Эдуард Лимонов «Книга мёртвых 4: Свежеотбывшие на тот свет»

Эдуард Лимонов

Книга мёртвых 4:
Свежеотбывшие на тот свет

/ серия: «Публицистический роман»
// Санкт-Петербург: «Питер», 2019,
твёрдый переплёт, иллюстрации, 223 стр.,
тираж: 5.000 экз.,
ISBN: 978-5-4461-0958-6,
размеры: 206⨉132⨉15 мм

Лимонов продолжает начатый в «Книге мёртвых» печальный список людей, которые, покинув этот мир, остаются в багаже его памяти. Художники, олигархи, актёры, нацболы, писатели и политики — пёстрая толпа, на которую Лимонов бросил быстрый и безжалостный взгляд. Он не испытывает сострадания к своим мёртвым, он судит их, как живых, не делая им скидок.

«Люди пересекали мою жизнь во всех направлениях. Большая часть их уже в мире ином. Никакой горечи от этого обстоятельства у меня нет». Э.Л.

Книга публикуется в авторской редакции.

limonka

Замолигарха

12 марта 2018 года тело Николая Глушкова (г.р. 1949) было обнаружено в квартире на окраине Лондона на авеню Кларенс со следами удушения. СМИ говорят о «собачьем поводке». Тело обнаружила дочь Глушкова — Наталья.

17 марта, поразглядывав фотографии усатого Глушкова в интернете, я начал мою книгу. С хронологического конца — нужно сказать, с немедленного настоящего времени. Начав с Глушкова, буду отступать в прошлое.

Друг Бориса Березовского Глушков покинул Россию в 2004-м. Сидел он по делу Аэрофлота и в какой-то момент оказался в одной камере тюрьмы Лефортово с моим товарищем Сергеем Аксёновым. Поэтому естественно, что освободившийся после меня в конце 2003 года Аксёнов как-то устроил нам встречу.

Эдуард Лимонов «Свежеотбывшие на тот свет»

Это было в период после того, как Савёловский суд Москвы суд оправдал Глушкова по обвинению в мошенничестве и отмывании средств, но признал его виновным в злоупотреблении полномочиями (с 1996 года Глушков был заместителем директора Аэрофлота) и попытке побега и приговорил к трём годам и трём месяцам заключения. Как раз столько, сколько Глушков уже отсидел, он находился под стражей с декабря 2000 года. Следовательно, мы встречались где-то в марте 2004-го, помню, что на мне была зимняя одежда.

Тюрьма, естественно, сближает. Сблизила она и Аксёнова с Глушковым.

В ту пору в Лефортово нас сидело шестеро нацболов, все по «алтайскому делу»: я, Аксёнов, Пентелюк, Силина, ещё двое, не упоминаю их фамилий из презрения к ним. Сидели пятеро «радуевцев» — хотя это не совсем точно: сам Салман Радуев, бывший глава МВД Чечни Адгериев, Арслан Алхазуров (этот сидел со мной в 32-й камере некоторое время), других я не помню.

Сидели военные по делу Дмитрия Холодова, полковник Поповских, начальник разведки, Мирзоянц, с которым я как-то пересёкся в автозаке, корейский шпион Моисеев, и вот Глушков сидел.

Тюремное начальство имеет свои правила по поводу того, кого с кем сажать. Я просил замначальника тюрьмы посадить меня в одну камеру с Радуевым.

— Зачем вам это, Эдуард Вениаминович?

— А книгу напишу. Он же суперинтересный персонаж…

— Вам, Эдуард Вениаминович, о себе нужно думать, у вас следствие заканчивается. По вашему обвинению все пятнадцать могут вам дать, а вы о Радуеве собрались писать…

И счёл нужным объяснить: «Мы первых лиц по обвинению в одну камеру не сажаем, чтобы вы не сговорились о чём-нибудь».

Глушкова, следовательно, считали равным Аксёнову, а Аксёнов был негласно, но вторым лицом в партии после меня.

Ну вот, видимо, в марте 2004-го мы отправились с Сергеем Аксёновым к Глушкову.

Многие детали я уже позабыл. Был вечер, ещё лежал снег, лужи, грязь. Это не был центр города, но точно какое-то гетто для богатых. Был КПП, мы сказали, к кому едем, назвали себя. Позвонили, пропустили.

Встретил нас охранник. Ну, как все охранники — мордат, пиджак, одна пола пиджака оттопырена: не то оружие под полой, не то рация.

Плохонький какой-то русский свет на лестничной площадке, такой же жёлтый «бедный» свет в коридоре и во внутренностях квартиры.

Никаких членов семьи не обнаружилось. Мы пили не то чай, не то кофе, они, Аксёнов с Глушковым, повспоминали свою общую жизнь в Лефортово, а потом разговор заглох. Помню, что я был натянут и недоволен собой. Что-то у нас в общении не клеилось, не получалось. А мы с Аксёновым хотели, чтобы получилось. Глушкова обвиняли, что он вывел на швейцарские счета 252 миллиона долларов. У нас с Аксёновым на руках была партия.

Партия хотела жить и действовать. Перед нами был богатый человек, который мог бы помочь партии деньгами. Но контакта не получалось. И Глушков оставался дистанцированным, и я. Не могу сказать «мы», поскольку они вместе сидели, их связывали общие воспоминания о тёплой тюремной бытовухе. Ну, кто там кого чем угощал или как (к примеру) бражку какую-нибудь пытались поставить.

Мы уже оделись и стояли у двери. И тут я, прокашлявшись, обратился к Глушкову: «Слушайте, Николай, а у вас выпить ничего нет?»

«Есть, конечно же, что же вы сразу-то не сказали!»

Мы вернулись в его кабинет, сели за стол (стол из фанерита — отметил я), и охранник принёс охапку чудесного иностранного пива.

Так началась пьянка (перешедшая в обед), от которой я на следующий день вынужден был отлёживаться в постели.

Вот, собственно, и всё. Или почти всё. Глушков впоследствии дал немного денег на наших политзеков. А потом он сбежал в Англию.

Сегодня я написал Аксёнову. Где он, Аксёнов, я понятия не имею, последние годы он жил в Омске, мы давно отдалились друг от друга, точнее, это он от меня отдалился и от партии.

Так вот, я написал Аксёнову следующий короткий текст по e-mail: «Вашего сокамерника смерть расследуют, Сергей! Пишут, что убили его там. Вы бы написали что-то, вспомнили. Ваш ЭЛ».

Ответ я получил почти тотчас: «Пробовал… не выходит чего-то. Если хотите, Вы напишите».

Я подумал, что он темнит, Аксёнов, может быть, не хочет выявлять эту связь.

Я написал: «Я его знал один вечер, Сергей. Вы же с ним сидели».

«Вот и хорошо. Используйте, что знаете. Вспомните, что он копейку тогда подкинул нашим политзекам».

Я вспомнил, как мы тогда выкатывали на нашем красном ржавом ВАЗе из богатого, но грустного квартала, как садились в красный и ржавый, а за рулём был тогда ещё молодой Стас, он сейчас воюет в Сирии и одно время числился в пропавших без вести, потом отыскался. Стас позавидовал нам, что мы хорошо пообедали и хорошо выпили в богатом доме.

Вспомнил я и о Глушкове, его густые усы, скрывающие прикус рта, покрывающие верхнюю губу. Вы знаете, что такого рода усами легко прикрыть бесхарактерность? Такие усы носил Максим Горький, подражавший Фридриху Ницше, и сам Ницше носил такие.

От Глушкова у меня осталось впечатление, что он был вторым в команде Березовского, во всяком случае под командованием Березовского. И его густые усы, начёс вниз, скрывали его подчинённость.

Ну, конечно, мы были озабочены финансированием партии, однако никогда не предавали свои идеи и принципиально всегда отказывались от предложений «помочь».

Аксёнов постепенно отдалился от партии. Официально его версия принятия дистанции с партией объясняла отдаление его тем, что у него была проблема с позвоночником. Однако отъезд в Омск к первой жене не особенно вписывался в версию.

Написал он всё-таки о Глушкове, повесил в свой журнал Сергея Аксёнова и добавил сверху «написалось».

Сейчас я скопирую этот его текст, а то ещё уберёт.

НИКОЛАЙ ГЛУШКОВ. УБИЙСТВО В ЛОНДОНЕ

Бывшего партнёра и друга Бориса Березовского Николая Глушкова задушили собачьим поводком. Об этом пишет британская The Independent со ссылкой на источники в полиции. Тело Глушкова обнаружила 12 марта его дочь Наталья, когда пришла в гости к отцу.

Я эту Наталью помню. Но не её саму, а фотографию. Карточки своей дочери и сына Николай приклеил к стене над шконкой в камере № 30 Лефортовской тюрьмы, где мы были с ним соседями. Третьим был Виктор, бывший военный, сидевший за бандитизм и вымогательство. Когда его выводили, Николай давал понять, что считает Виктора стукачом.

Это был 2002 год. Глушкова судили за какие-то грехи Березовского, связанные с Аэрофлотом. У этого дела была формальная — юридическая и неформальная — политическая сторона. Николай был, по сути, заложником. Его держали на СИЗО, чтобы БАБ отдал контроль над ОРТ. Березовский отдал, что, безусловно, было победой интересов государства над интересами олигарха.

Позже, во время суда в Лондоне между Березовским и Абрамовичем Глушков в своих показаниях пояснил, что после того, как контроль над ОРТ перешёл к государству, его, вопреки договоренностям, не освободили, так как хотели продолжить давление, но уже с целью отжать у БАБа «Сибнефть». Абрамович подмутил. И лишь затем Николаю устроили условный приговор — и он вышел на свободу.

О своём впечатлении о Глушкове я написал небольшую заметку «Как я стриг друга Березовского». Текст вошёл в книгу ««Лимонка» в тюрьму» под редакцией Захара Прилепина. Его нетрудно найти в интернете. Несмотря на подпись под заметкой — «СИЗО Лефортово, камера 30», на самом деле она была написана уже после этапа в Саратовскую область, в «двойнике» СИЗО-2 в городе Энгельсе.

В Саратове нас судили за… попытку организовать КрымНаш на северо-востоке Казахстана. Несмотря на наличие тогда во власти тех же самых людей, кто принимал решения и в 2014 году, включая Путина и Патрушева, российское государство подобные инициативы тогда не поощряло. И даже было не прочь воспользоваться случаем, чтобы всерьёз и надолго нейтрализовать своих политических конкурентов.

Накануне приговора на ОРТ показали фильм «Суд над призраком». Он был призван убедить российское общество в зловредности Лимонова и нацболов и в справедливости предстоящей расправы. По мнению прокурора Вербина, организация североказахстанского КрымНаш тянула на 12–14 лет лишения свободы. Впрочем, нам повезло. Оправданные судьёй Матросовым по самым тяжким составам преступления, мы вскоре вышли на свободу.

(Не совсем так. У следствия, а его вели следователи по особо важным делам ФСБ, не хватило доказательств по основным статьям обвинения. Тем не менее мне дали 4 года за решёткой, Аксёнову — 3,5 года.— Э. Л.).

Тогда я и встретил Николая Глушкова снова. В Савёловском суде, где у него была то ли кассация, то ли пересуд, уже не помню. Обменялись контактами и уже вскоре со всеми мерами предосторожности — через службу безопасности, оставшуюся после отъезда БАБа в Лондон, посетил бывшего соседа по камере в его доме в новой Олимпийской деревне.

Время для партии тогда было непростым. После недавней акции по захвату администрации президента (в декабре 2004 года) число политзеков приблизилось к шести десяткам. Все они нуждались в поддержке, дачках, помощи адвокатов и т. п. Денег, как всегда, не было. Тогда и возникла мысль обратиться к Глушкову. Сам бывший зек, он мог бы помочь, думали мы.

Так и оказалось. Николай не размышлял ни минуты, передав нам на цели поддержки заключённых изрядную пачку денег. Единственное, оговорился при этом, что он не олигарх. Видимо, давал понять, что это для него совсем не пустяковый расход. Всё так, он был скорее наёмным менеджером, чем олигархом. В любом случае мы были ему признательны за поддержку.

В дальнейшем контакты никак особенно не развивались. Разве что пару раз вместе с другими руководителями партии заглянул к нему на рюмку коньяка. Николай в этом деле оказался вполне себе русским человеком. Так, однажды «рюмка коньяка» превратилась в восьмичасовой алкомарафон, и лишь наступление ночи заставило нас убраться восвояси. Не верите? Спросите у Лимонова. Он тогда подарил Глушкову свою книгу «В плену у мертвецов», написанную в Лефортово.

