потребность взаимодействия именно с аудиторией русскоговорящих, уезжать дальше Мск/Спб смысла нет. Надо думать как действовать здесь, когда день ото дня мрак сгущается.
Успокаивает лишь то что Апокалипсис, а мы явно в его ранней стадии, повсеместен — «безопасных мест на контурных картах нет».
Еще, наблюдая за ферзями той эпохи, с их гениальностями, страстями, кутежами, мордобоем, битвами за успех, все больше задумываюсь о мимолетности не только жизни, но и славы.
Кому сейчас сдались поэты СМОГа? Лично я до прочтения книги о них и не знал, хотя в середине 1960-х они гремели. Из той эпохи глобально остался разве, что Бродский и тот же Лимонов. При том благодаря медийности и мемности, вдобавок к таланту. Также и с писателями, художниками, философами.
Во всем этом я узнаю те же творческие движи, что окружают и меня в последние годы. Значительная часть «генералов» поп-культуры уехала и кругом куча брошенных «лейтенантов», «капитанов», изредка «майоров» и «полковников» болтается как говно в проруби без настоящей реализации (малое число «генералов» перешли в режим самосохранения). Не хватает общения с теми, с кем можешь вырасти над собой.
Не зря на днях музыкальный критик Пётр Полещук выкатил текст о том, что сейчас худшее время для поп-культуры. С одной стороны она сильно ограничена законом, с другой, бездушным и рандомным алгоритмом стриминга (если речь о музыке).
Музыка фактически низведена до фона — ЯРКИЕ сейчас не очень-то поощряются, важнее попадать в ностальгию, музыка больше не является самоценным явлением, не меняет мир. И так тоже не только у нас, но и в мире, но это вообще не утешение.
По духу все это сильно рифмуется с «Москвой майской», где для финансового благополучия талантливые поэты и художники ищут халтурки в «детской литературе» или в иной коллаборации с официальным искусством.
При этом все это (как и сейчас) сочетается с относительно свободной частной жизнью (в нашем случае все конечно хуже — ИИ и цифровой тоталитаризм оперативно сжимают кольцо).
Но от книги остается настрой одолеть эпоху. Пусть пока и непонятно как — Лимонову тоже понятно не было. Но в итоге ничего, стоик следовал пути, нашел и взял свое.
Ну а главное надо доверять своему чутью, по возможности не предавать себя, сохранять стержень и делать то, что важно, должно и любимо, не ожидая награды, просто потому что надо и хочется делать. Но пути как это реализовать — сорян, ищем сами, В ДОМЕ НЕ ОСТАЛОСЬ ВЗРОСЛЫХ.
А еще, памятуя о скоротечности славы и актуальности в моменте, больше стоит делать такого, чтоб потом на смертном одре можно было с кайфом и гордостью сказать: Я ПРОЖИЛ ИНТЕРЕСНУЮ И ОХУЕННО УВЛЕКАТЕЛЬНУЮ ЖИЗНЬ!
Виктор Шендерович (edited): Молодой Лимонов — очень хорош! Он подарил мне книгу своих политических текстов, трогательной дарственной: «поймите и вы на ». Не понял. )) А этого — понял и восхитился. Молодой Лимонов — очень хорош! Он подарил мне книгу своих политических текстов, с трогательной дарственной: «поймите и вы нас». Прочитал и понял. И отбежал прочь. А этого — понял и восхитился.
1. А. Сальников «Когната». Внимательно, хотя и без безусловной любви относящаяся к текстам Сальникова, я долго ждала, пока все эпизоды книжного сериала «Когната» выйдут в виде цельной книги. Самого сериального процесса я не люблю: пока жду следующей части, напрочь теряю детали и атмосферу предыдущей. Лучше день потерять, потом за пять минут долететь! — по-моему, так. Но наконец собранная воедино и прочтенная, книга оставила меня в некоторой озадаченности: будто бы собралась она не до конца. Предустановленный художественный мир — точнее, сложное взаимодействие двух миров, мира людей и мира драконов — понятен и даже знаком. Антропоморфных драконов в литературе хватает, от Шварца до «Левантии», и хотя образ этот не самый простой, удивить им читателя уже вряд ли удастся, только слегка озадачить: отчего же тогда вы драконами зоветесь? Прямой политической аналогии провести мне тоже не удалось: хотя и у человеческого, и у драконьего мира общими чертами набросано государственное устройство, а действие романа происходит после неименованной войны, напрямик это противоборство драконов и людей мне не удалось спроецировать ни на один из актуальных мировых конфликтов. Оно, верно, и к лучшему: «в лоб» сказки не пишутся. А это все-таки в первую очередь сказка. О перетягивании каната — и о том, чтобы перестать перетягивать канат, на котором лучше бы вместо того удержаться над пропастью. О раздоре (конечном ли? кажется, автор оптимистичен, дай-то бог) между расой высокомерных неуязвимых существ с твердым телом и стремительной реакцией — и человеческим родом, который все-таки может противопоставить им… что? Не знаю, недопоняла. Я вообще много чего там недопоняла, и не все веревочки даже к финалу в узел связались. Когда книга кончилась, я озадаченно листала ее назад и сверяла с источником: это всё? Может, у меня недокачалось чего? Да вроде докачалось. Возможно, это тоже особенность не целой книги, в которой автор понимает, откуда и куда ведет, а сериала, где пошел куда-то, и хорошо вроде шел — а потом притомился и бросил.
2. А. Пестерева «Пятно». Очень атмосферный триллер, советовать который никому не стану. Мне внутри было тесно, душно — хотя при этом до странности неплохо. Завязка у него странная: девушка Настя, которую все уж месяц как потеряли, наконец объявляется в городе. Бывший муж и подруги недоумевают: где ты была?! Не говорит, но ясно, что ничего хорошего с ней там не происходило. Что ж, под любой бедой можно подвести черту и вернуться к нормальной жизни. Трудно — но можно. Но только не в этом случае. Едва осознав себя на свободе, Настя всеми правдами и неправдами спешит обратно, в беду. И читателю приходится пройти этот мучительный путь вместе с ней и наконец прочувствовать, где и как она провела это тягучее безвременье: во власти старого дома, чужой памяти, Пятна. Разгадка мне показалась простоватой, а вот атмосфера — отличной: достаточной для того, чтобы, вырвавшись из книги, по-новому воздухом задышать.
3. Э. ле Теллье «Аномалия». Сюжет — потрясающий! 10 марта 2021 года самолет компании «Эйр Франс» попадает в зону турбулентности, чудом избегает катастрофы, но… раздваивается. Притом не мгновенно. Три месяца спустя после посадки первого борта авиадиспетчеры в абсолютном недоумении принимают на землю — еще один точно такой же самолет. 243 пассажира превратились — в 486. И всякая пара «близняшек» претендует теперь на одну и ту же: квартиру, жену, работу, и так далее, и тому подобное,— и всякий чувствует их своими по полному праву, и их можно понять! Эх, если бы автор сумел погрузиться в этот конфликт интересов с большей психологичностью! Это такая богатая тема, просто бескрайнее поле для осознания человеческих душ: кто с радостью примет своего близнеца, кто постарается избавиться от него со всей кровожадностью, кто… заведет с собой роман?! А что, ведь во всем мире не найдешь человека ближе! Но — это мои личные фантазии. Автора же больше интересовали медийный, религиозный и научный взгляд на всю эту неразбериху. Вместо тонких психологических нюансов он начинил книгу огромным количеством политики, юриспруденции и бюрократии — люди, конечно, тоже остались, но были проработаны так слабо, что считайте что вовсе никак. Я осталась неудовлетворена. Отдайте эту идею кому-то другому. Вот хоть бы и Яне Вагнер!)
4. Б. Лейбов «Мелкий принц». Что-то я много в майском отчете ворчу, но месяц на месяц не приходится. «Мелкий принц» — первая книга Лейбова, которую я прочла, и сразу скажу, что последняя. Мне посоветовал ее очень хороший человек, и только из уважения я старалась получить от нее удовольствие, но с каждым абзацем только убеждалась в том, что автор не мой. Во-первых, ни слова в простоте — он скачет по собственным воспоминаниям стремительной белкой, будто забывая напрочь, что за ним топает неуклюжий читатель, не имеющий чем заполнить пространство скачков. Слог на диво изыскан по части образности, ритмичен-поэтичен-лиричен — и совершенно негоден для долгого путешествия. Это как эффектные заголовочные шрифты, которыми всю книгу не сверстаешь. Моё «во-вторых» касается сути. Это автобиографическая книга, воспоминания о детстве в Москве и юности в эмиграции (Кипр и Франция). Но что восторги, что душевные тяготы этого золотого подростка (кроме всего прочего, уверенного в собственной красоте!) мне оказалось почти невозможно принять близко к сердцу, не обесценивая. В общем, я знаю, что многим нравится Лейбов. Оставляю его им, и пусть им больше достанется!
5. Э. Лимонов «Москва майская». Зато финальная книга месяца — наконец-то именины сердца! Новый роман Лимонова о его молодости в весенней Москве 1969-го! Снова это чудо: автор давно на том свете, а новые книги выпускает исправно. Мне сперва не поверилось даже: чем докажете, что это именно его роман, а не, например, нейросетям все его предыдущие тексты скормили и попросили сгенерить на их основе следующий? Так что параллельно самой книге читала статью на «Снобе» о том, как потерялась и как нашлась рукопись, заодно листала лимоновский жж в поисках фотокарточек всех действующих лиц,— в общем, нырнула в это все славно, глубоконько, и больше не сомневаюсь: он. И вот как раз после изворотливого Лейбова читать беззастенчивую автобиографическую прозу Лимонова было особенно живительно: он такой честный, цельный и осязаемый. Кстати, кто не слыхал, тут давеча вышел фильм Серебренникова «Лимонов, баллада об Эдичке» — мне о нем сообщили как раз в связи с тем, что я всюду ходила с «Москвой майской» и восхищенно о ней трещала. Так вот и фильм тоже стоит того.
Пополнение в книжных рядах — в этот раз заглянула в Альпину, потому что давно не просматривала ее. Знала, что у них вышел утерянный Лимонов, но неожиданно нашла еще несколько очень ценных историй. И для подкаста, и для личного поиска, и в качестве «легкого чтения». Самое то, чтобы поболеть с пользой, раз отпуск я прощелкала (опять) #камтугезер #книги #чтопочитать
За ночь прочитал «Москву Майскую». Как обычно это и происходит с Лимоновым, нужная книга попадается в нужный период жизни (соответствующий ей в плане переживаний или биографически) — и читалась «Москва» жадно и с упоением. Амбиции, проспекты и скверы, бедность, пустые (вероятно) надежды на воплощение авантюр в застой.
Не опубликованная при жизни, «Москва майская» не полюбилась Лимонову (когда еще писатель не издавал то, что можно было издать за деньги?), вероятно, за признание в ее рамках глубокой сентиментальности его лирического героя (точно так же, как не позволял переиздавать «Русское» — свой самый искренний, пожалуй, сборник стихов) — да и за интонацию, в лучших фрагментах нежно-лиричную, а не по-мовистски цинично-грубую.
В «Москве Майской» московский период становления Лимонова-поэта подан как ключевой и, вероятно, самый красочный и счастливый в жизни (выгодное сравнение в эмигрантских скитаниях). Потому что все надежды, любови, дружбы, расписанные в романе, в отличие, скажем, от детских, харьковских,— очевидно, до последних дней были в Лимонове еще живы. Он же хрупкий и чувственный был все-таки человек.
«Москва майская» — ода любви нонконформистскому микрокосму Москвы рубежа 1960-х–1970-х, не самому Советскому государству, а государству внутри государства, которым была реально существовавшая только в Москве богема, плевать желавшая на законодательство. По сути это и есть финал трилогии взросления Лимонова, впоследствие названной «харьковской» («У нас была великая эпоха» — конечно, не настоящий финал, а сведенное к формату эссе озвучивание его тогдашнего политического тезауруса).
«Москва майская» кончается буквально ни с того ни с сего, не кончается даже, а обрывается. Лимонов-политик вдруг сменяет Лимонова-поэта в эпилоге на последних страницах, окрестив его поколение обреченным, а путь бедовым.
То есть (не подумайте) роман — потрясающий, единственный в своем роде, если мы говорим о художественных жизнеписаниях богемы рубежа 1960-х–1970-х. Это большая литература, которая невзначай рассказывает, помимо прочего, например, о Губанове и Алейникове, Кабакове, Брусиловском, Неизвестном, Звереве и Соостере. И так сегодня в России никто не пишет.
Но конца у «Москвы майской» нет, а если и можно назвать концом эпилог, то этот конец — неправильный, подловатый. Он интонационно противоречит ладу романа и подменяет понятия, вдруг выдавая описанные с нежностью похождения одного харьковского поэта и бонвивана и его одаренных друзей, за фатальную ошибку непослушания целого поколения.
И все равно «Москва Майская» — это, наверное, лучшая книга, которую может прочесть в нынешней Москве молодой человек знойным столичным летом. Только вместо того, чтобы читать последние страниц восемь — пусть он лучше выйдет, например, на улицу Маросейка или, скажем, к памятнику Гагарину.
Айзек Азимов «Занимательная арифметика»
Вячеслав Никонов «28 мгновений весны 1945 года»
Алекс Громов «Советские коммуналки»
Кирилл Разумов «Боб Дилан в СССР»
Иэн Винвуд «Панк-рок. Большая книга»
Готтлоб Бидерман «В смертельном бою. Воспоминания командира противотанкового расчета 1941–1945»
Виолетта Гудкова «Михаил Булгаков, возмутитель спокойствия. Несоветский писатель в советское время»
Анна Деньгина «Деньги не главное. О чем стоит подумать на пути к финансовому благополучию»
Стив Хокенсмит «Союз Рыжих»
Надежда Адамович, Наталья Серегина «Как жили на Руси»
Стюарт А. Харрис, Анатолий Брушков, Чэн Годун «Геокриология. Характеристики и использование вечной мерзлоты»
Сергей Михеенков «Писательская рота-2»
Алина Никонова «Зачем художнику детали»
Эван Дара «Бесконечное землетрясение»
Чаран Ранганат «Почему мы помним. Как раскрыть способность памяти удерживать важное»
Поздравляем с наступлением привычной летней июльской погоды! В нашем обзоре сегодня собраны самые интересные книжные новинки — в том числе и те, из которых вы узнаете больше об истории нашей замечательной страны.
Изучайте, выбирайте, читайте!
Эдуард Лимонов «Москва майская»
Изд-во «Альпина Проза», 18+
Роман с необычной судьбой. Сам Эдуард Лимонов умер пять лет назад, и вдруг выходит его неизданный роман. В середине 1980-х, когда он жил в Париже, он написал роман «Москва майская», рукопись которого (вместе со своей библиотекой) оставил знакомому, а тот передал их какому-то ветерану, а ветеран растапливал книгами и рукописями печку! И Лимонов был уверен, что рукопись «Москвы майской» утрачена, несколько раз упоминал об этом романе в своих произведениях как о безвозвратно утраченном. И вот спустя пять лет после его смерти рукопись нашлась! Правда, где именно и при каких обстоятельствах, не сообщается. Но факт остается фактом — перед нами новый роман Лимонова, выходящий в свет спустя почти четыре десятилетия после написания.
«Москва майская» — история майских дней 1969 года, когда сам Эдуард Лимонов, харьковский поэт-авангардист, приезжает в Москву с женой Анной Рубинштейн с намерением «покорить столицу» своими стихами. Он ходит на поэтические тусовки, он посещает светские мероприятия столичной богемы, он даже присутствует на похоронах «последнего футуриста» Алексея Крученых. Собственно, весь роман — это галерея снайперски точных, беспощадных портретов представителей столичной богемы конца 60-х. А учитывая, что Лимонов писал роман уже много позже, то есть хорошо зная, как сложились судьбы его московских знакомых, это авторское «послезрение» создает уникальную оптику повествования.
Среди героев этой книги, описанных по-лимоновски ярко, метко и порой безжалостно, Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Александр Галич, Генрих Сапгир, Давид Самойлов, Виктор Пивоваров и многие другие. Калейдоскоп московских образов, локаций, звуков и запахов буквально обрушивается на слегка растерянного героя — и на читателя вместе с ним. Конечно, из всех романов Лимонова «Москва майская» — самый московский. Хотя портреты своих столичных знакомых после появлялись в цикле воспоминаний «Книга мертвых», и эти переклички хорошо заметны каждому, кто знает творчество Эдуарда Лимонова.
Сам Лимонов считал «Москву майскую» не самым удачным из своих романов. Он пытался издать его в Париже, но Мария Розанова предложила ему написать трилогию романов о советском прошлом — и именно эта трилогия («У нас была великая эпоха», «Подросток Савенко», «Молодой негодяй») стала первыми произведениями Лимонова, изданными в России — в самом начале 90-х. О том, что эта трилогия «выросла» из утраченного романа «Москва майская», знали только те, кто внимательно читал лимоновские тексты, где он с сожалением упоминал об этой рукописи.
Кстати, «Москва майская» вышла в отдельном импринте, где издательство «Альпина Проза» уже несколько лет переиздает основной корпус текстов Эдуарда Лимонова. А в издательстве «Питер» совсем недавно завершено издание полного собрания стихотворений Лимонова. То есть Эдуард Лимонов, в последние годы жизни известный больше как радикальный политик, а не писатель, спустя годы после своей физической смерти продолжает присутствовать в российской литературе.
6 июля 2025 года • Презентация романа Эдуарда Лимонова «Москва майская»
Считаю, презентацией «Москвы майской» можно иллюстрировать тему грядущей ПФА. Шутка ли, дурка ли — «Духовский» вместо «Духовской», «Димонов» на заднике, экстрасенс-маг-чародей на модераторе*. И тот упустил единственный оправдывающий его присутствие здесь момент — не попытался связаться с Эдуардом Вениаминовичем, чтобы ответить на глупый, но всё-таки заданный вопрос о том, писал бы Лимонов сейчас книги или нет.
Спасибо гостю, который дал слово другу, и сам автор говорил о поэзии и читал свои бурлящие живой кровью стихи на весь красный вокзальный зал. Когда голос из небытия осязаемей, громче и пленительней сводящей с ума фиктивной реальности, ощущение дезориентации настигает неотвратимо. Что ж, мёртвых у нас пока никто не отобрал.
Презентация потерянного и обретённого вновь романа Эдуарда Лимонова «Москва майская»
Вёл презентацию Даниил Духовской. Были показаны видео (три фрагмента) из личного архива Даниила, на которых Эдуард Вениаминович читает свои стихи и размышляет о поэзии.
Знаете, у меня есть какое-то смутное, но вполне отчётливое предчувствие, что Лимонов всех нас ещё удивит.
17:15
Презентация романа Эдуарда Лимонова «Москва майская»
Мы не только активно работаем по подготовке наших объектов к отопительному периоду, но и хорошо и с пользой отдыхаем! Традиционно в выходные посетили Ивановский книжный фестиваль «Читай-отдыхай», пообщались с интересными людьми, авторами, прикупили пару новых книжек! 〈…〉
Вчера в городе невест Иваново в арт-пространстве городского железнодорожного вокзала Даниил Духовской представил публике недавно обнаруженный роман Эдуарда Лимонова «Москва майская».
Даниил привёз в Иваново некоторые материалы из своего потрясающего видео и фотоархива. Люди были изумлены. Такого Лимонова они ещё не знали.
Ивановский фестиваль «Читай — отдыхай!», в котором я принял участие, проходил в здании железнодорожного вокзала Иванова.
Фестиваль и книжная ярмарка на вокзале! Звучит странно, если не знать, что такое местный вокзал.
Так знайте: вокзал в Иванове — конструктивистская громада, построенная в 1933 году архитектором Владимиром Каверинским.
Плоский, протяжённый, очень вместительный. Несколько раз он крупно реконструировался, но внешний брутальный облик сохранялся.
Последняя восстановительная метаморфоза случилась пять лет назад. Вокзалу вернули многие детали исходного проекта и приспособили к исполнению не только сугубо железнодорожных функций.
Теперь это общественное пространство, в котором хоть выставки проводи, хоть каток заливай. Насколько хватит фантазии и вкуса. Книжному фестивалю там было удобно.
Из-за угрозы налёта беспилотников в городе Иванове все два дня фестиваля не работал мобильный интернет. Это создало неудобство для продавцов и покупателей, люди могли расплачиваться за книжки лишь наличными. Но критичным сие обстоятельство не стало.
Посетители на моих глазах помогали друг другу, одалживали, брали книжки для ближнего и т.д. Насколько я слышал, многие книгопродавцы наторговали вполне достойно и были довольны.
А передвижение по городу без работающего навигатора воскресило позабытые тёплые ламповые ощущения прежних времён, когда в порядке вещей был вопрос «не подскажите ли, как пройти…», а нейронные связи в мозге работали, создавая на основе зрительно-пешеходного опыта собственную карту местности в голове.
Погода была здоровая, свежо, но без холодрыги. Время побродить было, и я успел посетить некоторые важные для меня места в Иванове.
Моя фестивальная миссия заключалась в представлении «потерянного» романа Эдуарда Лимонова «Москва майская», только что вышедшего в издательсте «Альпина.Проза».
Выступил я отлично. Почти трехлетний опыт ведения литературных вечеров в АСПИР, как сейчас говорят, прокачал способности к публичным выступлениям; со зрителями мы общались доверительно, остроумно и вполне предметно. Лимонова в Иванове знают и любят.
Спасибо прекрасным распорядительницам фестиваля, Юлии Горай и Алле Викалюк, спасибо журналистке Марии Низовой, опекавшей меня все эти два дня.
Фотографии Натальи Логуновой и с сайта ж/д вокзала города Иваново.
Знаете, я все чаще становлюсь ведущим книжных встреч… и мне это нравится! Правда, что может быть круче, чем говорить о книгах с людьми, которые причастны к их созданию?!
В этот раз, когда предложили провести презентацию потерянного романа Эдуарда Лимонова, я заинтересовался, а потом чуточку напрягся…
Все потому что звездным гостем встречи значился Даниил Духовской: близкий друг Эдуарда Вениаминовича, его литературный редактор, секретарь и даже соавтор! 😅
Честно, я готовился к очень серьезной беседе и черствому собеседнику, который будет смотреть на меня с высоты своего опыта. Но Даниил появился внезапно, протянул руку и с улыбкой представился как просто «Даня» 😌
Я испытал огромное облегчение! Ну а вся дальнейшая беседа, за сценой и на ней непосредственно, стала огромной радостью и культурным наслаждением. Даниил, несмотря на весь свой бекграунд (а может и благодаря ему) оказался милейшим человеком, а если еще точнее — своим человеком! 🫶
Договорились общаться, дружить и сотрудничать! А это самое важное, что можно вынести с выставок и фестивалей! Короче, я очень доволен тем, как все прошло ☺
И да, всем рекомендую роман «Москва майская». Слава богу, он уже есть у меня (в двух экземплярах), а то бы я был первым, кто сорвался из зала ко стенду Альпины 😏
«Telegram», 8 июля 2025 года
из комментариев:
Даниил Духовской: Спасибо, дорогой Антон! У меня абсолютно такие же впечатления. По-моему, мы совместно прекрасно развлекли почтеннейшую публику. И буду рад новой встрече!
Серийный писатель ✍️ Chat: Однозначно повторим, Даниил! :) было здорово 🙌🏼
«Оружием, с помощью которого поэт собирался подчинить себе столицу, должны были служить две ученические тетради со стихами. (Обложки их поэт оклеил синим вельветом. Куски вельвета остались у него после пошива брюк. Заказчик-кинокритик привез вельвет из Польши). Тетради покоились в чемодане».
Так харьковчанин Эд Лимонов и его амбиции прибывают в 1967 году Москву. Поэта не остановить — в своих мечтах он видит себя звездой рок-н-ролла, «Дейвидом Боуи» от мира поэзии. И действительно, кое-что роднит двух артистов: их последние работы вышли после их смерти.
«Москва майская» много лет считалась утерянной даже самим автором, но обнаружилась полгода назад в архивах издателя Андрея Синявского в Стэнфордском университете. Считается, что в конце 80-х (книга была написана в 1986 году в Париже) Лимонов отправил готовую рукопись чете Синявских на прочтение, а те отговорили Лимонова от публикации романа. Дескать, слишком много героев произведения были ещё живы и могли быть задеты текстом. Лимонов, очевидно, совету внял, поэтому книга только спустя 40+ лет добралась до читателей.
Про что книга:
Это — хроника трех дней молодого и дерзкого Эда Лимонова образца мая 1969 года с обширными отступлениями, погружающими читателя в контекст. Лимонов с момента приезда в столицу уже свыкся с городом, частично оброс связями в творческой тусовке и сумел застолбить место перспективного новичка.
Вопрос с бытовой неустроенностью ещё не решен, но поэт с оптимизмом смотрит в будущее. Вас ждет веер занимательных историй: авантюра по получению прописки; операция про проникновению в литературное общество; столкновение с «высокими нравами» и кулаками местной богемы — скучать не придется.
Я прочла и вам советую, потому что:
Лимонов тот еще персонаж. А тут их целых два. Наивный максималист Лимонов из 1969-го и ухмыляющийся рассказчик Лимонов из 1986-го. Рассказчик безо всякого стеснения подстебывает юного Лимонова, но признает, что если бы не этот провинциальный юношеский задор и дерзость, то не сложился бы Лимонов-селебрити. Эта двойная оптика доставляет.
Книга написана во время расцвета Лимонова-прозаика. Позже он переметнется в публицистику, и его тексты подрастеряют часть очарования. Тут острый слог, меткие (до обидного) сравнения, отрезвляющая честность и гора саркастичного юмора, написанного с серьезным лицом.
Отдельно меня восхитили переходы между главами и от темы к теме. Ювелирные бесшовные скачки во времени, смены предмета и настроений.
Книга универсальна. Её можно читать и как кусок занимательной биографии, и как историческую экскурсию по Москве конца 60-х (пассажи про деревенское Беляево на отшибе развлекали), и как полудокументальный эпизод про видных литературных деятелей.
«Москва майская» отвечает и на ряд актуальных вопросов: стоит ли творцу вмешиваться в политику, стоит ли становиться агентом изменений, есть ли смысл в борьбе против государственной машины? Лимонов из Парижа дал свои ответы, а будете ли вы с ним согласны — решайте сами после прочтения.
«MS Alyona» (книжки, кофе и винил), 9 июля 2025 года
Совершенно случайно узнала, что недавно вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская». Роман примечателен тем, что напечатан впервые, хотя написан был в 1986 году. Однако почти сорок лет считался утерянным, пока его рукопись неожиданно не обнаружили в архиве библиотеки Стэнфорда в этом году.
Роман описывает московскую богему конца 1960-х, когда юный поэт Эдичка приехал из Харькова покорять столицу в 1969 году.
Для меня это очень интересный период, потому что я сама родилась в 1967. И, хотя довольно много знаю об этом времени, все равно хочется знать больше.
А удивительные временные скачки романа лишь добавляют интриги и атмосферности всей истории, которая служит живым свидетельством того, что рукописи не горят. Очень жизнеутверждающе!
Ивановская презентация потерянного и сгоревшего романа.
Долгое время рукопись романа Эдуарда Лимонова «Москва майская» считалась утраченной. Книга вышла весной этого года — через пять лет после смерти автора и через 39 лет с момента написания.
Презентация новинки состоялась в прошлые выходные и в Иванове в рамках фестиваля «Читай-Отдыхай». «РК» поговорил с другом и литературным секретарем Эдуарда Лимонова (1943-2020), поэтом и кинорежиссёром Даниилом Духовским.
Четвертая часть трилогии
— Расскажите про предысторию книги, что было до её пропажи?
— После романа «Это я — Эдичка» Лимонов в следующих книгах подробно описал свой американский опыт, а потом обратился к событиям детства и юности. Так появилась «харьковская трилогия»: «Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «У нас была великая эпоха». Но изначально задумывалась квадрология, частью которой и должна была стать «Москва майская». В этом романе юный харьковский поэт Эд приезжает штурмовать Москву, действие разворачивается в 1967–1969 годах.
«Подростка Савенко» и «Молодого негодяя» издала во Франции Мария Розанова. И вот Лимонов пришёл к ней с машинописью «Москвы Майской». В последствии он рассказывал, что «показывал роман кое-кому», и ему отсоветовали печатать. Очевидно, имелась в виду Мария Васильевна. Но Лимонов был не тот человек, которому можно было что-то отсоветовать, финальное решение он всегда принимал самостоятельно. Тем более, отказавшись печатать роман, он терял гонорар.
Дальше детектив: по версии Лимонова (впрочем, подтверждений ей пока нет), возвращаясь в Россию в начале девяностых он отдал свой архив на хранение приятелю-французу. Тот на годы уехал путешествовать по Юго-Восточной Азии, а отставной капрал, присматривающий за его домом, решил использовать для растопки камина бумаги с непонятными русскими буквами. Так авторская машинопись «Москвы майской» сгорела, а про экземпляр, оставшийся у Розановой Лимонов, по-видимому, просто забыл. Уже в последние свои годы Эдуард жалел об утраченном романе. Уверен, он был бы рад сейчас публикации.
Нашли роман осенью 2024 года в фондах Гуверовского института при Стэнфордском университете в Калифорнии, куда передала свой архив Мария Розанова. Мне хочется, чтобы прозвучали имена энтузиастов-открывателей — это Светлана Лазуткина, живущая в Техасе, именно она получила опись с упоминанием «Москвы майской» и москвич Денис Изотов, художник книги, который сделал всё, чтобы книга моментально появилась в издательском плане «Альпина. Проза».
Школьник и вернувшийся эмигрант
— Как вы познакомились с Лимоновым?
— В первый день его возвращения из эмиграции. Конец восьмидесятых, он гражданин Франции, лишенный советского подданства. Но в Париж приезжает Юлиан Семёнов, знаменитый автор детективов и политических триллеров, человек с колоссальными связями, крайне общительный. Они встретились, и Семёнов пригласил его съездить в СССР. «Виза — это не твоя проблема»,— сказал этот всемогущий литератор. Сам Эдуард писал про декабрь 1989-го, но, если верить анонсу мероприятия газеты Юлиана Семенова «Совершенно секретно», это всё-таки был ноябрь. Мне ещё не исполнилось 15 лет.
— Вы знали Лимонова? Читали что-то у него?
— Я читал пару рассказов Лимонова, опубликованных в альманахе «Детектив и политика», который опять же издавал Семёнов. А может быть ещё не читал, не вспомню точно. Билет мне достался от кого-то из знакомых, кто не смог пойти. На вечере выступали, как тогда говорили, «прорабы перестройки», борцы с коррупцией и журналисты. Рассказывали про «золото КПСС» и про маньяков. По нынешней этике, это было чем-то невообразимым: на сцене был установлен экран и на нем в присутствии тысяч зрителей демонстрировали видео убийств, снятые одним из маньяков. Трудно представить, какая травма осталась у публики. Я вот до сих пор вспоминаю это с содроганием.
— Как Лимонов вел себя и выглядел в тот вечер?
— После этого перестроечного бульона Юлиан Семёнов по-купечески объявил: «Наш Эдик Лимонов из Парижа». И вышел человек, даже внешне отличающийся ото всех: подтянутый, с полуседым «ëжиком», в красной рубашке и чёрном галстуке. Вышел и сказал: «Здравствуйте, русские люди!», и это тоже было совершенно необычно. Он рассказывал, как жил в Москве голодным поэтом, про эмиграцию, про Наташу Медведеву (третья жена Лимонова — прим. ред). Я сидел на двадцать каком-то ряду, но даже на расстоянии ощущал его харизму. Потом народ ломанулся к сцене, я подошёл к Лимонову: подписал газету «Совершенно секретно», сделал серию фотографий, стал говорить, что хочу стать журналистом, что мне интересно с ним пообщаться. Лимонов продиктовал «телефон товарища, по которому можно со мной связаться», но я, естественно, так и не позвонил. О чем мне было с ним разговаривать в 14 лет? Такое первое знакомство.
Два сэра
— Когда вы поговорили во второй раз?
— После событий октября 1993 года в Москве Лимонов решил создать свою партию, я узнал об этом из его интервью. И 1 мая 1994 года я примкнул к колонне, во главе которой шагали Лимонов и Егор Летов. После этого я затащил Эдуарда в Киров на семинар от моего учебного заведения. Дней десять мы жили там в санатории, похожем на пионерский лагерь, в одном номере. Каждое утро мы с ним бодрым, даже если выпивал накануне, топали подтягиваться на турник.
Он был абсолютно открыт, охотно отвечал на все наши вопросы: про жизнь в Париже, про Леонида Губанова, про Югославскую войну. Мне хватило чутья и понимания, что это тот человек, которого не надо упускать.
— Получается, вы общались 25 лет, до его ухода?
— Да. И последние десять лет я исполнял обязанности литературного секретаря. Готовил его книги к печати. А в одной из последних он предложил мне написать одну главу, и когда книжка вышла, подарил экземпляр с надписью «Соавтору моей «дипломной работы».
— Называли его на «вы»?
— Однажды он предложил перейти на «ты», ибо мой приятель и сверстник Тарас (его называли адъютантом Лимонова) — был с ним на «ты». Я ответил: «Давай», но меня хватило только на один вечер, дальше снова стал звать его на «вы». Без отчества просто «Эдуард» — он привык к западной манере, да и «Вениаминович» сразу прибавляло возраста. При этом мы могли общаться вполне иронично, у нас были свои словечки и шуточки. Скажем, он знал, что я люблю Конан Дойла и Шерлока Холмса и в какой-то момент в переписке, которая у меня с ним огромная (более 4 тысяч писем за 11 лет), мы стали называть друг друга по-английски: «Сэр Эдвард», «Данила, сэр».
— Вы чувствуете себя его другом?
— За исключением пары-тройки человек, я не знаю людей, которых мог бы назвать стопроцентными его друзьями. Эдуард был человеком практичным и в его окружении присутствовали люди, которые были ему необходимы: водитель, юрист, охранник и так далее. Это не было использованием людей. Одним из самых близких ему в последние годы стал начальник его личной охраны Дмитрий С. [Сидоренко] — парень замечательных качеств: прямой, честный, ответственный и очень человечный.
Были и те, с которыми он дружил «просто так», без практической пользы. Француз, писатель Тьерри Мариняк, ставший и моим близким другом; парижский художник Игорь Андреев; художник Николай Филипповский, хозяин одной московской галереи, к нему Эдуард каждый месяц ездил в гости обедать: они ели курицу, пили вино и разговаривали. Вот это был его друг, да.
Меня радовало, что и мы могли общаться просто так, а не когда ему что-то было нужно. Он мог написать и позвать гулять: «Устал от постоянной охраны, пойдём просто походим, надену линзы, чтоб не узнали». Он наивно думал, что без очков и в бейсболке его не узнают прохожие. В последние годы с десяток таких прогулок было: бродили по центру Москвы, он показывал дома, где жил в далёком и не очень прошлом. Мы неспешно о чём-то разговаривали, иногда начинался дождь, и мы прятались под козырьками первых попавшихся зданий или садились в кафе пить кофе. Когда я пытался угостить его, он вредничал и спрашивал, откуда у меня деньги, предлагал заплатить сам. Я отказывался: «Вы уже достаточно за меня заплатили». Потом он, смущаясь дурацкостью ситуации, говорил, что привык воспринимать меня бедным восемнадцатилетним студентом… Об этих прогулках я вспоминаю с большой нежностью.
«РК — Рабочий край», 11 июля 2025 года
Более 15 тысяч книг приобрели гости книжного фестиваля «Читай — Отдыхай!». Он прошел в арт-пространстве ивановского ж/д вокзала 4-6 июля.
«Москва майская» рассказывает о московской богеме 1960-х. Но, конечно, главный герой — сам Лимонов. Роман можно приобрести на маркетплейсах. Цена около 1.000 рублей.
В 2024 году вышел англоязычный фильм Кирилла Серебренникова «Лимонов, баллада об Эдичке». В российский прокат он не вышел, но при желании можно найти переведенную версию в интернете.