После того как против Глушкова вновь возбудили уголовное дело, он уехал в Лондон. Кажется, в 2010 году… Хочется верить, что со всеми этими Скрипалями, Резунами и Гордиевскими он там не общался.

P.S. Кстати, в период пребывания Глушкова в Лефортово была предпринята попытка организовать ему побег. Организатором был Андрей Луговой. Да-да, тот самый. Он тогда работал на БАБа, возглавлял службу безопасности, кажется, ОРТ.

Глушкова в связи с заболеванием крови вывозили раз в полгода из СИЗО в гражданскую больницу. Оттуда якобы его и должны были похитить по приказу Березовского. Но побег реализован не был. Лугового и его помощников взяли, закрыли на то же Лефортово и позже осудили к символическому сроку.

По словам Глушкова, это была подстава ФСБ с целью продлить ему срок содержания под стражей. По-моему мнению, побег готовили всерьёз, но потерпели неудачу, а Луговой перековался — дал признательные показания, спасая себя. С бывшими военными и правоохранителями такое происходит сплошь и рядом.

Кондитерская физиономия

Человек с физиономией доброго немецкого кондитера умер в тот же день, что и Николай Глушков: 12 марта 2018-го. С ноября 2017-го, когда он был госпитализирован, он мучился где-то в глубине одного из московских госпиталей.

Даже не совсем понятно, от чего он умер. Я полагаю, от старости.

Поскольку умер он на 83-м году жизни, то, разумеется, особой скорби проявлять не надо. Но проявили, даже президент приехал. Появился откуда-то сбоку в театре Чехова на Камергерском, принёс красные розы, помолчал и удалился.

То обстоятельство, что старик Олег Табаков умер в один день с Николаем Глушковым, который не то повесился, не то был повешен на собачьем поводке в Лондоне, это, возможно, ирония судьбы и больше ничего. Курьёзное стечение обстоятельств. А вот то обстоятельство, что Олегу Табакову досталось от Создателя упитанное дрожжевого теста личико немецкого кондитера, предопределило его, Табакова, актёрскую судьбу.

Ему лучше всего удавались образы почтенных бюргеров XVIII века, глуповатых отцов семейства, толстяков в туфлях с пряжками, в колпаках, жилетах, упитанные ляжки и зады (ляжки — это окорочка ног). И образ кота Матроскина. Само по себе выражение это пышет обывательским идиотизмом. Король Лир — знаю, Ромео и Джульетта — знаю, принц Гамлет — знаю, а вот кот Матроскин — это с этикетки кефира с маркой производящей компании: «Простоквашино».

«Кот Матроскин» — подумать только!

В России, возможно, не понимают границ жанров, поэтому бросаются запросто словами «великий». «Великим актёром» назвали Олега Табакова, в то время как покойный был занудной обывательской фигурой на подмостках. На него без смеха и смотреть-то было невозможно. Такой розовенький папан, даже на роль бургомистра не подошёл бы, разве что карикатурную.

При случайном лицезрении папаши Табакова сразу становилось смешно, кондитерская обыденная физиономия вызывала скорее отвращение у людей с нормальными инстинктами, к которым я отношу себя.

Его ещё спасали старомодные актёрские одежды, ну там эпохи Мольера, в современных он просто выглядел бы персонажем пенсионера из супермаркета, подносящим близко к носу продукты с ярлыком «акция».

Однажды я был приглашён на вручение театральных премий «Золотая маска». Меня в ту пору взял под крыло дружбы Эдуард Бояков. Поскольку я никогда не опаздываю, то и в тот раз я явился в назначенное для церемонии место заранее. Моих охранников (они яростно возражали) посадили отдельно от меня, в глубине зала, а меня в передних рядах. Тогда рядом со мной оказались Табаков и его жена. Она уселась рядом со мной, а он стоял рядом с нею, и она его ругала, а он добродушно терпел ругательства. Видимо, моя физиономия была им неизвестна, поэтому она дала волю своим, я бы сказал, истеричным чувствам. За что она его попрекала, я так и не понял, но он оправдывался, а она наседала. Рефреном её нападок служила фраза «ты не должен был», а его рефреном «ну послушай, ну я…». Вот они и перебрасывались бесконечно этими её, как проволока, «ты не должен был» — и его вялое «ну послушай!».

Вообще жена известного человека это кое-что и кое-кто. Чаще всего это жуткая тварь и истязательница. Даря ему своё лоно в постели, такая женщина (такие женщины) считает себя и хозяйкой этого человека, ведь есть же хозяева у… домашних животных. К тому же в совместной близкой жизни в одном помещении у неё есть целый набор аргументов против его статуса «великого» и «гения» — вчера он невзначай пукнул, сегодня рыгнул, поэтому ясно, что он не великий и не гений.

Они так накалили атмосферу возле меня там, в зале, что я в конце концов встал и ушёл в задний ряд к моим ребятам. Они были довольны. Объект, за который они отвечали, присоединился к ним.

«Достали Табаков с женой»,— объяснил я пробегавшему по проходу Боякову, он поинтересовался, почему я сижу в заднем ряду.

Ну, это моё право, позвольте уж мне не симпатизировать человеку с физиономией германского кондитера, это моё право ощущать человека не соответствующим моим стандартам.

Ну и, конечно, его похоронили на Новодевичьем кладбище. Поскольку у его друзей и наследников были нужные связи.

Человек и после смерти не находится ведь в стороне от земных категорий, блат обеспечивает бездыханному телу элитное место успокоения. Отсутствие блата приводит бездыханное тело на далёкое окраинное кладбище. Это вам не Пер-Лашез, и туда к покойнику никто не придёт. То есть пока покойный остывает в холодильнике морга, через московский морозный воздух несутся телефонные и электронные интриги. Как бы устроить «Олег Палыча, Олег Палыч заслуживает Новодевичьего, нет, на Ваганьковское мы не пойдём, вы бы ещё Балашиху предложили…»

В 1971–1973 году я жил на Погодинской улице, недалеко от Новодевичьего монастыря. В те годы вход туда был свободен, и я часто гулял между могил. Помню, что не забывал положить на могилу Хлебникова большое красное яблоко. Обычно яблоки мои расклёвывали птицы. После того как на Новодевичьем похоронили Хрущёва, вход туда стал несвободным. И мы стали встречаться, я и Елена, чужая жена, у пруда, рядом с монастырём.

Мой издатель Шаталов

15 февраля 2018 года где-то около 15:30 скончался по месту жительства в одном из переулков Старого Арбата мой первый русский издатель Саша Шаталов (1957 года рождения).

Почему я так точно знаю даже время? А у меня в это время сидел мой старый приятель поэт Юрий Кублановский, и у него была прямая связь по телефону с женой, а она находилась у постели умирающего. Бывает такое — репортаж прямо со смертного одра. Случайность, конечно.

Саша Шаталов, Александр, издатель в издательстве «Глагол». Неглупый, начитанный, оборотистый человек с круглой головой. Голова стала круглой с годами. На ранних фотографиях (он приезжал в Париж) он с лысой, но нормального размера головой и небольшой отросшей бородкой.

Есть фотография в мастерской художника Игоря Андреева в Париже. Стоит в белых брюках и чёрной футболке Саша Шаталов. Сидит внизу в центре с длинными ногами в кофточке в горошек Наташа Медведева (в этой же кофточке она будет лежать в гробу, надо же!), а я и Игорь Андреев образуем правую группу. Я насупленный, загорелый и накачанный, Игорь в восторге развёл руки, он в шортах. Правая группа жива, а левая умерла — Наташа в 2003 году, Шаталов в 2018-м, через 15 лет. Их нет. Поди знай, кто раньше умрёт. Недавно заходил Игорь Андреев, уже после смерти Шаталова. «Одни мы остались с тобой»,— сказал я Игорю. Ну, из того периода жизни. Игорь согласился, что одни.

В 1990 году я подписал с Шаталовым какие-то договора об издании на русском языке моих книг. Помню, что подписывал на издание «Эдички» и «Палача». По этим договорам мне причиталось получить по одному рублю с каждого экземпляра книги. Если бы не Егор, сука, Гайдар, употребивший по отношению к России шоковую терапию, я стал бы тогда очень богатым человеком.

Если бы не Шаталов, сука, Саша, я стал бы даже при Егоре Гайдаре и его шоковой терапии на какое-то время просто состоятельным человеком.

Но я не купил на те деньги, что пошли от проданных книг, даже велосипеда.

Дело в том, что пока Шаталов набрал «Эдичку», пока нашёл типографию, согласившуюся книгу напечатать (напечатали в конце концов в Риге в какой-то капээсэсной типографии под охраной рижского ОМОНа), то первые тиражи пришлись на ноябрь и декабрь 1991 года, а уже 2 января 1992-го цены на всё-всё-всё в России взлетели в десятки, а потом и в сотни раз. Тиражи были гигантскими, мой рискованный шедевр каждый месяц издавался тиражами в 250 тысяч, в 200, опять в 250 тысяч и «Палач» тоже. Миллионы экземпляров поступили к гражданам.

Шаталов повёл меня в Сбербанк на Каретном ряду, рядом с Садовым кольцом, где мне открыли счёт, куда должны были поступать деньги.

Я тогда бывал в Москве очень редко и мог лишь констатировать факт. Мне прибыльнее было разменять привезённые с собой французские франки, потому что в Сбербанке у меня лежали обесценивающиеся каждый день мизерные дивиденды от продажи.

Я уже даже не помню, что случилось с тем счётом. Скорее всего, я забыл о нём за ненадобностью.

Позднее опытные люди сказали мне, что при больших тиражах в СССР существовало правило: аванс должен был составлять 200 %, а Шаталов мне вообще не выплачивал аванса, ссылаясь на то, что его издательство молодое, получалось, что он делает мне даже одолжение, занимаясь моей книгой, которую никто из издателей не хочет (потом захотели все).

Признаюсь тут, что бизнесмен из меня никудышный. Выгадывать, отстаивать свои интересы, торговаться я не умею. Случается, на меня находят приступы деловитости, когда я начинаю вдруг торговаться за пункты договора. Когда не находят, я могу отдать права на издание за так.

Такой вот я человек. Деньги никогда не были для меня целью. К тому же в те годы я гонял с одной войны на другую, стрелял, и в меня стреляли в Сербии, упоённо бродил по военным Приднестровью и Абхазии, меня можно было увидеть на митингах в революционной Москве.

Шаталов вышел из шоковой терапии в лучшем виде, чем я.

Я его доходов не подсчитывал, но думаю, он купил на заработанные изданием моих книг деньги несколько квартир: и в Москве, в переулке на Старом Арбате, и во Франции, говорят, что и в Берлине.

В 1993-м, я помню, я жил на кухне его квартиры на Башиловской улице, вблизи стадиона «Динамо». В американском рюкзачке я привёз с собою бульонные кубики Maggi и чёрный французский поварской шоколад. В те годы в России ни хера не было, а мой бульон и шоколад составляли вполне солидную энергетическую базу.

Кухня на Башиловской была тёплая, там стояли стол и лавки из покрытого лаком дерева, в углу — телевизор. Что ещё человеку нужно? Я ложился на полу и рано утром вскакивал, пил свой бульон с хлебом и уходил по своим политическим делам. На митинги и встречи.

Шаталов разделял тогда свою квартиру с молодым негодяем Славой Могутиным. Что там они делали в их комнате, я не знал, я даже туда в комнату (это была обширная однокомнатная квартира) не заглядывал к ним. Но я предполагал, что они любовники.

Шаталов гордился Славой. Высокий, рослый, талантливый журналист, наглый и хулиганствующий Могутин, вероятно, был воплощённой мечтой Шаталова.

Могутин, может быть, назло Шаталову (у них были и эстетические, и физические разногласия) очень скоро уйдёт от Шаталова, оставив того в неизлечимой печали. Объявит о своём «браке» с художником Робертом Филипини и уедет в Америку. Первый гомосексуальный брак в истории России.

Осенью 1993 года они ещё мирно существовали, Шаталов и Могутин, там, на Башиловской, а я спал у них на кухне. Впрочем, не представляйте себе, что это продолжалось протяжённо во времени. Несколько недель всего лишь.

Однажды случился такой эпизод.

Я проснулся рано, оттого что внизу, на уровне улицы, гнусно вопила сигнализация какого-то автолюбителя. Ну просто противно вопила, вытягивая нервы, как корова, которая не то рожает, не то её медленно лишают жизни.

В прихожей раздались какие-то резкие звуки. Потом в кухню вошёл Слава в пальто и в туфлях на голых ногах. Он прошептал: «Скьюз ми», вынул из ящика молоток и сунул в карман пальто.

«Ты куда, Слав?»

«Счас вернусь».

Спать я уже не мог, встал, надел брюки. Снизу послышались удары, звон стекла, ещё удары.

Через несколько минут в квартиру вернулся Могутин.

«Что случилось-то?»

«Я этому козлу всё переднее стекло и зеркала побил,— сказал мне довольный Слава. И добавил: — Я его встретил у лифта. Он меня спросил, что там случилось? Я ответил: да кто-то вашу машину изрядно изуродовал».

И он ушёл в комнату, Слава Могутин.

Вот с каким человеком жил тишайший Шаталов. Непростым, violent man.

Ельцинский указ № 1400 застал меня на шаталовской кухне. Я только пришёл откуда-то усталый. Это было 21 сентября 1993 года. Я выпил своего горячего шоколада, растопив его в кипятке, и собирался рано лечь спать, как вдруг в кислотных цветах на экране телевизора появился Ельцин и сообщил о роспуске своего Верховного Совета, Верховного Совета России. За окном было темно и тревожно. Было понятно, что нужно мчаться спасать Верховный Совет. Я созвонился с капитаном Шурыгиным, с которым в те годы сблизился, он сообщил, что сидит в помещении газеты «День» на Цветном бульваре, в здании «Литературной газеты», и собирается с товарищами выехать в здание Верховного Совета, тогда, в те дни, его называли «Белый дом», поскольку здание было действительно белым. Через пару недель, в ночь с 3-го на 4-е октября, оно станет чёрным, это здание.

Я попрощался с Шаталовым и Могутиным, оставил им наспех набросанное тут же на кухне «Завещание» (речь шла о том, как распорядиться в случае моей смерти моими книгами) и отправился в газету «День».

Оттуда на двух машинах мы отправились к зданию Дома Советов и были по праву первыми девятью храбрецами, прибывшими защищать «Белый дом».

Могутин перед отъездом в Америку успел меня познакомить с Додолевым из газеты «Взгляд» (приложение к газете «Московская правда»), там скопились тогда все troublemakers России. Новодворская, Могутин, я, даже Жириновский, по-моему, несколько раз написал для «Взгляда».

Слава Могутин успел издаться у меня в первом номере «Лимонки» от 28 ноября 1994 года. Там есть его статья «Без интеллигентов. Утопия», где он выплеснул всю ненависть к интеллигенции. Революционный гомик занял правильную позицию, он, что называется, по зову сердца пристал к нам, революционерам социальным и национальным.

Я не думаю, что он нашёл в Америке, в том классе, куда он себя сам определил, той свободы, которую он искал. Но гордый, он остался там, хотя, я полагаю, понял, что ошибся.

Шаталов же был вполне буржуазный тип, такой себе «папик», хотя и с большей чувствительностью к новому, чем у обычных буржуа.

Поэтому как могли долго сосуществовать хулиган Могутин и буржуа Шаталов? А не могли долго.

Моё мнение такое, что Слава Могутин даже и не гомик по его конституции. Он экстремальный rebel — бунтарь, который распространил своё бунтарство до того, что бунтанул даже за пределы своего пола, за пределы той сексуальной роли, которая даётся мужчинам.

Шаталова должны были проводить в последний путь 19 февраля.

С утра я был в Савёловском суде, где проиграл свой иск к издательству ЭКСМО. Савёловский суд произвёл на меня отвратительное впечатление, там осматривали посетителей как в лагере строгого режима, а судья мне выдалась такая, как бешеная собака.

С 11 часов с Шаталовым должны были прощаться в Малом зале Центрального дома литераторов.

Когда я подъехал к ЦДЛ, из здания как раз выносили гроб с Шаталовым. Шесть сытых высоких бугаёв в чёрных костюмах с красно-белыми повязками на рукавах мерно ступали, неся гроб к одному из двух шикарных катафалков.

Я подумал, что, может быть, и бугаи, и катафалк наняты на мои как раз деньги. Где-то года полтора назад хитрый Шаталов пришёл ко мне с банкой икры в подарок, он знает, как подлизаться к такому, как я, и подбил меня на издание книги о Париже. Книгу я назвал «Под небом Парижа», собрав туда множество историй о моей жизни в Париже и добавив ещё специально написанные два предисловия и главу о Соне Рикель.

За «Под небом Парижа» я получил от Шаталова 60 тысяч рублей + один экземпляр книги. На книге стоит обозначение тиража в 1 тысячу экземпляров. Я считаю, что это лживые сведения. Потому что прошёл год, я езжу по России, представляя свои другие книги, и повсюду ко мне подходят люди с экземплярами «Под небом Парижа», чтобы поставить автограф.

Шаталов издал по крайней мере несколько тысяч этой книги.

Врать — его оружие борьбы с действительностью.

Как-то мы издали с ним книгу «Дети гламурного рая», издательство «Альпина нон-фикшн и Глагол», 2008 год. В выходных данных стоит тираж 5 тысяч экземпляров. Между тем Игорю Андрееву (я о нём упоминал уже ранее) Шаталов дважды сообщил, похваляясь, что продал 35 тысяч этой книги. Когда же я поинтересовался, как продаётся книга, он, не моргнув глазом, сообщил, что, увы, первый тираж до сих пор ещё не распродан. Тот ещё тип был этот Шаталов.

К 14 часам я подъехал к церкви царевича Димитрия внутри Первой градской больницы. Церковь оказалась сухой и тёплой. Просторной и круглой.

Гроб, в котором лежал Шаталов, был шикарным двухкрышечным. Шаталов лежал в очках. Крышка над половиной гроба была приподнята вверх. Другая крышка была опущена и покрывала ноги покойного. Шаталов лежал головою в белом шелку, ибо такова была обивка внутри гроба. Начищенные бронзовые ручки сияли. Гроб выглядел как дорогой рояль.

Один из присутствовавших пронёс к гробу букет дорогих белых роз. Огромный, право слово, букетище!

Мой товарищ Кублановский, стоявший рядом (мои охранники жались за мной), предложил познакомить меня с дочерью Шаталова. Я отказался. «У меня и так много знакомых, Юра!» — сказал я.

Был ли он хорошим либо плохим человеком? Он был смесью хороших черт и плохих. Он был достаточно и умён, и образован, чтобы впервые опубликовать вначале такие книги, как мои («Эдичка» и «Палач»), а уже в поздние годы «Дети гламурного рая» и «Под небом Парижа». Он впервые познакомил российского читателя с Naked Lunch Вильяма Берроуза и некоторыми ещё книгами современной классики, которые я уже не помню. Но всё-таки буржуа Шаталов и стяжатель-Шаталов чаще всего брал в нём верх над умным издателем. Он стеснялся себя передо мной. Так, он ни разу не пригласил меня к себе домой в квартиру на Старом Арбате, купленную на деньги, полученные от издания моих книг. Стеснялся. Я, скорее всего, даже бы и не пошёл к нему в квартиру эту. Но он стеснялся своего стяжательства.

Я не стал стоять на его панихиде. Я констатировал, что это богатое отпевание и будут богатые похороны. Я положил на его гроб, там, где ноги покрыты крышкой, свои гвоздики; свои гвоздики положили мои охранники — и мы уехали.

В день, когда он умер, я получил несколько звонков от его друзей. Меня просили не писать и не говорить прессе, от чего он умер. А собственно все, кому следует знать, знают и без меня. У него ещё несколько лет назад был обнаружен ВИЧ, но с этим вирусом, в той форме, в какой он у него присутствовал, он мог прожить до глубокой старости. Однако надо же такому случиться: у него обнаружился рак лимфы (что это такое?), и этот рак интенсифицировал его ВИЧ-инфекцию. Он лёг в больницу, не подозревая, что умрёт, но умер.

Рассказывают, что он умер состоятельным человеком, но вроде никому не успел ничего завещать. Дочери, я полагаю, всё достанется. Той, с которой я не захотел знакомиться.

Ну, и книги мои остались. Они принадлежат всем. И вам.

Вспоминаю, как скаредно он протягивает мне один экземпляр «Под небом Парижа» на ярмарке Non-Fiction.

Ну, хоть так.

Книга-то получилась супер. Читайте.

Чугун

Когда он погиб, то в интернете вскоре появилось видео, в котором я вручаю ему членский билет НБП. Так как на этом видео на мне пиджак российской фабрики «Большевичка», двубортный такой (я вышел в этом пиджаке из тюрьмы и потом выбросил), то это либо конец 2003 года, либо самое начало 2004-го. Выбросил, потому что был потёрт пиджак, 2,5 года провалялся на складах в тюрьмах и лагере. На видео я говорю ему, что, мол, давно твоя физиономия знакома, протягиваю билет, жму руку, улыбаюсь. Кирилл Ананьев прикладывает кулак правой руки к сердцу и выпаливает: «Да, смерть!» — партийное приветствие и партийное кредо.

Он погиб 7 февраля 2018-го на берегу реки Евфрат, вблизи сирийского населённого пункта Хишам. Когда погиб, ему было 32 года, он 1985 года рождения.

Следовательно, он пришёл в партию в 18 или 19 лет. Парень из православной семьи, мама, папа, трое сыновей, одна дочка.

От него остался ребёнок: девочка. Жена его Ольга Кудрина, нацбол, была осуждена заочно на 3 года за то, что, повиснув на альпинистских верёвках из окна гостиницы «Россия» (это произошло 4 мая 2005 года), вывесила вместе с нацболом Логовским десятиметровый транспарант «Путин, уйди сам!».

На суд Кудрина не явилась, скрывшись на Украине, где тогда могли укрыться от российской власти нацболы.

25 февраля было –16 °C в Москве. Серёга Мэр и Богер заехали ко мне в 9:30 утра. И в «форде», управляемом ставропольским пацаном Максимом, отправились мы средь московских сугробов в Чертаново на отпевание нашего товарища Кирилла Ананьева, командира миномётчиков, артиллериста.

Храм называется длинно: «Храм в честь державной иконы Божьей матери» и находится в Чертаново, я уже сказал. Ещё издали виден вход в деревянную ограду храма, он обозначен был фигурами нищих и нищенок, просящих милостыню, и прихожан, идущих в храм и из храма, ведь было воскресенье. В помещение, где отпевают покойников, вели морозные деревянные ступени. И поскольку дерево замёрзло на русском морозе, то оно звонко отзывалось на стучание ног о ступени.

Пройдя через мёрзлые сени, мы оказались в довольно большом зале, убранном просто, со множеством скромных современных икон. В центре стоял закрытый гроб, содержащий тело нашего товарища. Гроб был затянут красно-винной тонкой материей, а по граням его окаймляли жёлто-тусклого цвета рюшки такие, бахрома, то ли металлическая издали, а скорее тоже матерчатая. В ногах и на голове гроба стояли две массивные жёлто-бронзовые свечницы, в которых можно было ставить поминальные свечи.

Читать вначале стал по старой, чуть ли не рукописной книге мужик лет пятидесяти в белом свитере и чёрной куртке поверх. Я предположил, что это отец Кирилла, так как никогда его не видел.

Он начал читать так привычно, что было понятно: ему молитвы читать приходилось не раз.

Постепенно поминальный зал наполнялся нацболами. Много было старых, которых мы давно среди нас не видали. И Соловей пришёл, и Бахур с бритой головой.

Потом пришли три молодые женщины, совсем простые с виду, и, став за запевалой в белом свитере, стали ловко и жалостно подпевать.

У многих уже горели поминальные свечи, и я свою зажёг. Может, от свечей, что ли, но не было морозно. Холодно, это да. Потом пришёл священник — небольшого роста, щупленький, и они вместе с мужиком в белом свитере и с этим небольшим хором из трёх женщин вели поминальную службу целых часа полтора. Или два даже. Всё это время входили нацболы и бывшие, и нынешние и было ясно, что мы одна семья.

Очень хорошо и печально звучал хор. И щуплый маленький священник, волосы собраны в жидкий хвостик на затылке, уместно и скромно ходил, умело взмахивая кадилом.

Не понравилось мне из поминальной службы только то, что они упоминали Кирилла как «раба божьего». Он не раб был, но парень строптивый и упрямый. И кликуха у него потому была Чугун, кличка, прозвище.

Когда кончилась служба, мы вышли в церковный двор, там уже множество прихожан находилось. Скользко только, двор неровно замёрз.

На кладбище я не поехал. У меня были ещё обязанности, потому, получив от Толи Тишина подарок на день рождения из Петербурга — от Сида Гребнева, сделанное им блюдо с окаймлением из гранат «лимонок», я сел за пределами храма в «форд» и уехал. Продолжая размышлять о погибшем на берегу Евфрата нашем парне Кирилле Ананьеве.

А Тишиных было на отпевании аж три. Отец Толя и два его сына: Григорий и Сергей.