Наверное, чтобы красиво и художественно оформить эту рецензию, следует начать с конца. Конца такого:
20 марта 2020 года. Москва. Лимонов лежит в гробу на каменном столике в морге Склифа. Официально мы должны были забрать Эдуарда позже, в 10:00, но так как на свете существуют всякие пронырливые журналисты, которым уже, наверное, эту информацию слили, мы договорились и нам пообещали, что тело отдадут не по записи, а раньше — в 08:00.
И вот мы, шестеро преторианцев, стоим перед гробом в небольшой комнатке, за стенами которой, наполовину оббитыми кафелем, шумит и стучит морг. Мы немного растеряны, каждый из нас поочерёдно произносит нелепые слова прощания. Мы первый раз в такой ситуации, когда умирает великий и близкий нам человек, в орбите которого мы провели если не полжизни, то больше, и с которым нас очень многое связало. Но мы все ошибались, мы считали, что Эдуард будет жить вечно, а теперь он в гробу лежит, окаменел и не дышит.
Ну а теперь плёнка с характерным скользяще-свистящим звуком отматывается назад на полвека. И молодой Лимонов холодной осенью приезжает на Курский вокзал из Харькова покорять Москву. Харьков он уже покорил, поэт Мотрич побеждён и низложен. А в Москве его ждёт, не подозревая об этом, другой антогонист — поэт Леонид Губанов.
Молодой Лимонов как хипстер харьковский одет — чёрное пальто с каракулевым воротником, чёрные широкие штаны, чёрный жилет, чёрный пиджак, чёрный чемодан. Белая рубашка под горло, кепка-аэродром, армейские ботинки из USA (ленд-лиз?). И пар идёт изо рта молодого Лимонова.
В Москве встречает его гражданская жена Анна Рубинштейн, первая из шести в правильной биографии Лимонова (несведущие люди перечисляют пять, забывая шестую, последнюю, Фифи — Эдуард с Фифи прожил больше всех и лучше, чем со всеми. Но женщины Лимонова — это отдельная тема). Лимонов на протяжении всего романа «Москва Майская», да и не только в нём, вспоминает большой зад его еврейской женщины, и что сама Анна была большая и громоздкая.
Анна старше его на 7 лет, и впоследствии Эдуард этот временной разрыв со своими женщинами будет делать далеко отрицательным. Анну он хочет бросить, она ему надоела, он засматривается на новых женщин. Например, обращает внимание в тусовке с приглашённой диссидентской звездой Галичем, как красивая женщина села рядом с ним, и обхватила его штанину,— невыносимо пошлая сцена, как и песни Галича.
Эдуард предстоит пережить всё, что переживает молодой нагловатый амбициозный человек, приехавший в Москву. Нагловатый, но не хабалистый. А на самом деле Эдуард был в жизни очень интеллигентным и деликатным человеком, во всяком случае, в своём позднем периоде, на закате жизни, когда я к нему был близок.
Москва предстаёт в своём полном столичном безобразии — кто покорял золотую ослицу, тот поймёт. Например, все знают, как трудно найти молодому человеку без денег квартиру и женщину, чтобы жить. Женщина у Эдуарда уже была, а вот жилплощадь приходилось постоянно искать и менять. В книге есть интересные детали, свойственные тому времени — это жёсткий вопрос прописки, ради прописки Эдуард заключает фиктивный брак. А что выжить Эдуард шьёт брюки, спекулирует с подругой Анной купленными вещами. В свободное время гуляет по обледенелой Москве, пьёт, пишет стихи, переругивается на кухнях с диссидентами.
Он хочет войти в московскую богему. Семь недель (о, Господь, ты видел всё!) Лимонов караулил на холоде и ждал, чтобы его пропустили в Литературный кружок Тарковского-старшего, где он мог бы познакомится со смогистами.
Теперь понятно, почему Эдуард не любил тусовки, предпочитая оставаться одному. Его раздражали бесполезные встречи с молодыми и старыми людьми. Впрочем, небесполезные — об этом свидетельствует сам факт наличия романа. Спустя полтора десятилетия, после покорения Москвы, Нью-Йорка и Парижа, Эдуард макает в палитру своей памяти свою художественную кисть и жирно выводит на холсте «Москвы Майской» своих персонажей, которые одни за одним сползают с этой кисточки.
Попав в богему, Эдуард начинает активно работать локтями, утверждая себя и оставаясь верен себе. Тусовке Галича он предпочитает компанию эстонского художника и по совместительству бывшего эсэсовца. В связи с этим в книге появляются купюры в виде пробелов. Сами замаранные высказывания насколько безобидны, что мне видится в этом рекламный ход издательства (если предполагать, что в издательстве сидят умные, а не трусливые люди).
Эдуард знакомится со многими знаменитостями того времени при Софье Васильевне — так на диссидентском сленге назвали Советскую Власть. Запомнился эпизод с поэтом-стариком Кропивницким, молодой Эдуард смотрит на его кальсоны и думает, что не дай Бог дожить до старости. Ирония заключается в том, что Эдуард до старости доживает и чтобы не замёрзнуть, поддевает трико.
Помимо Эдуарда, вживую я видел двух персонажей из этой книги. Одного издалека — это поэт Слава Лён,— на вечере памяти Лимонова, будучи глубоким и дрожащим стариком, он поднялся на сцену и говорил очень долго, его невозможно и неделикатно было останавливать. Слава Лён не надолго пережил своего друга — он умер в конце 2021 года.
А с другими товарищем Эдуарда, упомянутым в книге, я познакомился поближе и даже пообщался. Это художник и поэт Михаил Гробман — он до сих пор живёт в квартире на третьей линии Тель-Авива, и дай Бог ему здоровья. В 2015 году меня привёл к нему мой друг, израильский художник-нацбол Малыш. Правда, мы перед этим выпили на жаре (по 100 грамм водки и литру пива) и всё проходило передо мной как во сне (а может это и был сон?). К Гробманым мы завалились пёстрою толпой — Малыш, пьяный я, трезвая жена и наш годовалый ребёнок в коляске. Несмотря на то, что пьяный был я, путался Гробман — подписывая для нас экземпляры своей газеты «Левиафан», он постоянно называл мою фамилию и хотел подписать мне все подарочные экземпляры, хотя не все они мне предназначались. С «Иркой», его женой, мы курили на балконе, обсуждали события Русской весны, и «Ирина Израилевна» по-либеральному рассуждала: «Ну кому, Россия интересна? В мире никому Россия не интересна». Но вышло наоборот. Когда я вернулся и рассказал об этой случайной встрече Эдуарду, тот подтвердил, что, да, Гробман — его друг. (А у Эдуарда было мало друзей). Только Гробман, сказал Эдуард, как и его ещё один друг Саша Соколов, эмигрировавший в Канаду, сильно прогадал, что уехал в Израиль. Ну кому этот Израиль интересен, восклицал Эдуард, провинция, пыльная барахолка! (В Израиле Лимонов никогда не был, но имел богатое и точное художественное воображение).
Один из заключительных эпизодов книги — это похороны Кручёных, тут подчёркнута преемственность. Умирает старый гениальный поэт, зато молодой гений живёт. Вообще, Лимонову нравилось когда кто-нибудь умирал, а он оставался жив. Из этого отрывка запомнился пришедший на похороны Борис Слуцкий — «густоусый и сонный».
В романе тесно двум молодым гениям-поэтам: провинциалу Эдуарду Лимонову и столичному мажору Леониду Губанову. Заглавное событие романа — это, конечно, удар Эдуарда бутылкой по голове главного смогиста. Об этом Лимонов не раз писал в других своих произведениях, но теперь мы подробно знаем обстоятельства, как это произошла. Вёл Губанов себя, как исключительное чмо, это часто свойственно талантливым алкоголикам. Вообще, глядя на фото Губанова, думаешь, что ты и сам бы ему уебал — прямо срезанная чёлка, опухшое лицо с поросячими глазками, подбородок раздвоен, как залупа. Неприятный тип. Похую на его талантливые стихи.
Так до сих пор и не стало ясным, как пунктуальный Эдуард, ничего незабывавший, забыл свой роман. Мне, как бытовому шутнику-антисемиту, видится заговор крипто-евреев (а может и не крипто), в чьи руки попала рукопись. Впрочем, если учесть, что в конце восьмидесятых начались глобальные процессы в стране, ставшие потом трагическими для её судьбы, Эдуард мог и не думать об отданном романе. Водоворот настоящего увлекал его больше, чем призраки прошлого, даже ещё живущие.
И мы живём настоящим Эдуардом, потому что даже когда он умер, он жив и актуален, как никогда. И нам до сих пор нравится его злая, колючая, нахальная проза.
«Москва майская» возникла из небытия. Сам Эдуард Лимонов до конца жизни считал книгу безвозвратно пропавшей. Однако история литературы знает примеры таких «чудесных обретений». Как правило, это случается с хорошими писателями и хорошими книгами.
Роман является прямым продолжением «харьковской трилогии» Лимонова (романы «У нас была великая эпоха», «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй») и мостиком между харьковским и нью-йоркским циклами писателя. Три дня основного действия романа пронизаны стежками ретроспекций, воспоминаний, наблюдений, философских рассуждений и множеством встреч героя с самыми разными персонажами богемной Москвы 60-х. Роман написан автором спустя 20 лет после происходящих событий.
В автобиографической прозе Лимонова всегда поражает то, как пристально Эдуард смотрит на себя со стороны,— позиция, из которой, казалось бы, легко перейти к кокетству и самолюбованию, но его взгляд настолько честен и открыт, что сфокусированность автора на своем «я» становится одной из сильнейших пружин возбуждения читательского интереса. В роман погружаешься с головой и, следуя за самоштудированием лимоновского «я», оказываешься в Москве конца 60-х на семинаре Секции молодых поэтов в ЦДЛ или на кухне только что построенной невзрачной и скучной хрущевки, где обитает гениальный поэт Леонид Губанов.
В романе есть две точные даты: 30 сентября 1967-го — момент прибытия героя из Харькова в Москву, и 20 мая 1969 года — день, когда Лимонов стал вождем литературного «племени». Двадцать месяцев провинциальный юноша, приехавший в столицу с женой, двумя тетрадями стихов и двумя машинками (пишущей и швейной), познавал Москву, узнавал своих, обрастал знакомствами, друзьями и врагами, искал признания и добился его.
События разворачиваются в переходный момент истории: поздняя оттепель угасает, а еще формально не наступивший брежневский застой уже чувствует себя как дома. Как пишет сам Лимонов, ««Спать!» — был лозунг новой эпохи». Однако город полон странных людей, живущих искусством, любовью, духовными поисками и мечтающих вырваться за границы обыденного.
«Москва майская» — это не просто сухой хронотоп, это живописный пейзаж юной природы, когда зелень настойчиво пробивается, преодолевая внешние обстоятельства, и крепнет под рефрен одноименной бодрой песни про просыпающуюся с рассветом Советскую страну. Художественная точность и наполненность образов поражают и в поэзии Лимонова, и в его прозе, и в характеристиках героев романа, и в точных психологических штрихах, например таких: «во дворе соседские дети скатываются с ледяной горы, визжа и наслаждаясь собственным страхом».
Роман получился многопоколенческий. В нем живут несколько поколений людей искусства, поэтому читать его будет интересно гражданам и гражданкам от 18 до 80. Связь поколений непрерывна. В «Москве майской» Эд Савенко благоговейно приезжает в Подмосковье к осколку Серебряного века поэту и художнику Евгению Леонидовичу Кропивницкому, а сейчас, когда давно нет на свете ни Кропивницкого, ни уже и Лимонова, мои однокурсники, также волнуясь, ищут встречи с одним из героев «Москвы майской» поэтом Владимиром Дмитриевичем Алейниковым.
В эпилоге Лимонов так объясняет свой роман:
«В эпоху и Москву, дабы выявить их размеры и особенности, был запущен автором поэт-харьковчанин… Харьковчанин был выбран за особенную едкость взгляда и честную придирчивость».
Простим писателю, к моменту написания «Москвы майской» разменявшему четвертый десяток, иногда возникающую «взрослую» занудность и снисходительность к собственной «глупой» молодости. Лучше просто бесхитростно окунемся в ту эпоху, когда Москва была столицей непризнанных художников и авангардных поэтов.
Тогда было удивительно многое: молодежь кипела, творила, искала себя в искусстве. Окружающий мир ждал, слушал и смотрел на результаты этих поисков.
Неустроенность быта, скитание по обшарпанным комнатам, голодное или полуголодное существование (но при этом постоянная возможность «наскрести на бутылку»), гостеприимство, когда в гости приходят без звонка, заработки мелкой спекуляцией, чтение стихов за деньги на квартирниках и бесконечные споры об искусстве — все это и сегодня найдет отклик в сердцах молодого поколения, несмотря на то что между временем действия «Москвы майской» и Москвой, в которой я оканчиваю первый курс журфака, прошло почти 60 лет. Построенные в ту пору хрущевки подлежат сносу по реновации, «обряд бутылки» заменен другими обрядами и напитками, пришедшие в гости не будут варить лабардан, а, скорее, закажут доставку. Но юность все так же ищет себя, наставников и учителей, принимает или отвергает авторитеты.
«Москва майская» резонирует с современным юношеством еще и потому, что показывает методичного, упорного, строящего себя индивидуума, при этом ищущего свободы — и внутренней, и внешней. Обстоятельства изменились, а задачи остались теми же. История о том, как поэт семь недель на морозе дежурил у входа Дома литераторов, вылавливая харьковскую знакомую, которая должна была, по его замыслу, ввести провинциального поэта в мир столичных гениев, трансформировалась в менее экстремальную, но все так же сводящую с ума от неизвестности ожидания рассылку по электронной почте стихов в сетевые журналы или издательства и поиск в социальных сетях уже состоявшихся в литературе «френдов». Отчаянный индивидуализм творца прошлого века немножко пообтерся, помельчал в XXI веке, стал больше подходить для широкого потребления. Карта-схема знакомств, которую по приезде в Москву стал составлять Лимонов, сменилась готовыми пособиями и руководствами по нетворкингу.
Нынешние общественные тренды, конечно же, требуют от молодого художника креативности (и не только в искусстве), но при этом способность творить должна быть управляемой, укладываться в рамки дедлайнов и дисциплины. И может быть, герой Лимонова, феномен для века прошедшего — поэт, зарабатывающий шитьем брюк, сочетающий полетность стихов с интеллектуальной точностью выкроек, на самом деле — герой века нынешнего?
Что касается меня лично, больше всего в романе поразило лимоновское стремление примкнуть к литературной элите, влиться в нее, но при этом не раствориться в ней, не потерять собственной индивидуальности. И особенно запомнился совет мэтра:
«Я хочу найти себе место, где я могу быть самим собой, открыто и торжественно».
Сюжет закольцовывается: шестьдесят лет назад Эд Савенко безуспешно пытался напечатать в «Юности» свои стихи, в девяностые годы сложившийся писатель Эдуард Лимонов публиковал в «Юности» рассказы, а в нынешнем веке я пишу для «Юности» рецензию на его «потерянный» роман о том времени, когда он пытался… (и мы возвращаемся к началу абзаца). Наверное, Лимонову бы это понравилось!
литературно-художественный журнал «Юность»,
13 июля 2025 года
В мае 2025 года любителей российской словесности, а особенно пожилых контркультурщиков и молодых неформалов, тех, кто твердо «революционный держит шаг» и ступает исключительно «левой», и тех, кто, наоборот, «живя в Рассее», старается «держаться правее», порадовало издательство «Альпина.Проза». Утраченный в эпохах, написанный в 1986 году в Париже Эдуардом Лимоновым и оставленный за сыростью и неприглядностью материала (слишком многие герои еще были живы) на хранение другу, документальный роман «Москва майская» найден лимоноведами и явлен миру. Не прошло и сорока лет!
Между прочим, рукопись буквально избежала судьбы второго тома «Мертвых душ», ибо приятель, которому Лимонов вверил архив перед отъездом на развалины СССР, не смог обеспечить безопасность своей библиотеки. Многое было сожжено долгими зимними вечерами каким-то квартирантом-военным.
Возможно, выйди книга на пару лет раньше — и хронометраж очередной киноэпопеи Кирилла Серебренникова «Лимонов. Баллада» (2024) был бы минут на пять дольше. Как раз хватило бы, чтобы показать быт «темной волны» подмороженной Оттепели, с беспробудным пьянством андерграундных поэтов и художников, бедностью начинающего поэта Эда Лимонова, который, на манер Троцкого, еще и немного шьет брюки. Всматриваясь в окна московских съемных комнат и углов, голодный герой оттачивает поэтическое перо под югославский порошковый супчик и горький черный чай, чтобы явить миру ранние хиты вроде «Кропоткина», «Шариков» и «Кухарки».
Автор всерьез сравнивает себя и с Дэвидом Боуи, находя в образе экстравагантного андрогина своего западного «брата», и с мятущимися сюрреалистами Андре Бретоном и Гийомом Аполлинером, и с земляком по Харькову, великим Председателем Земного шара Велимиром Хлебниковым. Между прочим, поэт застает в Москве тихие и печальные похороны последнего Предземшара Алексея Крученых, на которые приходит заплаканная Лиля Брик в высоких белых сапогах (прямиком из Парижа) с мажорным Андреем Вознесенским, прикатившим ее на своей «Волге». Голодный, молодой и непризнанный пока еще поэт Лимонов наблюдает закат авангардной поэзии в противофазе с представителем номенклатурно-литературного успеха.
«Когда они выходили из ворот Донского монастыря, из трубы крематория повалил желтый дым.
— Последние молекулы футуризма,— сказал Алейников. — Вдохните поглубже, ребята».
Но больше ни Вознесенского, ни Евтушенко, ни даже Беллы Ахмадулиной в романе представлено не будет, ибо и сам Эд Лимонов им не представлялся. Зато в изобилии персонажи менее раскрученные, однако куда более интересные.
Что же делал поэт Лимонов в свои ранние годы? Пил с многочисленными друзьями, шил модные сумки, помогал своей «гражданской супруге» Анне Моисеевне Рубинштейн фарцевать предметами первой необходимости (и то, и другое, напомним, в Союзе — подсудное дело), читал стихи (сначала даром, а потом исключительно за деньги), возил подпольную демшизовую литературу по научению соседа по квартире, названного в книге Революционером. Им был Владимир Гершуни — знаменитый тогда диссидент-социалист, боровшийся против неправильной КПСС. За что он боролся, понятно не было, но аполитичный Эд выдал недвусмысленное резюме подпольной деятельности активистов:
«…тип профессионального революционера-баламута, к которому Володька принадлежит, не нужен в СССР в нашу эпоху».
Видимо, после развала Союза этот тип показался Лимонову, вернувшемуся в Россию, на своем месте и в свое время — и он сам стал таким, даже круче.
С остальными представителями московской богемы и андерграунда Эд либо дружит, либо держит дистанцию. В соцреалистической Москве того времени есть всё: от сюрреализма до экспрессионизма, любые кружки и поэтические течения, выдающиеся поэты и художники. Еще не рассеялась слава Лианозовской школы, а уже отгремели яростные СМОГисты во главе с Леонидом Губановым. Но настоящие творцы остаются штучным, разовым явлением, и пообщаться с ними можно, только предъявив собственное творчество. И хотя Эд не использует столь высокопарной риторики, для него Москва — объект завоевания. Это жестокий город, где для выживания нужно быть сильным и рассчитывать можно только на себя. Так что герой ревниво оттачивает перо, взвешивая свои строки и сравнивая с находками других поэтов.
А их на страницах «Москвы майской» немало. Тут и вельможный, меценатствующий Генрих Сапгир, которого Эд Лимонов «изнасиловал» дружбой с собой, и теплый, улыбчивый Владимир Алейников, и смиренный «дед» Евгений Кропивницкий — ровесник Маяковского, доживающий век в далеком Долгопрудном, и временами психопатичный, временами душевный и трогательный (когда не пьет) Леонид Губанов, «кусающий» тех из своей стаи, кто кажется ему слабым или недостаточно «поэтичным». Главная интрига книги — схлестнется ли молодой и резкий Лимонов, кровь от крови харьковских рабочих окраин, с этим домашним мальчиком, отчаянно разыгрывающим чуть ли не уголовного авторитета?
Есть среди окружения, в которое попал Эд, и представители «высокого» аристократического стиля. И поэт Арсений Тарковский, на семинары к которому Лимонов мужественно стремился, и рубенсовский энергичный мегаломан Эрнст Неизвестный, и изящный бард Александр Галич, вводящий в заблуждение, будто в свое время он был репрессирован. Из этого заблуждения Эда выводит настоящий политзаключенный — художник и психоделический мультипликатор Юло Соостер:
«Хэ-хэ, ты путал его с кем-то другим. Драматург не сидел в лагерь. Он всегда был драматург и актер и ЛЮБИТЕЛЬ баб».
Лимонов не любит аристократизм и барственность, шейные платки и утонченные манеры, «боярские» бороды большинства московских неформалов. Ему, радикальному западнику и поборнику французского сюрреализма, активно неприятны «грубые мужланы, дремучие (и намеренно преувеличивающие свою простонародную дремучесть) алкаши-художнички». Такие портреты, полные не всегда сдерживаемого отторжения, в книге тоже есть. Это авангардист Анатолий Зверев, которого Эд презирает за «мужиковатость и глупую дикость», вполне признавая качество его картин. Или колоритный, упирающий на казачье происхождение художник-неформал Василий Ситников: по мнению Эда, он «выглядел монструозно-странной личностью даже на фоне Москвы 1960-х годов». Впрочем, визит в квартиру Ситникова на Лубянке, откуда художник зимой голышом бегал к памятнику Дзержинскому, остается одним из ярчайших страниц в описании Москвы майской — неформальной, загнанной в подполье, живущей по удивительным, не советским и не антисоветским законам.
Новый старый роман Лимонова — одновременно и объемная, полная сюжетных ответвлений и нереализованных возможностей энциклопедия творческой, богемной и контркультурной жизни конца 60-х годов в столице, и роман-становление, инструкция по приходу к литературному успеху. Тот боевой задор, который привозит из Харькова категоричный, ершистый, уверенный в своем таланте Эд (он к тому же принципиален и нравственно близок к занудной обывательской безупречности: поднадоевшей Анне Моисеевне верен, над стихами работает по восемь часов в сутки, живет на рубль в день и т.п.), беспрецедентен для куда более расслабленной, ищущей вдохновений и радостных встреч столицы.
Об этом говорит ему друг, художник и пьяница Игорь Ворошилов, рекомендующий настойку боярышника и закусывающий вареным яичком.
«Понимаешь, Лимоныч, жизнь Иисуса — как бы модель и нашей жизни всех, и наша жизнь состоит из встреч. Ты встретил Володьку Алейникова. Гробман познакомил тебя с Таликом Стесиным. Стесин познакомил тебя со мной…
— Но не близ моря Галилейского, а в пивной на проспекте Мира, под вывеской «Пейте вместо водки пиво, вы поправитесь на диво!».
— Декорации эпохи не важны, Лимоныч. Важна суть происходящего. А суть и тогда, в самом начале христианской эры, и сейчас та же: встречи между людьми создают историю, и они и есть события».
Бытовая, искренняя, по-неофитски пламенная религиозность русских неформалов не встречает одобрения в глазах атеистически настроенного сюрреалиста. Это позднее Эдуард Лимонов напишет сборник небезынтересный сборник «Ереси». Пока же он демонстрирует вынесенную из школы
«активную нелюбовь к христианству и уверенность в том, что национальному характеру русского народа куда более подошли бы буддизм или ислам».
Да, молодой поэт Эд Лимонов, конечно, персонаж интересный. Бога он отрицает, Москва ему интересна как подножный корм, видит он только сорок оттенков асфальта да изредка поэтичный проблеск московского пейзажа. В друзья, по собственному признанию, из сотен художников он выбрал «эстонца Соостера и хитроумного еврея Илюшу Кабакова».
«Ты вроде и с нами, и поддаешь, как все, но ты никогда не доходишь до конца. Такое впечатление, что ты всегда держишься поближе к невидимой двери, через которую в случае чего сможешь немедленно свалить…»,
— такое интересное признание слетает с уст Владимира Алейникова, дружбу с которым испортит неприятный инцидент. Эд внутренне согласен с этим: то ли судьба, то ли зов странствий, то ли призвание не дают ему стать в Москве как дома.
Так что «Москва майская» — это не столько про молодые надежды в преддверии плодотворного и трудного лета, сколько про маету, суету и томление. Впрочем, томление и суета человека такого уровня вполне тянут если не на законченный и продуманный безупречный роман, сколько на объемный калейдоскоп событий, описанных в жанре автофикшн. У истоков этого жанра, видимо, и стоял Эдуард Лимонов.
христианский интернет-журнал МГУ «Taday.ru» (Татьянин день)
«Автор вынимает время от времени мутное фото и долго глядит на него… «Дед» Кропивницкий и автор сняты со спины: уходят по тропинке в лес. Что-то символически грустное есть в этой любительской фотографии. Уходят поэты… Прошло время поэтов, вот что…»
Говорит писатель-Лимонов в книге «Москва майская» о поэте-Лимонове. Вероятно, в первом полноценном артефакте о московском периоде Эдуарда Вениаминовича, который ещё недавно считался сгоревшим и утерянным.
Раньше мы могли восстановить жизнь Лимонова в столице 1960–1970-х годов по обрывочным воспоминаниям из предыдущих работ, по резким всплескам ностальгии в публицистике, а здесь перед нами неожиданно возникло целое произведение.
Полноценное и законченное.
Ну как. Законченное по меркам Лимонова, ведь большинство сюжетов у писателя появляется из пустоты. Его литература зачастую вообще не отличалась мастерством завязки. Тем не менее, в «Москве майской» завязка была. Классическая и ясная.
Молодой поэт Эд Савенко приехал покорять столицу. Сколько таких сюжетов было в мировой литературе? Множество и множество, но нигде, пожалуй, не найти столь желчных и вместе с тем по-юношески честных портретов литературной эпохи.
Вокруг юного поэта то и дело мелькают известные личности. Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Генрих Сапгир и те, с кем робко начинал Эдуард Вениаминович, когда только вступил на московскую землю за признанием и славой.
Впрочем, отчётливо при изображении портретов видна рука Лимонова-рассказчика, а не юного Лимонова-героя. Описывает знакомых поэтов умудренный опытом Эдуард Вениаминович из 1980-х, зная их судьбу и зная, к чему их привела кривая тропа искусства. Хотя желчность и подробность персонажей–прототипов вряд ли удивляет давних читателей Эдички.
«Москва майская» дарит нам поразительный образ Лимонова-поэта. Другого Лимонова — совсем не такого, каким все мы знали скандального писателя.
В нём нет уверенности. В нём нет гонора. В нём живёт сомнение и сомнение пожирает его изнутри после каждого похода в поэтический кружок Арсения Тарковского. Кто-то не подтвердил его гениальность? Это выносит его из колеи, заставляя думать и рефлексировать: «А действительно ли я гений?»
Однако и это можно назвать литературным методом. Пока Эда Савенко окружают сплошь признанные литературные гиганты, он единственный подвергает свой талант сомнению. Подвергает наедине с самим собой, конечно, не давая врагам ни шанса на колкие фразы.
Внутреннее отношение к собственному творчеству — далеко не единственное отличие «Москвы…» от прежних произведений автора. Даже с женщинами здесь он общается иначе. Гуляя со своей подругой Анной, поэт не думает о сексе! А для читателей, знавших Лимонова только по «Эдичке…» это поистине удивительно.
В любой своей книге он находил место (чаще всего неподходящее) и время (ровно такое же, как и место) для телесного контакта. Здесь же связь иного рода — нет, не духовная, как в классической литературе. Скорее, робкая, ещё юношеская, когда у тебя нет ясного понимания, что же, наконец, из себя представляют девушки.
С пониманием парней и их поведения — никаких проблем. Ты с ними дрался, курил и пил, потому изучил почти досконально. С девушками же приходится тихой сапой прогуливаться по скверикам и отбиваться от странных вопросов в духе: «Эд, почему не купил цветы?»
А Эд молчит.
Нет того самого Эдички! Перед нами сомневающийся герой. Сомневающийся в квартире с девушкой, сомневающийся на семинарах у Тарковского и сомневающийся при спорах с товарищами. Эд психологически тяжёлыми методами прививает себе будущую самоуверенность. Нащупывает её в себе, как и ощущение Родины, которое станет одним из основных в его будущем творчестве.
А в 1960-х поэт разочаровывается, спрашивая себя, почему же он ничего не испытывает, когда глядит на башни Кремля? Он что, не русский? Да нет, вполне себе русский — просто влюблённый в собственное творчество больше, чем в собственную страну.
Оттого стих про Кропоткина ему значительно ближе башен Кремля. И велико же счастье, что Эд вырос и стал Эдуардом Вениаминовичем — писателем, до смерти ненавидящим всех, кто мыслил, как ранний Лимонов.
Ведь в поздние 1960-е он страстно желал, чтобы «Россия умерла за него», и всячески демонстрировал собственные геополитические обиды. Однако Россию надо полюбить больше собственной политической позиции, и Лимонов полюбил.
Любил, когда возвращался в 1990-х. Любил, когда хотел поднимать восстание в Северном Казахстане. Любил, когда делал первые робки шаги в столице, нащупывая провинциальным взглядом то, от чего в душе возникал незнакомый ранее трепет. То, ради чего хотелось бы биться и умереть.
И всё же в «Москве майской» не найти воинственного Лимонова, но это даже не минус. «Сгоревшая» рукопись объединилась из мелких кусочков пепла и подарила силуэт не Эдуарда Вениаминовича, не Эдички, но Эда. Ещё молодого поэта — без уверенности старика Лимонова, зато с поразительной верой в собственные стихи, подтверждение гениальности которым он стремился найти в каждой фразе.
Очевидно, что утерянное произведение — не что иное, как слежка реализовавшегося и популярного писателя за былым собой. За той эпохой, где Эд не поучал — просто потешался. В «Москве майской» писатель наблюдает. Смотрит на выписанный им же портрет с той ностальгией, с какой смотрят на собственные детские фотографии, где неизменно сияют чистые и счастливые глаза.
Те же самые глаза и у Лимонова-поэта. Сколько ему? 26? А так и не скажешь. По наивности и неуверенности даже 18 не дашь.
А на вопрос, почему же Эд не выпустил это произведение при жизни, будет много ответов. Не захотел, посчитал его плохим или же попросту понял: «Москва майская» противоречит его образу. Там тот Лимонов, который Лимонову 1990-х годов жутко не нравился.
Сомневающийся, но всё ещё удивительно искренний. Напоминающий о том, что и в таких, на первый взгляд, неказистых людях, может зреть невероятный протест.
Протест, который станет основой личности. Главное — правильно взрастить его, пустив на благо Родины. И «Москва майская» показала, как именно это следует делать, а все остальные произведения и жизнь Эдуарда Вениаминовича стали наглядной инструкцией для дальнейшего применения.
Впрочем, чтобы её применить, нужно быть не просто бунтарём. Нужно быть бунтарём-Лимоновым. И эту маленькую деталь уже точно ни у кого повторить не получится.
Приятное путешествие в прошлое, в мир Эдуарда Лимонова, когда он ускользал от сковывающего в нечто большее, в свободно колыхающееся, подбрасываемое ветром, крутящееся в переливах разного цвета.
Под руку с ним шагали отсутствие денежного благополучия и квадратных метров, но присутствовало другое, способное перечеркнуть лишения и превратить их в пыль, создавая вокруг себя сверкающее пространство и очарование окутывающей любви, интересных людей и разговоров, летающих перьев.
Что касается формы «Москва майская», то чувствуется отсутствие огранки и «благородного» звучания, чтобы возникающий поток слов вписывался в очертания и гармонично входил в двери. Здесь же ощущается «сырой» материал, на мой взгляд, требующий доработки, что, вероятно, по понятным причинам невозможно.
Моë первое знакомство с Эдуардом Лимоновым, как с писателем и поэтом. До этого я Лимонова не читал. Роман написан в 1986 г, рукопись долго считалась утраченной, но недавно была найдена. Книга издана после смерти автора — в 2025 г. По сути — учебное пособие по завоеванию мира. В романе автор описывает начало процесса личного завоевания мира — период своей жизни в Москве сразу после переезда из Харькова. Никому неизвестный в Москве, юный поэт Эдуард Лимонов (настоящая фамилия — Савенко) завоевывает славу в кругах контркультурной богемы столицы. Скажу прямо, мне его стихи не зашли, но дело то вовсе не в стихах. Дело в том, что с ними Лимонов стал известным, имея на старте минимальные ресурсы. Кроме целеустремленности, воли, творческих и интеллектуальных способностей у него тогда ничего небыло. Таких людей, переворачивающих, или хотя бы раскачивающих мир, если дать им точку опоры, во все времена были единицы, и они, безусловно, достойны внимания. В книге описывается жизнь диссидентов и вполне легальных представителей творческой среды советской Москвы конца 60-х годов. Среди персонажей — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Анатолий Зверев, Александр Галич, Венедикт Ерофеев и другие знаменитые и не очень личности. Кроме повествования о своих московских приключениях 1969 года, автор периодически делится с читателями своими мировоззренческими идеями и мыслями, а также воспоминаниями. Стоит прочесть тому, кто интересуется культурой и новейшей историей.
В своей книге «Москва майская» Лимонов почему-то помещает Казарменный переулок куда-то к улице Маши Порываевой. В конце 60-х она соединяла Садовое кольцо и Комсомольскую площадь, сейчас — продолжение проспекта Сахарова. И это не одно случайное упоминание, в нескольких местах это есть. Очень странно. Вообще-то Казарменный переулок соединяет Покровский бульвар и Подсосенский переулок, у меня там в двух шагах (в Лялином) школа была и до сих пор стоит, прекрасно знаю эти места. То есть, совершенно другое место, расстояние — километра два. Наверное, Лимонов что-то перепутал.
Все, кто хотел высказаться о, хочется сказать, возвращённом романе Лимонова, уже высказались. Поэтому самое время появиться рецензии на него в издании «Кенотаф».
А я и забыл, как люблю Лимонова 1980-х — Лимонова профессионального писателя, жившего и зарабатывавшего литературой. Лимонова — трудоголика, который превратил свой жизненный опыт в писательскую руду (да, штамп, но Лимонов именно шахтёрское по труду впечатление производит своим корпусом текстов). Тут я зайду с козырей и скажу: в своей школе автофикшна Лимонов опередил время на полвека — взамен нынешнего автофикшна травмы должна прийти автофикшн судьбы. И вот тогда-то окончательно формулировка «Лимонов — великий русский писатель» устаканится.
Пока же перед нами роман не столько о приезде молодого Лимонова из Харькова в Москву, сколько об эпохе СМОГ — всплеске популярности подпольной неподцензурной поэзии в Москве в середине 1960-х, которая в романе сравнивается с рок-н-рольной революцией на Западе. Опять же, Лимонов неплохо понимал, что через его в том числе судьбу русская культура переживает пропущенный европейский XX век.
При этом в эпилоге Лимонов намекает, что задумал следующий роман из «московского цикла». Где-то там маячила «московская трилогия» наряду с «нью-йоркской» и «харьковской». Не написал — жаль. Поэтому нам остаются взамен отдельные рассказы и эссе из «Книг мёртвых».
«Москва майская» крутится вокруг известного тезиса, что вся культура — это история тусовок реальных людей, которые с течением времени превратились в миф. СМОГ-то к нам сейчас близко, на расстоянии вытянутой руки — Владимир Алейников и Юрий Кублановский живы и творят. Но Лимонов тридцать пять лет назад уже создавал полноценный миф — воспевал эпоху, а вернее тусовку, которой больше никогда не будет.
У сюжета романа поразительный эффект — книга как будто бы заполняет лакуну, как будто бы возвращает нам кусок нашей национальной судьбы, формирует ландшафт обитания русской мысли. Помните же этот старый мем с фотографией Бродского «Ну, почитай других поэтов»? В поколении Бродского была уйма гениев (они так себя и называли — гении), в том числе и поэт Лимонов, и поэт Губанов. «Москва майская» — это путеводитель по местам, где они обитали, и куда мы можем и должны прийти.
У нас какая-то поразительная любовь к разбрасыванию собственной культурой и историей, и самим научиться собирать камни точно не получится — Лимонову с того света вот приходится нам помогать.
— Ваша книга «Адвокат дьяволов» была названа Эдуардом Лимоновым «энциклопедией русской жизни». Почему Вы выбрали такой формат — мемуары с элементами публицистики?