Все бывали на Донбассе. И переславший мне блюдо Сид тоже побывал. Брат Сида Андрей был в девяностые годы руководителем нашей организации в Санкт-Петербурге. Позднее он погиб. Зарезан ночью на улицах города.

Кириллу Ананьеву было 32 года, шёл 33-й. В Московском отделении партии он состоял некоторое время бригадиром, отвечал за нацболов одного из районов Москвы.

Драчливый, с твёрдыми кулаками и твёрдой грудью Кирилл недаром имел прозвище Чугун, имелось в виду, что твёрд и опасен, как кусок этого металла.

В какой-то период его отшатнуло от нас слегка. Виной тому, я предполагаю, была и прижившаяся на Украине жена Ольга Кудрина, и его непосредственный командир, глава Московского отделения партии П. Кирилла отшатнуло ненадолго, вскоре он уже воевал в Донбассе, прослыл храбрым и профессиональным воином.

А затем погиб близ реки Евфрат. Теперь у нас, нацболов, есть личный счёт к Соединённым Штатам Америки, ибо он погиб от их рук.

В момент, когда его отшатнуло, он пришёл ко мне поговорить. Переживал. От него едко несло водкой — и потому выпил для храбрости. Я тогда понял, каких твёрдых людей я сплотил. Каких подлинных.

Дороти

Позднее, через 18 лет после того, как я увидел её, Доротеи, рисунки в Париже, я встретил в Москве девочку Настю, у которой были страшно похожие на рисунки Доротеи рисунки, и даже (я только сейчас вспомнил, нашёл в памяти) у обеих были собаки одной и той же породы и даже цвета. Белые бультерьеры. Собственно, у Дорки была отцовская собака, Шемякина.

Итак, вот 1980 год, я прилетел из Нью-Йорка в Paris устроить свои литературные дела. Объясню: товарищ Николай Боков познакомился в Париже (я жил в Нью-Йорке) с великим французским издателем Жан-Жак Повером и заключил от моего имени договор на издание моей книги «Это я, Эдичка» на французском. Я, впрочем, недолго был счастлив. Повера за что-то судили (его всё время судили, то за собрание сочинений де Сада, то за антологию чёрного юмора) и запретили иметь своё издательство. Таким образом, моя мечта опубликовать мой шедевр (так я уверенно считал, что шедевр) была уничтожена.

В отчаянной попытке опубликовать книгу я прилетел в Paris в мае 1980 года. Мне удалось уговорить Повера издать мою книгу в издательстве, где он стал литературным директором. А это было издательство Ramsay. Книга должна была выйти в ноябре 1980 года. Я снял «студию» на Rue des Archives и стал ждать выхода книги.

Некоторое время, приехав из Италии, в Париже жила моя бывшая жена, и у нас с ней начался второй любовный роман. Но Елена вскоре уехала в Рим к мужу, и я фактически остался один.

Художник Михаил Шемякин как раз в тот год поссорился с галерейщицей Диной Верни, у него были огромные долги в налоговой инспекции Франции, и он собрался убежать в Нью-Йорк, то есть совершить обратный моему переезд.

Насколько я помню, ещё Елена привела меня в квартиру Шемякина (шесть комнат, окна на Лувр, рядом церковь Святого Варфоломея, откуда колокол объявил Варфоломеевскую ночь), и там я познакомился с женой и дочерью Шемякина.

Жену звали Ребекка (Рива), дочери было тогда 16 лет, её звали по-домашнему Дороти (Доротея), Дорка.

Елена уехала. Шемякин мне стал ясен как божий день, ещё когда он наезжал в Нью-Йорк,— позёр, а вот к семейству я стал захаживать.

Шемякин в то лето пьянствовал напропалую с русским Владимиром Высоцким, дома бывал редко, а я по вечерам, бывало, приходил в их квартиру напротив Лувра. Шемякинцы кормили меня, а я не оставался в долгу, я привёз из Нью-Йорка несколько пачек сигарет, набитых марихуаной, и щедро угощал их. Дорка, или Дороти, представляла тогда из себя такого жопастенького придурка в драных джинсах с зелёными волосами, бритвами в ушах, цепями и булавками где надо и не надо.

Хотя и ровесник отца (мы одного редкого года рождения, 1943-го), я был легче её папаши в общении, к тому же прожил в Нью-Йорке несколько лет, общаясь с панк-музыкантами и, наверно, виделся Дороти более современным, чем папан.

Иногда она водила меня гулять ночами на набережную (в ста метрах) Сены, и мы там накуривались вдоволь травы. Более чопорная мама Рива курила, но чуть-чуть.

Однажды произошёл такой случай.

Я засиделся у них допоздна, и шемякинцы, как я их называл, уговорили меня остаться у них ночевать. «А если появится Мишка?» — спросил я, предвидя скандал.

«Папаша в запое, приехал его друг дорогой — Володя Высоцкий»,— успокоили они меня.

Меня уложили в Доркиной комнате (в квартире даже у попугая была своя комната), а Дорка ушла спать с матерью. Напротив жесткой кроватки панк-девочки стоял портновский манекен, окрашенный в дикие цвета.

Проснулся я от грохота, ругани и взрывов мата. Я было двинулся защищать женщину и девочку от вторжения хулиганов, но в дверь просочилась полуодетая Дорка.

«Сиди тихо, Лимонов,— сказала она мне.— Папаша с Володькой нагрянули. Сейчас успокоятся и уснут на кухне, где сон свалит».

«А если…» — хотел я понять, что будет, если Шемякин ввалится сюда.

«Папаша никогда ко мне не заходит. Сиди тихо». И дочь Шемякина ушла, прикрывши дверь.

Рано утром я покинул квартиру шемякинцев. Отправился через просыпающийся Париж по Rue de Rivoli домой к себе на Архивы.

Интересно, что в тот же день, а может быть, на следующий Шемякин пригласил меня к себе, чтобы познакомить с Высоцким.

«Приходи, Лимон, у меня будет Володя Высоцкий. Хочу тебя познакомить».

Я сослался, по-моему, на встречу с издателем, соврал. Не пошёл. Вот все прошедшие с того времени 38 лет оспариваю сам себя. Нужно было, я думаю, всё же пойти.

Потому что Высоцкий умер тем же летом в России. Не то чтобы я его очень почитал, Высоцкого, но всё же.

А Дорка, Дороти, которую я затем позабыл на долгие годы, умерла вот 20 января 2018 года в Париже, о чём сообщил миру Михаил Шемякин в своём «Твиттере», если не ошибаюсь, во всяком случае через интернет. «20 января покинула этот мир моя дочь Доротея».

Умерла Доротея Шемякин от какой-то злой и редкой болезни в возрасте 53 лет.

Хорошо, что я её не видел в этом возрасте.

Куски её судьбы время от времени всплывали в моём мире. Так, до меня доносилась информация, что Рива и Дорка какое-то время жили на греческом острове Гидра и якобы зарабатывали на жизнь тем, что рисовали портреты на пляже.

Ну что же, и так можно жить. Из далёкого 1980 года из той квартиры напротив Лувра вижу комнату, где стоял мольберт, нет, скорее такой механизм для поддержки шемякинского полотна. Карандашом или углём были «папашей» прочерчены контуры картины, а Рива и Дори трудились над закрашиванием.

Ещё одна живая картинка: я, Доротея и расфуфыренная Елена проходим между рядов полицейских на концерт Clash в Париже. Как на другой планете всё это было.

На фотографии в интернете довольно несчастливая пожилая женщина: Доротея Шемякин.

Когда в 1998 году я увидел рисунки шестнадцатилетней Насти, то отметил бритых уродов, персонажей, населяющих их, отметил их сходство с такими же монстрами-зомби с рисунков Доротеи Шемякин. Очевидно зомби и монстры были героями punk-generation.

У Насти любимыми персонажами были Андрей Чикатило и Мэрилин Мэнсон.

Тут меня недавно спросили: ходят слухи, что Дороти Шемякин покончила с собой.

Не могу знать.

Виктор Иваныч

Как-то уже после 2003-го (я вышел, потому что, уже из тюрьмы) мы ехали с Виктором Ивановичем в его автомобиле — красном «Москвиче». Я рядом с водителем на переднем сиденье, я спросил его: «Скажите мне, Виктор, вы не считаете, что мы могли бы взять власть уже 17 марта 1992 года, ведь митинг мы проводили тогда на Манежной, в двух шагах от Кремля. Вам всего лишь нужно было с грузовика тогда призвать идти на Кремль — и дело было бы сделано, 350 тысяч человек никто не мог бы остановить?»

«Понимаешь, Эдуард…» — начал Анпилов и собрал рот в мешок, пожевал губами. Когда он думал, у Анпилова всегда разбухал рот… Он явно не был готов к моему вопросу.

Куда мы с ним тогда ехали, я уж не помню, но его смущение помню. Он преодолел смущение и стал меня уводить своим пояснением от моего вопроса. Что-то говорил о состоянии масс, которые не все были готовы…

Я слушал его, не скрывая скептического выражения лица. В конце концов он смолк и, сжимая руль, всё же выдавил из себя: «Возможно, ты прав… А чего ты не призвал?»

«За мной бы не пошли, Виктор Иванович. Ну кто я был тогда, писатель-эмигрант, принявший сторону народа. Вроде свой, а там чёрт его знает. За мной бы не пошли. За вами бы точно пошли».

«Ну да…» — пробормотал он. Я понял, что ему неприятно говорить об упущенной возможности, и замолчал.

Он признался, что часто об этом же думает. И о других днях, когда восстание было возможно.

В Москве меня интересовали два политика: Анпилов и Жириновский. Либо в другом порядке: Жириновский и Анпилов. Возможно, в равной степени, возможно, Анпилов интересовал больше. Ещё молодой и наглый, успевший уже повоевать в Сербии, я сам пошёл знакомиться с Анпиловым. Штаб у них был в подвальчике на улице Куйбышева, ныне Никольская, в том конце этой улицы, которая ближе к Лубянке. Был февраль. В полуподвальном помещении сидели и входили туда и выходили оттуда простые и грубые русские мужики, вызвавшие во мне восторг. Я таких раньше только в фильмах о революции видел. Одеты в феврале 1992 года были ещё совсем по-советски допотопно. Чуть ли не в валенках с калошами, в видавших виды полушубках и меховых облезлых шапках. Многие из них были моложе меня, это точно, но их так и хотелось назвать «отцы».

Я спросил Анпилова, мне сказали, что Виктор Иваныч должен быть вот-вот, сами его ждём, а ты кто будешь?

Я сказал, что я французский журналист, решив, что, представившись французским журналистом, буду иметь больше шансов заполучить Анпилова одним из первых. Потому что все его ждали.

Потом был эпизод с бюстом Ленина, который либералы, подогнав кран, пытались свергнуть и утащить куда-то, но мы не дали утащить. Выскочив из подвала, побежали по грязному снегу, оттеснили, оцепили уже было охватившие Ленина тросы и крюки и ещё накостыляли и надавали пинищ рабочим, которые приехали стаскивать Ленина, предводительствуемые парой либералов в шарфиках и очках.

В общем, всё как в 1917-м вокруг выглядело, и я был чёрт знает как доволен.

После боевой нашей вылазки по спасению Ленина, в которой я проявил себя агрессивным защитником, мужики ко мне подобрели. И без натуги стали со мной общаться, доверив кое-какие сведения о движении «Трудовая Россия».

Когда в сырой подвальчик спустился, наконец, Виктор Иваныч в мятом сером пальто с поясом, я уж был там всеобщим друганом, и меня даже переодевать начали, решив, что одет я хлипко, не по московской зиме.

Анпилов пришёл нервный, в сопровождении трёх или четырёх рабочих (может быть, они и не были рабочими, но выглядели как таковые) и сообщил мне, что на интервью у него времени нет, он сейчас же уедет, у него встречи в Московском Совете депутатов. Он в то время был ещё депутатом Моссовета и принимал там посетителей.

Я на самом деле никакого интервью и не замышлял, это был предлог, чтобы с ним познакомиться. На самом деле я искал, к какой бы революционной группе примкнуть. Я некоторое время размышлял, пока он обменивался с мужиками абсолютно, видимо, необходимой им информацией. Раздумывал, может, ляпнуть так сразу: «Возьмите меня в свою организацию, Виктор Иваныч». Затем решил этого не делать. Выразил желание получить у него телефон, он отмахнулся. «Сюда приходи, если что, правда, через пару недель нам отсюда выезжать, мы тут слишком близко к Кремлю подобрались, убирают нас». Мужики вдруг захохотали: «Боятся гады».