— Это наиболее удобная форма рассказать о том, что знаешь и о том, что думаешь. И наиболее доступная для восприятия читателями, чем повесть или роман. Да и в самой жизни (по крайней мере, в моей) так много ярких людей и всяких историй, что и придумывать ничего не надо, а все придумки романистов никогда не сравнятся с тем, что преподносит нам жизнь. Нужно только суметь разглядеть всё и талантливо описать. Кстати, тот же Лимонов в конце жизни пришел к мысли, что такой жанр литературы, как роман — устарел. Но я не настолько категоричен.
〈…〉
— Планируете ли Вы новую книгу? Если да, то о ком или о чем?
— Сейчас, уже на протяжении нескольких лет с вынужденными перерывами, работаю над книгой воспоминаний о Лимонове — о том, каким он был для меня лично, каким я его видел и знал со всеми его сильными и слабым сторонами.
— После смерти Лимонова вышла его «утерянная» книга. Как Вы считаете, это действительно его текст, или там есть дописки?
— Книга его, и я о ней узнал еще в 2001 году от Марии Васильевны Розановой. Просто сам Эдуард думал, что книга уничтожена, а она (один экземпляр) находилась тогда у Розановой. А Лимонову в 2001 году было не до этой книги — он обвинялся в терроризме и был занят своими проблемами. Ну а когда М.В. поговорила со следователем в Лефортово, куда я ее привез, то, видимо, решила, что Лимонов живым уже из тюрьмы не выйдет, и рукопись вместе со всем архивом Синявского (ее покойного мужа) передала (бесплатно или за деньги) в США. Если бы она тогда сказала мне, что экземпляр рукописи хранится у нее, то, уверен, Лимонов потребовал бы рукопись вернуть. А она просто намекнула мне как бы вскользь, между слов, что «у Лимонова есть и книга о Москве».
Разговор был о его книгах о Харькове, Нью-Йорке и Париже. Я и не придал этому значения, не стал ее расспрашивать более подробно, занятый тогда больше вопросами защиты Лимонова. Насчет же чьих-то возможных дописок в книге сказать ничего не могу. Но в нашей жизни все возможно, если даже сейчас, в XXI веке, после смерти Лимонова совершенно посторонний человек, не имеющий никаких прав на наследство писателя, присвоил и более трех с половиной лет держал у себя рукопись одной из неопубликованных книг. А потом, естественно, возникают подобные вопросы относительно всяких «дописок».
— Лимонов предсказал войну на Украине. Вы согласны, что он обладал даром политического предвидения?
— Сам он считал, что даром обладает. Но вообще предвидением, а не политическим. Например, в 1968 году он написал стихотворение «Саратов», в котором никогда не бывал, но описал суд над собой в этом городе. Но если говорить именно о «политическом предвидении», то его природа заключается в том же умении логически мыслить и анализировать факты, в широких и глубоких знаниях истории и жизни, а также в информированности человека. Лимонов всем этим обладал. И хотя он юристом не был, но прошел прекрасную школу следствия и суда. А знал он побольше, чем многие современные политологи или депутаты.
〈…〉
— Как Вы думаете, что Лимонов и Жириновский сказали бы о СВО и нынешней России?
— Уверен, они бы с радостью приветствовали решение президента о начале СВО и гордились своей Родиной. Нам их сейчас явно не хватает.
Эдуард Лимонов. Москва майская. М., «Альпина нон-фикшн», 2025. 414 стр.
Про историю обретения утраченного романа Лимонова (кстати, в полной мере ли корректно называть его именно утраченным, если до этого о нем и слышно особо не было? То есть было, но не существовало в общественном читательском сознании, точно не «Шостакович» Ерофеева и прочие великие потери человечества) говорилось уже много раз. Кратко напомним. Текст обнаружили в архиве Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете, который купил коллекцию в 1998 году. Написанный в Париже в 1986 году роман был забракован прочитавшей его Марией Розановой, женой Андрея Синявского. У самого Лимонова он покоился среди книг-архива, которые он, при возвращении в Москву, оставил своему другу Мишелю Бидо, а в доме того в отсутствии хозяина рукопись пошла на растопку (горят ли рукописи или не горят, но архетипу камина и сломанных при разрыве упругих стопок ногтей соответствовать должны). А вот у Марии Васильевны сохранился.
Затем, в наши дни, его нашли, извлекли из архива и подготовили к печати. С так некрасиво замаранными в соответствии с тем или этим законом в тексте строчками — выглядит буквальным образом кощунственно, особенно если принимать во внимание либертинизм дважды: и повествование про юность и весьма свободные приключения и нравы в Москве, и вольнолюбивый стиль писателя (и его суть — и уже трижды). Святотатство же само себя не элиминирует, но умножает.
За нюансами и вопросами в связи с находкой и публикацией — в сообщество Лимонова в ныне запрещенной сети, где его владелец и всего лимоновского настоящий знаток (вел полный электронный архив публикаций Лимонова и о нем еще во времена ЖЖ) ими, впрочем, не скандально, но тихо задается. Сообщество это и само довольно камерное, что странно, ведь Лимонов у нас теперь везде, а с тем же выходом романа издательство и СМИ устроили такой хайп, что, с одной стороны, немаленькая жажда бронзовой славы Лимонова была бы удовлетворена, даже с перебором, переливом и детоксом. Новостная волна нагнеталась, книги рецензентам рассылались чуть ли не под подписанный кровью бизнес-план по времени и месту публикаций отзывов, СМИ-ноосфера гудела, что провода под напряжением… С другой стороны, я до сих пор задаюсь очень риторическим и банальным вопросом. Почему все последние книги Лимонова при его жизни никто не замечал, о нем было модно снисходительно-презрительно подшучивать, не заходя за три столба «шил брюки… с негром… продался власти…»? Что изменилось после смерти, что, Лимонов стал писать лучше?
Но все это, конечно, поствиановская пена дней. Написал Лимонов книгу в Париже, после своих американских романов, в 1986 году. А время действия — три дня (хронометраж «Улисса» умножен на три) в Москве 1969 года. Вот эти вехи важны для объективного понимания романа, его места.
Но есть и субъективные критерии, их работу отключить получается с трудом. Привыкнув за время последних лет и книг Лимонова (примерно от некрологической серии его мемуаров до «Старик путешествует») к другому его стилю — не зрелому и не старческому, но действительно позднему, суровому, жесткому, горькому, монохромному, как контуры в шинелях на грязном снегу, читаешь «Москву» как-то иначе. Читаешь новую книгу будто перечитываешь его ранние вещи? Не помогает даже давняя ностальгическая ломка: при завидной производительности Лимонова при его жизни привыкнув читать по паре книг каждый год, будучи лишенным этого после его смерти, а тут вот вдруг.
Да, можно поставить этот роман в ту же серию-линию, что и Харьковская трилогия: «Подросток Савенко», «У нас была Великая Эпоха», «Молодой негодяй». Все романы становления. В Харькове созидал себя, в Москву бросился на амбразуру покорения города, нищенско-ницшеанский шик блистательного провинциала. Даже вот и возвращался, оголодав в столице, «откармливаться» у родителей в Харькове. А в эпилоге к «Москве» пишет, что, может быть, еще одним романом продолжит, если получится. Все это действительно книги становления, романы (само)воспитания.
Кто-то где-то в Сети уже пошутил, что новое издание Лимонова сочинила нейросеть. Нет, конечно, но при экстраполяции этой рабочей версии очень легко вычленить элементы, скормленные искусственному интеллекту для сочинения «Москвы майской».
Так как добрая часть книги о персонажах московской богемы (переходящей отчасти, как тот же Эрнст Неизвестный, в официальные круги, но никогда не в официоз), то здесь — и некрологическая серия Лимонова, и тот его мемуарный компонент, на котором в значительной мере было настояно варево его последних книг. Гробман, Холин, Арсений Тарковский, Ворошилов, Сапгир, Алейников, кровавая драка с зазвездившимся «пионером-бычком» Губановым, мудрый наставник старец Кропивницкий1… Кто-то, как Головин, появляется буквально одной строчкой, кто-то, как верный собутыльник и друг Алейников, на многих страницах, почти всегда рядом2. Еще не накопивший, не настоявший с годами свой яд Лимонов иногда и добр к ним, но всегда точен — те характеристики, которыми припечатает, и не отлепятся.
«Лучше всех умел визжать Губанов. Помесь Артюра Рембо с Миком Джаггером (он был именно губастенький и компактный, как Джаггер), звездою3 рок-н-ролла, он выплакивал, вышептывал и выкрикивал свои очень восклицательные стихи».
Или вот такая характеристика художника Зверева:
«К дурдому он ближе всего стоит, Игорёша. Маскировка к нему приросла. Даже гениальный кретин — мерзок и патологичен. Я предпочитаю видеть вокруг себя красивых людей. Грязная сквернословящая уродина, одетая в пять грязных рубашек и два пиджака, бормочущая вслух привидевшиеся ему кошмары деформированного манией преследования воображения,— вот тебе твой Зверь. И вонюч до отвращения!»
Лимонов одновременно прекрасно набрасывает и свой внутренний контур-скелет:
«Он преспокойно путает этику с эстетикой и не любит самого неприятного художника Москвы — Зверева — за его мужиковатость и глупую дикость, а не по причине неудовольствия его живописью… Ворошилов? В нем простонародное мастеровое пьянство красиво смягчено налетом странной средневековости в лице (надень на него берет, и будет венецианский кондотьер!) и честной незлой богемистостью. Ворошилов — увлекательный тип, может быть, таким был Модильяни или другие парижские художники славных десятых и двадцатых годов… Зверя Игорь защищает от доброты и оттого, что обожествляет искусство. И предающийся искусству, как пьянству и онанизму, Зверь залит для Игоря божественным светом…»
Но больше всего запечатлено на этих страницах смогистов. И Лимонов стремился к ним (попасть на семинар Тарковского в ЦДЛ было верхом мечтания, но мечтания все же санкционированного отчасти государством и устоявшимися художественными практиками, а вот забредшие туда дико и дивно одетые хулиганы смогисты — это уже была андеграундная вишенка на праздничном торте и главный приз), и попал, вжился и подружился в их среде, и мог что-то взять у них (про лианозовца Холина ««Здорово»,— подумал он и решил, что ему следует изучить Холина. И взять из его стиля лучшее себе»).
Все эти истории и байки о конфликтах, пьянках, поисках денег и славы и их потерях, смешные и жалкие приключения смогистов и прочих нонконформистов — кидаем тут в топку нейросети воспоминания уже Владимира Алейникова, благо он их пишет, а «Пальмира» издает.
«Когда они выходили из ворот Донского монастыря (после похорон А. Крученых, на которых было всего несколько человек, но включая Лилю Брик и Вознесенского4 — А. Ч.), из трубы крематория повалил желтый дым».
Выходящие решают вздохнуть полной грудью молекулы последнего футуриста и воздух конца эпохи.
Эта линия, про взять себе, покорить столицу, стать лучшим, остаться в веках — это из всех до и после «Москвы» (кстати, по некоторому странному и трудно формулируемому флеру, а не только по созвучию, книгу можно было бы сравнить со «Счастливой Москвой» Платонова, благо некоторая наособица и пограничность стояния чувствуется в обоих случаях) книг Лимонова. Про то, что ему нужны для этого супермены, с кого делать жизнь, это еще будет. К «Священным монстрам» он начитает и повстречает их на целую книгу. И уже с основаниями и основательно поместит среди них себя. Плечом к плечу, затылок в затылок, в ногу и врозь.
Вообще, следить за тем, как все прорастет в его судьбе и книгах о ней, очень интересно. Он и сам рассуждает в этом ключе часто.
«Связав три известных элемента: молодого и старого Кропивницких и Лимонова в его сегодняшнем состоянии, можно вычислить четвертый, неизвестный элемент: каким он, Эд Лимонов, будет в возрасте Кропивницкого. Может быть, Маяковский и был невозможно нагл, однако Эд предпочитает судьбу Маяковского. Не дай бог дожить до голубых кальсонин…»
По тем элементам, из которых Лимонов делал себя и свою биографию, и можно отслеживать. Например, по тюремной теме. Находящийся, конечно же, в более чем в лирических отношениях с автором герой «Москвы» много рассуждает о «самосаде». Он хохочет в споре с воинствующим диссидентом об известных сидельцах-иконах их движения:
«Теперь это называется политический. Я называю таких, как он, психопатами. Больше того — он самосад. Я тоже мог бы не вылезать из тюрьмы. Это легко — стоит только расслабиться и психануть. Не попасть в тюрьму — вот в чем трюк. Не попасть, но жить так, как ты хочешь. Тюрьма — это поражение. Для того, чтобы сесть, геройство не нужно, нужна глупость»5.
Но и латентно начинает уже признавать ту метафизику тюрьмы, которая очарует его потом и приведет по адресу и назначению. Кидаем из будущего в наш нейронный чат и серию тюремных книг Лимонова.
Все мотивы вообще не перекидаешь, они у Лимонова одни и те же, разумеется. Быть лидером, вылезти из отвратительного стада толпы, пестовать свой талант, победить им, возглавить, возможно, бунт и революцию (он активно завидует знакомому португальцу, присутствовавшему при майских событиях в Париже). Это то, за что Лимонова любят и чем он раздражает. А, поправка, теперь уже никого не раздражает, мегаломанство и мифотворчество затмил титул «классика», наклеенный буквально после смерти биркой на ноге. Как золотоордынский ярлык или черная метка на пиратском корабле, он имеет неоспоримый статус. Священного не монстра, но коровы.
Остановимся же на необычных дровишках. Есть всегда такие. Которые горят не ровно, а тлеют, хоть головешку дымящуюся вытаскивай, вся комната дымом провоняет, или, наоборот, горит ярче и жарче других, быстро посвистывая и взрывно потрескивая, будто бензином политая.
Таких дров несколько. Во-первых, сугубая литературность оформления. Просто в духе старинных романов манерность и завитушки.
«Простим его, он стремится к этому не из мелкого эгоизма не для того, чтобы отобрать алейниковский кусок мяса, но повинуясь инстинктам высшего порядка».
Понятно, что сделано для о(т)странения, а ученическо-подражательное передает такой же настрой героя в те годы, но тоже необычно на вкус, памятуя о дальнейшей возгонке прямолинейного Я у Лимонова. Во-вторых, это юмор: так куролесило в те годы богемное подполье и подбрюшье, что хохочешь над их подвигами, как над довлатовскими хрониками, но и подобной вакханалии суровый Лимонов поздних своих книг уже себе не позволял6:
«Ребенок, арестованный в день первого юбилея, весело скалился из пеленок. Впереди его ожидало, кто знает, может быть, славное криминальное будущее. Не каждому дано быть арестованным в свой триста шестьдесят пятый день существования».
В-третьих же (у нас же троицы постоянно), а вот в-третьих — интереснее. Некоторые довольно особенные рассуждения в «Москве майской» прорезаются, тень которых в «Дисциплинарном санатории» и других теоретическо-трактатных книгах потом только мельком увидеть можно.
Выступая против диссидентов (тут Лимонов — да и всегда — был последователен, его протест не был модным, востребованным, институализированным, таким, как вот, в романе описано, когда из западных посольств информацию и деньги в диссидентский самиздатовский листок заносят), которые переносят свой опыт сидения на всю страну, Лимонов дает пролегомены к собственному кредо. Оное, как мы знаем, и позже осталось крайне синтетическим, скроенным, как тот загнанный недавно на аукционе знаменитый пиджак лимоновской работы из разных кусочков и заплат, чужих идей, с миру по нитке. Вдруг, как говорится, внезапно совершенно, совсем юный покоритель Москвы выдает такую речь:
— Если серьезно, я бы сказал… — Поэт откашливается.— Люди! Хватит требовать все более высокого уровня жизни. Пора остановиться. Земля перенаселена уже сейчас, и ей все труднее удовлетворять ваши аппетиты. Положим конец прогрессу! Еще бы я выступил против равенства…
Поэт по-ораторски вздымает руку.
— Признаем наконец справедливую несправедливость природы, граждане,— все мы рождены биологически неравными. Слесарь и пекарь — помните, что ваш вклад в общечеловеческую деятельность — ничтожен, и вы не по праву притязаете на блага, которых требуете. Образумьтесь, граждане! Перестанем высасывать и без того истощенную планету нашу, как яйцо через соломинку. Умерьте аппетиты, направьте ваши энергии на цели нематериальные! Человечество — ты преследуешь ложные цели!
От модного — и актуального в хорошем смысле слова — экологизма до идей традиционалистов Генона и Эволы (которых, кажется, Лимонов так толком и не освоил, в свой идейный иконостас не инкорпорировал)7 — а очень современно и правильно звучит сейчас, правда? То, что настаивается со временем, звучит все злободневнее, чем в 1969-м, чем в 1986-м, чем…
Жаль, такой разворот бунта против современности не задержался у Лимонова-мыслителя, свернул на более индивидуальную, анархическую дорогу.
Зато шла к поздним книгам возгонка того стиля, который здесь еще точечно только. «Натянув на голову одеяло, Эд некоторое время лежит, пытаясь заснуть. В мутном бульоне сна кипят куски тюремного хлеба, съеденные днем куски докторской колбасы, макароны, Володькина черно-седая борода, отрезанные члены и множество истертых на сгибах листков папиросной бумаги — Марченко, Солженицын, Солженицын, Марченко…» Чуть позже «сухими макаронинами с неба» будет срываться ноябрьский снег. Хорошо же! Так что была ли права Мария Васильевна Розанова, вопрос открытый.
1 «Лимонова часто обвиняют в эгоцентризме, но на самом деле его романы — это всегда череда ярких портретов людей, окружающих его», метко констатирует представитель издательства Д. Изотов. Москва майская. Утерянный роман Эдуарда Лимонова. — «Сноб», 2025, 20 мая.
2 Правда, как с определенной и понятной горечью сообщил мне в личной переписке сам Алейников, который хорошо помнит описываемые события, «в книге — 95 процентов вранья».
3 Легкой аграмматичности, можно предположить, было изначально у и так далеко не гладкого Лимонова в неизданном при жизни романе больше, а вот какие-то совсем уж вылизанные места — не заслуга ли редакторов-корректоров нынешних? К сожалению, подозрение подтверждается, потому что в том же самом «снобском» интервью они признаются в «глубокой корректуре»… Были, из того только, о чем нам сообщают, заменены такие, например, вещи, как «на переулке» (у Лимонова) на «в переулке». «С точки зрения русского языка, конечно, правильно не так» — есть ли, если уж апеллировать к граммар-наци пуризму, у языка своя точка зрения, и почему Лимонову, как какому-то младшему копирайтеру в/на фирме, нужно навязывать безликий «правильный» язык,— лично для меня остается вопросом весьма дискуссионным… Тем интереснее было бы взглянуть на рукопись.
4 Интересно было бы знать их имена, потому что, например, с Крученых общался (а встречу с ним называл одним из главных событий своей жизни наравне с принятием православия) исключительный и сокрытый (ни у Лимонова, ни у Алейникова, ни у других мемуаристов о нем ни слова, конечно) стилист Владимир Казаков.
5 От Лимонова проберет изрядно и нынешних либералов. Например, от его последовательных утверждений, что современный миропорядок обеспечен победой русского солдата, а все государства, еще как западные включая (а Лимонов в них пожил, в Америке и Франции), одинаково тоталитарны и отвратительны.
6 Хотя вот и Гейдар Джемаль в своих мемуарах «Сады и пустоши» при всем имидже очень сурового вероучителя, догматика, идеолога, политического даже деятеля такие байки себе позволял про Южинский кружок и те же поздние 60-е годы… Очарование того взрывного времени преодолеет все.
7 Если не берет их, то настраивает эти мысли Лимонов, сверяясь с камертоном старика Козлодоева (зачеркнуто) Кропивницкого. И не только очень любопытно было бы прочесть работу о Лимонове-Кропивницком, но и опять же в следующем пассаже можно обнаружить то, что оказывается вполне применимо, кажется, и к самому Лимонову-мыслителю:
««Дед» в первую очередь философ. Сквозь его стихи и рисунки, сквозь примитивизм и натурализм, мировоззрение особое просвечивает: циничное, безысходное, но, в сущности, позитивное. Он что-то такое говорит, «дед», вроде: «Вот это, люди, наша бедная жизнь. Берите ее, ибо, кроме нее, ничего нет. И любите ее, жизнь, такой, как она есть,— неустроенной. Устраивать ее не надо, опасно даже, нарушите что-нибудь в механизме…» «Дед» в прогресс не верит, в светлое будущее человечества не верит, потому он, вроде безобидный такой, в хлопчатобумажных брюках, кальсонах и старомодных ботинках, при лысине и кепчонке, противостоит официальному сладкому гуманизму советской власти и вообще — любому гуманизму. Я не думаю, что он гениальный философ, или гениальный поэт, или гениальный художник. Но я думаю, что, как учитель жизни, он единственный в своем роде. Мудрец».
«Дед», как мы помним, стало в поздние годы партийно- автореференциальной кличкой Лимонова.
В мае 2025-го «Альпина. Проза» выпустила роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», «воскресив» произведение. Считалось, что текст сгорел, но в конце прошлого года рукопись нашли среди архивных документов Стэнфордского университета. Такое открытие можно назвать чудом для российской книжной индустрии. Так и есть, потому что роман открывает неизвестные грани Лимонова как писателя. Книга вышла чуткой, дерзкой и близкой по духу многим. Кто из нас не хотел покорить столицу, доказав, что он особенный?
Эд Савенко (им он был до того, как стал Лимоновым) приезжает из Харькова в Москву. Денег, как и постоянного места жительства, нет — только умение шить джинсы, невероятное желание стать поэтом и заявить о себе в среде столичной интеллигенции. История дружбы героя с такими же творческими личностями, минуты ненависти к собратьям по искусству — да и в целом к людям — соседствуют на страницах романа с мыслями Эда о возможностях судьбы: как своей, так и всей страны.
На месте героя Лимонова может и мог оказаться каждый. Переезд в крупный город для молодых, полных сил и желания стать особенным (или уже считающих себя такими) личностей неизбежен. Эдуард Савенко подходит под это описание: временами грубый, наглый, революционный. С первых страниц видно, что ему хочется всего и сразу: покорить Москву, страну, мир. Столица 1969-го, однако, может научить немногому: спекуляции и обману. По-другому в мире разрушающихся надежд не выжить. Даже искусство, с которым герой сталкивается на семинарах в Центральном доме литераторов, оказывается не таким, каким должно быть, по мнению Эда.
Всё не то, чем кажется,— так можно описать большую часть романа и Москву, которая в истории Лимонова невероятно важна. Советская действительность идеальна, только полна фиктивных браков, которые совершаются ради прописки. Поэты, художники, архитекторы далеки от высокого мира и погружены в атмосферу квартирных пьянок и драк. Вопрос выживания вытесняет мысли об искусстве, а творить так хочется.
Эдуард Савенко — талантливый писатель, в кругу поэтов его признают. Хотя, кто друг для него, сказать сложно. Ведь Эд — герой, который словами и поступками может оттолкнуть. Пока читаешь «Москву майскую», вспоминаешь персонажей Чарльза Буковски или Генри Миллера*: такие же грубые, но вместе с тем бесконечно чувствующие и ранимые мужчины.
За пошлостью, которая часто скрывается в мыслях, а иногда и озвучивается героем, виднеется ранимость Савенко. Если читатель решит познакомиться с Лимоновым, прочитав «Москву майскую», стоит подготовиться к ярким и эмоциональным выражениям. Одновременно с этим всё, что говорят Эд и другие герои, звучит естественно. Именно юмор или, правильнее сказать, ход мыслей каждого, кто наделяется голосом в романе, отличает персонажей Лимонова.
Многие герои выделяются дикостью и азартом к новому, скрытому, недосягаемому. Москва меняет тех, кто приехал покорить её. При этом столица — не такое уж и райское место: вы не можете уединиться с возлюбленной, негде взять денег. Есть и «вечные» проблемы: репрессии, недавно прошедшие в стране. Граждан контролировали тогда, делают это и сейчас, когда поколение молодых и наглых Эдов Савенко хочет творить.
«Вульгарно мечтающие стать палачами. Лучше скажите, как жить сегодня. Нам, моему поколению. Мне двадцать шесть лет, Володя! Когда умер Сталин, мне было десять. Сколько можно вопить о позавчерашнем дне и пренебрегать днём сегодняшним? Вы люди прошлого, Володя!»
Поэт — «хрупкое эфемерное существо» — востребован у государства, только если соглашается жить по правилам, заданным свыше. Натура Эда не смогла бы смириться с этим. Читатель, зная судьбу Лимонова, к концу романа понимает, что бунт неизбежен.
«Москва в этом романе — дикая, живая, шатающаяся. Это не тот Лимонов, который пишет, как будто плюёт тебе в лицо. Это — Лимонов-архиватор. Он пишет из 80-х о себе в 60-х. Уже проживший Америку и Париж, он смотрит на себя с высоты опыта. И это делает текст уникальным: он одновременно очень молодой и очень взрослый».
Пишет о романе Любовь Беляцкая, продюсер книжного магазина и издательства «Все свободны»
В большом городе много людей, которые хотели бы проснуться поэтами или просто кем-то. Получается то, что получается. Единицы становятся известными, как это вышло с Лимоновым. Писатель в «Москве майской» — молодой, пылкий, немножко аристократичный в душе, но всё-таки добрый парень, который приехал за мечтой. С друзьями наделал множество ошибок, не зная, чем всё обернётся.
«Молодёжь глупая, как и всякая молодёжь»,— с этим сложно не согласиться. Если не в этом и не в стремлении к иной жизни, то в чём смысл начинаний? Савенко признаёт своё безрассудство и недалёкость окружающих. Может, это смирение и позволило ему стать тем, кем писатель хотел быть.
«Что же осталось от эпохи? Смерти, неудачи, множество плохих и горстка хороших стихов, да… но разве только это? От эпохи остался жгучий, как портвейн московского разлива, трагизм. Ибо любые действия, если протагонисты предаются им честно, безоглядно и восторженно, имеют своим результатом трагизм чистейших кровей. А к чему привели каждого его индивидуальные усилия, это уже другое дело. Мы все живём в первый и последний раз, сравнить нам нашу жизнь не с чем. Каждый старается как может».
От той эпохи остался текст Лимонова. «Москва майская», которая написалась, потом потерялась и нашлась,— часть трагизма, который людьми чувствующими воспринимается особо остро. Обречённость испытывал каждый, кто когда-то был молодым, амбициозным, но чужим в другом городе. С другой стороны, не так уж и одиноки одиночки, если находят похожие истории у других. Даже если живут в разное время.
«Подтекст», 5 августа 2025 года
*Чарльз Буковски — американский писатель, представитель «грязного реализма», цель которого — детальное воспроизведение порочных и обыденных аспектов жизни. Генри Миллер — американский писатель, прославившийся благодаря интеллектуально-эротическим трилогиям, в основу которых легла его жизнь.
Вершины, тайны и странности новообретенной «Москвы майской» Эдуарда Лимонова.
«Альпина нон-фикшн» выпустила литературную сенсацию года — неизвестную прежде автобиографическую книгу Эдуарда Лимонова «Москва майская». Роман о покорении Москвы 1967–1969 годов юным поэтом из провинции, отвергнутый в Париже в 1986-м главой издательства «Синтаксис» легендарной Марией Васильевной Розановой, как полагал Лимонов, был сожжен по ошибке странным постояльцем одного из друзей писателя в 1990-м. Но в 2024-м он был обнаружен в архиве Андрея Синявского в Стэнфордском университете и издан молниеносно, если не торопливо: предисловия о судьбе романа и комментариев к тексту катастрофически не хватает. Михаил Трофименков прочитал роман последнего русского классика ХХ века.
Теперь в отечественной культуре две «Москвы майские»: песня братьев Покрасс на стихи Василия Лебедева-Кумача («Утро красит нежным светом стены древнего Кремля») написана еще в 1937-м. Со страниц романа она льется дважды. В середине романа под нее делает зарядку персонаж по имени Революционер (прототип — диссидент Владимир Гершуни), которого герой, именуемый «харьковчанином» или просто «поэтом» (ну, это понятно кто), приютил на своей съемной квартирке.
Революционер козыряет лагерным прошлым, курит махру, заходит в дом через окно и ежедневно до хрипа спорит с поэтом о диссидентах. Поэт считает их демагогами, да и просто избегает, как избегает любого коллектива, что советского, что антисоветского. Ругань начинается с пустяков:
«Ты бы уж делал гимнастику под какую-нибудь антисоветскую музыку. 〈…〉 Переложите на музыку первые десять строчек «В круге первом»».
Не пройдет и десяти лет после создания романа, как поэт сам станет Революционером, но пока что он «нежный», «теплый» длинноволосый, счастливый, голодный и бесприютный очкарик, боготворящий сюрреалистов портной-надомник, замысливший ради московской прописки переусложненный фиктивный брак. Хотя его согревает «бегемотик» Анна Моисеевна, гражданская жена, описанная с ироничной нежностью и нежной иронией.
А на последней странице романа «алюминиевый цветок» уличного репродуктора благословит Лебедевым-Кумачом двоих — поэта и художника Игоря Ворошилова, возвращающихся на рассвете со дня рождения, увенчанного кровавым мордобоем творческой интеллигенции и залетом в милицию.
Под эту музыку художник уверит поэта не в том, что тот гений (поэт в курсе), а в том, что тот всех победил и стал «вождем племени». Вроде бы речь о том, что поэт унизил и поколотил вождя контркультурной литературной группы СМОГ Леонида Губанова, описанного брезгливо: «гипсовый пионер», «лобастый волчок» с «лоскутными губами», да и просто «пахан» худшего разбора. Бери выше: поэт «заглотил» Москву, став за два года большим москвичом, чем аборигены. Хотя русским себя совсем не чувствует: его «соотечественники» — Ван Гог и Гоген, Андре Бретон и Лотреамон.
Вскоре поэт также заглотит Нью-Йорк и Париж, оставаясь самим собой: последним русским разночинцем и гражданином мира.
Роман — портрет канувшей в Лету Москвы и десятков москвичей на фоне Лимонова. Иногда развернутых, иногда умещающихся в одну фразу, но всегда полнокровных, зримых, физически осязаемых — что городские улицы, что люди.
От «старого жулика» Александра Галича до «последнего акмеиста», высокомерного и самовлюбленного Арсения Тарковского. От диссидентов, помешанных на конспирации и инвалютных чеках, до Венедикта Ерофеева, удостоенного одной фразы:
«похож на советского кинорежиссера Довженко и еще на приличного комсомольского секретаря».
А чего стоит убийственная фразочка про поэта Славу Лёна, владельца двух сиамских кошек:
«Сиамские кошки были модны у московской буржуазии того времени. Сиамские кошки и православие».
От нежнейше описанного Евгения Кропивницкого, ютящегося в подмосковном бараке, но счастливого, как и герой, своей поэзией, до брутального Юло Соостера, этакого викинга, призванного в эстонский легион СС и свое отсидевшего. Именно похороны Соостера — «первый финал» «Москвы», предшествующий диалогу с Ворошиловым (под музыку Лебедева-Кумача). Поэт, как и положено герою «романа воспитания», «открывает смерть» и дает волю рыданиям: сила Лимонова в том, что он не боится своей слабости.
В общем, отменная лимоновская проза, одновременно на поверхностный взгляд самовлюбленная и удивительно отстраненная от героя-автора, увиденного со стороны и с временной дистанции. Но случаются странные сбои. Вот Лимонов точно диагностирует СМОГ как
«истерику, которую устроила советская молодежь взрослым по поводу того, что (они чувствовали это!) в последующие двадцать лет будет скучно и тошно, ничего не будет происходить».
И тут же впадает — глазам своим не веришь — в канцелярит:
«К 1965 году стало ясно, что перестройка советского общества не удалась, что общество оказалось не подготовлено даже к умеренным хрущевским реформам».
Что за морок, Лимонову не свойственный?
Есть и чисто лимоновские, но чрезмерно обильные, повторяющиеся признания в, мягко говоря, нелюбви Лимонова к народу — «козьему племени».
Но не из-за этих же легко поправимых в редактуре шероховатостей многомудрая Розанова отказала в публикации? Говорят, ее смутили некомплиментарные портреты московских знакомцев. Пустое: от Лимонова никто сюсюканья не ждал. Да и сам Лимонов при всем его пиетете перед Розановой знал себе цену. В общем, тайна сия велика есть.
Именно «Москва» (1986–1987) завершает «харьковскую трилогию» о превращении харьковского хулигана в поэта. Трилогия начинается «Подростком Савенко» (1983), продолжается «Молодым негодяем» (1986), но заканчивается не повестью «У нас была великая эпоха» (1987), как принято считать: эта вещь скорее развернутый постскриптум к трилогии и эпиграф к другой, новой жизни поэта.
Может, и хорошо, что «Москва» запоздала к читателям: она напоминает о том Лимонове, которого многие забыли, и омывает новым светом Лимонова эпохи политической бури и натиска.
Павел Басинский — о потерянном романе Эдуарда Лимонова «Москва майская».
История с обретением рукописи потерянного романа Эдуарда Лимонова «Москва майская» была бы похожа на вымысел, если бы не была правдой. Вернее сказать, если бы ее не было, ее нужно было бы придумать.
Дело в том, что Лимонов принадлежит к числу так называемых культовых писателей. Его культ исповедует не только широкий круг молодых и уже не слишком молодых поклонников, но и люди известные. Например, Захар Прилепин называет Лимонова своим Учителем и представляет посмертное собрание его стихов уже не на одной книжной ярмарке. О Лимонове, который скончался пять лет назад, уже при жизни выходили биографические книги и был снят не один фильм.
После смерти культового писателя в его архиве непременно должно быть что-то «обнаружено». Что-то потерянное, недосожженное, что станет сенсацией и принесет прибыль издателю и наследникам, если они есть. Но главное — послужит стимулом нового интереса к его творческой тени.
Второй том «Мертвых душ» Гоголя, «Мастер и Маргарита» Булгакова, «Жизнь и судьба» Гроссмана — из этого разряда. Как и обретения недавнего времени — незаконченные романы «Подлинная Лаура» Набокова и «Увидимся в августе» Маркеса, опубликованные вопреки воле классиков их родственниками.
Лимонов был великим мифотворцем. Настоящим героем, создававшим легенду о себе не только на бумаге, но и радикальными жизненными поступками. Здесь и покорение Москвы нищим провинциалом, и эмиграция (Париж, Нью-Йорк), и участие в сербской войне, и политические протесты с задержанием под камеру, и даже тюрьма за подготовку вооруженного восстания.
При этом Лимонов был писателем до мозга костей. Он при жизни выпустил двенадцать поэтических книг, порядка тридцати книг художественной прозы, столько же публицистики, десять сборников биографий своих кумиров и антикумиров и три философские книги.
На этой солидной чаше весов не хватало очень весомой вещи. Той самой утраченной, случайно обретенной и проч. Условного второго тома «Мертвых душ».
И вот она найдена в архиве Андрея Синявского в Стэнфордском университете в США. Машинопись объемом почти в полтысячи книжных страниц. Написана в Париже в середине 80-х годов уже после американской эмиграции. Далее, возможно, легенда, а возможно — реальность. В свое время «Москву майскую» отказалась издавать жена Синявского Мария Розанова, которая руководила парижским издательством «Синтаксис». Но копию романа сохранила в архиве мужа и затем передала в Стэнфорд, о чем Лимонов не знал. Его собственный экземпляр сгорел (!) в квартире его французского приятеля Мишеля Бидо. Сгорел именно в гоголевском варианте: бумагами Мишеля его квартирант, недалекий капрал Иностранного легиона, во время длительного отсутствия хозяина топил камин, чтобы согреться в промозглом Париже. Прекрасный сюжет для будущего биографа и сценариста!
И вот результат. Вышедшую в издательстве «Альпина» «Москву майскую» читают даже те, кто творчеством Лимонова мало интересовался, а на его политическую деятельность смотрел, скажем так, косо.
К этим не поклонникам Лимонова принадлежу и я. Хотя роман «Это я — Эдичка» в свое время меня сильно встряхнул и открыл для меня жанр автофикшена.
Роман «Москва майская», кроме того, что он отлично написан, интересен еще по двум причинам.
Во-первых, в нем с неожиданной стороны показана группа СМОГ (Самое Молодое Общество Гениев или Смелость, Мысль, Образ, Глубина), бывшая сердцем московского поэтического андеграунда 60-х годов. Леонид Губанов, Владимир Алейников, Аркадий Пахомов, Вадим Делоне и другие «смогисты», в число которых с некоторым душевным скрипом вошел и харьковчанин Эдуард Савенко (Лимонов), представлены в книге не сказать что привлекательными, но очень живыми персонажами. Если не считать лидера СМОГа Леонида Губанова, которого Лимонов откровенно не мог терпеть и не скрывал этого, со всеми остальными на страницах этой книги приятно выпить и пообщаться.
Сложнее с «гарниром», в качестве которого в «Москве майской» оживают имена для слуха многих почти священные — Арсений Тарковский, Юрий Левитанский, Александр Галич, Эрнст Неизвестный и другие. Их Лимонов отнюдь не щадит. Но с этим нужно смириться, потому что это взгляд голодного провинциального волчонка на московскую аристократию, который лично я отлично понимаю и не осуждаю.
Во-вторых, книга Лимонова как бы «закрывает гештальт» в истории его личности, показывая неизвестную страницу его биографии — московский период конца 60-х годов. О харьковском Лимонове нам многое известно («Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «У нас была великая эпоха»). Литературным памятником его американской жизни останется «Это я — Эдичка». Парижский бунтарь и страстный любовник во весь рост встает в книге «Укрощение тигра в Париже». А Лимонов после возвращения в СССР вообще в представлении не нуждается. Было время, когда о нем вещал даже утюг, включенный в розетку.
И вот московский Лимонов. Храбрый портняжка из сказки братьев Гримм, «одним махом семерых побивахом». Шьющий подпольные джинсы для московской элиты (даже для Окуджавы и Неизвестного) и мечтающий о поэтической славе, которая затмит всех. Не только Губанова, но и Евтушенко…
И нужно признать, перед нами довольно симпатичный персонаж. Описанный Лимоновым с иронией, но и с любовью. Вообще любить себя, чтобы это не было противно другим и даже гипнотизировало эдаким красивым нарциссизмом — это тоже искусство. Им-то Лимонов и владел в полной мере. Потому и стал культовым писателем. Надолго ли — вот вопрос?
Последний роман Эдуард Лимонова «Москва майская», читается как подстрочник к будущим текстам.
Здесь, ещё робкий и чувствительный юноша, хотя и закаленный харьковской почвой, между рабочими и блатными, тянется к московской богеме, в её нарождаюещемся, низовом изводе. Как бы почти поэты и художники, много пьющие, не столько ищут, сколько теряют себя, между официозом, который вяло презираю и так называемой интеллигенцией, чудом уцелевшей после десятилетий морока и потопа.
Новобранцы межвременья, племянники краткой оттепели, откуда-то из провинциальных щелей, появляющиеся, заморышами, бредущими, сами не зная куда.
Наш автор и герой, присматривается, оттачивает фирменный цинизм, портняжные инструменты острого взгляда и обесценивания, принижения и карикатуры, на тех кто рядом.
Он уже не добр, но ещё не зол, он ещё не все проникающее шило, но уже не мягко стелит.
Его внутренний девиз, пробиться травой, а хоть бы тушкой, вырасти в дерево, и чтобы недавние маяки те, кто пришёл раньше, оказались под его кроной.
Всех пометить, обозвать, поставить печать второсортности и, тем самым проявить куда большую витальность и энергетику.
Он, все более презирает бездельников и способе упорно трудиться, по много часов писать стихи, когда ещё далеко до прозы.
Роман, черновик и прообраз, подстрочник будущего, снисходительный дневник покорителя столиц, эквилибрика хождения по канату, с которого падает другие, а он — продолжает идти.
Довольно рыхлые рассуждения о «политиках», о тех, с кем ему точно не по пути.
В романе приближается 1968, до событий которого автору нет никакого дела.
При том, что я застал эти сгустки времени существенно позже, отзывается неуют и зябкость поисков, эфемерные выборы, где свои и где чужие. Не первые, но важные книги.
Но главное, эта жажда, магия и оторопь открытого будущего.
Уже не юного, ещё не взрослого.
Это ещё не записки молодого негодяя, градус цинизма ещё должен настояться и стать крепким, иногда сбивающим с ног.
Так как я читал многие книги автора, ценю его жгучий, бьющий, подлый, очень острый слог, отзывается это одиночество самоучки.
Победителя, несмотря ни на что, эгоцентрика и мерзавца, все же реализовавшего вполне свои мечты, «оттолкнувшись ногой от Урала» (даже если это был Харьков)
Друзья, в субботу 23 августа в «Доме творчества Переделкино» проведу традиционный книжный клуб.
В отпуске у холодного моря прочитал с оттяжкой и наслаждением «потерянный» роман Лимонова «Москва майская» — вот его и хочу предложить вам для обсуждения в клубе.
Эдуард Вениаминович оказал на меня сильное и, надо сказать, дурное влияние. Разумеется, я читал его в юности, но особенно мощно он на меня подействовал своими поздними книгами, типа «Книги мертвых» или «В Сырах».
Дурное — да просто потому, что наложилось на мой кризис среднего возраста и превратило меня в каком-то смысле в деклассированного элемента, ренегата своей социальной страты.
Ведь и сам Лимонов несмотря на всю свою реализацию, которой хватило бы на несколько человеческих жизней, был все же из разряда прекрасных и последовательных неудачников и никогда не был на стороне тех, у кого власть, деньги и успех.
Ну впрочем, объяснять это долго, мы же поговорим про «оттепель», Самое Молодое Общество Гениев, Москву моего детства и ее контркультурную богему.
16:00 Библиотека Дома Творчества Переделкино, вход свободный
Провел вот традиционный субботний книжный клуб в «Доме творчества Переделкино» — обсуждали «потерянный» и найденный роман Лимонова «Москва майская», написанный в середине 80-х в Париже.
Купил и прочитал его на отдыхе с огромным удовольствием и радостью узнавания Москвы моей молодости.
Первое издание романа, рукопись которого считалась утраченной!
автор: Эдуард Лимонов
О книге
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной.
Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие.
Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Автобусом, затем при помощи метро до площади Маяковского и наконец троллейбусом до площади Восстания поэт добирался на улицу Герцена и становился мерзлой статуей у двери в Центральный дом литераторов. Там по понедельникам происходили семинары Секции молодых поэтов, на каковые провинциал и желал попасть. Это стало в ту зиму целью жизни поэта.
Особенности
Первое издание романа, рукопись которого считалась утраченной!
На обложке и форзацах фотография Эдуарда Николаевича Гладкова «Эдуард Лимонов в мастерской В.Сидура, ноябрь 1969 г.»
Поэт знает свои и Анькины слабости. Деньги у них плохо держатся. Иногда им удается блистательным маневром заработать в один день столько денег, сколько рабочий на заводе за неделю не заработает. Другие бы жили себе потом тихо, аккуратно распределив денежки. Но Анна и поэт не умеют так.
Для кого
Любители автофикшна, мемуарной литературы, люди, интересующиеся историей ХХ века, люди, интересующиеся поэзией.
Возрастное ограничение: 18+
Дата выхода на Литрес: 25 августа 2025
Дата написания: 1986
Объем: 411 стр. 3 иллюстрации
ISBN: 9785002236404
Издатель: Альпина.Проза
Правообладатель: Альпина Диджитал
Формат скачивания: epub, fb2, fb3, mobi, pdf, txt, zip
Первое издание романа, рукопись которого считалась утраченной!
автор: Эдуард Лимонов
чтецы: Дмитрий Зарайский, Богдан Савенко
О книге
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие. Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Возрастное ограничение: 18+
Дата выхода на Литрес: 25 августа 2025
Дата написания: 1986
Длительность: 15 ч. 16 мин. 21 сек.
ISBN: 9785002236756
Чтецы: Дмитрий Зарайский, Богдан Савенко
Издатель: Альпина.Проза
Правообладатель: Альпина Диджитал
Формат скачивания: m4b, mp3, zip
Eta kniga — pervoe izdanie romana Eduarda Limonova, rukopis kotorogo dolgie gody schitalas utrachennoi. Osnovnye sobytiya romana razvivayutsya v tri maiskikh dnya 1969 goda, no, priderzhivayas etoi khronologicheskoi ramki, pisatel delaet ee granitsy predelno pronitsaemymi, rasskazyvaya o tom, kak vmeste s Annoi Rubinshtein pereekhal iz Kharkova v Moskvu, kak pytalsya stat svoim v vesma neodnorodnom poeticheskom soobshchestve, iskal zhile i sredstva k sushchestvovaniyu, zarabatyvaya poshivom sumok i bryuk. Pered chitatelem predstaet Moskva na izlete ottepeli, bogemnaya i tvorcheskaya. Sredi geroev etoi knigi — Arsenii Tarkovskii, Ernst Neizvestnyi, Ilya Kabakov, Leonid Gubanov i drugie uchastniki legendarnogo SMOGa, Igor Kholin, Vagrich Bakhchanyan, Anatolii Brusilovskii, Genrikh Sapgir i mnogie drugie. Napisannyi posle znamenitoi nyu-iorkskoi trilogii, roman «Moskva maiskaya» predshestvuet ei syuzhetno: Limonov pishet tekst uzhe v seredine 1980-kh v Parizhe, ostaviv pozadi i moskovskii, i amerikanskii period,— i eta optika pozvolyaet chitatelyu uvidet povestvovatelya srazu v dvukh izmereniyakh.
Details
Family Sharing: Ja
Gesprochen von Dmitry Zaraysky, Bogdan Savenko
Spieldauer: 15 Stunden und 15 Minuten
Abo-Fähigkeit: Ja
Altersempfehlung: ab 18 Jahr(e)
Erscheinungsdatum: 26.08.2025
Hörtyp: Lesung
Fassung: ungekürzt
Medium: MP3
Anzahl Dateien: 65
Verlag: Alpina.Proza
Sprache: Russisch
EAN: 9785002236756
0,00 € * inkl. MwSt.
* im Probemonat gratis danach 7,95 €/Monat
Autor:in: Эдуард Лимонов
Spieldauer: 15:12:45
Erscheinungsdatum: August 2025
Эта книга — первое издание романа Эдуарда Лимонова, рукопись которого долгие годы считалась утраченной. Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми, рассказывая о том, как вместе с Анной Рубинштейн переехал из Харькова в Москву, как пытался стать своим в весьма неоднородном поэтическом сообществе, искал жилье и средства к существованию, зарабатывая пошивом сумок и брюк. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги — Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир и многие другие. Написанный после знаменитой нью-йоркской трилогии, роман «Москва майская» предшествует ей сюжетно: Лимонов пишет текст уже в середине 1980-х в Париже, оставив позади и московский, и американский период,— и эта оптика позволяет читателю увидеть повествователя сразу в двух измерениях.
Повествование начинается с приезда юного Лимонова в Москву. Простой харьковский парень прибыл в столицу с огромным желанием показать своё творчество, чтобы его заметили и обязательно оценили. Он амбициозен и настойчив. При этом, коллег по цеху судит беспощадно, что, скорее всего, говорит о его прямолинейности и честности.
В своей книге поэт проводит для читателя полноценную экскурсию по Москве конца 60-х годов. Я бродила рядом с ним не только его маршрутами, но и встречалась с разными людьми, слушала увлекательные дебаты о поэзии, искусстве, живописи тех лет. Не могу сказать, что я фанат творчества писателей того времени. Уж очень там всё, как «обухом по голове» и без цензуры. Но автор в такой дико живой форме передал буквально несколько дней из своей московской жизни, что просто невозможно оторваться. Да и пару стишков с матерной речью я себе сохранила 🙈
Лимонов знакомит нас и с богемной жизнью интеллигенции в столице на встречах с Арсением Тарковским, Анатолием Брусиловским, Василием Ситниковым, Леонидом Губановым и многими другими поэтами и участниками легендарного СМОГа (одного из первых в СССР неофициального литературного сообщества, которое не подчинялось государственной цензуре и партийному контролю).
Рукопись этого романа с момента написания, а это 1986 год, считалась утраченной. Даже сам Лимонов был уверен, что ее уже нет. Но вот неожиданно она нашлась в библиотеке Стэнфорда. И как же это удивительно, что после смерти автора, появилась возможность вновь его услышать.
Роман увлекательный, местами поэтичный, насыщен юмором и иронией и невероятно живым слогом. Получилась очень московская история, и пусть не все локации, упомянутые в книги, сохранились до сегодня, но многие из них, стали частью истории.
За минувшее лето мы успели и поговорить о новинках, и вспомнить классику фантастики, и подготовиться к чтению в отпуске, и разобраться с корнями российского фэнтези. А теперь попросили книжных экспертов рассказать Кинопоиску о том, какие новинки этого лета им больше всего понравились — от нон-фикшена о гастрономии задолго до нашей эры и книги о природе ночных кошмаров до едкого исландского романа, критикующего повседневность.
Виталий Задворный
«Кухня Древнего мира»
Максим Мамлыга
〈…〉
Элис Вернон
«Ночные кошмары: Нарушения сна и как мы с ними живем наяву»
Вера Богданова
〈…〉
Андреа Беллини
«Лишь бы не работать»
Элиза Данте
〈…〉
Хатльгрим Хельгасон
«Женщина при 1000 °С»
Ася Шевченко
〈…〉
Эдуард Лимонов
«Москва майская»
Ксения Грициенко
Найденный только недавно роман, который, вопреки привычному набору рекомендаций, вполне можно советовать для знакомства с текстами Лимонова. Несмотря на неровное повествование, эта нарративная угловатость его только красит и усиливает эффект каркаса — беспорядочного блуждания по московским гостиным вчерашнего Савенко, а теперь Лимонова. Шумливый и крайне амбициозный, он переезжает из Харькова в Москву в конце 1960-х и последовательно исследует ее — конечно же, через людей, рассеянных в «незлой богемистости». Душный Арсений Тарковский, трогательный поэт Евгений Кропивницкий в кальсонах, похожий на «приличного комсомольского секретаря» писатель Венедикт Ерофеев, противостоящий светскости художник Игорь Ворошилов — почти все они сначала очаруют, но в эпилоге, без сомнения, разочаруют автора. Напротив каждого из них, отстраненно, но все же в центре текста — Лимонов, нежный, зоркий, витальный, беспризорный, чувственный и опрокинутый в будущее, совсем непонятное, но страшно интригующее. Пока не парижский и не нью-йоркский, но уже не харьковский; пока не революционер, но уже не хулиган. «Провинциал всегда боится попасть впросак»,— говорит Лимонов, но не стесняется. Читает стихи, пьет болгарское вино, дышит майской сиренью и не проживает, а живет.
Роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», написанный во второй половине 80-х, считался утраченным. Но недавно машинопись внезапно обнаружилась, книга была издана. «Москва майская» — это история поэта из Харькова, стремящегося покорить литературную Москву. На дворе — 1967 год. Герою без малого 25 лет. Гости студии «Открытой книги»: литератор Даниил Духовской и поэт Владимир Сергиенко.
телеканал «Россия-Культура», 11 сентября 2025 года
Эдуард Лимонов, «Москва майская» — претендент на премию «Сделано в России — 2025» в номинации «Текст». Подробнее о проекте читайте в материале «Сноба»
Москва конца 1960-х глазами главной литературной рок-звезды поколения
В серии «Лимонов. Избранное» вышел роман «Москва майская», рукопись которого долгое время считалась утраченной и недавно «нашлась» в библиотеке Стэнфорда (туда «Москва…» попала из архива Андрея Синявского после его смерти). Из 1986 года Лимонов, живущий в Париже, вспоминает свою московскую молодость: переезд в столицу, знакомство с главными звёздами неофициальной культуры — от Леонида Губанова до Эрнста Неизвестного, посещение семинаров Арсения Тарковского в ЦДЛ, свадьбу (не свою, но при самом прямом документальном участии Эдуарда Савенко), похороны «последнего футуриста» Кручёных и так далее, и так далее. А ещё это, вероятно, самый подробный портрет Лимонова-поэта — из тех времён, когда визитной карточкой Эдички был не одноимённый ему роман, а стихотворение «Кропоткин».
Все претенденты на премию в номинации «Текст» здесь.
Надя Алексеева, «Белград»
Зоя Богуславская, «Халатная жизнь»
Эдуард Веркин, «Сорока на виселице»
Дмитрий Данилов, «Imagine»
Алексей Иванов, «Вегетация»
Эдуард Лимонов, «Москва майская»
Антон Секисов, «Курорт»
Максим Семеляк, «Средняя продолжительность жизни»
Александра Цибуля, «Татуировка в виде косули»
Что касается Лимонова и «Москвы майской», пора бы сказать, что это чудесная книга, и жаль что она вышла только сейчас, и не с неё я начал своё знакомство с этим автором. Это чудесная книга, в ней многой импрессионизма, и даже название само импрессионистское. И написана она от третьего лица (в третьем у него я помню только «Палача»).
И ещё пора бы Лимонова читать как сказочника прошлого. Так его ещё никто не читал. Но ведь действительно мир, в котором он жил и описывал, по нынешним меркам, это сказочный и уже нереальный мир. В том мире (конкретно «Москвы майской», да и, допустим, «Харьковской трилогии») были сказочные существа — поэты и художники, умудрявшиеся жить в некапиталистических условиях, и совершенно сказочным при этом образом (как и в «Московском гамбите» Мамлеева). Там можно куда-то откуда-то бежать и этим что-то изменить. Теперь бежать некуда, весь мир един в своем саморазрушительном безумии.
А книги Лимонова манят приключениями, всё равно что Майн Рид. Так его и стоит воспринимать. Изменились условия. А то, что не изменилось восприятие, и до сих для многих это не то, что руководство к действию… Так ЖИЗНЬ в самом неразбавленном значении, так это инерция мышления, привычка.
Лимонов в своих пророчествах предрёк наступление этой нашей бездны.
Когда Лимонов умер, я застал весть об этом стоя возле полыньи воронежского моря и выпивая водку. Это был 2020 год, уже очень давно.
Нам придётся хуже, но не наша в этом вина. И вины Лимонова в том, что он становится сказочником, нет. Возможно, его книги только вырастут в цене, и в первую очередь в нешкурном смысле.
А нам ещё этот мир как-то описывать. Возможно, пригодится опыт прошлых переходных эпох, да и то не факт. Возможно, их и насчитается не так много, а то и вообще не насчитается.
Почему ещё важно лично для меня считать для «новых времён» его сказочником? О, я же читал его после «Трёх мушкетёров» и «Тома Сойера» с «Гекльберри Финном»!.. Чтобы не сильно завидовать его ловкости и ушлости, мол, как много он успел.
Это всё равно как какой-нибудь плут 20 века, по особому экипированный. О да, ещё многое предстоит переосмыслить!..
Мысль автора этого поста может не совпадать с мнением большинства любителей Лимонова, и это нормально. Я открыл новую оптику восприятия автора, и мне всё равно, истинна она или ложна. Главное, что это что-то своё в мире бесконечных каверов и AI-генераций.
Д.Ч.
От редакции: Мне кажется, живой Лимонов не порадовался бы такой редукции… А казаться мне может вполне компетентно, ибо знакомы мы всё-таки были. Хоть и не близко, не до соседских визитов, коими Э.Л. одаривал, например, какого-нибудь литературно не значимого (в будущем) социал-шовиниста Зоммера. Хотя жили-то мы рядом, улица Фадеева тут — пять минуток прогулки (я туда ежеутренне с женой дитя в сад водил).
Помню, как Лимонов ревниво встревал в битьё ритуальных поклонов новыми реалистами — старым… Мол, ну, а я-то, а я? Реалист прежде всего!..
Да что тут скрывать, чему удивляться: именно его живой, будоражащий пример создания текстов из наличной и направляемой в том числе им самим молодёжно-политической действительности, и был для двух (как минимум) наших общих знакомых новреалистов матрицей и вектором. Помню, как в интервью украинскому журналу «Шо» Прилепин отщёлкивал от своего местечка преемничка «окольных», внепартийных: «члена мало, чтобы стать писателем — таким, как Лимонов»… Это он в год выхода первых двух частей «Поэмы столицы» так раздражённо разговаривал (а я как раз до этого в Днепропетровске и Киеве гораздо громче и веселее, чем в Москве,— через «сутки» в Соломенском РОВД прошёл,— презентовал «П.С.»).
Интонации сказочника Лимонов, как чуткий к веяньям и универсальный artist, не сторонился (вспомним самый финал «Иностранца в смутное время»), однако всё же актуальное воздействие его произведений на современников интересовало его более всего в писательстве. Кто там и как прочтёт это всё «опосля», на какую полку поставит — это уже их будет свобода. Он же дорожил своей — учитывая, что его её пытались лишить очень надолго, и снова лишь собственное неуёмное, мятежное перо, как нить Ариадны вывело его из «плена мертвецов» (он там три книги написал! и даже Шандыбин их прочёл). Он — как то зеркальце, что не просто чётко отражает реальность, но при правильном угле расположения между солнцем и предметом может служить выжигательным аппаратом…
В 2009-м, самовыдвигаясь в президенты в «Сахарнице», он буквально так рассуждал: «Ну, вот я известный-известный-известный писатель…» (тут как раз едкий взгляд по мне пробежался с укором — мол, сколь бренны твои вожделения) «…но надо же идти дальше: какой смысл быть писателем в больном, безнадёжном обществе да ещё в ударно вымирающей стране, кто и зачем тебя читать будет?!»
Самое смешное, что перед этим заявлением я сунул ему на подпись того самого «Иностранца» — причём просил подписать моей подружке Лене Лебедевой, с тех пор нового экземпляра я не покупал… Он дорог был нам политреалистом! Кто-то ещё дочитывал тогда всё то, что привело его в нужное время, в нужное место. И по этой же причине так бурно это самовыдвижение поддержали как правый и уже кремлёвский Проханов (с самоиронией, но цитировать не буду — читайте мои книги, лентяи), так и антикремлёвско-левые Александр Шубин с Ярославом Леонтьевым, они тоже выступали в «Сахарнице» в тот день.
А потом прохановский пукровитель зарубил это самовыдвижение на стадии сбора подписей в Измайлово — понимал, кто ему бросает вызов (он, вон, даже Удальцову рот заткнул — чтоб не смел о его любимой игрушке, о войне разглагольствовать). Тем печальнее смирение позднего Лимонова с ролью только-писателя, тем грустнее его реверансы в адрес пукровителя на фоне партийно-съездных «Нам мало Крыма, нам мало Путина» — всё-таки пытался пошатывать окаменевший «вертикалъ», но идейно — всё слабее, сливался с мейнстрёмом.
Можно ли воспринимать как сказку всё тусовочно-голодранско-богемное в «Москве майской», каковое уже было описано им и в первой «Книге мёртвых» походя, и в «Молодом негодяе» обстоятельно? Нет, для сказки оно слишком выпукло, пёстро и терпко. И имеет ценность для потомков историографическую, в первую очередь — заполняет некие пробелы и разгадывает изнанки, поскольку кино об этом образе жизни не снимали (почти: если не считать «Жил певчий дрозд» и «Афоню» таковыми фильмами). К примеру, недавно, весной этой продававшиеся на аукционе (вот именно, в ознаменование торжества того самого торгашеского мира, которому Лимонов объявил партийную войну) его эскизы штанов для московской арт-богемы — отдельная и довольно скучная, кстати, страница его и этой богемы быта. Но он, в недавнем для «Москвы майской» прошлом рабочий харьковского завода, стремился туда и в итоге превзошёл и пережил почти всех (а как писатель — так и подавно)…
Кстати, а кто сказал, что «Три мушкетёра» (исторический роман) и весьма для своей эпохи остросоциальные, критически-реалистические произведения Фенимора Купера — это сказки? Нет, это тоже всё реализм — хоть и с романтическим оттенком. Сказочники — это русские постмодернисты. Лимонов в эту дешёвую и быстрорастворимую ересь ни разу не вляпался, слава его богу.
«Литературная Россия» (газета писателей России), 15 сентября 2025 года
Выступая в роли великого мифотворца собственной личности, литературного, а затем и политического бренда, Эдуард Лимонов описал в прозе практически каждый значимый эпизод своей жизни, за счет чего у нас выстраивается пестрая картина личностной эволюции автора. Тут тебе и пролетарский период, затем — плавный переход в представителя провинциальной богемы, «молодого негодяя», в «Харьковской трилогии», американский период, когда Эдуард Лимонов с ноги открывает дверь в мир литературы своим всечеловеческим криком в «Это я — Эдичка», и время пребывания в Париже (пик литературной славы), когда он мог себя наконец-то воспринимать равным гениям писательского слова (Лотреамон, Жан Жене, Бодлер), а также период политической активности — создание НБП, участие в югославской войне на стороне сербских националистов, тюрьма и т.д. Оставалась всего лишь одна пустота в биографии Лимонова. Лишь обрывки из ранних стихов и поздней публицистики. Это касается периода, когда молодой и амбициозный провинциальный поэт вместе с первой женой Анной Рубинштейн перебрался из Харькова в Москву, оказывается в центре богемной жизни, начинает постепенно обрастать мускулами поэтического слова. Долгое время казалось, что роман «Москва майская», описывающий этап покорения Лимоновым столицы союза советских, навсегда потерян, был при комичных обстоятельствах сожжен в камине его парижской квартиры вместе с остальными ценными бумагами, обильной библиотекой странным постояльцем одного из друзей писателя в 1990 году, до этого будучи отвергнутым по непонятным причинам главой издательства «Синтаксис» Марией Васильевной Розановой. Но, как и в случае с недавним открытием рукописей Луи-Фердинанда Селина, чудесным образом один экземпляр был обнаружен в 2024 году в архиве Андрея Синявского в Стэнфордском университете. Теперь полноценно можно получить представление не только о московском этапе становления героя Лимонова, но и вкусить его взгляд прямиком из Парижа 1986 года на утраченную богемную Москву шестидесятых годов, плавно переходящую из эпохи хрущевской оттепели в брежневский застой, что, как подчеркивают издатели романа, создает уникальную двойную оптику для современного читателя.
Погружение в мир московской богемы (среди героев книги полноценно или эпизодически присутствуют Александр Галич, Арсений Тарковский, Венедикт Ерофеев, Леонид Губанов, Владимир Алейников и т.д.), с одной стороны, удовлетворяет чаяния молодого поэта, с другой — Лимонов постепенно начинает разочаровываться в столь манившем его культурном сообществе. Особенно в этом плане примечательны сцены из кружка начинающих поэтов под руководством литературного мастодонта Арсения Тарковского. Ради посещения поэтического кружка Лимонов был готов простаивать часами на морозе, лишь бы попасть в то культурное пространство, к которому он так стремился из провинциального Харькова, чтобы его слово услышали, оценили. Вместо этого — сплошная симуляция литературной деятельности, элементарная сложность в том, чтобы дождаться наконец-то своей очереди в чтении стихов. Во главе всего этого совершенно лишенный интереса к молодым поэтам Арсений Тарковский, его больше интересует, как бы быстрее урвать вместе со своей молодой подругой. Уже здесь проявляется бунтарских дух Лимонова — устраивает мини-революцию, отказываясь от авторитета литературной власти Арсения Тарковского, наконец-то читает свои стихи, получая признание собственной гениальности.
Двадцатишестилетний Эдуард Лимонов не хочет быть просто локальным героем самиздатовской литературы, да и официальный статус признанного поэта, членство в «союзе писателей», работа в каком-нибудь литературном журнале его не особо привлекают. Он мыслит более глобальными категориями, хочет встать в один ряд с великими деятелями культуры — живописцами, писателями, поэтами. Ван Гог, Аполлинер, Гамсун Кнут, Лотреамон (доступ к его «Мальдорору» он получает через первые обрывки переводов молодого Евгения Головина) — вот его народ. Дорога к этому статусу лежала через чешский «Словарь современного изобразительного искусства», который дошел до Харькова и рук начинающего поэта в 1966 году. «Словарь» становится настольной Библией для Лимонова. Теперь он неоднократно обращается к биографиям величайших деятелей культуры. В Москве для него настоящим храмом становится Пушкинский музей, поклоняется искусству, вместо икон — картины импрессионистов. Начинает грезить о своей великой биографии, ее конструирует, превращая себя в героя, а свою жизнь в захватывающий литературный сюжет.
В свойственной себе манере Эдуард Лимонов выстраивает дистанцию по отношению к «козьему племени» — тем толпам обычных людей, которых он, подобно Декарту, обходит как деревья в лесу. Образ маленького человека, навязанный литературной традицией XIX века, ему претит. В этом он ссылается на Оскара Уайльда: «Хорошие люди, принадлежащие к нормальному и, таким образом, обыкновенному типу, с точки зрения искусства неинтересны». Лимонов, в отличие от иных представителей московской богемы, выросших в тепличных интеллигентских условиях, чувствует в себе внутреннее право трезво судить о массовом человеке, так как сам бывший рабочий харьковский парень. Способность к гениальности, талантливость он определяет самим генетическим фактом: «К моменту, когда пишутся эти строки, развитие генетики сделало неоспоримым тот факт, что талантливость или бесталанность человеческого существа предопределена его генетическим кодом заранее, еще в зародыше. Или вы родились Суперменом, или нет…. «Народ — это те, которые не смогли стать интеллигентами». Под «интеллигентами», тогда еще не смея себе в этом признаться, он скрыл избранных, Суперменов: Ван Гогов, Аполлинеров, Ворошилова… и себя». В Москве Лимонов полноценно охвачен творчеством, пишет стихи по десять часов в день, забывая о материальных и жилищных невзгодах. Слушая мелодию в своем существе, чувствует, что еще немного и оторвется от земли, «так он был счастлив, если мелодия, звучащая в нем, воспроизводилась словами».
«Мелькают там волосы густо
Настольная лампа гори
«Во имя святого искусства»
Там юноша бледный сидит
Бледны его щеки и руки
И вялые плечи худы
Зато на великое дело
Решился. Не было б беды…»,
— Эдуард Лимонов
Всю свою жизнь Лимонов пытался найти собственную стаю единомышленников, людей выделяющихся, равных его героическому пошибу. В московские годы это заставляло его постоянно кружиться в богемном сообществе среди людей, оставленных на обочине официального советского дискурса. Подпольные деятели искусства, общественники-диссиденты и т.д. При этом он чувствует и потребность в одиночестве, разрывается между ним и человечеством. Но еще не может полноценно выдержать ношу одиночества, не настолько для этого силен. «Поэт шагает по Садовому, не торопясь, смакуя одиночество. Прогуливается подобно Декарту меж человеков, как бы между деревьями в лесу. Он любит своих друзей, в этом нет сомнения, но в одиночестве он тоже нуждается. Все свои двадцать шесть лет он разрывался между человечеством и одиночеством. «Может быть, человек задуман одиноким?— думает Эд иногда.— И ничто, кроме традиции, не связывает его ни с родителями, ни с друзьями, ни с женщиной? Одинокий, во внутреннем своем молчании живет он. И чем больше у него сил, тем решительнее он ищет одиночества, нисколько от него не страдая?» Эд еще не настолько силен, чтобы быть одиноким долгое время»,— Эдуард Лимонов. Чувствуя по-прежнему собственную слабость перед одиночеством, поэт продолжает цепляться за дружеские связи, выхватывая людей, близких ему по духу. Самый яркий пример в тексте — образ брутального «эстонского викинга» Юло Соостера, призванного в 1944 году в легион СС, отсидевшего за это в советском лагере после войны. В сцене с его похоронами, как пишет об этом Михаил Трофименков, «поэт, как и положено герою «романа воспитания», «открывает смерть» и дает волю рыданиям: сила Лимонова в том, что он не боится своей слабости».
Москва в романе становится необходимым пространством для воплощения поэтического таланта Лимонова, конструирования героического образа «Супермена». Оторвавшись от своих провинциальных корней, Эдуард Лимонов никогда не чувствовал себя чужим, приезжим в новом городе. Напротив, он подчеркивал, что имеет на Москву (как и в дальнейшем на Нью-Йорк, Париж) намного большие права, чем «ее пассивные исконные жители». Лимонов говорит «нет» врожденным привилегиям. Будучи подогреваемым своим авантюристским духом, он заглатывает «город в себя лошадиными дозами», полноценно постигает столицу как родной дом, что, с одной стороны, питает его поэтическое существо, с другой — дает ясную и многогранную картину о том, что представляет из себя Москва не только со своей фасадной или пролетарской стороны. Лимонов, что всегда отличало его, никогда не замыкается в определенных рамках, не живет, подобно классическому интеллигенту, исключительно в кустарных культурных условиях. Не может до конца связать себя рамками принадлежности к определенному социальному слою, всегда отличается своей инаковостью, что было выведено им еще в «харьковской трилогии». Когда-нибудь и пространства Москвы для Лимонова станет мало. Успеет перенять опыт лучших московских поэтов, взрастит свой талант на столь необходимой ему интеллектуальной питательной среде, станет писать непревзойденные стихи, получит признание, но и тогда (размышляет автор из 1986 года) и этого ему станет мало. Он снова устремится к центру «какого-то несуществующего небесного города», где он почувствует возможность быть самим собой. Лимонов никогда не мог прирасти корнями к определенному месту, довольствоваться статусом признанного писателя в Париже, ему всегда нужно было искать новые вызовы, грезить о том, чтобы прожить «героический день, неделю, месяц». Это всегда толкало его к постоянной деятельности. Здесь не столько важна перемена локаций (Харьков, Москва, Нью-Йорк, Париж), сколько очередная попытка написать героическую страницу собственной биографии. Все равно, что им будет при этом двигать — литературная слава или радикальное политическое действие с целью переустройства человеческого общества.
Роман Лимонова, безусловно, является также и весьма ярким отражением самой эпохи. Конец шестидесятых годов — переход из хрущевской оттепели, когда деятели культуры, само советское общество получили столь необходимый им глоток свободы, к брежневскому застою — негероической эпохе, на материале которой, что подчеркивает Лимонов, нельзя написать великое эпическое произведение. Происходила стандартизация общественной жизни, люди перестали мечтать о великом — утопический проект построения коммунистического общества, распространение силой оружия своего влияния по всему миру. Нет ни войн, ни революций. Баррикады больше не строятся. Диссиденты представляют из себя карикатуру на политическую борьбу, не могут «отделить зерно от плевел», нет понимания того, как подчеркивает Лимонов, что в текущих советских реалиях все перемешано. История одной семьи включает в себя как палачей режима, так и угнетенных, репрессированных. Ради установления справедливости и «демократического переустройства» придется пойти на те же самые репрессии, поставить к стенке «девять миллионов» коммунистов — своих братьев и сестер. Их проект общественного переустройства не есть более гуманная политическая альтернатива, а лишь перемена мест слагаемых — замена одних палачей другими. Вместо этого Лимонов верит в «персональный героизм, личное мужество». Но чувствует, что текущая советская среда не позволяет полноценно осуществить чаяния его духа. Люди больше не готовы жертвовать собой ради великой идеи. Теперь их мечта — строительство человеческих муравейников, «курятников благополучия». Такой Москва представлялась Лимонову и из парижской квартиры в 1986 году, как и сама русская нация. «В жилах нации течет уже не жаркий алкоголь с благородным мужским холестеролом, но спокойный состав среднезападного разлива с примесью пепси-колы: русская нация близка к интернациональному идеалу человека — говнопроизводящей машины (хорошо жрать и хорошо испражняться) как никогда»,— Эдуард Лимонов. Он вернется в Россию лишь в тот момент, когда наступит очередной исторический слом, когда родина будет трещать по швам, что станет еще одним питательным импульсом в биографии Лимонова — теперь уже переход к радикальному политическому активизму.
Ровно таким же отражением нашей эпохи (России после 2022 года) является вариант первого издания «Москвы майской», где некоторые фрагменты текста были подвергнуты цензурированию, покрыты толщиной серых линий с ссылками на нарушение законодательства Российской Федерации. Такая же история недавно приключилась с биографией итальянского режиссера и писателя Пьеро Паоло Пазолини (марксиста, гомосексуалиста, авангардиста, радикального во всем, в том числе и в истории своей смерти) под названием «Умереть за идеи». Эдуарду Вениаминовичу явно было бы приятно оказаться в такой компании — его народ.