В том году, в 1992-м, время неслось, беспорядочное и яростное. Уже на 23 февраля, День Армии, возмущённые массы в неожиданно огромном количестве вышли на шествие и митинг. Я тогда же по свежим следам описал этот день в тексте «Битва на Тверской». Массы были возмущены помимо всего прочего и садистским повышением цен на продукты питания. Цены с начала января взлетели в 240 раз, и фактически в стране начался голод.

Поэтому яростное рубилово случилось на площади Маяковского, которую милиционеры перегородили самосвалами в три ряда. Первый раз, когда я увидел только что рождённый ОМОН. Дубинками они орудовали зверски, защищая себя неуклюжими дюралевыми корытами-щитами. В тот день я Анпилова не видел. Говорят, он стоял на лесах вместе с другими лидерами оппозиции, с Макашовым. Я туда не пошёл, на леса, хотя меня звали, я остался на уровне улицы с народом.

Потом было 17 марта, съезд депутатов Верховного Совета СССР, поздно сообразивший, что СССР угробили, в Вороново. Там Анпилов был, и я, и они безуспешно старались подвигнуть депутатов на объявление создания параллельного правительства. Я был горд, что оказался в том же крайне немногочисленном отряде радикалов, что и Анпилов.

Депутаты обосрались. И не объявили параллельное правительство. Объявили о создании беззубого Постоянного Президиума Верховного Совета СССР под руководством чеченской женщины Сажи Умалатовой. Генерал Макашов, которого должны были выкликнуть диктатором России, нервно мерил шагами театр райцентра Вороново.

В тот же день состоялся митинг на Манежной, и именно тогда была возможность, позвав людей, идти на Кремль, совершить революционный переворот. Именно об этой упущенной возможности я и спрашивал Анпилова через годы, когда ехал с ним в его красном «Москвиче».

Я уехал в Сербию тотчас после неудачи 17 марта и вновь оказался в Москве только осенью. Власть уже тогда начала интриговать против Анпилова. После знаменитого похода против «Империи Зла» — Останкино, когда в ночь на 22 июня милиция коварно напала на палатки сторонников Анпилова, власть хитро согласилась на переговоры с оппозицией. Но представлять оппозицию власть выбрала г-на Зюганова и г-на Стерлигова, тогда они были сопредседатели организации «Славянский собор». Именно Зюганова власть выбрала в представители оппозиции и тем легитимизировала его.

Всю осень 1992 года продолжалась неравная борьба Зюганова и Анпилова за лидерство в российском коммунистическом движении. И это величайшее несчастье и для российского коммунистического движения, и для России в целом, что в этой борьбе победил Зюганов.

За глаза либеральные журналисты назвали Анпилова «Шариков» — по фамилии героя отвратительной книги-памфлета Булгакова «Собачье сердце». Если антисемитские брошюры Луи-Фердинанда Селина во Франции запрещены, то антинародная, отталкивающе пропагандирующая социальный расизм книга Булгакова не запрещена, а фильмом наслаждаются ультралибералы и не ультра, а просто либералы. А режиссёр Бортко сидит в российском Парламенте. Происхождения поистине простонародного, он из села Белая Глина в Краснодарском крае, Виктор Иванович, невзирая на факультет журналистики МГУ, остался простым человеком. Он и хотел остаться простым, но, естественно, таким и выжил и в столице. Я не видел в нём за многие годы какого-то другого Анпилова, скрывающегося под простым Анпиловым. Хорошо знал испанский, говорил по-английски, работал журналистом в Никарагуа, а так и остался мужик мужиком. Только вот когда он умер в этом году, я над ним призадумался и пришёл к выводу, что идеальный был коммунист, честный, немного примитивный и страстный.

И страстной и чуть примитивной была его газета «Молния», над которой он корпел и всегда таскал с собой какое-то количество экземпляров, чтобы дарить друзьям и первым встречным. Карманы у него были набиты «Молнией», всегда разбухшими выглядели. Наша-то «Лимонка» была первая из современных, кусала за задницы, но мы были такие лихие современные ребята. И захламлённый его штаб «Трудовой России» был советским, нищенским, мужицким, патриархальным и убогим. И его фанаты, все эти трогательные старушки-фронтовички «бабы Оли» и «бабы Саши» были подлинно народными типами. Некоторых мы унаследовали от «Трудовой России».

Эх, Анпилыч, жаль, что нет тебя, и чуть-чуть стыдно, что иногда смотрел я на тебя высокомерно.

Вообще здоровский ты был тип, таких уже не делают. Мы, те, что ещё остались (ну, Проханов там или я), мы не святые. А он был святой и в конце концов беспомощный растяпа, когда дело касалось интриг и борьбы коммунистических кланов. И как ему не надоедали все его старушки и народные мужики в шахтёрских касках! И придурки, которых он убирал с глаз долой от объективов фотографов.

Ну да, народный тип с жеваными губами и выгнутой челюстью, седеющие волосики довольно неровно острижены, либералы звали «Шариков». Вечно на полуфразе остановленный, вечно к кому-то обращающийся, говорящий на ходу и сразу с несколькими собеседниками.

Он нас научил тысячам оппозиционных штук. Делился типографиями для газеты. От него мы научились, как шить флаги, как выставлять людей на демонстрации. Марширование под клик «Нацболы идут, нацболы идут!» мы добавили сами. Но основную науку постигли у него. Ну да, народ некрасив, он приволакивает ногу, у него чудовищной формы уши, сопливые платки и банальные проекты переустройства мира, но это наш народ, любименький. Я научился любить Анпилова и плавать в нём, в народе, как в воде, потому, когда попал в 2001-м в тюрьму, я его, народ, обонял, и осязал, и черпал в нём силы, и уж никак не боялся.

Один эпизод, уже несколько раз мною изображённый и рассказанный из 1994 года, когда Егор Летов выступал на совместном митинге «Трудовой России» и тогда только что родившейся НБП. Про то, как Анпилов, стоя на одном колене, держал микрофон перед летовской гитарой, в то время как Летов пел в другой микрофон.

И как, уезжая с митинга, мы попали под дружелюбную, но грозную атаку фанатов Летова, панков, желающих прикоснуться к кумиру. Как, чихая, остановился наш рабочий с металлического завода грузовичок и как Анпилов, соскочив с криком «Я их остановлю!», побежал навстречу многотысячной лаве панков с растопыренными руками, как будто кур ловил.

Летов начал тот свой концерт после анпиловских фронтовичек-бабушек в кирзовых сапогах, в хаки юбках и беретах, и песня, которая показалась ему единственно уместной в той ситуации, правильно избранная была: «И Ленин такой молодой / И юный Октябрь впереди!».

Солнечно тогда было и весело… Либо май, либо сентябрь. Осталась фотография, мы идём: я, Летов, Тарас Рабко, вздымая кулаки, и несём флаг. У нас флага своего даже не было ещё. Советский несём. Анпиловский.

Буржуазная власть постепенно прибирала страну к рукам. Исподволь, не спеша, но наверняка.

Помню, мы хохотали над первыми милиционерами, бродившими с блокнотиками среди наших митингов, переписывающими лозунги. «На х… вам это, мужики?»

«Велели переписывать»,— смущались милиционеры.

В середине 90-х перед большими праздниками, такими как 1 мая или 7 ноября, нас приглашали в мэрию. Туда же являлись полицейские и городские власти — и совместно мы разрабатывали маршруты демонстраций и митингов. Помню, что стали появляться там и аккуратные типчики из ФСБ. Председательствовал чиновник из мэрии Архипов. (Умер уже, я полагаю.) Идя обычно в зал для таких совещаний, мы проходили мимо кабинета Шанцева. Там единственно, где стояла рама металлоискателя, поскольку на Шанцева тогда было совершено покушение.

Мы всегда ходили на шествия с «Трудовой Россией». Большинство наших демонстраций имели сборным пунктом Калужскую площадь у памятника Ленину. Сколько там проведено было времени в кипучем и могучем тогда ещё водовороте народа. В центре неизменно был Анпилов.

Власть всё больше ограничивала наше пространство. Через какой-то скачок времени я помню Виктора Ивановича уже у бывшего музея Ленина, в то время уже это стал Исторический музей. По воскресеньям его активисты проводили там стихийные митинги, продавали и раздавали литературу. Все ещё было шумно и многолюдно.

Но страна остывала, вымирали «бабы Оли» и «бабы Саши». Однажды анпиловцев до Исторического музея не допустили. Они ещё походили туда несколько воскресений, но, наткнувшись на твёрдую волю милиции, перестали приходить.

Что с ними и с Анпиловым творилось в эти годы, я не знаю. В последний раз он тряхнул стариной 10 июля 2006 года на конференции коалиции «Другая Россия», не путать с моей партией, основанной позже, где потряс либералов остроумной и объединяющей речью.

Ему очень аплодировали тогда.

Он скончался 15 января 2018 года. Старый товарищ коммунист.

Ректор

Я ему должен быть благодарен, так как благодаря ему я вышел на Гатчину.

Я смотрел на него как на литературного чиновника, а уже прав ли я был или нет, теперь не столь важно. Он дарил мне книги, как правило, толстые, со множеством дотошного текста, а я их не читал, но складывал или кому-то отдавал. Впаривал, чтобы взяли, убеждал. У меня было и так много книг, и большую часть из них я не читал.

Где я с ним познакомился? Чёрт его, не помню. Помню только, что первый и последний раз в жизни воспользовался личной связью с ним для того, чтобы устроить маленькую Настю в литературный институт.

Я ему сказал, что она дико талантлива. И дал её тексты. Плохо тогда неоформленные в книгу, но куски её текстов с восклицательными знаками.

Хотя был уже август (1998 год), её тексты в Литинституте прочла приёмная комиссия, и её взяли, решили взять, спасибо Сергею Николаевичу.

Сейчас он умер, и Настя из моей жизни ушла (точнее, я сам её ушёл), и вот сижу я и делаю единственное, что мне лучше всего удаётся,— пишу, скользя шариковой ручкой по дешёвой бумаге, воссоздаю не такое уже давнее, хотя уже и несвежее — 20 лет, прошлое.

— Берём твою пассию!— сказал мне Сергей Есин, когда я пришёл к нему за результатом.— Очень уж талантлива. Нельзя не взять.

Прошли какие-то годы, я и в тюрьме отсидел, и в лагере, и всё ещё спал с Настей, хотя уже отношения умирали, и я огрубел за решёткой, и она окаменела без меня. Потом расстался.

Сергей Николаевич был тогда, когда пригласил меня в Гатчину, ещё ректором Литературного института. Я вышел из лагеря в июле 2003-го, а в феврале поехал на первый и единственный в моей жизни кинофестиваль — «Литература и кино» он назывался и проводился именно в Гатчине.

Я поехал со своим главным охранником, можно сказать пышнее — руководителем службы безопасности Михаилом Шилиным. А на хрена поехал, чёрт его знает. Когда ты выходишь из лагеря, то тебе просто хочется жить, двигаться. Помню, что в поезде в несколько вагонов которого нас загрузили, то был сидячий поезд в Петербург, ко мне подошёл седой пожилой мужчина и, назвав себя (имени я не уловил, так как поезд стучал, а писатели и люди кино кричали, выпивали даже), упомянул что я когда-то шил ему брюки из польского вельвета. И тут я его вспомнил. Мирон Черненко, кинокритик родом из Харькова, специалист по польскому кино, из круга моей первой жены Анны Моисеевны.

Мне так не хотелось беседовать с седым бледным одутловатым человеком, что я предложил ему перенести наш разговор в Гатчину. Когда доедем, поселимся, и несколько дней у нас будет. Он как-то обречённо, как мне показалось, поглядел, согласился и прошёл на своё место.

Сбор у нас был на привокзальной площади Московского вокзала в Петербурге, и мы с Михаилом стояли среди шумной толпы этих «гражданских» женщин в пончо и шляпах, разбухших от времени и переедания мужчин, обменивались впечатлениями от их неорганизованности.

Как вдруг. Меня даже качнуло вместе с толпой, кто-то свалился нам с Мишкой прямо под ноги. Пригнали тележку носильщика, куда-то повезли тело. Слухи стали циркулировать, что умер. Сердечный приступ. Черненко. Кинокритик.

Я поделился с Михаилом угрызениями совести, мол, мне следовало с ним поговорить прямо в поезде.

— Ну, вы ж не знали, что он упадёт и умрёт,— оправдывал меня Михаил.

— Ну да, не предвидел,— согласился я, но всё же был растерян.

Потом был фестиваль. Беременная соблазнительная студентка Литинститута в ботиночках бродила рядом, возбуждая.

Я иногда пил водку в буфете в обществе Михаила. Хотя фестиваль щедро одаривали коньяком ежедневно.