Говоря о месте Лимонова в современной России, закончить бы хотелось завершающими словами самого автора из «Москвы майской», где он ссылается на знаменитое выражение джойсовского Улисса: «Мне говорили: «Умри за Ирландию!» Пусть Ирландия умрет за меня».
«Москва майская», Эдуард Лимонов
Режиссер — Илья Зайцев
Помощник режиссера — Иван Шалаев
Эдуард Лимонов — Константин Фридовский
Другой Эдуард Лимонов — Василий Швецов
Анна Моисеевна / Рита Губина / Машенька / Жена А.Тарковского — Алесия Некрасова
Прохожий / Арсений Тарковский — Тимофей Бенедиктов
В этом году мы читали про проблемы иксеров с Нейтаном Хиллом, знакомились с творческой Москвой конца 1960-х с Эдуардом Лимоновым, исследовали залы и коридоры Пушкинского с Львом Данилкиным и расследовали преступления с Виктором Дашкевичем. Редакция Кинопоиска и команда Яндекс Книг назвали 25 лучших книг 2025 года, на которые стоит обратить внимание. Этот спецпроект сделан совместно с ВТБ.
При составлении этого списка мы не проводили голосование, а выбирали книги по зову сердца каждого автора. Рекомендации расставлены в порядке выхода изданий.
〈…〉
Эдуард Лимонов
«Москва майская»
Издательство «Альпина. Проза»
Юрий Сапрыкин
Роман Эдуарда Лимонова вроде бы не иголка в стогу, однако ж рукопись 40 лет пролежала невостребованной и лишь недавно обнаружена неленивыми исследователями. История публикации намекает на то, что перед нами некий бонус-трек, необязательное дополнение к лимоновской библиографии, но ничего подобного. По прочтении возникает лишь один вопрос: а почему тогда, в середине 1980-х, не издали-то? Это полномасштабный Лимонов, может быть, не в наилучшей своей форме и уж точно не на пике ярости и отчаяния, но так даже интереснее. То, что писатель умеет преподносить своего литературного двойника в разных цветах, было и так понятно, но тут добавился новый оттенок: Лимонов не вполне уверенный в себе, еще не освоившийся в Москве, только открывающий мир столичной богемы и оттого особенно открытый к жизни. Искренне ею захваченный.
Лимонов проницательный, знающий всё наперед и всегда во всем правый, из текста тоже никуда не делся, что только добавляет ему объема. «Москва» — это еще и галерея персоналий позднесоветского андеграунда (в основном изображенных нелицеприятно, но хлестко), и коллекция стилистических диковин, которые, единожды увидев, век потом не забудешь («Уныло думал поэт, стоя у двери в недосягаемый ему мир, занесенный снегом, как среднего роста ель в лесу»), и неуловимый воздух эпохи, который на нынешнем фоне кажется особенно свежим.
〈…〉
«Кинопоиск», 11 декабря 2025 года
Нейтан Хилл «Велнесс»
Саманта Харви «По орбите»
Евгения Некрасова «Улица Холодова»
Виржини Гримальди «Океан на двоих»
Мария Данилова «Двадцать шестой»
Мария Ларреа «Люди из Бильбао рождаются где захотят»
Кристина Пизанская «Книга о Граде женском»
Эдуард Лимонов «Москва майская»
Лоран Бине «Игра перспектив/ы»
Лев Данилкин «Палаццо Мадамы»
Шамиль Идиатуллин «Смех лисы»
Секвойя Нагамацу «Как высоко мы поднимемся в темноте»
Татьяна Замировская «Свечи апокалипсиса»
Оксана Васякина «Такого света не было до появления N.»
Дмитрий Засосов и Владимир Пызин
«Из жизни Петербурга на рубеже XIX–XX веков: Записки очевидцев»
К.А.Терина «Все мои птицы»
Михаил Угаров «Постановка взгляда»
Фердиа Леннон «Славные подвиги»
Анджей Сапковский «Перекресток воронов»
Глеб Морев «Иосиф Бродский: годы в СССР. Литературная биография»
Виктор Дашкевич «Дела тайной канцелярии»
Персиваль Эверетт «Джеймс»
Мария Кувшинова «Новый договор. Кино и зритель после ИИ»
Среди крупных писателей второй половины прошлого и начала нашего столетия, пожалуй, нет фигуры более равной самой себе, чем Эдуард Лимонов. Равной самой себе во всём — от яркого, безудержного таланта (в литературе и политике) до чёрного, уязвляющего его, наверное, до последних дней сомнения — точно ли я всё делаю то, что нужно? И если да, то точно ли прикладываю к этому все силы?
Этими вопросами пронизан изданный в этом году роман «Москва майская», текст которого считался утерянным, но по счастливой случайности обнаруженным в архивных закромах Андрея Синявского в Стэнфордском университете в США. Сохранила его в рукописи вдова Синявского, Мария Розанова, отказавшаяся в своё время издавать книгу во французском своём издательстве «Синтаксис». Впрочем, и сам Лимонов, если верить литературному секретарю писателя Даниилу Духовскому, сомневался — стоит ли его публиковать, считая текст недостаточно хорошим.
Но сомневался Лимонов, впрочем, зря. «Москва майская» — это не просто отражение бесконечно нарциссичного Эда Савенко в зеркале бурных скитаний по столице 60-х годов. Это большая эпоха литературно-поэтического андеграунда, описать который так, как это сделал Лимонов, не смог бы никто.
Прежде всего потому, что досталось на орехи всем более или менее знаковым фигурам. И утончённо-хрупким, по-столичному домашним поэтам семинара Арсения Тарковского в Доме литераторов. И нарочито хулиганистым, неформальным поэтам-«смогистам» (СМОГ — литобъединение, чьё название расшифровывается как «Самое Молодое Общество Гениев» или «Смелость, Мысль, Образ, Глубина»). Выведен в образе упитанного ресторанного сибарита писатель Генрих Сапгир, чьи серьёзные стихи были под советским цензурным запретом.
Больше всего в «Москве майской» досталось Леониду Губанову, неформальному лидеру СМОГа, подпольному гению, свалить с пьедестала которого Лимонов подсознательно возжелал с первой же встречи. Вот весь портрет Губанова в одной только сцене, когда тот в застолье прилюдно унижает своего же соратника-«смогиста»:
«Губанов улыбался наглой фабрично-заводской ухмылкой. Дабы отыскать эквивалент этой улыбочке, Эду пришлось совершить скачок в его собственное фабрично-заводское прошлое. Такую возможно обнаружить исключительно на Тракторном посёлке вблизи Харькова, где живут вкрутую отпетые пролетарии, а в Москве — на какой-нибудь совсем уж Заставе Ильича или Красной Пресне, где там? Но так же нельзя. Это же запрещённый приём! Нельзя унижать своего парня. По кодексу так не полагается. Лёнька не мальчик — понимать должен. Если понимает, но унижает, значит, у него злобная натура».
В противостоянии со всем миром и особенно с миром поэтической Москвы Лимонов на протяжении всего романа. Это и соль, и натянутая струна «Москвы майской»: он, Эд (примечательно, что повествование ведётся от третьего лица), приехал в столицу, чтобы покорить её. Стать первым среди прочих, единственным гением, чьё мастерство и талант беспрекословно должны быть признаны всеми. Причём не в бронзово-застывшеи официозе, со всеми положенными по статусу привилегиями, а на его, лимоновских, условиях — ни малейшего шагу навстречу компромиссу.
Об этом он сам пишет в романе на контрастном примере вроде бы благостного во всём, но несчастного Генриха Сапгира:
«А что ждёт его, Эда, впереди. Свои четверть века нонконформизма? Те же люди, те же истории… Та же Москва? Сейчас ему интересно в Москве, уже менее интересно, чем в первые героические очень и зиму, но множество не открытых ещё аспектов московской жизни осталось ему открыть. Но когда-то ведь наступит время полного насыщения, и пластинка начнёт прокручиваться второй раз, иглой по тем же бороздам, извлекая уже знакомую мелодию… Хочет ли он, чтобы его будущее походило на сапгировское сегодня? Решительно нет. Сапгир принял условия, ему навязанные. Эд ценит сделанное Генрихом — его стихи, но ни способ жизни Генриха, ни его место в советском обществе молодого коллегу не привлекают».
Любопытно, что в романе про бурные, лихие и окрылённые для литературной Москвы 60-е Лимонов совсем ещё не видит себя политиком. Хотя тень политики, диссидентства в том или ином виде скользит по всем главам «Москвы майской» — в жарких спорах с поэтами, писателями и человеком, выведенном в романе под именем Революционер. Споров много, да толку-то что?
И можно считать (само)иронией тот факт, что сам-то Лимонов тех лет, в отличие от многих, не стремится в активные ниспровергатели советского режима. Да, каменеющую в раннем брежневизме власть он явно недолюбливает, но и на броневик залезать не спешит. Отношение к политике у того, совсем молодого ещё Лимонова, как в поговорке — хоть горшком назовите, только в печку не ставьте.
Характерна, к примеру, та небольшая часть «Москвы майской», которую он посвящает спорам с отцом по поводу ввода советских войск в Чехословакию. Здесь классика разлома по линии «отцов-детей», архетипический триггер, сознательно используемый Лимоновым для того, чтобы показать не политическое, но личностное — необходимый ему в то время разрыв с родительским домом, как ещё один фактор полной независимости от чего бы то ни было.
Но примечательно и опять же (само)иронично, что именно отцовские аргументы он сам использует позже в политическом споре со своей гражданской женой, Анной Моиссевной:
«— Самосады хуевы! — сказал он Анне Моисеевне. — Ну, теперь будут сидеть. Разве ж улицу переходят на красный свет? Ясно же, что грузовиком пизданёт. А войска из Чехословакии не выведут оттого, что красивый Вадик и некрасивая Наташа по остались полминуты с лозунгами на Красной площади…
— Это ты от зависти говоришь, Эд,— сказала Анна.
— Чему ж тут завидовать, дура!
— Славе! Ты же хочешь славы!
— Но не такой. Слава «жертвы» меня не устраивает. Как в рассказе Чехова, прославился, потому что попал под лошадь. В газетах пропечатали… И вообще, эти самые ёбанные чехи наших партизан в 1919 году пачками в Сибири расстреливали. Про Чехословацкий корпус помнишь, историю изучала?».
И так написана вся книга, вся «Москва майская» — рваная по структуре, стилистически неровная, эмоционально нервная, с героем, живущем в диком напряжении от неуверенности в будущем и в себе. Но при этом наполненная страстью и желанием перекусить, пережевать всех и вся, взобраться по «трупам» соперников на самую вершину. Чтобы там снова понять — нет, и это не предел, и это не конец, нужно что-то другое, всегда висящее в сумраке непознанного ещё дальше.
По большому счёту, Лимонов в этом романе про раннего себя как ни в каком другом тексте подсветил свой путь до конца жизни. Путь вечно неудовлетворённого эгоиста, не стареющего сердцем талантливейшего безумца, всегда бегущего вперёд и не понимающего, что для такого, как он, цели-то и нет. Той цели, которая его остудила и успокоила бы, заставила сесть в кресло со старческим кряхтением и сказать: «баста». А он и не сдавался до самых последних дней тяжёлой своей болезни, воевал с окружающим миром — как тут не вспомнить его горяче-ненавистный спич в адрес Захара Прилепина буквально за несколько дней до смерти?
Майская Москва 1968 года в романе обернулась для Эдуарда Лимонова самосбывшимся пророчеством на всю жизнь. Это писательская судьба, которую у него никто уже не отнимет, и ради прикосновения к этой судьбе, попытки понимания талантливого человека, стоит читать «Москву майскую».
В новом тексте о субъективных итогах года редакция Собака.ru рассказывает об изданиях, которые могут стать отличным подарком на грядущие праздники! Среди них — новый текст Пелевина, в котором тот находит вдохновение в Данте, утраченный и случайно найденный роман Лимонова о хрониках столичной жизни времен хрущевской оттепели, переосмысление «Приключений Гекльберри Финна», мануал по кинообразам и из чего они состоят художника по костюмам Надежды Васильевой, художественное исследование Гузели Яхиной по мотивам биографии Сергея Эйзенштейна, а также ода Петербургу от Льва Лурье и Марии Элькиной и посмертный сборник статей и интервью искусствоведа Аркадия Ипполитова и многое-многое другое.
〈…〉
Эдуард Лимонов «Москва майская» (18+)
Первое издание романа (пожалуй, самого эпатажного русскоязычного писателя), который долгие годы считался утраченным! Сюжет — три майских дня из жизни молодого поэта, приезающего из Харькова в столицу в конце 1960-х. Хотя вообще-то эту книгу можно смело назвать портретом богемной жизни оттепели: тут встречаются и Арсений Тарковский, и Эрнст Неизвестный, и Илья Кабаков, и другие арт-гуру эпохи.
16 декабря в кинотеатре «Аврора» прошла премьера фильма «Анатолий Белкин. Высокая вода» о жизни легендарного ленинградского художника. Главный герой картины рассказал автору «Сноба» Егору Спесивцеву о запахе Петербурга 1970-х, своей первой поездке в Нью-Йорк, знакомстве с Лимоновым и Бродским, шашлыках на сцене перед концертом Сергея Курёхина и цветах от Дэвида Линча (кому и в каких обстоятельствах режиссер «Синего бархата» их дарил — читайте в тексте).
〈…〉
— В этом году вышел роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», и он там очень подробно описывает богемные реалии 1960-1970-х. Вы же были знакомы?
— С Эдиком? Редкий мерзавец был (смеётся). С ним тоже связана одна история: в журнале «Декоративное искусство» я увидел фотографию Rolling Stones — размером со спичечный коробок, но хорошую. У Джаггера на ней были такие вельветовые голубые джинсы. Ко мне приехал тогда Сашка Рабин, и я ему сказал: «Слушай, я видел в Гостином дворе продаётся вельвет — не хуже, чем у Джаггера». Мы пришли в Гостиный двор, который был тогда шикарный, в магазин тканей. Купили этот колоссальный вельвет — до сих пор помню, метр стоил рубль двадцать,— и стали думать, кому же его отдать, чтобы нам сшили штаны. А лучший портной был Лимон: его можно было ночью разбудить, и он тебе все выкройки всех джинсов перескажет.
Эдик жил тогда в Трубниковском переулке. Мы специально приехали в Москву с этим вельветом, пришли к нему. Он посмотрел, говорит: «Отличный материал! Дайте мне пятёрку аванса и приходите через неделю». А это большие деньги. Но куда нам ещё идти? Заплатили ему, через неделю приходим, звоним в дверь: никто не отвечает. Оказалось, что он, сволочь, переехал: забрал наш вельвет, деньги наши и смылся. Мерзавец настоящий! Но очень талантливый был. Писал, что в его прозе нет «ни грамма жира», она состоит только «из мышц и сухожилий»,— и это чистая правда.
— В «Москве майской» Лимонов упоминает, что ненавидел Анатолия Зверева — «главного героя» музея AZ, который помог состояться новому фильму о вас.
— Эдик ничего не понимал в живописи! Он это говорил, я думаю, о Звереве как о человеке, а людьми они были полностью противоположными. Лимонов свою жизнь «строил»: он был провинциалом, ему нужно было «завоевать» Москву (и это вышло). А Зверев вообще ни о чём не думал. Ему было просто наплевать. Он утром не знал, где окажется вечером. Конечно, это были разные типы. Но Зверева при этом знали все, и в Москве перед ним были открыты все двери. Перед Лимоновым — не все.
Под нами одно время жила великая Лена Чернышёва, балетмейстер и подружка Барышникова. Она десять лет проработала директором Венской оперы и в New York City Ballet была репетиционным директором. У неё на Манхэттене была огромная квартира, в которой жили примерно все, в том числе и Лимонов. Там происходили всякие вещи. Сама она об этом не рассказывала, но мне известна история, когда Лимонов пришёл домой, а Щаповой (Елены, второй жены Лимонова — прим.ред.) не было. И он тогда прямо на стенке написал такое четверостишие:
В комнате пусто и сыро.
Лена е****** ушла.
Хоть бы несчастная дЫра
вдруг у неё заросла.
По просьбе «Сноба» литературный критик Кирилл Ямщиков выбрал пять главных книг 2025 года. В итоговую подборку попали и громкие новинки — философская фантастика Эдуарда Веркина и бестселлер натуралиста Надежды Панковой,— и «возвращенная» классика: чудом найденный роман Эдуарда Лимонова, первый перевод монументальных «Распознаваний» Уильяма Гэддиса, представление редкой пьесы Михаила Кузмина.
〈…〉
Эдуард Лимонов — «Москва майская»
«Альпина.Проза»
Утерянный роман классика-сорвиголовы чудом вырвался из небытия. Отдыхая между своими ключевыми парижскими текстами («Подросток Савенко», «Укрощение тигра в Париже», «Великая мать любви»), Эдуард Лимонов пишет «Москву майскую» (1986) — нетипично воздушный, ностальгический роман о богемной молодости в советской столице, куда лихого Эди-бэби заносит прямо из Харькова. Кубические попойки с королями подполья, ревность, тщеславие, поэтическое ремесло по Буало и сумрачная роскошь по Бухало; портрет художника в молодости, который Лимонов рвал и писал заново несколько раз за жизнь.
Брюки-шитьё-штопанье, вражда с Губановым, внедрение в СМОГ и многое прочее, что мы знаем через фактоиды, но впервые наблюдаем глазами героя своего времени. На момент написания рукопись Лимонову чем-то не понравилась и была убрана в стол, откуда, впрочем, доискалась читателя только сейчас. Сначала ходили слухи, что книга потеряна навсегда (переехал, а хозяин квартиры сдал её капралу Иностранного Легиона, и тот решил топить камин робкими бумагами), но вот её находят в одном из архивов, и, о чудо, приносят выправленной-отредактированной.
Проза Лимонова интересна вне зависимости от содержания, но тут случай даже более экстравагантный: культовый жизнетворец в зените метода обращается к прошлому, чтобы не просто отразить его словом, а прояснить что-то в настоящем, избавиться, быть может, от гнетущего чувства мансардной парижской неустроенности. Думаю, этот роман Лимонова стоит воспринимать как опосредованные mémoires и прощание с нежным гуманизмом, от которого писатель вот-вот перейдёт к Большой Истории: Балканам, Чёрному октябрю и провозглашению собственной партии.
Редакция «Нового Очага» рекомендует 10 книг разных жанров, вышедших в уходящем году, для чтения в новогодние праздники: от «потерянного» романа Лимонова до био-фикшн Марии Кюри, от мемуаров «шестидесятницы» до книги о подростковой травме, от интеллектуального романа в жанре мистического реализма до биографии самой знаменитой директрисы музея в России.
〈…〉
Эдуард Лимонов. «Москва майская»
Издательство «Альпина проза»
Как бы кто ни относился к фигуре Эдуарда Лимонова — это все же была фигура в русскоязычной постсоветской литературе, поэтому выход в 2025 году ранее считавшегося утерянным романа — промежуточного звена между «харьковским» и «нью-йоркским» циклами в творчестве писателя — вызвал настоящий ажиотаж. В отличие от хрестоматийного «Это я, Эдичка» в «Москве майской» автор говорит о себе в третьем лице. Его автофикшн-персонаж на равных общается с персонажами «оттепельной» столицы: Арсением Тарковским, Эрнстом Неизвестным, Ильей Кабаковым, СМОГом во главе с Леонидом Губановым, Игорем Холиным, Вагричем Бахчаняном, Анатолием Брусиловским, Генрихом Сапгиром… Эд и его спутница на этом этапе жизни — Анна Рубинштейн — живут в Москве 1969 года, он шьет брюки и сумки и обдумывает эмиграцию — в которой, собственно — а именно в Париже середины 1980-х — и была написана «Москва майская».
Восприятие современного мира ускорилось, и, кажется, стоит чему-то произойти, уже завтра событие забудется и окажется глухой древностью. Тяжелее всего в мире быстрых, цифровых медиа книгам. Им приходится бороться за внимание читателя не только с кино, сериалами, социальными сетями, играми, но и друг с другом. Поэтому о книгах стоит говорить. А о лучших из них — говорить необходимо.
Писатель и литературный обозреватель VATNIKSTAN Владимир Коваленко представляет авторскую подборку из одиннадцати книг 2025 года, которые обязательно стоит прочитать или, как минимум, поставить на полку. Это не рейтинг и не обзор, а список ярких произведений, многие из которых остались без внимания крупных медиа.
〈…〉
Эдуард Лимонов — «Москва майская»
(Альпина. Проза)
Лимонов-писатель, в отличие от Лимонова-политика, перешёл в разряд мифологических фигур еще при жизни. Теперь, после смерти, его биография и творчество воспринимаются и вовсе как легендарные. «Москва майская» — удивительный роман и по своему характеру и по судьбе. Долгое время рукопись считалась утраченной и нашлась совершенно случайно. Сам текст понравится в разной степени очень разной аудитории. Для неискушенной публики — это умелое описание мытарств молодого поэта, стремящегося покорить столицу на фоне оттепели. Почти что страдания юного Вертера, только в советских шестидесятых и в исполнении Лимонова. Для интересующихся культурой и литературой XX века — на страницах персонажами стали СМОГисты, Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Генрих Сапгир, Илья Кабаков, Владимир Алейников, Александр Галич и Алексей Кручёных (правда, в момент последних проводов). Для ярых фанатов Лимонова этот роман — прекрасное и органичное продолжение «Подростка Савенко», «Молодого Негодяя» и «У нас была великая эпоха».
〈…〉
«VATNIKSTAN», 30 декабря 2025 года
Александр Журавский «Альтернатива»
Алексей Френкель «Ангелы из Зюзино»
Анна Чухлебова «Вдовушка»
Алексей Любжин «Период полураспада»
Евгений Норин «30-летняя война»
Владислав Сарычев «Искатели абсолюта. Том №2»
Эдуард Лимонов «Москва майская»
Никита Сюндюков «Русская философия в 7 сюжетах. «Немота наших лиц»»
Собрали для вас книжные рекомендации книжных людей по итогам одноименной программы на «Радио Москвы» за 2024–2025 годы.
В программе приняли участие более 60 экспертов — писатели, издатели, редакторы, переводчики, полиграфисты, библиотекари, книготорговцы, литературные критики, журналисты, блогеры. Они порекомендовали более 500 книг 65 российских издательств. Здесь нет случайных названий. Только проверенный, осмысленный выбор тех, кто страстно влюблён в книги и свою профессию.
Желаем уютных зимних вечеров в компании с хорошими книгами!
Программы можно послушать: на «Радио Москвы» — 105.3 FM каждую среду в 20:00
Книжные рекомендации по итогам программы «Книжные люди» на «Радио Москвы», 2024–2025 годы:
〈…〉
Котомин Михаил, генеральный директор издательства «Ад Маргинем Пресс»
Михаил Елизаров «Юдоль»,
издательство «АСТ: Редакция Елена Шубиной»
Эдуард Лимонов «Москва майская»,
издательство «АСТ»
Иоганн Вольфганг Гете «Фауст»,
Перевод В. Микушевича, издательство «Ладомир»
Гузель Яхина, Эдуард Лимонов, Саманта Харви и Донато Карризи — «Сноб» публикует рейтинг самых продаваемых книг уходящего года по данным издательств. В топе — не только ожидаемые хиты, но и неожиданные открытия в нон-фикшене и детской литературе.
〈…〉
Издательство «Альпина.Проза»
Эдуард Лимонов, «Москва майская»
В «Москве майской» Лимонов воскрешает последние дни оттепели, заливая ностальгическим светом три майских дня 1969 года, когда молодой поэт из Харькова пытался ворваться в московскую богему. Написанный в парижской эмиграции 1980-х, этот «найденный» роман — взгляд умудрённого изгнанием писателя на свою юность, полную дерзких амбиций. Повествование, с его фирменными скачками во времени и язвительными портретами современников, дышит тем самым жгучим трагизмом, который Лимонов считал главным наследием эпохи.
2-е место: Алексей Иванов, «Невьянская башня»
3-е место: Мария Закрученко, «Bookship: Последний книжный магазин во Вселенной»
Издательство «Альпина.Проза»:
1-е место: Эдуард Лимонов «Москва майская»
2-е место: Алексей Иванов «Невьянская башня»
3-е место: Мария Закрученко «Bookship»
Издательство Ad Marginem:
1-е место: Янис Варуфакис «Технофеодализм»
2-е место: Ольга Карпуть, Анна Биневская, Антон Гулевский, Павел Вардишвили
«Мода 2.0. История индустрии с 2008 года»
3-е место: Рёко Секигути «Зов запахов»
Издательство «Рипол классик»:
1-е место: Юрий Стоянов «Игра в городки»
2-е место: Сергей Минаев и Александр Файб «Простовещи»
3-е место: Александр Журавский «Альтернатива»
Издательство «Бель Летр»:
1-е место: Франческа Джанноне «Завтра, завтра»
2-е место: Сара Раттаро «Я — Мари Кюри»
3-е место: Дэнни С. Брайс, Элайза Найт «Разве мы не можем быть подругами»
Издательство «Подписные издания»:
1-е место: Ксения Сидорина «Осторожно отмыто»
2-е место: Джеймс Стивенз «Ирландские чудные сказания»
3-е место: Мария Ларреа «Люди из Бильбао рождаются где захотят»
Издательство Rugram:
1-е место: Александр Зимовец «Дуэльный сезон»
2-е место: Екатерина Пронина и Александр Пронин «Калинов мост»
3-е место: Екатерина Казакова и Алена Харитонова «Ходящие в ночи. Пленники надзора»
Издательство «КоЛибри»:
1-е место: Зоя Богуславская «Халатная жизнь»
2-е место: Исса Кобаяси «Кошки японской поэзии
3-е место: Катрин Ормё «Dior навсегда»
Департамент художественной литературы издательства АСТ:
1-е место: Захар Прилепин «Тума»
2-е место: Сьюзен Коллинз «Рассвет Жатвы»
3-е место: Анджей Сапковский «Перекрёсток воронов»
Издательство «Новое литературное обозрение»:
1-е место: Дмитрий Крымов «Новый курс»
2-е место: Оксана Васякина «Такого света в мире не было до появления N.»
3-е место: Франческо Паоло де Челья «Вампир. Естественная история воскрешения»
Издательство «Синдбад»:
1-е место: Ирене Вальехо «Папирус. Изобретение книг в древнем мире»
2-е место: Июнь Ли «Книга Гусыни»
3-е место: Кармен Мола «Зверь»
Издательство МИФ:
1-е место: Лори Гилмор «Кафе «Пряная тыква»»
2-е место: Ричард Томас Осман «Мы раскрываем убийства»
3-е место: Уоллис Кинни «Самайн у ведьмы пограничья»
Издательство «Махаон»:
1-е место: Алексей Толстой «Золотой ключик, или Приключения Буратино»
2-е место: А Нань, Дай Ту «Цена разбитого сердца»
3-е место: Изабель Ибаньез «О чём молчит река»
Департамент «Планета детства» издательства АСТ:
1-е место: Павел Бажов «Хозяйка Медной горы. Рисунки Антейку»
2-е место: Наталья Кончаловская «Наша древняя столица»
3-е место: Микаэль Брюн-Арно, Саноэ «Записки из Зелёного Бора. Время прощаний»
Издательство «Поляндрия»:
1-е место: Катерина Горелик «Мышка Чарли наводит порядок»
2-е место: Чо О «Мой угол»
3-е место: Мэттью Корделл «Коржик и Изюминка»
«Альпина Дети»:
1-е место: Алихан Динаев «Я не волшебник, я только учу»
2-е место: Ольга Капица, Константин Ушинский, Алексей Толстой
«Сказки. 10 классических историй для самых маленьких»
3-е место: Наталья Ремиш «День крика. Когда всё идёт не по плану»
Новогодние праздники — самое время для уютного чтения. Мы подготовили подборку книг, которыми можно насладиться самому или подарить друзьям и близким.
Эти длинные выходные вам точно запомнятся — ведь мы подобрали девять романов на любой вкус: от глубокой прозы и семейной саги до городских зарисовок и мистических сюжетов.
〈…〉
«Москва майская»
Городская проза с тонкой иронией и наблюдениями за Москвой. Три майских дня 1969 года, столица на излете оттепели и молодой герой, который ищет свое место в мире. «Москва майская» — живой, честный и остроумный роман о юности, богемной столице и первых шагах к взрослой жизни. Идеальное чтение для ценителей истории и культурного контекста города.
Кому подойдет: поклонникам городской прозы, истории Москвы и тонкой сатиры на современную жизнь.
Межзвёздная утопия Веркина, анонимные реставраторы Петербурга, кровавые сектанты Староалтайска, кони и люди, кабаны и бобры, а также механические полицейские, новый старый Лимонов и очередной Пелевин — медиапроект «Стол» представляет литературные итоги 2025 года
〈…〉
Эдуард Лимонов «Москва майская»
Первое издание романа самого эпатажного русскоязычного писателя), который долгие годы считался утраченным. Но затем роман был найден в архивах Марии Розановой, вдовы писателя Андрея Синявского.
Сюжет прост. Юный Лимонов со своей первой женой художницей Анной Рубинштейн приехал из Харькова покорять Москву. И Лимонов двадцать лет спустя описал свои первые три дня знакомства со столичной богемой 1960-х — с поэтами, писателями, модниками и просто светскими львами и львицами. Некоторым из героев автор даёт вполне безжалостные характеристики. Вот как Лимонов отозвался об Анатолии Звереве, авангардисте, в честь которого сегодня в Москве назвали музей современного искусства: «Экспрессионист сраный твой Зверь. То, что он делает, было модным в начале века. И ужасающий жлоб».
От юного поэта достаётся всем: и Борису Пастернаку, и Давиду Самойлову, впрочем, сквозь время слова о последнем звучат почти пародией на #MeToo: «Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку — свою семинаристку (Самойлов — руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности».
Чуть более мягко автор отзывается о скульпторе Эрнсте Неизвестном, попавшем под горячую руку Хрущёву. «С Эрнстом он стал общаться. Ездил к нему заряжаться энергией, так никогда и не приняв до конца его скульптур и рисунков. Иной раз Эрнст оптом закупал у поэта десяток сборников, чтобы продавать и дарить их своим влиятельным и именитым друзьям. Через Эрнста стихи Лимонова попали к братьям Стругацким, уехали в Армению и Грузию».
Впрочем, главный герой в этом повествовании — это сама Москва 1960-х. По маршрутам из «Москвы майской» до сих пор можно ходить, как с Джойсом ходят по Дублину. Конечно, местами столица весьма сильно изменилась — какие-то дома и улицы не сохранились, а район Беляево — это уже и не дикая окраина, до которой непонятно, как добираться, но в целом всё узнаваемо.
For your weekend read, Jakob Sandberg brings us a lovely essay on the lost Limonov novel of the Soviet 60s. Sandberg's translation of Limonov's groundbreaking 70s autofiction novel «It's Me, Eddie» is forthcoming in Swedish later this year.
—ROL
So what remains of that epoch? Death, failures, a lot of bad and a handful of good poems, yes… but is that all? What remains of the epoch is a burning sense of tragedy, like port wine bottled in Moscow.
—Eduard Limonov, «Moscow in May»
There is an old prejudice in Sweden that the Finns are violent, crazy drunkards. This stereotype is best illustrated in a decade-old comedy sketch, where a group of Finnish intellectuals appear on national TV to discuss literature in order to disprove the stereotype, and the panel immediately devolves into a knife fight.
The sketch came to mind for me while reading the long-lost novel by the Russian writer Eduard Limonov. The previously-unpublished manuscript, «Moscow in May», was discovered last year in the archives at Stanford University. It depicts Limonov's life in bohemian circles of 1960's Moscow. The Moscow poets run parties that on at least two occasions end up in physical fights. This is accompanied by the coarse and at times untranslatable Russian swear words known as mat. Limonov was one of the first writers to include the full vigour of mat in a novel. Given his stature in contemporary Russian literature, the discovery of this manuscript deserves recognition beyond Russian-speaking literature circles. It has not yet been translated to English, but it should be—I read it in the original Russian.
Limonov was a petty thief who became a poet, a Muscovite who became a New Yorker, a novelist who became a war tourist, and a bohemian Ukrainian who turned into a hard-line Russian nationalist.
He is today best known for his autofiction novel «It's Me, Eddie» and a fictional biography of his life by Emmanuel Carrère titled «Limonov: The Outrageous Adventures of the Radical Soviet Poet Who Became a Bum in New York, a Sensation in France, and a Political Antihero in Russia».
He also built the agitprop National-Bolshevik Party, which was the spawning ground for Russia's current political reality.
Limonov shifted masks so many times, often holding several identities at once, that it can be hard to discern what hid behind his many guises — if anything. Although politically Russia is now on a path he himself prophesized before the fall of the Soviet Union, his writings are of such quality that he is more likely to be remembered as a groundbreaking writer rather than political extremist.
Limonov was born in 1943 in Dzerzhinsk, Russia, the only child of Veniamin and Raisa Savenko. In 1947 the family moved to Kharkov — known today as Kharkiv — in eastern Ukraine, where Limonov grew up to be a petty thief, rascal and poet.
In his twenties, he moved to Moscow and fell in with bohemian literary circles in the Soviet capital. His frequent invitations to embassies and parties arranged by foreign nationals attracted the interest of the Soviet authorities, who eventually forced him to choose between a life of cooperation, imprisonment, or exile.
He chose exile, and moved with his wife, Yelena Shchapova, to New York in the mid-1970s.
Yelena left him months upon their arrival, and the agony Limonov experienced at her loss was distilled into «It's Me, Eddie»—which was definitely the first Russian novel to graphically describe gay sex. The book caused a scandal in Russian émigré circles, earning it the derogatory title «It's me — Peddie», but was also seen as a milestone in Russian literature for introducing a raw and «unfiltered» style, and was subsequently translated into several European languages.
Limonov relocated again to France in 1980, had his literary breakthrough, and eventually obtained French citizenship. As the Soviet Union began to crumble, Limonov was allowed to return home, and eventually resettled in Moscow, where he founded the notorious National-Bolshevik party, famous for being one of the first parties to blend elements of both Soviet communism, fascism and xenophobia. He was imprisoned several times. While he seemingly abandoned fiction, he started writing poetry again for the first time in decades. In the 1990s, he was a war tourist in several conflicts in Eastern Europe and the Caucasus, the most famous one being the Bosnian Serbs in the Balkans, where he was seen with the famous war criminal Radovan Karadzic shooting at Sarajevo, something he later denied having done.
Limonov died in March 2020 as a result of complications during cancer treatment, at the dawn of the pandemic and just two years short of Russia's invasion of Ukraine—a venture he more-than-likely would have enthusiastically supported.
He left a double-edged legacy—admired for his talent as a writer, while simultaneously being despised as a fierce political agitator with a hard-core fan base around him.
The manuscript for «Moscow in May» was long believed to have been burned in a Parisian fireplace, when a corporal who had volumes from Limonov in his possession started to use them to heat up the home. It was found in late 2024 in the archive of long-deceased Soviet dissident Andrei Sinyavsky, among papers that had been donated to Stanford by his wife, where Limonov apparently left another copy.
It is a historical irony that Limonov's lost novel was found in the archives of one of the dissidents he so thoroughly mocked and despised. The book was written in the mid 80's, depicted the 60's, and was finally published in the 2020's. And it is erringly contemporary in its narration of the literary, aesthetic, and political struggles of the Soviet Union.
«Moscow in May» centres on three days in Moscow in 1969, following Eduard Limonov himself and his then all-but official wife Anna Rubinstein as they move from Kharkov to Moscow. A marriage certificate is supposed to grant them a kind of legalized status in the capital. The story flashes back to Ukraine, with plenty of scenes about their struggle to make friends with Moscow and its inhabitants. Limonov himself is caught between the sewing machine and the typewriter — he is aiming to become one of the foremost poets of his time, but to make a living he tailors clothes, a talent for which he was widely regarded among the literati at the time.
The foremost thing in the book, however, is the constant struggle among the poets to carve out a place in Russian literature, and the different intellectual discussions they have. At the centre is a group of poets and writers known as SMOG, the most important one being the poet Leonid Gubanov, but it also included Vladimir Aleynikov, Igor Kholin, Genrikh Sapgir and others. They were poets hailing from a tradition close to the futurism and absurdism of the 1920s. The ticket to these circles is the seminar led by the poet Arsenii Tarkovsky—father of the director Andrei Tarkovsky—who was vehemently disliked by Limonov.
The protagonist's attitude towards Moscow is that of a conqueror attempting to subjugate the city. In the better traditions of realism, Limonov's description of 1960s Moscow is mesmerising, striking a fine balance between details that are alien to the contemporary reader—such as the Soviet fashion of the time—and those that are recognizable, such as the couples' struggle to find a decent apartment.
He tells us about bars and markets, invoking the smells and the noise of Moscow urban life, with the mud of the late winter thaw and the lilacs of spring. His prose is straightforward and manly, in the vein of Bukowski or Hemingway — with little resemblance of the typical exiled Soviet writer of the time.
The style is a kind of autofiction narrated in the third person. All characters—save for one called «The Revolutionary»—are referred to by their real names, and there is speculation that this might have been one of the reasons why the manuscript was rejected, as most of them are portrayed in a less-than-favourable light.
In Limonov's prose, you find the combination of sensitivity and indifference. He shows great sensibility in crafting the emotional space around the character, while he simultaneously depicts the harsh realities of a life without pity, as shown in the epilogue where the grim fate of all the characters are recounted.
The book is also a statement on Limonov's position on the Soviet Union and its politics. The political discussions seem eerily modern. Soviet troops entered Czechoslovakia in 1968 and crushed a popular uprising. Limonov, true to his nature as a provocateur and contrarian, takes a pro-Soviet position on the matter when talking to his Western-leaning friends, and an anti-Soviet one when talking to his father, a former KGB colonel.
He embodies in his persona the notion of counterculture. In the second part of the book, he befriends a former Estonian SS-officer—a man who fascinates Limonov a bit too much in hindsight, revealing his attraction to fascism. In a twist of fate, some sentences in these sections have been censored by the Russian publishing house, hinting at a return to the censorship of the Soviet era, one of the few aspects of Soviet life we know for certain that Limonov despised.
But there are more revealing passages: Throughout the book he has conversations with the dissident called «The Revolutionary», a flatmate forced upon him by his landlord. The endless quarrels between the two about politics and the Soviet Union do not prevent The Revolutionary from entrusting Limonov to deliver a manuscript to an apartment where the uncensored underground literature known as samizdat is being printed. As he enters the place hidden in a Moscow suburb, filled with the noise of typewriters, it doesn't take long before he ends up in a heated debate with the owner — an encounter worth quoting in a short passage:
«Don't you understand that communist terror rules the country? Don't you understand that open opposition is unthinkable?!» responds the man.
«Well, if it is unthinkable, then please go sit in the prison camps and stop complaining. Do you want them to serve the power to you on a plate, for those beautiful blue eyes of yours?»
«If I didn't know that you are Volodya's friend, I'd assume you were from the authorities.»
«What would you do in that case?»
«I'd move my staff away from this place as soon as you leave.»
«Don't worry. I'm a criminal. As opposed to you intellectuals, we don't give in. We have a developed sense of personal honour. Goodbye.»
Few lines better summarise the enigmatic figure of Eduard Limonov, in politics and in fiction. And the gravitational pull of his writing has lost little of its force.
La Rédaction • Article pirate (Articles littéraires issus de la presse internationale (surtout)
Le magazine culturel russe « Snob » nous apprend qu'un roman inédit d'Edouard Limonov a été miraculeusement exhumé du néant. Intitulé «Moscou en mai» («Москва майская») et écrit en 1986, il a été publié aux éditions « Alpina Proza » («Альпина.Проза») en 2025.
Un roman longtemps tenu pour perdu d'un auteur reconnu à la réputation d'aventurier a réapparu presque par hasard. Entre deux textes parisiens décisifs (« L'Adolescent Savenko » (en français : « Autoportrait d'un bandit dans son adolescence », traduit du russe par Maya Minoustchine, chez « Albin Michel », 1985, ndlr), « Apprivoiser le tigre à Paris » (« Укрощение тигра в Париже », jamais traduit), Великая мать любви, jamais traduit), Édouard Limonov écrit « Moscou en mai » (1986) : un roman, atypiquement léger et nostalgique, sur la jeunesse bohème dans la capitale soviétique, où le turbulent « Eddie-baby » atterrit tout droit depuis Kharkiv. Beuveries monumentales avec les rois de l'underground, jalousie, vanité, artisanat poétique à la Boileau et luxe sombre « à la Boukhlo » ; une sorte de portrait de l'artiste en jeune homme, que Limonov a déchiré et réécrit plusieurs fois au fil de sa vie.
Pantalons — couture — reprisage, inimitié avec (Léonid) Goubanov, infiltration dans le SMOG (un groupe littéraire moscovite underground, ndlr), et bien d'autres choses : nous n'en connaissions jusque-là que certains faits, vaguement, mais nous les voyons ici pour la première fois par les yeux du héros de son temps.
Au moment de la rédaction, le manuscrit déplut à Limonov pour une raison inconnue ; il le remit au tiroir, raison pour laquelle il ne rejoint ses lecteurs que maintenant. On a d'abord colporté qu'il était perdu pour toujours (déménagement ; le propriétaire de l'appartement l'aurait ensuite loué à un caporal de la Légion étrangère, lequel se serait mis à nourrir la cheminée avec ces feuilles sans importance), mais le manuscrit a finalement été retrouvé dans une archive et, miracle, le voilà publié, revu et édité.
La prose de Limonov intéresse indépendamment du contenu ; ici, le cas est plus extravagant encore : le « créateur de vie » devenu culte, au zénith de sa méthode, se retourne vers le passé non pour le restituer par le seul verbe, mais pour éclairer quelque chose du présent — pour se défaire, peut-être, du sentiment oppressant d'inconfort mansardé à Paris. Ce roman mérite d'être lu comme des mémoires indirectes et comme un adieu à un humanisme tendre : Limonov est sur le point de basculer vers la Grande Histoire — les Balkans, l'Octobre noir, puis la proclamation de son propre parti (le Parti national-bolchévique, ou PBN, parti co-fondé en 1993 avec Alexander Douguine et le punk-rockeur Egor Letov, ndlr).
«Outrages» (Livres, Justice, Médias), 11 janvier 2026
L'Article complet, présentant les cinq livres importants de 2025 en Russie, a été rédigé par le critique Kirill Yashchnikov. Il a paru initialement dans la revue culturelle Snob, le 24 décembre 2025.
В прошлом году вышла потерянная некогда и написанная Лимоновым ещё в 1984 [1986] году книга «Москва Майская». И хотя там более 400 страниц, любой, считающий себя интеллигентным человеком, просто обязан её рано или поздно прочитать. Кстати, автором там дан забавный афоризм: «Народ — это те, кто не сумел стать интеллигенцией». Забавно.
Если в двух словах и серьёзно. Во-первых, книга злая. Мне кажется, что Лимонов в письменном и устном виде — не совсем одно и то же. Я его видел вживую и скажу, что это вполне себе адекватный человек, причём со своими сильными и слабыми сторонами. Он их как бы и не скрывает. Впрочем, вполне возможно, что он просто хотел предстать передо мной с хорошей стороны. Так тоже бывает.
Речь идёт об авангардных поэтах и художниках конца 60-х годов, с которыми столкнулся автор по приезде из Харькова. Строго говоря, Лимонов исконно даже и не из Харькова, а из какого-то совсем уж захолустья. Но вот он приезжает с гражданской супругой Анной Моисеевной Рубинштейн покорять столицу Родины. Активность его совершенно потрясает: он сразу же попадает в самые серьёзные андерграундные круги.
Книга интересна в двух аспектах: в понимании значения самого Лимонова (он практически с первых же шагов доказал себя как серьёзного поэта) и в понимании того, какие фамилии тогда мелькали в высшем обществе. К своему стыду, из всех там перечисленных я знал только Эрнста Неизвестного и Анатолия Зверева. Остальных, кажется, просто никого. А ведь это всё реально серьёзные люди. Любому любителю поэзии и живописи стоит о них знать. Вернее, не о них, а их произведения.
Много там, конечно же, звучит и чуши, типа: если бы князь Владимир выбрал для Руси ислам, татаро-монголы бы нас не завоевали (без комментариев). Удивляет, как Лимонов жалуется на то, что ему пришлось в Москве жить в Беляеве — Богородском. В это самое время я, коренной москвич, с родителями и бабушкой переехал из центра как раз в то самое Беляево. И как-то жили, не жалуясь. Я там вообще-то всю свою доамериканскую жизнь прожил — и ничего, выжил. Если у Лимонова там было 10 метров на двоих, то у меня вообще никаких метров не было: я жил не в спальне, а в общей комнате, где всё через меня ходили.
Ещё автор любит рассказывать про литейный цех так, будто он там проработал полжизни. А судя по всему, он там пробыл не более года. Я вот, можно сказать, прожил на заводе — в цехе тяжёлых молотов кузнечного корпуса — целых четыре года, но как-то редко на это ссылаюсь: давно уже было и не так долго.
Удивляет отношение автора к гражданской подруге: какой-то такой налёт лёгкого презрения — седая, толстая. Я так даже и о бывших не говорю.
Эдуард Лимонов вместе со своей гражданской женой Анной Рубенштейн в описываемые годы: [фотография]
Вообще эта вещь у меня твёрдо ассоциируется с хемингуэевским «Праздником, который всегда с тобой». Правда, там нет такого бешеного количества героев, и жену свою первую он явно очень любит.
〉 Ещё автор любит рассказывать про литейный цех так, будто он там проработал полжизни. А судя по всему, он там пробыл не более года.
октябрь 1960 — февраль 1961 гг. СССР, Украинская ССР, Харьков, ул.Плехановская, д.126, постройка корпусов цеха Харьковского завода транспортного машиностроения им. В.А.Малышева, чернорабочий бригады монтажников-высотников строительно-монтажного треста, Э.Савенко
осень 1961 — осень 1962 гг. СССР, Украинская ССР, Харьков, Московский проспект, д.199, Харьковский турбинный завод им. С.М.Кирова, рабочий, Э.Савенко
декабрь 1962 — август 1964 гг. СССР, Украинская ССР, Харьков, Московский проспект, д.183, Харьковский моторостроительный завод «Серп и молот», обрубщик и шихтовщик цеха точного литья, Э.Савенко
Советский период истории России настолько «золотой век» (он же «свинцовый»), что долго ещё будем отделять живые свидетельства от свидетельств лукавых. Можно сослаться на потомков, мол они разберутся, нам пока рано. Но уже хочется надеть нарукавники и положить пред собой воображаемую Книгу учёта.
Найденная (и тут же изданная) рукопись романа Эдуарда Лимонова «Москва Майская», написана в 1986–1987 годах. Считалась утраченной. Вновь обретена в архивах Андрея Синявского, хранившихся в Стэнфордском университете. Основное действие в «Москве майской» укладывается в три майских дня (18–20 мая 1969 года), а если с отступлениями и забеганиями в будущее, то около 15 лет. Главные герои — неподцензурные поэты, СМОГ и немного мэтров советской поэзии. Да и сам главный герой Эд, Эдка Лимонов выступает в роли поэта, приехавшего покорять Москву своей гениальной поэзией.
О «Москве майской» уже написано и сказано критиками немало. И часто мелькают слова «злой» и «самовлюблённый». Как слово «самовлюблённый» в принципе может отсутствовать в характеристике поэта? Как же он стихи будет писать, если ему будет не нравиться то, что им создано? Характеристика «злой» тоже несколько сомнительна. Герой романа Эд, приезжает из Харькова в Москву с целью стать здесь великим (и сам он не боится этого слова) поэтом. Он амбициозен, да. Он постоянно оценивает степень таланта всех знакомых.
«Эд облокотился на перила и задумался. Ни берега Москвы-реки, ни вода, ни десяток-другой пассажиров речного трамвая его не интересовали. Он взвешивал стихи лидера СМОГа и свои на невидимых весах. Чаша со стихами лидера перевешивала в этот момент…»
К тем, кто, по его мнению, очень талантлив, он буквально приклеивается. Входит в близкий круг общения с настойчивостью и даже наглостью. Но! Не лебезит, не подстраивается, не делает попыток писать по-другому. По ночам рисует карту завоевания Москвы. То, что сейчас называют интеллект-картами, факт-картами и применяют для решения серьёзных жизненных (или деловых) задач.
«Он стал коллекционировать знакомства. К карте-схеме его связей (он начал её после потёмкинского восстания в ЦДЛ, начертив в центре большого листа бумаги красный кружок и обозначив его «Я») резво прибавлялись новые фамилии. Интер-объединённые в компании («Брусиловского», «Стесина», «Славы Льна», «Алейникова»…) фамилии самосцеплялись как куски колючей проволоки и размножались. Ему пришлось приклеить ещё один лист. Потом ещё один. Карта-схема складывалась, как географическая карта».
Он едва ли не первый в стране узнает, что такое «имидж» и начинает целенаправленно его выстраивать — в поведении и одежде.
Так что же в нём злого? Злая страсть стать лучше, для чего он и пишет стихи каждый день по 10 часов. Но в основном — злая объективность в описании мягкой, благодушной по отношению к самой себе литературной Москвы. «Ты наш, но не совсем наш!», упрекает главного героя Владимир Алейников, который «силен интуицией».
Но ведь был же (и совсем недавно) ещё один герой, пришедший в Москву с сугубо объективной меркой. Объективнее некуда.
Роман Булгакова «Мастер и Маргарита», впервые издан в 1966–1967 годах в журнале «Москва». Основное действие «Москвы майской», как и действие «МиМ», укладывается в три дня 18–20 мая 1969 года. Если Воланд представляет собой некую силу, разглядывающую москвичей отчуждённо и объективно, то и Эд гордится своей объективностью. Например, Губанов и недостижимый идеал (один из мотивов поехать в Москву), и враг (Эд боится своей реакции на «Лёнечку», который может его походя оскорбить или ударить. И что тогда?). Но размышляя о поэзии Губанова, Эд признает его талант. Да, много воды, да стиль неряшлив, да какой-то недоверлибр. Но талант.
Даже свой «бегемотик» у Эда имеется (жена Анна Моисеевна), даже финальный абзац романа скроен по образу и подобию финала МиМ, только полностью вывернутого на изнанку.
Сравните.
У Булгакова:
«Плащ Воланда вздуло над головами всей кавалькады, этим плащом начало закрывать вечереющий небосвод. Когда на мгновение чёрный покров отнесло в сторону, Маргарита на скаку обернулась и увидела, что сзади нет не только разноцветных башен с разворачивающимся над ними аэропланом, но нет уже давно и самого города, который ушёл в землю и оставил по себе только туман».
У Лимонова:
«По мере продвижения наших героев к центру улицы столицы все гуще наполняются народом. Новый день 20 мая 1969 года навис над Москвой, прикатившись с востока».
Закат — рассвет, уход из Москвы — продвижение к центру города, запад (закат) — восток, города больше нет — улицы наполняются народом. Противопоставление настолько буквальное, что его можно считать прямой отсылкой. Да и название, если уж искать аналогии: «МиМ» и «ММ».
Так что же такого увидел в тогдашней Москве герой романа Эд Лимонов, что его до сих пор называют злым, не приводя достаточных к тому оснований? А увидел он экономическую схему существования неподцензурной литературы. Совмещать написание стихов и прозы с работой на Софью Васильевну (Советскую власть) считалась не «комильфо», а вернее другое слово, в соответствии с тогдашней модой на бывших зэков («…бывшие зэки были в большой моде. Каждый провинциальный город обзавёлся своим бородатым солженицыным»). Зарабатывали кто чем. Кто-то шил брюки (сам Лимонов). Кто-то искал на помойках антиквариат и перепродавал (Басилова). Но в идеале они хотели жить на доходы от своего «страдания». Страдания от ужасной Софьи Васильевны, конечно. В Москве были «иностранцы», у каждого творческого должен был быть свой «иностранец». Который покупал рисунки, картины, тексты и «переправлял» (тайно провозил) за границу. Оплата шла, разумеется, не в долларах. Сертификаты знаменитой «Берёзки», вот что имело ценность. «Там» из этих текстов составляли сборники:
«В сборнике должен быть хоть один репрессированный. С репрессированным в сборнике куда легче издать книгу на Западе. Такие у них нравы там, Эдька. Горбаневскую после демонстрации на Красной площади, говорят, знает теперь на Западе каждая собака!.. Им там нужны страдальцы, жертвы. Ленинградский сборник пяти поэтов издают главным образом из-за того, что всех тянет Бродский. Бродский из-за своего процесса стал мгновенно известен на Западе. Остальных четверых там никто не знает».
Эдуард Лимонов в своей книге утверждает, что на территории СССР действовали специальные организации.
«Равнодушный к советским стихам, Запад всегда неравнодушен к советским скандалам».
Зачем им это? Эдуарду Лимонову в 1986 «теперь стало известно», что Синявского с Даниэлем сдал властям CIA (значит было пресловутое «сотрудничество» с ЦРУ?), но в 1969 он молод, горяч, не сразу верит в такое… А вот его отцу, бывшему военному, происходящее очевидно ещё в 1968, когда русские танки выходят на улицу Праги.
«Они тебе, дураку, в уши ср…т, чтобы ты войны во Вьетнаме не замечал, вот что! Ты бы лучше наше радио слушал. Ты что, не знаешь, что во Вьетнаме ежедневно тысячи людей убиты? Ты фотографии в газетах видел? Детей, обожжённых напалмом? Тебе твой «Голос Америки» о них сообщает?»
Тем не менее, нельзя сказать, что в своей книге Эдуард Лимонов занят «разоблачением». Нет, разумеется. В романе чувствуется отчётливое многоголосье: голос «революционера Володи», которого Эд обвиняет в «самосажании», отличается от голоса московских поэтов. Голос отца, бывшего военного, отличается от всех, но, неожиданно для самого героя, в какой-то момент становится и его голосом. Да что там, даже голос самого молодого героя — Эда Лимонова, отличается от его же голоса, ставшего автором этой книги. И все-таки главное во всей этой истории не выводы и прозрения, а фиксация момента. «Так было», вот основной мотив книги. И это свидетельство очевидца, зафиксированное в 1969 году, опять-таки отсылает к роману Михаила Афанасьевича Булгакова:
— Видите ли, профессор,— принуждённо улыбнувшись, отозвался Берлиоз,— мы уважаем ваши большие знания, но сами по этому вопросу придерживаемся другой точки зрения.
— А не надо никаких точек зрения!— ответил странный профессор,— просто он существовал, и больше ничего.
— Но требуется же какое-нибудь доказательство...— начал Берлиоз.
— И доказательств никаких не требуется,— ответил профессор.
Лимонов не обвиняет своих московских знакомых в «политике»:
«И ты всерьёз веришь, Володька, что вы занимаетесь политикой? Вы занимаетесь истерикой по поводу того, что вас не допускают заниматься политикой…»
Скорее уж он — нет, не обвиняет — сожалеет об их отношении к собственному таланту, собственной жизни.
«Пьяный, из глубины такси, откуда Эд вылезет, не желая продолжать загул с неприлично пьяным бывшим лучшим другом, прохрипит: «Ты хитрый! Ты спасся в то время, как мы честно дошли до конца. Ты всегда был себе на уме!» И тогда Эд поймёт, о чем идёт речь. О том, что все они, приятели его московской юности, участники брожения, честно разрушили себя до конца, а он — Эд Лимонов — оказался здоровее, выжил и стал существовать в других формах. Предательство!— вот как это называется. Он предал их — тем, что выжил».
Уникальность книги «Москва майская» в том, что на момент её написания не было ещё никаких более поздних наслоений на память и восприятие Лимонова. Оспорить это восприятие можно только аналогичным способом — найти запись событий, сделанную литератором в тот же период, не изменённую впоследствии под влиянием иных исторических периодов и чтобы автор был таким же эмигрантом, т.е. уже «не своим» в русской литературе. Тут, как пишут в соцсетях, «всё сложно».
Книга Лимонова хороша ещё и молодой авторской энергетикой. Такая эмоциональность, не переходящая ни в восторженность, ни в уличение, даёт читателю возможность выбрать между точками зрения. Захочет ли читатель думать, что Эдуард Лимонов наговаривает на хороших людей? Что факты и диалоги либо выдуманы, либо «подобраны»? Свобода выбора — наше всё.
Эдуард Лимонов. Москва майская.
М.: Альпина. Проза, 2025
«— Я не виноват, что мы живем в эпоху, когда гениев целое созвездие.
— Ну да, и все они по счастливому стечению обстоятельств собрались в Москве».
Конец шестидесятых. Эд, поэт-провинциал из Харькова, приезжает покорять столицу. Его ждут знакомый заработок за шитье брюк, дешевый алкоголь, новые знакомства, драки и встречи, бесчисленное количество встреч. Он сочится иронией по отношению к тогдашней контркультуре — и желает быть ее частью, пусть и наособицу. И исступленно пишет стихи.
Еще один главный герой книги — собственно майская Москва 1969 года.
Тут бы начать долго расписывать всевозможный контекст, но… К чему контекст, на самом деле. Разве что стоит упомянуть про зацепившую многих кинематографичность (или литературность?) обретения рукописи книги. Оригинал в свое время был случайно сожжен (sic!) неким капралом Французского легиона, и вот теперь копия романа, долгое время считавшегося утерянным, обнаружилась в архиве Андрея Синявского: его супруга Мария Розанова когда-то отсоветовала Лимонову этот текст публиковать.
Про остальное, включая хронологическую связь с харьковскими текстами Лимонова, а стилистическую — с парижскими, уже написано много. Важнее поговорить вот о чем: почему «Москва майская» стала книгой-событием 2025 года? Откликнулись на ее выход едва ли не все сколько-нибудь заметные критики, и, кажется, почти все — доброжелательно. При этом многие отыскивали в книге недостатки. Одни встраивали «Москву…» в тот самый контекст, и оказывалось, что в сравнении с другими лимоновскими текстами того же примерно периода «Москва майская» проигрывает. Другие находили в романе длинноты, повторы и чуть не вторичность. Некоторым вообще мерещились собранные ушлыми редакторами пазлы из черновиков, дописывание текста за мэтра и чуть ли не издательская мистификация.
Отчего же при таких вводных в критических текстах о «Москве майской» все же сквозит, повторимся, доброжелательность? Может быть, дело в особой любви рецензентов к автору? Едва ли: компромиссным для многих было снисходительное мнение, что Лимонов в последние дцать лет своей жизни совершенно исписался и выдавал однообразную политическую публицистику, а на многие его книги десятых-двадцатых годов критики не откликались вовсе. Или смерть автора смягчила рецензентов? Возможно, и так. Но причина точно не только в этом.
Во-первых, «Москва майская» — счастливая книга по-настоящему свободного человека. А со счастьем, как и с интеллектуальной свободой, в нашей литературе уже давно дела обстоят так себе. Пусть автору в момент написания романа московская молодость видится скорее в трагических тонах, пиво в «Яме» все же наливают в долг. Если угрожают ножом, то точно не зарежут, а если задерживает милиция, то вскоре обязательно выпустит. Вокруг сплошь молодые и не очень гении. И сам ты — молодой гений. И весне, как водится,— дорогу.
А еще быть счастливым, жить полной жизнью — значит не осторожничать. Ведь дело еще и в том, что все мы соскучились по прозе жесткой или хотя бы неделикатной по отношению к другим и себе: слишком уж все уважительно и бесконфликтно в нашем литературном королевстве (кроме редких баталий в соцсетях). И Лимонов этой честной неделикатности отсыпает с лихвой. Да, он всегда был такой; но, повторим, «Москва майская» — литературный факт 2025 года. Совсем не стало я-прозы: разве что несколько лет назад вышел сборник Андрея Рубанова «Жестко и угрюмо», где выделялся рассказ «Концерт Елизарова во Владивостоке» — там упоминается, как один прямо названный писатель набил морду другому, вполне узнаваемому. И все, пожалуй. А «искренний» автофикшен на поверку оказался слишком уж пресным. Его авторы могут поругать в книгах маму с папой за нанесенные в детстве травмы (положительных образов отца в современной прозе днем с огнем не сыщешь), друзей детства, противоположный (сиречь мужеский) пол и себя с неизбежными оговорками. Кто эти люди, впрочем, читателю неведомо. Настоящие, вымышленные? Хочешь — поверь, хочешь — проверь. Но никто из молодых и словом не заденет в книгах людей своего цеха, тем более называя их имена напрямую. Можете ли вы представить в книге современного автора, допустим, такую фразу (простите): «Неприятная мордатая кураторка наших литературных курсов N расплылась в кресле»? Едва ли.
А тут — Лимонов. Он может, даже после смерти может. Он идет в жизнь, а не в литпроцесс и потому позволяет себе не считаться с одобрением «священных монстров». Не боится признаться в зависти, недружелюбии, открытой практичной амбициозности. Борис Чичибабин у него — неискренний демагог и показушник, Арсений Тарковский — зацикленный на себе «элегантный эгоист». А Леонид Губанов… Романный Эд дает романному Губанову штофом по голове, причем побои более чем заслужены,— это кульминация книги, чего-то подобного ждешь и от всей души желаешь смогисту всего недоброго. Конечно, ругает Лимонов далеко не всех своих современников: Алейникова или, допустим, Кропивницкого он любит и ценит. Но если кто-то ему не нравится — припечатает будь здоров. И не поморщится.
Можно, конечно, подобные нравы, как и подобный тон письма, не одобрять. И вовсе не упоминать про это в рецензиях. Но, право, в эпоху всеобщего оптимизма и благообразия в литературе лимоновская бескомпромиссность — глоток свежего воздуха.
Такой вот секрет. Просто? Вот вам, товарищи, его стило — и попробуйте написать что-то столь же прямое и при этом счастливое сами.
Научная статья
УДК 821.161.1
DOI: OZKQFZ
EDN: 10.35231/25419803_2026_1_84
В статье анализируется роман Э. Лимонова «Москва майская» в контексте автобиографической стратегии писателя, которая нацелена на перенесение и мифологизацию авторской биографии в тексты произведений. Применяются методы: социокультурный, позволивший осмыслить роман писателя в контексте его творчества; биографический, благодаря которому учитывался биографический контекст автора «реального», а также метод целостного анализа художественного произведения, посредством которого роман «Москва майская» изучается в единстве его поэтики и проблематики. В результате исследования установлено следующее: в романе Э. Лимонова «Москва майская» важнейшим элементом автобиографической стратегии писателя становится авторская маска. Автор сознательно стирает границы между автором «реальным» и героем-маской в процессе многоступенчатой саморефлексии. Авторская маска находит свое воплощение в образе главного героя — Эда Лимонова — биографического и психологического двойника реального автора, в фигуре фиктивного автора и в фигуре всеведущего нарратора, организующего повествовательный процесс.
Для цитирования: Кадеева Р. А. «Москва майская» Э. Лимонова в контексте автобиографической стратегии писателя // Art Logos (искусство слова).— 2026.— №1.— С. 84–100. DOI: 10.35231/25419803_2026_1_84. EDN: OZKQFZ
Общеизвестно,что 1отечественная литература XX столетия — это разнообразное, противоречивое и динамически развивающееся явление. Вместе с явным многообразием ярких имен, направлений и форм выражения авторской картины мира в этом культурно-эстетическом пространстве прослеживаются и некие общие тенденции — экспериментирование с элементами формы и содержания художественного произведения, тяготение к авторскому присутствию в текстовом пространстве, нарративное экспериментаторство, виртуозная игра со временем и пространством. Перечисленные элементы составляют авторскую стратегию многих писателей XX и XXI веков.
Важной составляющей авторской стратегии является авторская маска, поскольку данный феномен предоставляет автору реальному неограниченные возможности взаимодействия со своим текстом и героем. Оговоримся, что под авторской маской мы будем понимать
«форму репрезентации автора «реального» в пределах художественного произведения, воплощенную в образе фиктивного автора-нарратора, который мистифицирует читателя игровым тождеством / несоответствием (биографическим и стилистическим) с ним и выдает предлагаемый читателям текст за собственное сочинение»
[15, с. 72].
В последнее десятилетие исследовательский интерес к роли автора-творца, способам репрезентации «автора реального» в тексте возобновляется, соответственно объектом научной рефлексии оказывается и феномен маски. Об этом свидетельствует появление широкого круга работ, которые не только продолжают решать комплекс проблем, связанных с образом автора в тексте, но и выявляют принципиально новые аспекты в рассмотрении феномена. Так, Н. Ю. Шишкова, анализируя маску как литературоведческое понятие, указывает на «трудность» в восприятии феномена:
«При использовании данного термина отмечают, что в ряде работ термин авторская маска смешивается с понятиями амплуа, псевдоним, имидж, образ автора»
[27, с. 47]. Е. Г. Падерина [20] и Н. А. Малишевская [13] указывают на то, что основой маски является метатекст и метапрозаические приемы. О. Е. Романовская [24] и И. С. Скоропанова [25] отмечают децентрированность фигуры автора, который «умеет» присутствовать в пространстве своего текста. Отметим, что проблема авторской маски в контексте проблемы автора детально и обстоятельно исследована в работах О. Ю. Осьмухиной [см.: 15–19]. Практическую значимость представляют исследования, в которых авторская маска рассматривается на материале конкретных писательских практик различных периодов. Так, авторская маска как репрезентат автобиографического дискурса рассматривается в работах С. С. Имихеловой [10], А. Воронцовой-Маралиной [5], М. А. Хатямовой [26], О. Н. Русановой [23], А. В. Полупановой [21], О. Ю. Осьмухиной [18–19].
Подчеркнем, кроме того, что современное российское и зарубежное литературоведение не раз делало наследие Э. Лимонова объектом научного осмысления в силу устойчивого интереса к фигуре Э. Лимонова, к его экспериментальным текстам. Литературоведение рассматривает творчество прозаика с разных точек зрения. На общем фоне наиболее примечательны исследования, посвященные осмыслению формы и содержания лимоновских текстов. Показательна работа М. В. Безрукавой, анализирующей типологию сюжетов в текстах писателя [2]. Интересными представляются работы М. Ю. Егорова, посвященные влиянию характера главного героя на особенности устройства его жизненной среды обитания и девиантного поведения [7–8]. Показательна в этом контексте также работа Е. Пономарева, в которой рассматривается заглавная фигура лимоновских текстов с точки зрения психологии [22]. На наш взгляд, весьма примечательны исследования, в которых творчество Э. Лимонова дано в сравнительно-сопоставительном аспекте с другими писательскими практиками. Так, сближение А. С. Пушкина и Э. Лимонова в аспекте профетизма рассматривает А. Ф. Оропай [14]; «лимоновский след» в прозе З. Прилепина исследует А. О. Большев [4]; Л. В. Дубаковым анализируется буддийская тема в творчестве Э. Лимонова [6].
Значимыми для нас являются исследования, изучающие авторскую проблематику в отдельно взятых текстах автора. Так, заслуживает внимания работы О. Ю. Осьмухиной [19], А. О. Лискова и А. Е. Розовой [11], А. Д. Белогорцева [3], которые посвящены автопсихологическому герою и его конфликту с миром в прозе Э. Лимонова. В каждом из этих исследований делается закономерный вывод о том, что романы Лимонова выросли на автобиографической почве, основа каждого текста — собственная жизнь, жизненный опыт, данный сквозь призму глубокой рефлексии автора.
Материал и методы
Актуальность настоящей статьи объясняется, во‑первых, возросшим интересом к проблематике авторского начала и авторской маски, а также неослабевающим интересом к фигуре Э. Лимонова; во‑вторых, необходимостью осмысления романа Э. Лимонова «Москва майская» в контексте автобиографической стратегии писателя.
Цель статьи — выявить особенности автобиографической стратегии романа Э. Лимонова «Москва майская». Научная новизна работы заключается в рассмотрении романа «Москва майская» Э. Лимонова в контексте авторской проблематики. Впервые роман, до 2024 года считавшийся безвозвратно утерянным, анализируется с точки зрения автобиографической стратегии писателя.
Теоретическую базу работы составили, во‑первых, труды, посвященные осмыслению проблемы автора и авторской маски [5; 9–10; 13; 15–18; 20; 23–28]; во‑вторых, исследования, рассматривающие различные аспекты творчества Э. Лимонова [1–2; 4; 6–8; 11; 19; 22]. Материалом исследования служит наиболее показательный в контексте интересующей нас проблематики роман Э. Лимонова «Москва майская».
Для осуществления поставленной цели использованы следующие методы исследования: социокультурный, позволивший осмыслить роман писателя в контексте его творчества; биографический, благодаря которому учитывался биографический контекст автора «реального», а также метод целостного анализа художественного произведения, посредством чего роман «Москва майская» изучается в единстве его поэтики и проблематики.
Результаты
Начнем с очевидного: посвященная шестидесятым, написанная в восьмидесятых и вышедшая в свет в начале 2020‑х гг. уникальная рукопись «Москвы майской» Э. Лимонова, считавшаяся утраченной, неожиданно и совершенно случайно была обнаружена в архиве советского писателя-диссидента Андрея Синявского в США в конце 2024 года и органично вписалась в общую канву авторской стратегии Лимонова, который на протяжении всей жизни выстраивал в романной прозе собственный биографический миф. В центре этого романа события 1967–1969‑х годов в жизни Э. Лимонова, точнее, покорение «богемной» столицы после переезда из провинции. Название «Москва майская» отсылает к знаменитой одноименной песне братьев-композиторов Даниила и Дмитрия Покрассов «Москва майская» («Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»), написанной в 1937 году к двадцатой годовщине установления Советской власти, и задает мажорный тон всему повествованию. Лимонов отнюдь не иронизирует над советскими реалиями, напротив, равно как и в «харьковской» трилогии, он продолжает создавать апологию «великой эпохи».
Примечательно, что роман создается в 1986 году в Париже, уже в эмиграции, спустя двадцать с лишним лет после описываемых событий, соответственно, это ретроспективный текст, текст-воспоминание прозаика, который монтирует уникальную двойную оптику. Основные события романа развиваются в течение трех майских дней: с 18 по 20 мая 1969 года, однако столь короткий отрезок времени ничуть не мешает Лимонову изобразить развернутый портрет целой эпохи — переходной и переломной. Роман пронизан атмосферой «оттепельных» шестидесятых: здесь и подпольная литература, и стихийная аренда жилья на Третьей Мещанской, с винными аппаратами в заведениях и, конечно, целая галерея «громких» имен того времени — поэты, писатели, стиляги, видные представители советской богемы. Так, среди героев книги — художники Илья Кабаков и Анатолий Брусиловский, поэты Арсений Тарковский, Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Владимир Алейников и другие собратья по легендарному СМОГу, Генрих Сапгир, Эрнест Неизвестный и многие другие под- и неподцензурные деятели искусства, каждый из которых изображен иронически, а подчас и критически, к примеру, как художник Анатолий Брусиловский:
«Экспрессионист сраный твой Зверь. То, что он делает, было модным в начале века. И ужасающий жлоб»
[12, с. 89].
«Москва майская», помимо прочего, восполняет лакуну в биографии самого Лимонова — пробел между отъездом из Салтовки и эмиграцией в Штаты, подробно описанный в романах «Подросток Савенко…» и «Это я — Эдичка». Считалось, что «московский» период жизни писателя не был нигде зафиксирован, пока не обнаружилась утерянная рукопись. Так появляется неожиданный «сиквел» знаменитой автобиографической «харьковской» трилогии с бессменным главным героем Эдичкой Лимоновым — авторской маской самого Эдуарда Савенко. Общеизвестно, что все творческое наследие Лимонова — это целый комплекс автобиографических текстов, максимально приближенных к жанру автофикшн. Лимонов, безусловно, не ставит целью написать свою автобиографию, но словно стремится «вписать» себя в литературу, стать инстанцией не просто «изображающей», но и «изображаемой», размыть границу между реальностью и вымыслом ради одной лишь цели — сделать себя литературным героем и посредством глубокой рефлексии поразмышлять о своей поистине необычной судьбе. Как справедливо замечает А. В. Жучкова,
«если для автобиографии важна подлинность реальных событий, то для авто-фикшн важнее подлинность внутреннего переживания»
[9, с. 166].