Люди там были скучные. Волочкова — ещё, видимо, не та, что сегодня, но скучно-целомудренная и твёрдая, стояла, окружённая мужчинами. В один из дней вместе с польским режиссёром Занусси в машине с водителем мы отправились: я, Занусси и Михаил во дворец Павла Первого.

Тогда дворец ещё не облицевали, и он был не жёлтый, как сейчас, а цвета шинельного сукна. И музей только начинался, и посетители ещё не ходили, пара комнат были только музеем, где мне приглянулась вишневого потёртого бархата подушечка, на которую Павел ставил ноги, сидя на троне. Трон был выставлен рядом с подушечкой, но он не был подлинным троном, а вот подушечка да, на неё ставил ноги Великий Павел.

Так что именно Есин ответственен, он свёл меня с Гатчиной и с самым странным императором в русской истории.

Что представлял из себя Сергей Николаевич Есин? Это был человек выше среднего роста, средней упитанности, в наш век брюхатых мужчин его можно было даже назвать стройным. Он мне устроил несколько (две или три, уже не помню) встреч со студентами. На этих встречах я говорил чёрт знает что. Половина юных литературных умов, я так понимаю, сочла меня сумасшедшим, ещё четверть — большим эксцентриком, и только, может быть, четверть — чёрным солнцем русской литературы.

Моя шестнадцатилетняя «пассия» на мои выступления не приходила, должно быть, стеснялась, так что моя наилучшая сторона быстрого остроумного полемиста и бравого публичного оратора так и осталась для неё неведома. Я думаю, я сохранился в её памяти как похотливый фавн, постоянно домогавшийся её свеженькой плоти.

А да, Есин. У него было несколько бородавок на лице, и он носил песочного либо коричневого цвета костюмы. Если мерять по типажам, то, несмотря на то, что нас разделяли лишь восемь лет возраста, он принадлежал безоговорочно к поколению моего отца, это точно. Может быть, потому уже, что он был литературный чиновник, ректор вуза, а я, кто я? Шпана, голь перекатная. Франсуа Вийон, штаны с прорехами. Теперь я вот думаю, а не от него ли была беременна та соблазнительная студентка в ботиночках?

В Гатчине нас водили в несколько школ, где мы, писатели, читали школьникам свои произведения. Это было то ещё испытание, я вам признаюсь. Там было густое месиво из соблазнительных подростков-девочек. И все они в жарких натопленных помещениях северных школ своих источали такой сексуальный амбре, нестерпимо пахли молодым потом и мамиными духами…

Я полагаю, Есин считал меня самым большим современным писателем. Мне лично это звание дорого не было, но я его на разочаровывал, я не покушался на него, лишь отшучивался. Помню его уютный, обшитый деревом старомодный кабинет, столько же старомодную, вечно пьющую чай в соседнем с кабинетом секретаршу.

Умер он 11 декабря 2017 года, где-то за кадром моей жизни, и узнал о его смерти я из СМИ.

Лицо как в паутине

Маканин был такой смурной, лицо как в паутине. Я его видел в моей жизни несколько раз, однако он послужил таким орудием судьбы.

Это он, приехав в Париж с делегацией советских писателей (в ней был и знакомый мне Андрей Вознесенский с женой Зоей, и знакомый мне Геннадий Айги, похожий на старичка,— пенёк такой в зале Министерства культуры стоял у камина), по просьбе литературного критика Лакшина взял рукопись моей книги «У нас была великая эпоха» и увёз в Москву.

Послужил как бы курьером, однако с курьера Маканина и началась моя литературная судьба в России.

Возможно, я что-то путаю, и на самом деле раньше вышли мои несколько рассказов в «Детективе и политике» у Юлиана Семёнова? Возможно, путаю, журналов этих у меня давно нет, потерялись на трудном жизненном пути, так что кто первее — вопрос. «У нас была великая эпоха» появилась в журнале «Знамя» в ноябре 1989 года, рассказы в «Детектив и политика» — не ранее 1988-го.

Так вот, там, в Министерстве иностранных дел Франции в прилизанном зале ко мне подошёл высокий человек в сером свитере, отрекомендовался как Владимир Маканин и сказал следующее (переписываю из другой моей книги):

— Критик Владимир Лакшин просил меня взять от вас рукопись, о которой вы ему говорили в Будапеште. Про послевоенные годы. Мы улетаем в Москву через неделю. Вот вам адрес отеля, где нас поместили.

— А что, этот Владимир действительно может книгу опубликовать?— спросил я Маканина.

— Это очень влиятельный критик. Появление в «Новом мире» «Одного дня Ивана Денисовича» — его рук дело,— сообщил мне незнакомец Маканин. (…)

Копию я сделал. Рукопись доставил. Подробностей встречи в отеле не помню.

В 1989 году «У нас была великая эпоха» была напечатана в журнале «Знамя».

Я ей-богу понятия не имел, кто у них там who, у русских. Не знал, что человек в сером свитере считался у них там в России значительным писателем. Кажется, он был с бородой, Маканин, такой же серой, как и его свитер. Борода и свитер, возможно, дали мне эффект лица в паутине.

Будучи человеком самонадеянным (не самовлюблённым, а именно самонадеянным), я мало интересовался людьми, разве что если уж они были особенно яркими. То же касалось и женщин, меня интересовали только яркие птицы женщин. Вот такой я человек, и могила меня уже не исправит.

Я вообще-то по натуре своей несправедлив и безжалостен. Но если Вы думаете, что мимо меня проскочил незамеченным хоть один выдающийся человек, то Вы ошибаетесь.

Пока существовал СССР, Маканин, по-видимому, был на поверхности литературы, но когда СССР не стало и автоматом были сами собой упразднены, умерли все правила литературного мира, Маканин куда-то отдалился, провалился, исчез из обращения.

Я его, несомненно, где-то несколько раз встречал, он был неизменно вежлив и радушен. Прямой, всегда в серых свитерах, он, впрочем, ничем особенным и громким в эти времена не отличался, потому я и не помню, где я на него натыкался и что говорил.

В те годы русские, в особенности интеллигенция, спешили занять какие-то политические позиции, иногда очень оригинальные, он, однако, неизвестно какую позицию занял, неопределенную, по-видимому, потому что ни в либеральном лагере, ни в патриотическом (красно-коричневых) я его не обнаружил. И когда он умер 1 ноября 2017 года в посёлке Красный близ Ростова-на-Дону на 81-м году жизни, я лишь равнодушно отметил, что, вот, умер человек, который привёз мой текст «У нас была великая эпоха» в Москву.

Я, кажется, в своё время пытался читать какую-то попавшую ко мне его книгу, но мой стиль жизни не был благоприятным для чтения книг, так что я и прочёл-то, может быть, пару страниц в один раз. Я вообще не люблю читать романы, а он писал только романы, повести и рассказы. Эти жанры мне представляются жанрами «ретро».

Это я так извиняюсь своеобразно за то, что не разглядел человека, не прочитал писателя. Следует учитывать, что я поверхностный, вечно несущийся куда-то, летящий человек, хватающий быстро куски жизни, чтобы по-быстрому к ним и охладеть. Вот и Маканин в сером свитере так был мною схвачен и забыт. Интересно, если бы он носил яркие галстуки, остался бы он в моей памяти подольше? Побудил ли бы меня рассмотреть его получше? Чёрт его знает. Если ты не ярок, то, вероятно, тебе следует винить в своей неяркости только себя.

Посёлок Красный… Может, у него там был старый частный дом. Сени были, где рукомойник, а в самом тесном углу бочка с брагой. А еще, может, он варил с женой или сестрой холодное. Холодец то есть — и тарелки, застывая, стояли в сенях.

Всё пытаюсь вспомнить. У них тогда, у советской делегации в Париже был после встречи запланирован «фуршет»? Я ушёл тотчас после того, как получил от Маканина адрес и телефон отеля. Я справедливо полагал, что среди тех людей в тот вечер я сделал всё, что мог. И Геннадий Айги, и Андрей Вознесенский для меня бы и пальцем не пошевелили.

Там они и остались, группками стоящие на вощёном французском паркете. Как полагается, сценкой такой из прошлой жизни, мгновенной фотографией зрения мозга.

Вся жизнь, если оглянешься, из таких блиц-фотографий состоит. Клац-клац!

Носатый Бергер

Вспоминая Бергера, вспоминаю сцену в «Клубе на Брестской». Бергер сидит за центральным, одним из центральных столиков клуба и крутит джоинт. И смеётся. Он хорошо освещён.

Рядом моя супруга того времени Катя Волкова. И она тоже смеётся. Я потрясён их беззаботностью, как же так можно на виду у всех, я же политик, меня за меньшее могут повязать. Я встаю из-за столика и иду в самый далёкий и тёмный угол зала.

Интересно, успел ли кто сфотографировать? Я надеюсь, что не успели…

Отмороженный Боря Бергер. Отмороженная Катя Волкова.

Он всегда либо пил коньяк, либо курил траву. Этот Боря Бергер. Издательство Emergency Exit. Даже если он пил коньяк и не курил траву, было ощущение, что он окутан дымом. Из дыма вылезал его крупный нос и ракурс лошадиного, чуть как у Пастернака, лица.

Когда я вышел из тюрьмы, в Москве тогда были три ультрарадикальных издательства: «старое» Ad Marginem (Иванов и Котомин); «Ультра-Культура» (Кормильцев) и Emergency Exit (Бергер). У Бергера было самое небольшое издательство. Я успел опубликовать у него, впрочем, три небольшие книжки: книгу стихов «Ноль часов», пьесу «Бутырка-Сортировочная, или Смерть в автозэке» и книгу «Настя и Наташа», которая, собственно, не моя книга, а в ней собраны тексты двух моих подруг: Насти Лысогор и Наталии Медведевой.

Так что Борису доставалось по принципу «на тебе Боже, что мне негоже» — остатки от того, что оставалось от Ad Marginem и «Ультра-Культуры».

Emergency Exit помещался в большой многокомнатной квартире на улице Заморёнова. Вот не знаю, жил ли там же сам Бергер, может, да, может, нет, скорее всего, нет. Квартира была всякий раз наполнена сотрудниками Бергера, то ли слоняющимися без дела, то ли работающими в поте лица своего, то ли курящими траву и пьющими коньяк, то ли они там предавались всем этим занятиям одновременно. Самый свирепый и выдающийся — дизайнер Илья Гиммельфарб, подручная Бергера поэтесса Елена Фанайлова, генеральный директор Фарида, всего этот бравый коллектив насчитывал человек семь-восемь. Гиммельфарб, я считаю,— гений обложек. Мои «Ноль часов» снабжены очень good обложкой.

С Бергером мне было легче всего. Он был по психотипу близок к моим нью-йоркским друзьям-музыкантам. Эксцентричный, смешливый и дерзкий. Если Иванов и Котомин — пронзительные словесные начётчики, строители доморощенных московских идеологем были всё же дистанционно напряжены, а Кормильцев нёс свою издательскую деятельность как подвиг, то Бергер был и лёгок, и договаривался до чёртиков (и, может быть, потому что был узнаваем по нью-йоркским его образцам), для общения я предпочитал его. Иногда задерживался на Заморёнова дольше, чем позволяла мне моя дисциплина.

Всё общение с ним и совместные издания, впрочем, длились недолго. Я смотрю и вижу, что это 2005–2006 годы всего лишь.

Где-то в далёком Берлине у него была семья. Жена, дети. А в Москве Бергер жил, пил коньяк, курил траву. Был издателем. Однажды мне сообщили, что издательства больше нет.

— Почему?— спросил я.

— Бергер решил отдохнуть пару лет. Уехал в Берлин. У него же там семья.

Мне так было понятно, что он решил сменить образ жизни, которым жил в Москве. Коньяк, траву и всё такое. Поехал к берлинскому образу жизни. Там он создавал, сейчас упадёте… скульптуры из сала.

Когда я написал сборник любовных стихов к Фифи, нужна была мне невероятная обложка к этому сборнику, вмещающему мой восторг от женщины-девочки, в которую влюбился. Я нашёл телефон Гиммельфарба и позвонил ему. Гиммельфарб приехал, толстый и потный, весёлый и быстроговорящий. Это был уже 2011 год. Он покурил на кухне. Я не курил, по-моему, мне делали тогда импланты. Я снабдил Гиммельфарба фотографиями Фифи, голой, но спрятавшей лицо на фоне стены.

Буквально через несколько дней Гиммельфарб приехал с розовой мыльного цвета обложкой — и там стояла Фифи.

Ad Marginem обложка не понравилась, мы чуть не переругались вокруг этой обложки, в результате они отвоевали (книга-то моя, между прочим, и я отдавал им стихи без гонорара) их вариант: маленького размера голая Фифи. Но дело не в этом.