Характерная особенность автобиографической стратегии Э. Лимонова — это неизменный главный герой, отождествимый с реальным автором и переходящий из текста в текст. То есть, мы имеем дело с авторской маской самого автора «реального», Эдуарда Савенко, который сознательно прибегает к приему маски в целях саморепрезентации в текстовом пространстве. Так, в «Подростке Савенко…» мы наблюдаем за взрослением Эди-бэби — юного бандита и поэта. Посредством маски Эди-бэби реализовывается авторская рефлексия относительно своего непростого детства в рабочем поселке, наполненном преступностью, алкоголем и разбоем. В романе «Молодой негодяй» предстает уже повзрослевший Эд Лимонов — состоявшийся поэт и писатель, входящий в «богемные» круги. Маска Эда Лимонова нужна автору для того, чтобы осмыслить собственную юность, раскрыть неизвестные ранее факты жизни: как появился псевдоним Лимонов, с чего началось шитье брюк, отношения с Анной Рубинштейн и многое другое. Так, выступая в роли мифотворца собственной судьбы, Лимонов в каждом тексте рефлектирует по поводу важных этапов личностного становления, постепенного взросления и «воспитания», благодаря чему выстраивается весьма стройная картина эволюции Лимонова-писателя. Проблема соотношения автора и героя становится ведущей проблемой лимоновского творчества в целом и романа «Москва майская», в частности.
Отметим, что роман представляет собой достаточно сложный текст, в первую очередь, с точки зрения повествовательной структуры. Триада автор-геройнарратор, по сути, являющая единый образ, здесь представлена отдельными и самостоятельными субъектами. Если образ автора не вызывает у читателя вопросов (конкретный автор как создатель романа и реально существующее биографическое лицо), то фигуры героя и нарратора не так однозначны. При этом, на наш взгляд, отождествление автора и героя даже при условии их тотального сходства не вполне корректно, поскольку автор как реально существующее лицо находится в совершенно иной плоскости, нежели герой — субъект вымышленного мира.
Во-первых, Лимонов продолжает традицию единого автопсихологического героя и выстраивает в «Москве…» образ своего двойника — Эда Лимонова-Савенко как маску реального автора. Так как существует ряд признаков, маркирующих в тексте авторскую маску (среди них, по верному замечанию О. Ю. Осьмухиной,
«автобиографические параллели и соответствия; мотивы двойничества и зеркальности; переход повествователя от первого лица к третьему и наоборот, а также изменение тона повествователя (семантическое отождествление грамматического лица, взаимозаменяемость местоимений «я» / «он» в автореференциальном значении»
) [15, с. 78]), отметим, что именно автобиографические параллели и соответствия с реальным автором «выдают» в тексте маску. Автор беспрестанно обращается к своей биографии, отбирает самые яркие эпизоды для создания собственного — литературного — образа. Так, Лимонов с документальной точностью воспроизводит факты своей жизни:
«Лимонов — не фамилия, но псевдоним, и он мне нравится. По паспорту у меня фамилия Савенко»
[12, с. 250]. Примечательно, что эту реплику из «Москвы майской» Лимонов почти дословно повторит в одном из интервью начала 1990‑х, где подчеркнет множественность собственных ипостасей в текстах собственных произведений: «Главное действующее лицо моих книг — Лимонов. Но ведь такого человека не существует в природе. По паспорту я Савенко Эдуард. Точка. А Лимонов, значит, и герой, и автор» [1, с. 45]. Писатель, кроме того, фиксирует значимые даты, используя отстраненную форму третьего лица:
«Эд Савенко высадился в Москве на Курском вокзале 30 сентября 1967 года в возрасте двадцати четырех лет»
[12, с. 11]. Подругу героя зовут Анна Моисеевна Рубинштейн, и это тоже реально существующее лицо. Лимонов и Анна познакомились еще в юношестве в харьковской Салтовке и вместе приняли решение переехать в Москву. В романе Лимонов как бы пророчествует расставание с первой женой:
«Ничто не вечно, однажды ему придется покинуть Анну»
[12, с. 36]. Действительно, Анна возвращается в Харьков уже одна, но до самой смерти остается верна своему Эдику (отношения их, кстати, подробно описаны в романе «Молодой негодяй»). Герой имеет за спиной «харьковское» прошлое:
«〈…〉 был одет по самой последней харьковской моде того времени»
[12, с. 11]. Естественно, Эдик шьет брюки — общеизвестный факт биографии Лимонова:
«Он все же стеснялся странного смешения двух своих профессий»
[12, с. 213]. Шитье брюк становится первое время единственным источником заработка в Москве. Герой романа шьет брюки на заказ, а еще сумки из польской ткани, которые Анна незаконно продает в ГУМе.
Кстати, тяга Лимонова к красивой и стильной одежде — общеизвестный факт. Он любил выделяться и восхищать, и с юности выстраивал свой имидж. Скандальному писателю было важно, чтобы одежда подчеркивала его индивидуальность и необычность, то есть была своеобразным продолжением его личности, частью его эстетски-бунтарского имиджа. Оттого, конечно, герой каждого его романа непременно одет по последней моде. В романе «Москва майская» страсть к стильной одежде также не раз подтверждается. Это становится еще одним маркером маски — отсылкой к реальному факту биографии Лимонова. Герой всегда одет «с иголочки», прозаик посвящает целые абзацы описанию его образов:
«Фигуру его скрывало массивное черное пальто с воротником из меха молоденького каракулевого барашка, на голове героя красовалась грузинского стиля черная кепка-«аэродром», на ногах были американские армейские сапоги. На сапоги спускались черные брюки с широченными штанинами, брюки уходили вверх под черный жилет, а жилет был покрыт пиджаком той же ткани. Белая рубашка стягивала воедино костюм нашего героя. Рубашка была застегнута на пуговицу, плотно зажимая горло. Галстука на герое не было, ибо галстук противоречил харьковской моде того времени»
[12, с. 11].
Лимонов категорически не хотел быть похожим на других, «обычных», людей как в плане одежды, так и в плане идеологии, жизненной позиции. На первый взгляд может показаться, что автор (и его герой) испытывает неприязнь к обществу:
«С точки зрения Эда и Анны 〈…〉 простые люди не заслуживали лучшей жизни. Ибо их умения и таланты не стоили даже той заработной платы и тех условий жизни, в которых они находились сегодня»
[12, с. 236]. Более того, в ряде романов, в том числе в «Москве майской», автор называет современное ему общество «козьим племенем», ибо оно лишено творческого сознания:
«Козье племя, с зеленого детства усвоенная Эдом презрительная кличка, шныряло вокруг с недовольными, усталыми, грубыми и вульгарными лицами. Но, с другой стороны, 〈…〉 что еще есть у козьего племени, кроме биологических удовольствий и потребительства? Интеллектуальные радости козьему племени малодоступны. Не говоря уже о радостях творчества…»
[12, с. 237]. Автор «реальный» делает попытку объяснить собственную позицию, словно оправдывает своего героя:
«Эстетическое отвращение нашего героя-поэта к толпе не имеет ничего общего с очень мирским и, как выражались старые писатели, «подлым» — синоним низкого — социальным миропониманием 〈…〉. Юный же поэт не хочет оперировать людьми, ему хочется удивлять и покорять мир изнутри — своими стихами»
[12, с. 59]. Иными словами, в сознании героя общество делится на тех, кто наделен творческим миропониманием, и тех, кто ничего общего с творчеством не имеет. Последних автогерой как раз и презирает:
«Народ — это те, которые не смогли стать интеллигентами»
[12, с. 238].
Эд Лимонов имеет довольно сложный характер, на что повлияло, безусловно, детство в бандитской Салтовке, где буквально каждый второй был если не бандитом, то мелким хулиганом. В нем прекрасно развиты лидерские качества и чувство собственного достоинства, граничащее с явным нарциссизмом. Его тяготила «провинциальность», ему как можно скорее хотелось стать «своим» среди москвичей, о чем свидетельствует эпизод, в котором нарратору словно стыдно, что он не москвич:
«Эд, добро пожаловать в Москву! — не смогла удержаться от театральности Анна. Поэт, желавший выглядеть холодным, ничему не удивляющимся столичным жителем среди столичных жителей, а не провинциалом, прибывшим в столицу, ответил Анне на приветствие грубым вопросом…»
[12, с. 12]. В целом же, подобное поведение вызвано, на наш взгляд, желанием быть принятым в круг московского бомонда, стать здесь «своим». Учитывая, что роман написан спустя 20 лет скитаний вдали от родины в тяжелейших условиях тотального одиночества и непринятия, эта тема невероятно остро отзывается у Лимонова:
«〈…〉 ему везде хотелось быть местным, по меньшей мере, выглядеть местным…»
[1, с. 259]. Желание «влиться» в столичную жизнь всерьез овладевает юным поэтом:
«Я, может быть, более москвич, чем большинство москвичей. 〈…〉 Я знаю Москву лучше любого Москвича»
[12, с. 261]. Морально-ценностная характеристика героя тоже автобиографична в своей основе, о чем свидетельствует его характер: самовлюбленность на грани нарциссизма, горделивость, цинизм и абсолютная уверенность в себе. Здесь мы имеем дело с таким маркером авторской маски, как двойничество. Герой не просто проводник авторской идеи, он — двойник автора, существующий в другом (по отношению к автору «реальному») временном «измерении»: это ретроспективный взгляд на себя как «другого» спустя десятилетия. Герой уверен в себе и своих возможностях, хотя эта уверенность пока еще ничем не подкреплена:
«Уверенность же поэта в себе была, пожалуй, ни на чем, кроме собственных стихов, не основана»
[12, с. 32].
К своим двадцати четырем годам герой невероятно циничный и горделивый, он считает писательство и творчество вершиной человеческих достижений и явно обесценивает простой человеческий труд:
«Они радостно культивировали гордый свой элитизм и порой покатывались от хохота, наблюдая лица народные»
[12, с. 237]. «Среднему» человеку герой противопоставляет «избранных», кем считает и себя:
«Он никогда не назвал себя Суперменом, но чувствовал себя таковым»
[12, с. 238]. Лидерские качества и уверенность в себе толкают его на негласное «свержение» лидера литературного кружка А. А. Тарковского:
«Через неделю, измученный ожиданием, он один поднял народ на восстание. 〈…〉 — Ребята! — закричал он.— Зачем нам Арсений!»
[12, с. 74]. К слову, автогерой относится к Тарковскому пренебрежительно, саркастично называя его «поздним акмеистом», а все потому, что Тарковский был мэтром, тогда как Лимонов рядом с ним мог претендовать исключительно на ученический статус, что для амбициозного юноши-поэта было недопустимым:
«Вариант «старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил» с участием Тарковского в роли Державина отпадал»
[12, с. 54]. Постепенно Лимонов наконец добивается своей цели — покоряет столицу, входит в литературные круги, становится, наконец, «своим»:
«Вот и прижился он здесь. Появились настоящие друзья»
[12, с. 155]. Однако по мере покорения Москвы он чувствует, что безвозвратно теряет связь с Харьковом, олицетворяющим детство и юность:
«Расстояние между Эдом и его харьковским прошлым все увеличивается»
[12, с. 259].
Примечательно, что в тексте присутствует и фигура потенциального автора романа, который не просто не совпадает с фигурой героя, но дистанцируется от него, что подчеркивает сам автор «реальный», периодически «вклиниваясь» в нарративную структуру, комментируя происходящее и отстраняясь от персонажа:
«Автор не утверждает, что стихи Лимонова были безразличны...»
[12, с. 268]. Нарратор рассказывает об авторе, который в свою очередь рассказывает о герое, но сам не участвует в сюжетном развертывании, лишь иногда вклинивается в общий ход действия с замечаниями:
«— А может быть, именно тот факт, что Алена была племянницей исторических женщин, более всего привлек молодого гения? — Предположил вдруг, гадко улыбаясь, автор»
[12, с. 337]. В связи с этим возникает, условно говоря, расслоение фигуры автора, калейдоскопичность его образа.
Кстати, и этот эпизод представлен с точки зрения нарратора. Хотя названный в тексте автор и является в некоторой степени инстанцией «изображаемой», отождествление его с героями невозможно, он — создатель текста, на что указывает следующий эпизод:
«Даже сейчас автор этих строк чувствует некоторое дрожание в груди, нижней части живота при воспоминании о том замечательном моменте, отстоящем от сегодня уже на 20 лет»
[12, с. 13]. Мы имеем дело с абстрактным автором, неким результатом читательского сознания. По мнению В. Шмида,
«абстрактный автор реален, но не конкретен. Он существует в произведении не эксплицитно, а только имплицитно, виртуально, на основе творческих следов-симптомов, и нуждается в конкретизации со стороны читателя»
[28, с. 31]. В читательском же сознании, на наш взгляд, абстрактный автор представляет собой не что иное, как «след» конкретного автора, внутритекстовое воплощение автора «реального», то есть его маску.
Излюбленный прием нарратора в этом романе — систематическое обобщение категории персонажа посредством притяжательных местоимений, что в некоторой степени сближает читателя и повествуемый мир:
«Но наши герои ушли, не оглядываясь»; «Ибо это была первая ночь нашего героя в его первой жизни столице»
[12, с. 32]. Нарратор в романе всеведущ и вездесущ, он знает обо всем и обо всех, проникает в потаенные уголки сознания персонажей:
«И еще в самой глубине его существа всегда теплилась иррациональная вера в то, что он не такой, как все люди»
[12, с. 32]. Нарратор осведомлен не только о прошлом и настоящем, но и о будущем. Словно пророк и ясновидец, он уверен в том, что произойдет в будущем не только с главным героем (
«поэту одно за другим приснились все последующие его приключения в жизни — покорения Москвы, Нью-Йорка, Парижа, ужасы и несчастья и такое же количество веселых и счастливых приключений»
[12, с. 32]), но и с второстепенными персонажами:
«Это позднее семью расколют безжалостные трещины, но не станем заглядывать вперед, оставим их в положении счастья, в котором они были в тот майский день…»
[12, с. 108]. При этом нарратор осознает свое «ясновидение» и понимает, что говорить о будущем — не входит в поле его действия:
«А дальше… Хотя «дальше» и находится за пределами нашего повествования, сообщим, что дальше случилось ужасное»
[12, с. 105].
Весьма показателен эпилог романа как часть заголовочно-финального комплекса, в котором автор «реальный» оставляет последнее слово за собой:
«Увиденное сквозь замочную скважину эпилога обладает крепостью приговора суда и обжалованию не подлежит»
[12, с. 403]. Так, в эпилоге автор действительно подытоживает каждую рассказанную историю.
«Смогисты оказались хрупкими существами»,
— пишет он теперь об объединении, в которое мечтал попасть, приехав в Москву, и решает для себя, что ни к каким группировкам не принадлежит. Особенно выделяет автор Игоря Ворошилова, который был недоволен публикациями. Автор обращается непосредственно к нему со страниц книги:
«Глупо, друг мой! И автор написал о тебе исключительно доброжелательно. Тебе не понравилось что?..»
[12, с. 410]. Примечательно, что автор выражает надежду написать еще одну книгу «Похождений блудного сына» и именует ее четвертым томом, в котором будет рассказано о судьбах тех героев, которых он не упомянул в Эпилоге. Фигура автора — не что иное, как маска Лимонова, его внутритекстовый двойник, который маркируется автобиографическими совпадениями с автором конкретным биографическим лицом.
Обсуждение и выводы
Авторская маска становится важнейшим средством репрезентации автобиографической стратегии «реального» автора в романе Э. Лимонова «Москва майская». Основными маркерами авторской маски оказываются, в первую очередь, автобиографические параллели и соответствия с «реальным» автором, а также мотив двойничества. Наряду с маской героя, в тексте присутствует маска всеведущего нарратора. Э. Лимонов избирает третьеличную форму повествования, дистанцируясь от предмета изображения. Повествование всецело передано нарратору и представлено «нулевой фокализацией», когда нарратор, по авторитетному мнению В. Шмида,
«может быть сконструирован как сверхчеловеческая всеведущая и вездесущая инстанция, живущая в разные эпохи, проникающая в самые утаенные уголки сознания персонажей»
[28, с. 132].
Фигура нарратора в тексте — это обезличенная фигура повествователя, который, словно пророк, осведомлен обо всех событиях в жизни героев, в том числе еще не произошедших. Нарратору всецело подчинено повествование, он сам устанавливает его траекторию. Маску нарратора в данном случае маркирует «нулевая фокализация» текста — третьеличное повествование.
«Москва майская» завершает автобиографический цикл, посвященный Эдичке Лимонову,— автопсихологическому двойнику автора «реального». В этом романе, как и во всех предыдущих текстах Э. Лимонова, функционирует авторская маска, воплощенная, во‑первых, в образе главного героя — Эда Лимонова, во‑вторых, в фигуре абстрактного автора и, в‑третьих, в фигуре всеведущего нарратора. Подобная авторская стратегия, нацеленная на «размножение» собственных двойников, в конечном итоге, способствует созданию автобиографического мифа.
Список литературы
1. Балканский А. Эдуард Лимонов.— М.: Молодая гвардия, 2017.— 367 с.
2. Безрукавая М. В. Романы Э. Лимонова как система сюжетных стратегий // Вестник Башкирск. ун-та.— 2015.— №3.— С. 1046–1050.
3. Белогорцев А. Д. Автофикшн, или Псевдоавтобиография: особенности жанра в современной русской литературе // Вестник РГГУ. Серия «Литературоведение. Языкознание. Культурология».— 2023.— №3.— С. 23–33.
4. Большев А. О. Лимоновский «след» в прозе Захара Прилепина // Культура и текст.— 2021.— №2 (45).— С. 131–137.
5. Воронцова-Маралина А. А. Авторская концепция личности как циклообразующий фактор в прозе Сергея Довлатова // Вестник РГГУ. Серия: Литературоведение. Языкознание. Культурология.— 2007.— №7.— С. 107–109
6. Дубаков Л. В. Буддийская экзотика в творчестве Э. В. Лимонова: философская и эстетическая критика // Вестник Костромского государственного университета.— 2022.— Т. 28.— №1.— С. 118–122.
7. Егоров М. Ю. Поэтика интерьера в романе Э. Лимонова «Это я — Эдичка» // Верхневолжский филологический вестник.— 2023.— №2 (33).— С. 50–58.
8. Егоров М. Ю. Трансгрессивность романа Э. Лимонова «Это я — Эдичка» // Мир русскоговорящих стран.— 2023.— №4 (18).— С. 87–102.
9. Жучкова А. В. Автофикшн vs «литература травмы» // Вестник славянских культур.— 2024.— №74.— С. 163–181.
10. Имихелова С. С. «Текст 1168 года» как концепт русской культуры // Вестник ТГПУ.— 2001.— №1 (26) — С. 84–87.
11. Лисков А. О., Розова А. Е. Художественные стратегии автобиографической прозы Е. Харитонова и Э. Лимонова // Ученые записки Петрозаводского государственного университета.— 2025.— №1.— C. 95–101.
12. Лимонов Э. Москва майская: (роман).— М.: Альпина нон-фикшн, 2025.— 414 с.
13. Малишевская Н. А. Постмодерн как вечное возвращение: игровые элементы в постмодернистском романе // Известия вузов. Северо-Кавказский регион. Серия: Общественные науки.— 2007.— №6.— С. 26–29.
14. Оропай А. Ф. Пушкин и Лимонов: «Странные сближения» в профетизме // Международный журнал исследований культуры.— 2012.— №1 (6).— С. 94–97.
15. Осьмухина О. Ю. Русская литература сквозь призму идентичности: маска как форма авторской репрезентации в прозе ХХ столетия: монография.— Саранск: Изд-во Мордовского ун-та, 2009.— 288 с.
16. Осьмухина О. Ю. Авторская маска в русской культуре: генезис, эволюция, специфика функционирования // Обсерватория культуры.— 2007.— №6.— С. 88–95.
17. Осьмухина О. Ю. Автор в поисках себя: формы функционирования авторской маски в отечественной прозе // Известия вузов. Поволжский регион. Гуманитарные науки.— 2009.— №1.— С. 52–57.
18. Осьмухина О. Ю. Авторская маска Деда Антропа в новеллистике М. Волкова // Вестник Нижегородского университета им. Н. И. Лобачевского.— 2015.— №4.— С. 243–247.
19. Осьмухина О. Ю. Специфика автоинтерпретации в романе Э. Лимонова «Подросток Савенко, или Автопортрет бандита в отрочестве» // Филологические науки. Вопросы теории и практики.— 2024.— №3.— С. 865–870.
20. Падерина Е. Г. Проблема образа автора в постмодернистской литературной критике // Вестник МГУЛ — Лесной вестник.— 1999.— №3.— С. 50–52.
21. Полупанова А. В. Поэтика авторского самовыражения в прозе В. П. Аксенова // Актуальные вопросы современной науки.— 2010.— №15.— С. 194–201.
22. Пономарев Е. Психология подонка: герои Э. Лимонова и низовая культура // Звезда.— 1996.— №3.— С. 209–218.
23. Русанова О. Н. Возможности авторского проявления в пьесе Е. Шварца «Тень» // Вестник ТГПУ.— 2007.— №8.— С. 113–114.
24. Романовская О. Е. Формы авторской рефлексии в русском постмодернистском романе // Известия ВГПУ.— 2009.— №5.— С. 24–27.
25. Скоропанова И. С. Русская постмодернистская литература: 90‑е годы // Наука о литературе в ХХ веке: (История, методология, литературный процесс).— 2001.— №1.— С. 290–294.
26. Хатямова М. А. Модернистская поэтика орнаментального сказа в ранней прозе Е. И. Замятина // Сибирский филологический журнал.— 2006.— №3.— С. 80–82.
27. Шишкова Н. Ю. Авторская маска как литературоведческое понятие // Вестник Полоцкого государственного университета.— 2016.— №2.— С. 45–48.
28. Шмид B. Нарратология.— М.: Языки славянской культуры, 2003.— 312 с.
«Moscow in May» by E. Limonov in the Context of the Writer's Autobiographical Strategy
Regina Kadeeva
The article is dedicated to the analysis of E. Limonov's novel «Moscow in May» within the context of the writer's autobiographical strategy, which, from «Teenager Savenko» to the novels of the 2000s, aims to transfer and mythologize the author's biography into the texts of his works. Sociocultural analysis is applied, allowing for the comprehension of the writer's novel within the context of his oeuvre; biographical analysis, through which the biographical context of the «real» author is considered; and the method of holistic analysis of the artistic work, by means of which the novel Moscow in May is studied in the unity of its poetics and problematic. The scientific novelty of the research is determined, firstly, by the research material itself (E. Limonov's novel, previously considered lost, is introduced into academic circulation for the first time). Secondly, it lies in the fact that «Moscow in May» is examined for the first time from the perspective of the author problem. As a result of the research, the following has been established: in E. Limonov's novel Moscow in May, the author's mask becomes the most important element of the writer's autobiographical strategy. The author consciously erases the boundaries between the «real» author and the mask-hero in the process of multi-stage self-reflection. The author's mask finds its embodiment, firstly, in the image of the main protagonist — Ed Limonov — a biographical and psychological double of the real author; secondly, in the figure of the fictitious author; and thirdly, in the figure of the omniscient narrator who organizes the narrative process.
For citation: Kadeeva, R. A. (2026) «Moskva majskaya» E. Limonova v konktekste avtobiograficheskoj strategii pisatelya [«Moscow in May» by E. Limonov in the Context of the Writer's Autobiographical Strategy]. «Art Logos» — The Art of Word. No.1. Pp. 84–100. (In Russian). DOI: 10.35231/25419803_2026_1_84. EDN: OZKQFZ
References
1. Balkanski, A. (2017) «Eduard Limonov» [Eduard Limonov]. Moscow: Molodaya gvardiya Publ. (In Russian).
2. Bezrukavaya, M. V. (2015) Romani E. Limonova kak sistema syuzhetnikh strategii [E. Limonov's novels as a system of plot strategies]. «Vestnik bashkirskogo universiteta — Bulletin of the Bashkir University». No.3. Pp. 1046–1050. (In Russian).
3. Belogortsev, A. D. (2023) Avtofikshn, ili Psevdoavtoiografiya: osobennosti zhanra v sovremennoj russkoj literature [Autofiction or pseudo-autobiography. Genre specifics in modern Russian literature]. Vestnik RGGU. «Seriya Literaturovedenie. YAzykoznanie. Kul'turologiy» — RGGU Bulletin. Literary Theory. Linguistics. Cultural Studies Series. No.3. Pp. 23–33. (In Russian). DOI: 10.28995/2686-7249-2023-3-23-33
4. Bolshev, A. O. (2021) Limonovskii «sled» v proze Zakhara Prilepina [The Limonov «Trace» in the prose of Zakhar Prilepin's]. «Kultura i tekst — Culture and Text». No.2. Pp. 131–137. (In Russian).
5. Vorontsova-Maralina, A. A. (2007) Avtorskaya koncepciya lichnosti kak cikloobrazuyushchij faktor v proze Sergeya Dovlatova [The author's concept of personality as a cycleforming factor in the prose of Sergei Dovlatov]. «Vestnik RGGU. Seriya: Literaturovedenie. YAzykoznanie. Kul'turologiya — RGGU Bulletin. Literary Theory. Linguistics. Cultural Studies Series». No.7. Pp. 107–109. (In Russian).
6. Dubakov, L. V. (2022) Buddijskaya ekzotika v tvorchestve E. V. Limonova: filosofskaya i esteticheskaya kritika [Buddhist exoticism in the works of Eduard Limonov: philosophical and aesthetic criticism]. «Vestnik Kostromskogo gosudarstvennogo universiteta — Billetin of Kostroma State University». Vol. 28. No.1. Pp. 118–122. (In Russian).
7. Egorov, M. Yu. (2023) Poetika inter'era v romane E. Limonova «Eto ya — Edichka» [Poetics of the interior in E. Limonov's novel «It's me, Eddie»]. «Verhnevolzhskij filologicheskij vestnik — Verhnevolzhski philological bulletin». No.2 (33). Pp. 50–58. (In Russian).
8. Egorov, M. Yu. (2023) Transgressivnost' romana E. Limonova «Eto ya — Edichka» [The transgressive nature of E. Limonov's novel «It's Me, Eddie»]. «Mir russkogovoryashchih stran — World of Russian-speaking countries». No.4 (18). Pp. 87–102. (In Russian). DOI: 10.20323/265 8_7866_2023_4_18_87
9. Zhuchkova, A. V. (2024) Avtofikshn vs «literatura travmy» [Autofiction vs Literature of Trauma']. «Vestnik slavianskikh kul'tur — Bulletin of Slavic Cultures». Vol. 74. Pp. 163–181. (In Russian). DOI: 10.37816/2073-9567-2024-74-163-181
10. Imikhelova, S. S. (2001) «Tekst 1168 goda» kak koncept russkoj kul'tury [The «Text of 1168» as a concept of Russian culture]. «Vestnik TGPU — Tomsk State Pedagogical University Bulletin». Vol. 74. Pp. 84–87. (In Russian).
11. Liskov, A. O., Rozova, A. E. (2025) Hudozhestvennye strategii avtobiograficheskoj prozy E. Haritonova i E. Limonova [Artistic strategies of Yevgeny Kharitonov's and Eduard Limonov's autobiographical prose]. «Uchenye zapiski Petrozavodskogo gosudarstvennogo universiteta — Proceedings of Petrozavodsk State University». No.47 (1). Pp. 95–101. (In Russian). DOI: 10.15393/ uchz.art. 2025.1134.
12. Limonov, E. (2024) «Moskva maiskaya»: (roman) [Moscow in May]. Moscow: Alpina non-fikshn Publ. (In Russian).
13. Malishevskaya, N. A. (2007) Postmodern kak vechnoe vozvrashchenie: igrovie elementi v postmodernistskom romane [Postmodernity as an eternal return: game elements in the postmodern novel]. «Izvestiya vuzov. Severo-Kavkazskii region. Seriya: Obshchestvennie nauki — News of Universities. North Caucasus Region. Series: Social Sciences». No.6. Pp. 26–29. (In Russian).
14. Oropai, A. F. (2012) Pushkin i Limonov: «Strannie sblizheniya» v profetizme [Pushkin and Limonov: «Strange convergences» in prophetism]. «Mezhdunarodnii zhurnal issledovanii kulturi — International Journal of Cultural Studies». No.1 (6). Pp. 94–97. (In Russian).
15. Osmukhina, O. Yu. (2009) «Russkaya literatura skvoz prizmu identichnosti: maska kak forma avtorskoi reprezentatsii v proze ХХ stoletiya» [Russian literature through the prism of identity: the mask as a form of author's representation in twentieth-century prose]. Saransk: izdatelstvo mordovskogo universiteta. (In Russian).
16. Osmukhina, O. Yu. (2007) Avtorskaya maska v russkoi kulture: genezis, evolyutsiya, spetsifika funktsionirovaniya [The author's mask in Russian culture: genesis, evolution, specifics of functioning]. «Observatoriya kulturi — Observatory of Culture». No.6. Pp. 88–95. (In Russian).
17. Osmukhina, O. Yu. (2009) Avtor v poiskakh sebya: formi funktsionirovaniya avtorskoi maski v otechestvennoi proze [The author in search of himself: forms of functioning of the author's mask in Russian prose]. «Izvestiya vuzov. Povolzhskii region. Gumanitarnie nauki — News of Universities. Volga Region. Humanitarian Sciences». No.1. Pp. 52–57. (In Russian).
18. Osmukhina, O. Yu. (2015) Avtorskaya maska Deda Antropa v novellistike M. Volkova [The author's mask of Grandad Antrop in the stories by M. Volkov]. «Vestnik Nizhegorodskogo universiteta im. N. I. Lobachevskogo — Philological Sciences: Theoretical and Practical Issues». No.4. Pp. 243–247. (In Russian).
19. Osmukhina, O. Yu. (2024) Spetsifika avtointerpretatsii v romane E. Limonova «Podrostok Savenko, ili Avtoportret bandita v otrochestve» [The specifics of autointerpretation in the novel «Teenager Savenko, or self-portrait of a bandit in adolescence» by E. Limonov]. «Filologicheskie nauki. Voprosy teorii i praktiki — Philology. Theory & Practice». No.3. Pp. 865–870. (In Russian).
20. Paderina, Ye. G. (1999) Problema obraza avtora v postmodernistskoi literaturnoi kritike [The problem of the author's image in Postmodern Literary criticism]. Vestnik MGUL — «Lesnoi vestnik». No.3. Pp. 50–52. (In Russian).
21. Polupanova, A. V. (2010) Poetika avtorskogo samovirazheniya v proze V. P. Aksenova [The Poetics of author's self-expression in V. P. Aksenov's prose]. «Aktualnie voprosi sovremennoi nauki — Current Issues of Contemporary Science». No.15. Pp. 194–21. (In Russian).
22. Ponomarev, Ye. (1996) Psikhologiya podonka: geroi E. Limonova i nizovaya kultura [The psychology of scum: E. Limonov's heroes and grassroots culture]. «Zvezda» — «Star». No.3. Pp. 209–218. (In Russian).
23. Rusanova, O. N. (2007) Vozmozhnosti avtorskogo proyavleniya v pese Ye. Shvartsa «Ten» [The possibilities of the author's manifestation in E. Schwartz's piece «The Shadow»]. «Vestnik TGPU — Bulletin of the Tomsk State Pedagogical Univ». No.8. Pp. 113–114. (In Russian).
24. Romanovskaya, O. Ye. (2009) Formi avtorskoi refleksii v russkom postmodernistskom romane [Forms of author's reflection in the Russian postmodern novel]. «Izvestiya VGPU — Izvestiya of the Voronezh State Pedagogical Univ». No.5. Pp. 24–27. (In Russian).
25. Skoropanova, I. S. (2001) Russkaya postmodernistskaya literatura: 90-e godi [Russian postmodern literature: the 90s]. «O literature v ХХ veke: (Istoriya, metodologiya, literaturnii protsess)» [The Science of Literature in the 20th Century: (History, Methodology, Literary Process)]. No.1. Pp. 290–294. (In Russian).
26. Khatyamova, M. A. (2006) Modernistskaya poetika ornamentalnogo skaza v rannei proze Ye. I. Zamyatina [Modernist poetics of the Ornamental Tale in early prose by E. I. Zamyatin]. «Sibirskij filologicheskij zhurnal — Siberian Philological Journal». No.3. Pp. 80— 82. (In Russian).
27. Shishkova, N. Yu. (2016) Avtorskaya maska kak literaturovedcheskoe ponyatie [The author's mask as a literary concept]. «Vestnik Polotskogo Gosudarstvennogo universiteta — Bulletin of Polotsk State University». No.2. Pp. 45–48. (In Russian).
28. Shmid, B. (2003) «Narratologiya» [Narratology]. Moscow: Yaziki slavyanskoi kulturi. (In Russian).
Об авторе
Кадеева Регина Альбертовна, аспирант, Национальный исследовательский Мордовский государственный университет им. Н. П. Огарёва (г. Саранск, Российская Федерация); е-mail: reginakadeyeva@mail.ru; ORCID ID: 0000-0001-7320-2656
About the Author
Regina Kadeeva, Postgraduate Student, National Research Ogarev Mordovia State University (Saransk, Russian Federation); е-mail: reginakadeyeva@mail.ru; ORCID ID: 00000001-7320-2656
дата получения: 27.11.2025 г. • date of receiving: 27 November 2025
дата принятия: 30.01.2026 г. • date of acceptance: 30 January 2026
дата публикации: 16.03.2026 г. • date of publication: 16 March 2026
ГРНТИ 17.82.31 • ВАК 5.9.1
И не надеялся, что эту книгу найдут. Верил Лимонову, что она пропала. Он не раз писал, что был у него такой роман — «Москва майская», написанный ещё в Париже. Возвращаясь из эмиграции в Россию, Лимонов передал рукопись в ненадёжные руки и — всё.
А она взяла — и нашлась. Сорок лет спустя! В 2024 году.
Для тех, кто с книгами Лимонова прожил юность,— это, признаться, радость.
И ещё один паззл в его романной биографии.
Если подходить в хронологическом порядке, то лимоновская, запечатлённая им в художественных (подчёркиваю — в художественных!) текстах жизнь выглядит теперь так.
«У нас была великая эпоха» — его роман о детстве.
«Подросток Савенко» — роман о харьковской юности.
«Молодой негодяй» — соответственно, роман о его харьковской молодости.
В этом месте появляется наша находка — «Москва майская»: роман про то, как Лимонов в компании с первой своей женой, Анной Рубинштейн, приехал покорять Москву.
Далее — эмиграция, великая книжка «Это я, Эдичка» про страстную любовь ко второй жене — Елене Щаповой, и сопутствующие нью-йоркские обстоятельства.
«История его слуги» — продолжение американской эмигрантской истории, самый толстый лимоновский роман, посвящённый тому, как он работал хаузкипером у американского мультимиллионера.
«Укрощение тигра в Париже» — Лимонов уезжает в Европу: роман о начале отношений с третьей его женой — певицей Наталией Медведевой.
«Иностранец в смутное время» — Лимонов возвращается в перестроечную Россию.
Восемь вышеназванных автобиографических романов продолжают четыре романа Лимонова, где описан схожий с ним до степени смешения главный герой, но, тем не менее, зовут его везде иначе, и события, описываемые в данных книгах, с Лимоновым по большей части в действительности не происходили: «Палач», «Смерть современных героев», «314, ч. В», «Последние дни супермена».
К этим двенадцати романам примыкают ещё три текста, которые сам Лимонов называл «романами нового типа», балансирующие на грани нон-фикшн тексты, всё-таки ещё соблюдающие классические романные принципы в конструкции и построение сюжета: «В сырах» (о четвёртой жене Лимонова — актрисе Екатерине Волковой), «Дед» и финальный его текст — «Будет ласковый вождь», посвящённый истории алтайского ареста Лимонова и его соратников, намеревавшихся поднять на территории Казахстана прорусское восстание.
Предощущая, что жизнь его не получает искомого героического финала, Лимонов совершил в финальном романе известную ревизию собственной биографии, заставив своё альтер-эго перейти-таки границу Казахстана (чего на самом деле не случилось) и там погибнуть. Эта смерть в представлении Лимонова как бы превращала его жизнь в чегеваровское житие.
Он художник, он так видел; кто вправе его осудить.
Таким образом, получается пятнадцать романов.