Гиммельфарб за две встречи успел подтвердить мой диагноз по поводу Бергера. Причиной его бегства в Берлин было всё же пошатнувшееся состояние здоровья: тут он годами без устали пил и курил траву и всё же здоровье подорвал. Потому уехал в Берлин. Теперь там и пребывает.

Мы ещё вспомнили добрые старые времена, позлились на несовременных «маргиналов» (Иванова и Котомина), которые назвали розовую обложку «пошлой», и Гиммельфарб ушёл в свою судьбу. Я остался в своей.

А шикарная была обложка. Розово-синяя, эротичная, и Фифи с оттопыренной попой кобылки отлично смотрелась, и обложка была в духе стихов.

Я узнал, что Бергер умер, из СМС, неизвестно от кого пришедшей.

Это было 17 октября 2017 года. «Умер Боря Бергер»,— просто повествовала СМС.

Я отозвался на его смерть потом в ЖЖ.

Был он, это точно. Если верить СМС, то умер.

Кто там живёт на той улице Заморёнова? И о чём они там галдят? И не забеременела ли арендующая ту квартиру от призрака Бори Бергера?

Американский саксофонист

Меня пригласил в рок-магазин «Дом культуры» Сергей Беляк. Он выпустил тогда музыкальный трибьют — целых два диска LimonOff на мои стихи. Где этот магазин помещается, я не помню, я там чёрт знает никогда больше не был. Мне там футболку подарили, так ещё и поэтому помню название магазина. Я вообще церемонии любые терпеть не могу. И очень был счастлив, я помню ещё в Саратовском централе 22 февраля 2003 года, в то время как в Центральном доме литераторов собрали целый зал, отмечали мой юбилей.

Так вот. В рок-магазине том в конце после официальной части был самовар с водкой, домашние пирожки с мясом. Был тихий светлый вечер, многие вышли на летнюю свежую улицу — было ещё светло.

И ко мне подошёл такой седенький мужичок в простой светлой рубашке, ну, как полагается, с небольшим утолщением в талии, и обратился ко мне.

— Здравствуй, Эдуард, ты меня помнишь? Я у тебя квартиру в Нью-Йорке снимал. Я Толя Герасимов.

Вглядевшись, я обнаружил под чертами лица мужичка действительно Толю Герасимова, саксофониста, которому я сдал в 1979 году, в январе, квартиру на 1-й авеню в Нью-Йорке. В квартире была тяжёлая обывательская мебель, огромный обеденный стол, шесть высоких тяжёлых стульев из формики. А ещё моя подруга Джули затиснула в эту квартиру полно растений, включая два взрослых банзаи и несколько пальм.

Дело в том, что в январе 1978-го я сменил на посту хаузкипера Джули, уехавшую в Сан-Франциско, и жить теперь стал на 6, Sutton Square, по самому престижному в мире адресу, на фиг же мне была квартира на 1-й авеню.

В последний раз я видел Толю Герасимова на лестничной площадке у двери квартиры, которую я ему сдал, на 1-й авеню. Я не помню причины, по которой он не пустил меня в квартиру, тогда, кажется, он объяснял недопуск меня в квартиру тем, что у него как раз случилась ссора с женой. А может быть, он сообщил мне, что жена заболела. А может быть, его жена не хотела видеть именно меня. Не знаю.

Тогда я подумал, что они наглотались наркотиков. У него было такое деформированное лицо там, на лестничной площадке. Может быть, у неё было ещё худшее лицо и потому она не хотела мне своё деформированное показывать.

— О!— воскликнул я.— Толя! А ты где живёшь сейчас? В России или там до сих пор?

Я не помню, что он ответил. Может быть, что в России.

— Я тут операцию перенёс,— сказал он. Я сочувственно закивал. На самом деле меня в тот момент интересовало, где моя подруга Фифи, она сидела в рок-магазине, пока я выступал там, благодарил Беляка за трибьют, а куда она дальше делась?

Он был известным саксофонистом. Как он попал в Америку, уж я не помню, а может быть, и не знал, но одно время он играл в оркестре Бенни Гудмана (о, самого Бенни Гудмана, хотя я только слышал имя, но мне говорили, что это большое музыкальное имя, потому нужно вот это «О!» восхищения). Потом ещё где-то играл, и вот прошли годы. Это всё, что я о нём помнил. Нет, не Гудмана, кажется, в оркестре Глена Миллера.

— Ты Юрку (что-то) …оцкого помнишь?

Я помнил …оцкого, потому что Юрка как-то устроил мне и себе работу переносить огромные ящики, составлявшие сцену, в подвал реформистской синагоги. Тогда за адский труд мы получили — два российских эмигранта — жалкие доллары от Адлера и Шехтера — двух завхозов синагоги. У меня есть рассказ об этом.

— Юрка следит за твоей жизнью, что с тобой происходит,— сообщил неуверенно Толя Герасимов.— И я слежу. Мы тобой восхищаемся.

Мне стало не по себе. Я привык, что меня не выносят.

— Беляк, познакомься (подошёл улыбающийся Беляк) — это саксофонист Толя Герасимов, я в Нью-Йорке сдавал ему свою квартиру.

— О, Толя Герасимов! Я много о вас слышал, мэтр!— Беляк, вероятно, представлял себе, кто такой Толя Герасимов.— Пойдёмте выпьем!

— К сожалению, не пью после операции,— прошептал Герасимов и стал как-то бочком отодвигаться от нас.

— Не знал, что ты знал Герасимова,— отреагировал Беляк.

— А что, он действительно заметный саксофонист?

— Очень неплохого уровня. Был в своё время очень известен, со знаменитыми оркестрами играл. Перенёс недавно инфаркт, видишь, какой ходит, как нокаутированный.

Мы посмотрели вслед Толе, он, ковыляя невпопад, меняя ритм движения, удалялся от нас по асфальту вдоль зелёных московских деревьев.

Фифи счастливо нашлась. Она как зачарованная сидела в магазине и пила чай. Когда-то она продавала в сети диски и кассеты, так что рок-н-ролльное окружение было её стихией. Я нарушил её транс.

Мы сели в машину с охранниками и покатили по летней Москве. Москва хороша, когда ты здесь известный человек. А когда неизвестный, то, я подозреваю, что Москва равнодушна и утомительна. Побывавший в Москве французский писатель, когда-то мой друг Патрик Бессон нашёл, что Москва некрасива, а Мавзолей у нас banlieusard, то есть пригородный, провинциальный.

Я узнал о смерти Толи Герасимова 7 сентября 2017 года на ВДНХ, где встречался с читателями, мне сказали, что он уже несколько лет как умер. Я порыскал по интернету и обнаружил, что он умер 25 апреля 2013 года.

И что я пишу о них, словно я бессмертен?

Никак нет, отбуду и я, наконец. Мы, люди, лишь бледные тени, озаряющие своим свечением толпу человечества.

Каперанг

Когда меня заводили в зал суда и сажали в клетку, освободившись от наручников, я первым делом искал глазами депутата Черепкова.

Обычно он был на месте. Прилетал из Москвы в Саратов, очевидно, его до такой степени интересовала и партия, алтайское (по сути — казахстанское) дело.

От него, очевидно, остались сотни фотографий нас в клетке и многие километры видео. Только где это всё, поди знай. Досталось наследникам? Да были ли наследники у этого бывшего флотского капитана, бывшего мэра Владивостока? Не уверен, что были.

Судили нас в областном суде Саратовской области. В один из заездов в Саратов в 2010-е я там побывал. Стояло лето, время отпусков, здание пустовало, и пахло ничего особенного, как летняя школа. В самый зал заседаний, нас судили в 2002-м и 2003-м, менты меня не пустили, но по коридору, где нас водили на муки, пройти позволили. Можно было добиться и большего от саратовских ментов, но того, кто мог разрешить нам обход по зданию суда, в городе не было, опять же время отпусков, а я приезжал тогда только на несколько дней.

Я бы, конечно, потрогал ту железную клетку руками, где мы сидели, пятеро, а Нина наша сидела рядом с клеткой, поскольку разных полов в одну клетку не полагалось. Потому не потрогал, только постоял у двери зала. Есть фотографии, где нас ведут, согнув в три погибели, в этот зал по коридору.

Виктор Черепков, по-моему, он Иваныч, как я уже сказал, упорно приезжал на наш процесс в Саратове, и спасибо ему за это. Поскольку, я думаю, он осуществлял, не имея на то задания, некий контроль Госдумы за процессом. Ясно, что Черепков был другого поля ягода, чем обычные депутаты Думы, однако всё же он был оттуда. Поэтому под его оком все были подтянуты и никто не самоуправничал. Ни охранявший нас конвой, ни прокуроры Вербин и Бондарь, а уж о судье Матросове, тот бы и без Черепкова не позволил бы себе излишеств. Он человек умный, привет вам, господин судья!

В Черепкове присутствовали известный лоск и аккуратность флотского офицера. Серый простой костюм, чёрное пальто с воротником короткого меха. Небольшого роста, никаких вздутий в области живота, хотя лицо с несколькими резкими морщинами. Если сравнивать с собакой, то не мопс, а такой себе поджарый бультерьер.

Вот я сейчас подумал, может быть, он хотел выпустить книгу фотографий с текстом «Процесс над нацболами: алтайское дело»? Возможно. Но поскольку никакой книги не появилось, то может, не успел или другие дела заслонили.

По сути говоря, наше-то уголовное дело было тогда первое такое: о заговоре с целью отторгнуть от соседнего государства русские территории, ему, очевидно, любопытно было.

Черепков сам сидел? Нет, не сидел. Зато о нём можно смело сказать, что вся жизнь — борьба.

Простой русский мужик, родился в деревне в Рязанской области в 1942-м, в семье, где было девять детей. Вы представляете себе девять детей? Ползающих, сосущих, сморкающихся, пьющих, едящих, воняющих. Пошёл в военный флот, дослужился до каперанга.

Капитан первого ранга Виктор Иванович Черепков отправился в политику где-то в 1993-м. По крайней мере он был избран мэром города Владивостока летом 1993 года. То есть ему был 51 год, поздний политик.

Потом началась его тяжба за Владивосток. Уже в 1994-м ОМОН взял штурмом кабинет мэра. Однако только 28 декабря 1998-го отстранён от должности указом Ельцина.

1999, январь. Он пошёл и избрался в депутаты городской Думы Владивостока, но уже в апреле того же года городской суд Владивостока признал избрание незаконным.

Тогда упрямый каперанг-бультерьер идёт на выборы в Госдуму и становится её депутатом. Это 2000 год.

В 2002–2003 годах он аккуратно прилетает в Саратов и уже сидит в зале, когда нас, обвиняемых по алтайскому делу, вводят в зал и в клетку. Обычно он в сером или синем костюме.

— Здравствуйте, Виктор Иванович!— кричим мы ему, как школьники, из клетки.

Он подходит, аккуратный, пахнущий одеколоном. Строгий, но улыбающийся.

И конвойные с ним, как школьники, здороваются. И судья Матросов, после того как садится.

И даже два прокурора: Вербин и младший Бондарь, которого старший Бондарь, прокурор Саратовской области, если не ошибаюсь, сунул в наш процесс, процесс-то престижный.

То есть Черепкова единодушно признали все. Сторонний наблюдатель вроде, однако он оказался кем-то вроде дирижёра нашего судебного ансамбля.

Он нас всех дисциплинировал. Особенно их дисциплинировал, следователей ФСБ и поддерживающую их прокуратуру, которые к вящей славе своих ведомств пытались нас угробить под корень. Невзирая на то, что мы составили заговор на благо России.

Это странное равнодушие наших органов к сути процесса я отметил. Удивительную сцену я наблюдал, когда старший следователь ФСБ, уже подполковник Шишкин ударил кулаком в спинку впереди стоящего стула, в ярости встал и покинул судебное заседание, когда судья игнорировал показания «свидетеля», завербованного ФСБ в нашей среде.

Черепков, несмотря на то, что не имел права свидетельствовать в процессе, был таким равным судьёй на поле, спасибо ему, где он там в параллельных мирах летает в виде серой или синей бабочки.

Когда я вышел из лагеря, у нас нашлась причина поссориться, потому что одно дело, когда ты торчишь за решёткой, а другое, когда ты рядом. Мы собирались, мы и его партия, вместе пойти на выборы. То есть его партия была зарегистрирована, а наша нет. Но его партия в значительной степени была политической партией лишь на бумаге и в государственном реестре. В то время как мы имели живых, страстных, рвущихся в бой нацболов более чем в шестидесяти регионах. Насколько я помню, кончилась наша дружба где-то после полуночи однажды чуть ли не накануне выборов, он не выдержал наших требований предоставить нам значительные места в списках кандидатов в депутаты Государственной Думы. Это был конец лета 2003 года, уже осень на носу. И мы рассорились, и разъярённые вырвались из его офиса где-то рядом с Лубянской площадью. Ругаясь вволю, он, безо всякого сомнения проклинал нас и наши аппетиты.