Шестнадцатым, дополнительным в данном списке текстом, следует добавить оригинальное сочинение «Дневник неудачника». Это, пожалуй, моя любимая книга Лимонова. Написанный сразу после романа «Это я, Эдичка», в жанровом смысле «Дневник неудачника» действительно наследует дневниковой форме, но по сути — это такой «распавшийся» на фрагменты роман, скрепляющий «Эдичку» с «Историей его слуги».
Остальные тексты Лимонова, которые не слишком корректные издатели и не слишком сведущие в литературных жанрах читатели периодически относят к романам — бесконечные лимоновские «анатомии героя», политические автобиографии, философские трактаты, «книги мёртвых», наспех собранные, растрёпанные «проповеди» последних его лет, генеалогическая завиральная чепуха «Седого графа сын побочный», мемуары «Книга воды» и «Старик путешествует», а также тюремная трилогия (кстати, замечательная),— романами не являются. Объясняем, почему.
Как известно, роман — развёрнутое, сложное повествование о жизни и развитии личности главного героя в кризисный или любой иной особенный период его жизни, вымышленное целиком, либо имеющее элементы вымысла, характеризующееся широким охватом описываемых явлений и наличием ряда персонажей, носящих, как правило, придуманные имена даже в том случае, если для создания их образов использованы конкретные люди.
В этом смысле даже те художественные тексты Лимонова, где главного героя зовут так же, как автора, безусловно являются романами, а очерковые, философские, публицистические, политические и мемуарные его тексты — нет.
В состав художественных текстов Лимонова, помимо его романов, стихов и поэм, входят также восемь сборников его рассказов: «Чужой в незнакомом городе», «Обыкновенные инциденты», «Коньяк «Наполеон»», «Американские каникулы», «Великая мать любви», «Монета Энди Уорхола», «Девочка-Зверь», «Смрт».
Мнимая автобиографичность их также не должна вводить нас в заблуждение: Лимонов сам не раз признавался, что множество персонажей в своих рассказах переименовывал, «слеплял» из нескольких людей, хронологически переставлял события; а также, добавлю от себя, самым элементарным образом их додумывал, добиваясь нужного художественного эффекта. Для чего, собственно, проза и пишется.
Так, ряд историй, описанных Лимоновым в сборнике сербских военных рассказов «Смрт»,— не происходили вообще никогда. Что нисколько не отменяет художественной ценности этого, последнего из лимоновских сборников рассказов.
Случай этот, добавим, в истории мировой литературы далеко не единственный. Например, воспринимаемые практически как документальные «Колымские рассказы» Варлама Шаламова также являются художественной прозой. Даже те его тексты, где повествование идёт от первого лица, воспринимать в качестве реальной биографии Шаламова не стоит.
Грубо говоря, проза — это такой жанр, где автор вправе «сочинять», и никто не может указывать ему на некие несоответствия. Потому что проза, по большому счёту, обязана соответствовать исключительно внутреннему авторскому замыслу — и ничему более.
В этом смысле спрос с «Властелина колец», с «Анны Карениной» и с романа «Это я, Эдичка» — совершенно одинаков: даже если роман прикидывается, что он «про жизнь», на самом деле роман — только про роман.
Роман — иллюзия подлинности.
Главная задача его — максимально концентрировать бытие.
И с этим Лимонов по большей части справлялся.
«Москва майская» — классическая история очередного Растиньяка, желающего в данном случае не столько денег, сколько поэтической славы и признания, ну а пока подрабатывающего портным.
Обуреваемый хоть и скрытыми, но уже клокочущими амбициями, ранимый, скорей даже робкий, с трудом преодолевающий застенчивость, тонко чувствующий, худой, питающийся по большей части пакетными супами Лимонов является в Москву и знакомится со столичной контркультурой.
Здесь мы видим лидера СМОГа (поэтическая группа «Самое молодое общество гениев») Леонида Губанова. Здесь ближайший товарищ Лимонова той поры — поэт Владимир Алейников. Другой лимоновский приятель — художник Игорь Ворошилов. Маститый скульптор Эрнст Неизвестный, поэт Арсений Тарковский, бард Александр Галич. Некий, лишённый имени, диссидентствующий антисоветский Революционер.
На дворе — 1969 год.
Начинённые флешбэками, события романа происходят в течение всего трёх дней.
Тот Лимонов, которого мы знаем, только-только начинается.
Он ещё не гиперсексуален: половой вопрос для него, вопреки представлениям о позднем Лимонове, далеко на самый актуальный.
Он ещё не устойчив к алкоголю и быстро пьянеет — а мы, не поверите, застали сорок лет спустя Лимонова, который на раз, не хмелея, перепивал любых молодых собутыльников.
Он не просто впечатлителен — его может стошнить от прочитанной в романе сцены, где зэки едят кровяной суп, накрошив туда хлеба.
Какой уж тут «супергерой»!
Однако будущего Лимонова мы всё-таки понемногу угадываем.
Хотя после Отечественной войны прошло всего-то 24 года, контркультурная московская среда настроена жёстко асоциально и со своим советским государством не желает иметь ничего общего.
Характерный пример в лимоновском романе: близкий к андеграунду, но имеющий официальный статус художник Миша Брусиловский выступает в одном из советских изданий с рисунками на тему американской военщины во Вьетнаме. По этой причине от него отказываются все приятели! Его подвергают остракизму! Над ним издеваются! Пошёл на поводу у советской власти! Прислуживается!
Это же поразительно, нет?
Американцы ведут зверскую войну с нашим союзником, советская страна помогает Вьетнаму в борьбе за независимость. Там, пусть и тайно, присутствуют наши военспецы. А поколение детей советских фронтовиков, и сами, в большинстве своём, дети войны, настроены — проамерикански. Презирают собственную пропаганду и верят исключительно чужой.
Лимонов ещё пытается разобраться в происходящем, но всё чаще ловит себя на том, что органически не принимает диссидентское движение.
Пытается втолковать им примерно следующее: отвечая за всю страну, вы не желаете понять очевидного — большинство населения страны устраивает эта власть.
Устраивает ли власть самого Лимонова?
Он просто хочет публиковаться — со своими странными, абсурдистскими, ни на что не похожими стихами. Он ждёт и жаждет удачи.
При этом, заметим, Лимонов с женою занимаются спекуляцией. Он проводит подпольные, за плату, выступления с чтением своих стихов. Он — опять же, за плату, — распространяет свои сборники. И, в сущности, отдаёт себе отчёт: существование и его самого, и представителей их контркультурной среды — возможно лишь потому, что снисходительная советская власть смотрит на них сквозь пальцы.
В «Москве майской» есть один замечательный разговор Лимонова со своим диссидентствующим приятелем.
Лимонов говорит ему: «И ты всерьёз веришь, Володька, что вы занимаетесь политикой? Вы занимаетесь истерикой по поводу того, что вас не допускают заниматься политикой».
Ровно те же слова, спустя лет тридцать, раз за разом будут говорить Лимонову и его нацболам (автору этих строк в том числе).
При всём том, что антисоветские диссиденты, пребывая в ужасных иллюзиях, были неправы, а лимоновские нацболы, напротив, оценивали ельцинскую Россию на удивление трезво и по итогу оказались правыми, — сходство всё равно выглядит почти трагикомично.
К старости Лимонов, будто в назидание себе самому, обратился в того самого желчного Революционера, которого столь едко высмеивал в собственном утерянном романе.
В «Москве майской» Лимонов ещё взращивает свой агрессивный индивидуализм, желая быть не как все, выделяться. Он только-только создаёт тот образ — непохожего ни на кого человека, абсолютного оригинала, — который впоследствии, в конце семидесятых, создаст.
Однако образ этот станет настойчиво вредить ему, когда вернувшийся в Россию Лимонов начнёт заниматься политикой, желая стать народным лидером, любимцем масс.
Впору и здесь подивиться изобретательности мироздания, которое даёт всё, что мы пожелаем, — но затем именно то, чего мы так старательно добивались, начинает нам мстить.
Те читатели, что не слишком знакомы с жизненными перипетиями Лимонова, увидят в этом романе всё то, чем была так ценна и удивительна его проза.
При некоторой даже простоте, проза его изысканна, отлично сшита (его навыки портного, кажется, сказались и тут). Повествование — стремительно, персонажи — выпуклы.
Главная коллизия: начинающееся противостояние Лимонова с хамливым, драчливым и малоприятным Губановым.
Здесь мы видим лимоновскую, уже сформировавшуюся к тому времени стратегию: определять себе главного в новой для него среде противника — и побеждать.
Губанов — первый поэт в московском андеграунде, и Лимонов хочет занять его место.
Он дожидается очередной выходки Губанова, когда тот начинает физически унижать одного их общего знакомого, и бьёт его бутылкой по голове. Кровь, крик, жуть (они находились в гостях, в большой компании).
Лимоновский товарищ, художник Игорь Ворошилов говорит ему:
«Лимоныч, а ты знаешь, что у индейцев человек, победивший вождя племени, снявший с него скальп, сам становится вождём… 〈…〉 Так как ты его победил и опозорил, сняв бутылкой скальп, то ты теперь как бы вождь племени, Лимоныч!»
…здесь бы Лимонову и закончить роман.
Он, однако, затеял далее нелепый, многословный эпилог на десять страниц, попутно рассказав, что Губанов позже его всё-таки избил в ответ,— чем, признаться, смазал общее впечатление.
Ну да ничего. Другого такого романа про конец шестидесятых у нас всё равно нет.
Зато есть удивительная, никем пока не замеченная рифма. В том же 1969 году маститый советский писатель Всеволод Кочетов выпускает роман «Чего же ты хочешь?».
Диагноз, который поставит Кочетов своей книгой, предельно прост, жесток и точен: советская контркультура откровенно больна политическим инфантилизмом, ложным критицизмом, брезгливым антисоветизмом. Мечтанья их об иной форме общественного устройства по большей части глупы.
За двадцать лет до Перестройки Кочетов выдал до такой степени пророческий и мрачный роман, что его не приняли даже на уровне Политбюро. Книгу издали ограниченным тиражом в Минске, а начавшуюся вокруг романа публичную дискуссию — приостановили.
Сочинение Лимонова и роман Кочетова вполне себе можно публиковать под одной обложкой и под общим названием «1969». Они идеально друг друга дополняют.
Лимонов живёт той жизнью, что Кочетову противна, и медленно осознаёт то, что Кочетов — уже понял.
Захар Прилепин
«Чёт-нечет.
Раздел старинного имения,
или Пособие по новейшей литературе»
// Москва: «АСТ», 2026,
твёрдый переплёт, 528 стр.,
ISBN: 978-5-17-181832-6,
размеры: 220⨉175⨉32 мм
Разговор с главным редактором издательства «Альпина.Проза» Татьяной Соловьёвой.
Книжный магазин «Пархоменко»,
Татарская улица, д.14,
14 мая в 19:30
Продолжаем говорить о книгах из списка «Переделкино рекомендует» в Книжном Пархоменко с резидентами Дома творчества.
14 мая увидимся, чтобы обсудить чудесное открытие в архивах Стенфордской библиотеки — роман Эдуарда Лимонова «Москва майская».
Рукопись долгое время считалась утраченной и была найдена только год назад. Основные события романа развиваются в три майских дня 1969 года, но, придерживаясь этой хронологической рамки, писатель делает ее границы предельно проницаемыми. Перед читателем предстает Москва на излете оттепели, богемная и творческая. Среди героев этой книги Арсений Тарковский, Эрнст Неизвестный, Илья Кабаков, Леонид Губанов и другие участники легендарного СМОГа, Игорь Холин, Вагрич Бахчанян, Анатолий Брусиловский, Генрих Сапгир…
Главный редактор издательства «Альпина. Проза» Татьяна Соловьева расскажет о почти детективном сюжете находки текста, поиска черновиков и подготовке к изданию.
Приглашаем на разговор о книге «Москва Майская» в четверг, 14 мая, в 19:30 (улица Татарская, 14).
Алексей Евсеев: 18+ в кружочке — это наклейка или на обложке вдобавок к 18+ в квадрате напечатали? 🤔
Юлия Скворцова: Алексей, это наклейка библиотеки. А внутри ещё дополнительно приклеен листик с предупреждением по поводу наркотических средств. Это новые требования для библиотек.
28 мая 2026 года в 19 часов приглашаем на очередную встречу книжного клуба, посвященного обсуждению литературы русской эмиграции.
Что такое русское зарубежье? Казалось бы, это парадоксальное словосочетание изучено вдоль и поперек: миллионы лекций и семинаров, тысячи конференций, сотни статей, десятки диссертаций. Но мы редко читаем произведения, написанные писателями-эмигрантами, опираясь на собственный опыт. Книжный клуб Дома русского зарубежья ставит своей задачей не только чтение знаменитых произведений эмигрантских авторов с опорой на контекст, но и возможность порефлексировать над прочитанным в доверительном пространстве.
На очередной встрече мы обсудим роман Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгое время считалась утраченной и была издана только в 2025 году. Поговорим о том, как в романе сосуществуют два измерения — оттепельная Москва и Париж 1980-х, а также поразмышляем о том, почему тексты Лимонова актуальны до сих пор.
Модератор дискуссии — выпускница Литературного института им. Горького, сотрудница Дома русского зарубежья, методистка и преподавательница Татьяна Климова.
Речь идет о книгах «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне».
Российский книжный союз (РКС) обновил отраслевой перечень книг, содержащих упоминания наркотических средств и подлежащих в связи с этим специальной маркировке. В него попали книги российского писателя и поэта Эдуарда Лимонова, выяснил корреспондент ТАСС.
Всего в перечень вошли две книги издательства «Альпина.Проза», а именно: «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне».
Ранее на сайте Российского книжного союза появился отраслевой перечень книг, подлежащих маркировке. Тогда в него вошло около 1 тыс. произведений. Как отмечают в РКС, список будет пополняться регулярно. В перечне — произведения Виктора Пелевина, Сергея Лукьяненко, Татьяны Устиновой, Натальи Нестеровой, Дины Рубиной. Среди зарубежных авторов — Стивен Кинг, Карлос Кастанеда и Чак Паланик. Встречаются имена Эриха Марии Ремарка, Джона Стейнбека, Даниеля Киза.
С 1 марта 2026 года вступили в силу изменения в закон о наркотических средствах, согласно которым произведения литературы и искусства, опубликованные после 1 августа 1990 года и содержащие упоминания наркотиков как часть художественного замысла, должны сопровождаться предупреждением с изображением восклицательного знака и антинаркотической надписью.
Перечень РКС носит публичный характер и используется издателями, книжными магазинами, библиотеками и другими участниками рынка для единообразного соблюдения закона. Книги включаются в него по заявлению правообладателей при подтверждении наличия соответствующего контента.
Российский книжный союз (РКС) обновил отраслевой перечень книг, содержащих упоминания наркотических средств и подлежащих специальной маркировке. В него попали две книги российского писателя и политика Эдуарда Лимонова.
Речь идет о романе «В Сырах: Роман в промзоне», а также «Москва майская», рукопись которого считалась утраченной. Обе книги выпущены издательством «Альпина нон-фикшн».
Кроме того, в список попал роман Алексея Иванова «Блуда и мудо», автора произведения «Географ глобус пропил», «100 рассказов из истории медицины» Михаила Шифрина, «Записки примата: необычайная жизнь ученого среди павианов» американского нейроэндокринолога Роберта Сапольски. Всего в списке находятся 2379 произведений.
С 1 марта в России вступили в силу поправки, вводящие ответственность за распространение произведений с упоминанием наркотиков. В отраслевой перечень, опубликованный Российским книжным союзом, вошли не только современные авторы, но и переводы классики, изданные после 1 августа 1990 г., включая произведения Жан-Поля Сартра.
1 апреля крупные издатели указывали на сложности при проставлении возрастных ограничений для книг, подлежащих маркировке по закону о пропаганде наркотиков в литературе. Как сообщал «Ведомостям» гендиректор издательства «Росмэн» Борис Кузнецов, полученные от Минцифры разъяснения пока не дали четкого и однозначного понимания критериев возрастного рейтингования.
Российский книжный союз (РКС) обновил перечень изданий, подлежащих маркировке из-за упоминаний наркотиков. 25 мая в него внесли две книги российского писателя и поэта Эдуарда Лимонова.
Речь идет о двух книгах издательства «Альпина.Проза» — «Москва майская» и «В сырах». В апреле в список внесли еще одно произведение Эдуарда Лимонова — «Старик путешествует».
Сейчас в перечень включено свыше 2 тыс. произведений. В нем есть книги Виктора Пелевина, Сергея Лукьяненко, Стивена Кинга, Чака Паланика, Эриха Марии Ремарка, Карлоса Кастанеды, Франца Кафки и других авторов.
С 1 марта 2026 года в России введена уголовная ответственность за пропаганду наркотиков в интернете. За распространение произведений с упоминанием запрещенных веществ без маркировки предусмотрены штрафы до 600 тыс. руб. для юрлиц. Максимальное наказание — лишение свободы на срок до двух лет. Под запрет не подпадают произведения литературы и искусства, если «наркотики составляют оправданную жанром неотъемлемую часть художественного замысла». Те из них, что были опубликованы с 1 августа 1990 года, подлежат обязательной маркировке.
РКС включил две книги Лимонова в перечень изданий с упоминанием наркотиков.
Российский книжный союз (РКС) внес два произведения Эдуарда Лимонова в обновленный список литературы, содержащей упоминания наркотических средств и подлежащей специальной маркировке. Об этом сообщает издание «Ведомости».
В список вошли романы «В Сырах: Роман в промзоне» и «Москва майская», которая ранее считалась утраченной. Обе книги изданы «Альпиной нон-фикшн».
Кроме того, в перечень попали роман Алексея Иванова «Блуда и Мудо», «100 рассказов из истории медицины» Михаила Шифрина и «Записки примата: необычайная жизнь ученого среди павианов» нейроэндокринолога Роберта Сапольски.
С 1 марта вступили в силу изменения в закон «О наркотических средствах и психотропных веществах». Теперь за распространение произведений, содержащих упоминания наркотиков, предусмотрена уголовная и административная ответственность. На сайте Российского книжного союза опубликован список таких книг, которые должны получать специальную маркировку. Издатели сами составили этот перечень, чтобы избежать штрафов и разработать единый подход.
В список вошли как современные произведения, например, книги Виктора Пелевина, Сергея Лукьяненко, Стивена Кинга, Чака Паланика и Харуки Мураками, так и переводы классики, изданной после 1 августа 1990 года. Всего в нем 2379 произведений.
Ранее сообщалось, что Театр Ленсовета снял с репертуара еще один спектакль Юрия Бутусова.
Ранее в перечень также были добавлены три книги о Егоре Летове.
Российский книжный союз обновил отраслевой перечень книг, которые подлежат специальной маркировке из-за упоминаний наркотических средств. В обновленный список вошли еще 33 издания, в том числе произведения Эдуарда Лимонова, Виктора Франкла и других авторов, сообщает ТАСС.
В перечень включены две книги издательства «Альпина.Проза» авторства Эдуарда Лимонова — «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне». Помимо этого, в обновленный список вошли книга Виктора Франкла «Логотерапия и экзистенциальный анализ: статьи и лекции», сборник рассказов Андрея Рубанова «Тоже Родина», книга Эндрю Холочека о медитации «Йога сновидений», а также работа Майкла Лонга «Дофамин в порядке: Как приручить гормон счастья» и другие издания.
Несколькими днями ранее в перечень также были добавлены три книги о Егоре Летове, написанные Алексеем Кобловым.
Ранее РКС уже публиковал отраслевой перечень книг, подлежащих маркировке. Тогда в него вошло около тысячи произведений. В организации отмечали, что список будет регулярно пополняться.
В перечне присутствуют произведения Виктора Пелевина, Сергея Лукьяненко, Татьяны Устиновой, Натальи Нестеровой и Дины Рубиной. Среди зарубежных авторов в список включены Стивен Кинг, Карлос Кастанеда, Чак Паланик, а также Эрих Мария Ремарк, Джон Стейнбек и Дэниел Киз.
С 1 марта 2026 года в России вступили в силу изменения в законодательство о наркотических средствах. Согласно новым нормам, литературные и художественные произведения, опубликованные после 1 августа 1990 года и содержащие упоминания наркотиков как часть художественного замысла, должны сопровождаться специальным предупреждением.
В РКС пояснили, что перечень носит публичный характер и используется издательствами, книжными магазинами, библиотеками и другими участниками книжного рынка для единообразного соблюдения требований закона. Включение книг в список происходит по заявлению правообладателей после подтверждения наличия соответствующего контента.
Две книги Эдуарда Лимонова — «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне» — были включены в отраслевой перечень РКС с изданиями, подлежащими маркировке из-за упоминания в них наркотических средств. В обновленный список также попали книги Алексея Иванова, Виктора Франкла, Роберта Сапольски и других авторов
Российский книжный союз (РКС) обновил отраслевой перечень книг, подлежащих маркировке из-за упоминания в них наркотических средств. В него в том числе были включены две книги писателя и поэта Эдуарда Лимонова. Полный перечень опубликован на сайте организации.
С 1 марта в России вступило в силу требование о маркировке произведений, содержащих информацию о наркотиках. В том же месяце РКС опубликовал список книг, которые подлежат маркировке из-за упоминания в них наркотиков. В обновленный перечень от 25 мая попали книги «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне» Эдуарда Лимонова, выпущенные издательством «Альпина.Проза».
Среди других книг, которые попали в список, — «Блуда и МУДО» Алексея Иванова, «Логотерапия и экзистенциальный анализ: статьи и лекции» Виктора Франкла, «Записки примата: необычайная жизнь ученого среди павианов» Роберта Сапольски, «100 рассказов из истории медицины: Величайшие открытия, подвиги и преступления во имя вашего здоровья и долголетия» Михаила Шифрина, «Дофамин в порядке: Как приручить гормон счастья» Майкла Лонга и другие.
В настоящий момент в списке находятся 2379 книг. Представители РКС ранее отмечали, что издания вносятся в перечень по заявлению правообладателя-издателя и в дальнейшем их маркировка «самостоятельно контролируется прочими участниками рынка (розницей, библиотеками, оптовиками)».
Российский книжный союз обновил перечень книг для обязательной маркировки. В него включили две книги Эдуарда Лимонова: «Москва майская» и «В Сырах: Роман в промзоне» (издательство «Альпина.Проза»). Об этом в понедельник, 25 мая, сообщает ТАСС.
Ранее в список входили произведения Виктора Пелевина, Сергея Лукьяненко, Татьяны Устиновой, Дины Рубиной, Стивена Кинга, Карлоса Кастанеды и других — всего около тысячи произведений.
В России с 1 марта 2026 года действуют поправки к закону о наркотиках. Маркировка с восклицательным знаком и антинаркотической надписью обязательна для книг, опубликованных после 1 августа 1990 года, в которых упоминаются наркотики в художественном контексте.
До этого стало известно о том, что с 1 июня 2026 года в российских магазинах ожидается обновление работы касс самообслуживания, связанное с внедрением нового программного обеспечения и расширенных систем контроля товаров.
Ранее сообщалось, что кандидат военных наук, полковник запаса Владимир Кикнадзе заявил о ценности исторического просвещения. Подробнее читайте в материале Общественной службы новостей.
28 мая 2026 года прошла очередная встреча книжного клуба, посвященного обсуждению литературы русской эмиграции.
Мы поговорили о романе Эдуарда Лимонова «Москва майская», рукопись которого долгое время считалась утраченной и была издана только в 2025 году. Обсудили, как в романе сосуществуют два измерения — оттепельная Москва и Париж 1980-х, а также поразмышляли, почему тексты Лимонова актуальны до сих пор.
Вела дискуссию выпускница Литературного института им. Горького, сотрудница Дома русского зарубежья, методистка и преподавательница Татьяна Климова.
«Дом русского зарубежья им. А. Солженицына», 10 июня 2026 года
В свежем выпуске ведущий проекта — член Союза писателей России, кандидат филологических наук Александр Рухлов рассказывает об утерянном романе Эдуарда Лимонова «Москва майская».
История создания и возвращения этой книги достойна киносценария. Роман был написан в середине 1980-х в Париже. Долгое время рукопись считалась утраченной, но в 2025 году её удалось обнаружить в библиотеке Стенфордского университета.
Впервые книга увидела свет в 2025 году.
Александр отмечает, что произведение захватывающее и насыщенное событиями. Это глубоко автобиографичный текст: главный герой напоминает самого автора, но сквозь его судьбу проходят реальные знакомые Лимонова. Мы перемещаемся в московский андерграунд шестидесятых, где автор встречается с Леонидом Губановым, Владимиром Алейниковым, Ильей Кабаковым и Александром Галичем и другими деятелями культуры.
⚠ Но будьте готовы: в книге много смелости и искренности. Роман имеет возрастное ограничение 18+, он содержит предупреждение о нецензурной брани. Эдуард Лимонов не изменил себе даже здесь — пишет смело, не стесняясь в выражениях.
Лето — время свободы, лёгкости и немного хулиганства. Идеальный повод погрузиться в смелую прозу. Давайте читать вместе!
Стенд Издательство «Альпина.Проза» — как можно пройти мимо обворожительной Татьяны Соловьёвой и классных новинок? Вот и не прошла) 〈…〉 Книжный фестиваль «Красная площадь», июнь, г.Москва
«ВКонтакте», 5 июня 2026 года
XII книжный фестиваль «Красная площадь» • 4–7 июня 2026 года
Незаконное употребление наркотических средств, психотропных веществ, их аналогов причиняет вред здоровью; их незаконный оборот запрещён и влечёт установленную законодательством ответственность.
«Москва майская» Эдуарда Лимонова — книга, выбранная для обсуждения на следующей встрече клуба.
Май 1969 года. Молодой парень из Харькова приезжает в Москву. Ни денег, ни жилья, ни знакомств. Хочет стать поэтом, но пока приходится выживать — шить брюки и сумки, чтобы хоть как-то продержаться.
«Москва майская» — это три дня из его жизни. Он ходит по московским квартирам, встречается с художниками и писателями, пытается вписаться в тусовку. Кому-то он интересен, кого-то раздражает. Город встречает его не ласково, но он не сдается.
Встреча пройдет 28 июня (воскресенье). О месте и времени встрече — попозже.
На прошедшей встрече обсудили роман Эдуарда Лимонова «Москва майская».
Книга оставила после себя, в основном, положительные впечатления. Для большинства она стала первым знакомством с прозой Лимонова, поэтому обсуждение вышло интересным и активным. Было интересно встретить в книге исторических деятелей культуры прошлого века, посмотреть на Лимонова в молодые годы, пока он не отправился в Америку.
Эта книга — своего рода память о той Москве, про которую мало кто расскажет, но в которой хотелось бы побывать пару-тройку дней. Увидеть быт и культурную составляющую молодого поколения, в которое вливается Лимонов. Он и спокойный наблюдатель, и бунтующий участник в период оттепели.
Мы также вкратце прошлись по другим книгам Лимонова, что придало «Москве майской» объёмности. Поговорили об отдельных сценах, персонажах. О многом другом, отвлечённом, но интересном для членов клуба.
Следующей книгой выбрали «Портрет художника в юности» Джеймса Джойса. Анонс скоро!
Так получилось, что все они — нон-фикшн: воспоминания, биографии и документальные истории. Каждая из этих книг открывает перед тобой новую дорогу. После них начинаешь по-другому смотреть на людей, музыку, историю.
Не обязательно соглашаться с авторами, но в каждой из этих книг есть судьба, через которую интересно пройти вместе с её героем.
Сегодня началась Московская Международная Книжная Ярмарка!
Со 2 по 6 сентября ждем вас в Гостином дворе, а если точнее — на стенде F12/G11.
А если вдруг вы еще не определились со списком покупок на ярмарку, то специально для вас собрали список главных новинок, которые мы обязательно привезем на ММКЯ. Найти их можно у нас на сайте — alpina-proza.ru/…
Книга Эдуарда Лимонова «Москва майская» увидела свет в мае 2025 года. Т.е. через 5 лет после смерти Эдуарда Вениаминовича.
Сама рукопись романа, написанная Лимоновым в 1986 году в Париже, долгие годы считалась утраченной, но каким-то чудом сохранилась и была обнаружена в архиве писателя Андрея Синявского в Гуверовском институте Стэнфордского университета.
О самом издании. Обложку и форзац украшает фото молодого Э.Л., сделанная Эдуардом Николаевичем Гладковым: «Эдуард Лимонов, мастерская Вадима Сидура, ноябрь 1969 года»:
Книгу я приобрёл сразу, как только она поступила в продажу. Но лишь сейчас, год спустя после выхода, сумел наконец-то найти на неё время.
О чем книга?
Этот автобиографический роман ценен для русской литературы в первую очередь тем, что автор описывает подробно свою жизнь в Москве 1960-х годов, с того момента, когда молодой, но уже довольно известный у себя в Харькове, поэт Лимонов холодной осенью приехал на Курский вокзал из Харькова покорять Москву. В Москве встречает его гражданская жена Анна Рубинштейн, приехавшая в Москву несколько дней ранее нашего героя.
Упоминал Лимонов свою жизнь в советской Москве и в своих более ранних романах. Правда обычно вскользь, редко. И эта книга логично закрывает пробел в его автобиографии между Харьковом и Нью-Йорком.
Со своей второй женой, моделью Еленой Щаповой, Лимонов познакомится позже. Соответственно Щапова в этой книге отсутствует.
О своём знакомстве и развитии отношений со своей первой будущей супругой в Харькове Лимонов рассказывает в другом своем автобиографическом романе «Молодой негодяй»:
«Коротко остриженный, загорелый, мордатый рабочий парень, щурившийся, скрывая сильную близорукость, искал работу, и ангел-хранитель Борька привел его в магазин «Поэзия», где нужен был книгоноша. Красивая, седая в 27 лет, там, поцокивая острыми металлическими каблуками и любопытно вспыхивая голубыми с фиолетинкой глазами, расхаживала Анна Моисеевна».
Что ещё интересного мы имеем в книге?
Можно проследить, какое в те годы у 25-летнего Эда было мировоззрение. Он целиком поглощен в искусство, и вовсю ищет связи с деятелями искусства. Ещё не лезет в политику, но всё же ею интересуется.
Как и положено Лимонову 80-х, мат в книге уже на первых страницах! Но по сравнению с предыдущими романами, мата в этой книге значительно меньше.
Как и почти во всех своих автобиографических романах, Лимонов дает своему герою разные имена. К примеру, в своём первом и главном труде он называет героя Эдичка. В «Подростке Савенко» — Эди Бэби. В «Молодом негодяе» он представлен под именем Эд. В новом романе он называет главного героя, т.е. себя — Поэт.
Поднимается больная в те годы тема прописки в Москве, ради которой молодой Эд заключает фиктивный брак.
Упоминаются самиздатовские романы запрещённых в те годы Солженицына, Марченко и т.д.
Прикольные выражения того времени. Одна Софья Васильевна чего стоит. Под этим погонялом подразумевается Советская власть.
Чтобы выжить, Лимонов уже шьет брюки на заказ. Среди его заказчиков известные деятели искусства. А также, спекулирует с Анной купленными вещами.
Рассказывается в красках о столичной богеме 1960–70 годов.
В книге задействованы поэты Холин, Сапгир, художники Брусиловский, Эрнст Неизвестный, харьковский друг Лимонова, художник Вагрич Бахчанян, лидеры СМОГа Леонид Губанов и Владимир Алейников, Арсений Тарковский и многие другие...
Первое признание Лимонова как поэта среди столичной богемы.
В книге можно проследить, как менялись взгляды великого русского писателя, и увидеть какими они были в 1960-е. Уже тогда Лимонов начал проявлять задатки бунтаря. Например,он поднимает восстание в поэтическом кружке Дома литераторов против руководителя кружка, знаменитого Арсения Тарковского.
Первые впечатления Лимонова о Москве как столице. Описываются адреса и географические положения мест, где размещались в те годы самые яркие литературные тусовки. Описывается московская архитектура того времени. Сравниваются яркая сталинская архитектура и скучные т.н. «хрущёвские новостройки». В какой-то степени эта книга — ещё и путеводитель по Москве 60-х годов XX века, на сегодняшний день во многом поменявшейся, где-то не сохранившейся.
Чаадаева автор называет прототипом современного психодиссидента.
Упоминаются некоторые представители пятой колонны тех лет.
Как и в некоторых других своих романах, например «Харьковской трилогии», Лимонов приводит выдержки из стихотворений, своих и других авторов, а также т.н. «народный фольклор XX в.».
Сравнение стилей искусства, художественных и поэтических.
Итоги:
Рукопись была написана в 1986 году, в самом начале перестройки, когда среди многих представителей богемы, и в особенности среди либеральной интеллигенции, было модным хаять Советский Союз. А также превозносить западный капитализм и в красках рассуждать какие «молочные реки и кисельные берега текут в США и Европе».
Все «прелести» этого самого капитализма народ хорошо прочувствовал на себе довольно скоро, сразу после развала СССР.
Это как раз и отличает Лимонова от тех самых представителей т.н. интеллигенции того времени. Не был Лимонов и диссидентом, но во многом чужим для советской системы. Впрочем, не стал он своим и в Нью-Йорке, и даже в Париже, сделавшем его модным богемным писателем.
Он старается объективно оценивать события, происходящие в нашей стране в те годы, не игнорируя положительное, но и не закрывая глаза на отрицательное. Да, в книге он критикует в первую очередь такие официальные учреждения как Союз писателей СССР и официальные литературные журналы. При этом не поливает грязью сам Советский Союз и не перечеркивает те позитивные события и достижения, что были при Советской власти.
Кроме того, эта книга написана в середине 1980-х — в период «прозаического рассвета» Лимонова, когда он написал свои лучшие художественные книги.
Книгу Эдуарда Лимонова «Москва майская» оцениваю в 10 баллов из 10! На все сто уверен, что в будущем ещё не раз обращусь к данной книге.
«Дзен», 25 сентября 2026 года
Список персонажей романа
имя
даты жизни
профессия
Эдуард Вениаминович Савенко/Лимонов (Эд, Эди, Эдька, Эдка, Ендик, Эдвард, Лимоныч, Лимон, Поэт, Провинциал, Харьковчанин, Длинноволосый, Волосатик)
22 февраля 1943 года
(Дзержинск, Горьковская область, СССР
—
17 марта 2020 года
(Москва, Российская Федерация)
поэт, портной
Анна Моисеевна Рубинштейн
16 марта 1937 года
(Харьков, СССР)
—
22 октября 1990 года
(Харьков, СССР)
спекулянтка
Борис Кушер
…
инженер
Владимир Львович Гершуни (Революционер)
18 марта 1930 года
(Москва, СССР)
—
17 сентября 1994 года
(Москва, Российская Федерация)
…
Пётр Ионович Якир (Петька)
20 января 1923 года
(Киев, СССР)
—
14 ноября 1982 года
(Москва, СССР)
советский историк, участник правозащитного движения
Вагрич Акопович Бахчанян
23 мая 1938 года
(Харьков, СССР)
—
12 ноября 2009 года
(Нью-Йорк, США)
художник и литератор-концептуалист
Ирина Бахчанян (Савинова)
род. 1948 г.
художник
Андрей Николаевич Лозин
?? ????? 1947 года
художник, реставратор
Андрей Александрович Судаков
…
художник
Михаил Преображенский
…
…
Евгения Николаевна Берман
…
…
Борис Алексеевич Чичибабин (Полушин)
9 января 1923 года
(Кременчуг, СССР)
—
15 декабря 1994 года
(Харьков, Украина)
поэт
Юрий Георгиевич Милославский
30 сентября 1948 года
(Харьков, СССР)
прозаик, поэт, историк литературы, журналист
Алла Воробьёвская
…
…
Семён Письман
…
…
Михаил Яковлевич Гробман
21 сентября 1939 года
(Москва, СССР)
—
23 ноября 2025 года
(Тель-Авив, Израиль)
поэт, художник, издатель
Ирина Врубель-Голубкина
род. 1943 г.
(Москва, СССР)
редактор
Юрий Александрович Нолев-Соболев
22 августа 1928 года
(Москва, СССР)
—
14 декабря 2002
(Пушкин, Российская Федерация)
Michel-Cosme Bideau — Светлане Лазуткиной (30.05.2025):
Quant au caporal de la légion étrangère il n'a évidemment jamais existé.