Выйдя, мы наткнулись в ночи (я бы сам его и не заметил в ночи-то) на проходившего рядом со зданием, откуда мы вышли, того самого завербованного ФСБ нацбола, их агента Артёма А., он проходил мимо вместе с одним из офицеров ФСБ, которые нас брали на Алтае, звали офицера Эдуард Уваров. Когда они брали нас на Алтае, Уваров был в звании капитана, в каком он звании проходил тогда рядом с офисом Черепкова в ночи, не могу знать. Мне указали на пару Артём А.— Уваров, уже когда можно было видеть только их спины. В результате ссоры мы не участвовали в выборах, а партия Черепкова в Думу не прошла.

Тогда же один или два нацбола признались мне, что старый строгий каперанг, как сейчас сказали бы, пытался домогаться этих нацболов. Мы похохотали. В ответ на мой вопрос, почему нацболы не сообщили мне о «домогательствах» Виктора Ивановича ранее, нацболы отвечали, что не хотели развалить создававшийся тогда союз между нами. «Да и вообще он человек хороший…» Мы ещё посмеялись все.

В 2012-м Черепков выдвинул свою кандидатуру в президенты, провёл собрание инициативной группы (мне такое собрание не дала провести вооружённая полиция, точнее, полиция оцепила корпус «Вега» в гостинице «Измайлово», где должно было состояться собрание). Черепков, однако, отказался сдавать подписи за своё выдвижение. Я полагаю, что так он пытался избежать стыда. Дело в том, что у Черепкова, как я уже заметил, партия была лишь на бумаге, а денег для сбора подписей непартийцами у него не было, посему он предпочёл изобразить принципиальность, мол, «не желаю подчиняться незаконному требованию о сборе двух миллионов подписей». Это было его последнее появление в политической хронике.

Умер он 2 сентября 2017 года от рака в Центральной клинической больнице города Москвы на 76-м году жизни. Завещал похоронить себя во Владивостоке. Где и похоронен.

И гудят там, проходя рядом, гражданские и военные суда. Вот и такой человек был.

Спасибо тебе, Виктор Иванович, за бодрую твою фигурку бультерьера там, в суде, и за запах одеколона, когда ты приближался к нашей клетке, товарищ каперанг.

Илия

Его две картины я увидел впервые в сентябре 1992 года там, где меньше всего ожидаешь увидеть картины русского художника. На окраине Парижа, на вилле французского крайне правого политика Жан-Мари Ле Пена. На втором этаже в гостиной Ле Пена. Вилла называлась Монтрету, или парк, в котором располагалась вилла, так назывался. Сейчас поищу в старых записных книжках.

Да, вот нашёл: Parc de Montretout, № 8.

Я привёл туда Жириновского и двух его товарищей познакомить с Ле Пеном. Так что у меня есть свидетели, но вы мне и так верите, я понимаю.

Картины Глазунова висели в простенках в гостиной. Что было изображено? Я за давностью времени не помню, купола церквей, мне сейчас кажется. Во всяком случае я издалека (я сидел у противоположной стены) определил, что это русские картины. Я спросил Ле Пена:

— Чьи? Русские?

— Эти табло — работы моего русского друга художника Илия Глазуноф,— ответил Ле Пен.— Он бывал у меня в Париже, и не раз.

Ле Пен не объяснил мне, что Глазунов и в советское время мог свободно передвигаться по миру, в том числе в Западные страны. Но я и без Ле Пена знал, что не особо поощряемый, но всё же находившийся в привилегированном положении Глазунов обладал более широкими правами, чем простые смертные.

В то время, а это, напоминаю, был 1992 год, я имел, впрочем, довольно смутное представление о Глазунове.

Я видел где-то в репродукции или на фото его картину «Мистерия ХХ века». Там, вверху, как в жёлтом яйце на густо-синих небесах парил голубой Иисус Христос.

Слева над всеми расположился Адольф Гитлер с повязкой со свастикой, а ниже — его персонажи ХХ века. Помню, что был там Хэмингуэй, Эйнштейн, Чарли Чаплин.

Справа внизу помещалась как вишенка на торте — физиономия Солженицына.

«Гитлер и Солженицын на полотне, конечно же, было смело (картина датирована 1978 годом, я сейчас сверился с источниками), но вообще этот рисованный коллаж из знаменитостей — это не живопись»,— помню, подумал я, когда впервые увидел «Мистерию». Это китч, это как матрешки и гжель, подумал я.

Впоследствии, ознакомившись с вердиктом Вадима Кожинова о картинах Глазунова — «китч», я получил подкрепление в моей оценке Глазунова. Да я бы справился и сам.

К нему в галерею на башне меня привёл Володя Бондаренко, долгие годы заместитель Проханова в газетах «День» и «Завтра». А потом уже редактор газеты «День литературы». Я вообще-то старался сторониться «русопятов», как я их называл, но так как предпочитал всегда сам составлять представление о людях, партиях и идеологиях, то я пошёл к Глазунову.

Доступ к нему был нелёгок. Нужно было звонить, его человек спустился, нас подняли на лифте. Не просто, короче, было. Но мы оказались в галерее этого человека. Галерея располагалась в башне. Башня располагалась за зданием Союза журналистов в районе пересечения Арбата с Садовым кольцом.

Так как я за свою жизнь к тому времени успел побывать в сотнях мастерских художников и в десятках музеев, то ничего особенно нового для себя я не приобрёл от посещения Глазунова. По моей собственной классификации я определил его в сословие «феодалов», в нём у меня уже числились такие люди, как француз директор «Идио Интернасёналь» Жан-Эдерн Аллиер, писатель Юлиан Семёнов, позднее к ним присоединился банкир Пётр Авен. Вот туда я и Глазунова поместил.

У него оказалось большое лицо начальника. На лице было написано высокомерие и сознание собственной важности. Поскольку он был дружественно настроен к Владимиру Бондаренко, то я, мы получили лишь где-то половину высокомерия, которое он изливал на незнакомых лиц, на простых смертных.

Я таким быть не умею. Я могу напустить на себя высокомерие, но долго носить его не выдерживаю.

Мне ли, видевшему шедевры в Италии, в Австрии и в многочисленных музеях США, включая Гугенхайм и Метрополитен (у меня даже девка, с которой я спал, работала фотографом в Гугенхайме), а затем и в Париже шедевры!!! Мне ли было не понимать, что живопись Глазунова всё же литературна и второстепенна.

Но от него пахло хорошими мужскими духами, на нём отличный костюм, пышные щёки опускались на воротник рубашки и узел галстука, в помещении стоял элегантный запах дорогих масляных красок.

Я ещё юношей пил со Зверевым и ходил к Кабакову…

Я сказал «большое спасибо» Володе.

— А что там у него первая жена с собой, что ли, покончила?

Меня интересовало, как создаются легенды о людях. Как люди их создают. Я примеривался. Я хотел стать великим человеком.

Володя сообщил, что вроде бы её фамилия была Бенуа, то есть она была из художественной династии и что, если он помнит точно, она выпала из окна. Как-то так. Это были 80-е годы.

Сейчас, когда две мои бывшие супруги покончили с собой, а третья умерла от последствий приёма наркотиков, я твёрдо знаю, что люди не создают себе легенд. Что просто с большими людьми легендарные события случаются сами собой.

А Глазунов был большим человеком, пусть и создателем русопятского китча. Умер он 9 сентября 2017-го.

Впрочем, он доказал и свой талант приспособленца. Сделал портреты великих мира сего, Индиры Ганди, Федерико Феллини, но и Леонида Брежнева. И как-то стал доверенным лицом Владимира Владимировича. Кого-кого, да Путина же!

Лежит он сейчас на Новодевичьем кладбище — Глазуноф.

Я там жил в начале 70-х на Погодинской улице, рядом. Часто гулял по кладбищу и встречался у пруда с чужой женой, приходившей с собакой — королевским пуделем. Несколько раз, помню, она приходила с огромными резиновыми перчатками. Чтобы рвать крапиву. Она варила из крапивы суп для собаки. Рвала крапиву, как в сказке.

По сути, мне бы там, на Новодевичьем покоиться. Но кто же меня туда положит? Да не в жисть.

Анри в берете

Меня везли из Саратовского областного суда. Почему-то одного, мы некоторое время стояли на перекрёстке, ожидая машины сопровождения ДПС. Мне по рангу полагалось как судимому за государственные преступления две машины сопровождения. Было 3 февраля 2003 года.

Я сидел в «стакане», это железный такой ящик внутри милицейской «Газели». Ящик, предназначенный для перевозки таких, как я. Четыре, что ли, или пять круглых отверстий для воздуха диаметром 20 мм. Предыдущей ночью умерла моя жена Наташа. Её нашли в постели мёртвую в Москве.

В голове моей тихонько звучала песня «Под небом голубым есть город золотой». Авторы — Хвост и Анри Волохонский. Песню эту одно время монопольно пел Гребенщиков, приучив всех к тому, что это его песня.

Хотя я, слышавший «Под небом голубым» множество раз от Лёши Хвостенко ещё в далёкие 60-е годы, знал, что это их песня, его и Анри, в то время как Хвост обосновался в Париже, Анри обосновался в Израиле.

И вот сижу я тихо, мышью в моём «стакане», гулко во тьме корпуса «Газели» переговариваются милиционеры о своём, то затухая, то разражаясь хохотом.

А в городе том сад…
Всё травы да цветы
Гуляют там животные
Невиданной красы…

И вас там встретит одногривый лев
И юный вол, исполненный очей,
С ними золотой орёл небесный,
Чей так светел взор незабываемый…

Мелодия вытекала из меня тоненькой струйкой и попискивала, и стало мне чудесно как хорошо.

Все спокойные тайны мира приникли к моим вискам и к моим ногам.

Покойной Наташе только такая мелодия и подобала. Потому что она ведь была неземная мистическая кукла, а не та неуклюжая пьяная красавица, прожившая со мной многие годы… сбивавшая ноги в синяки. Мелодия и гарцующие средневековой красоты слова только и выражали её уход в тот город золотой.

В обычные времена я воспринимал Наташу как пьяную красавицу, прибившуюся ко мне в Лос-Анжелесе, но бывали и необычные периоды, когда я её только как неземную куклу и воспринимал. Из города золотого. Гуляющую с животными невиданной красы.

Потом я тихо загудел, после того как ультразвуково пропищал мелодию. А менты там по-своему ссорились, как римские легионеры у подножия креста Христова…

Сказать, что менты меня раздражали своей грубостью, я не мог. Они с их грубостью вписывались римскими легионерами в гармоничную историю Наташи и Христа.

Потом слышно стало, как прифыркали автомобили ДПС. Были ночные реплики «моих» ментов с прибывшими, и мы уютно отправились в путь «домой», в тюрьму на улицу Катукова, и я допевал мелодию.

В тюрьме ночью было красиво, строго и изысканно. Лица охранников были глубоки и серьёзны. Особенно внушали уважение глазные впадины. Исполнены значения были и лица немногих заключённых, которых так же, как и меня, только что доставили и вели или ещё не увели.

Поэтому когда я узнал, что 8 апреля 2017 в Израиле умер Анри Волохонский, я вздрогнул. Человек в необычном берете, широкий и длинный берет этот спадал с Анри, возможно, это был баскский берет, только и мог написать такую песню. И умереть в Израиле в 82 года, на 82-м году жизни, возможно, он шёл к Стене Плача, бородатый старик в берете и с кольцом в ухе.

Я увидел Волохонского уже в Париже, у Хвоста, на улице Goutte d'Or, в арабском квартале, где Хвост тогда жил.

Прощайте, Анри, сказал я в апреле 2017-го, я был уверен, что и Анри отправился в город золотой, где уже с февраля 2003-го находится Наташа.

Когда я узнал, что Анри умер, упал в своём Израиле, и с него спал берет, и тряхнуло серьгу в ухе, я жил в это время в центре Москвы и вышел на террасу, где ожидала переместиться в весну небольшая липовая роща.

И вас там встретит одногривый лев
И юный вол, исполненный очей,
С ними золотой орёл небесный,
Чей так светел взор незабываемый…

Под мелодию наклоняются к лютням средневековые тела средневековых юношей и девушек. Всё происходит грациозно, и мы не старики, и нежно звучат наши арфы…

Какое красивое имя — Анри! В сущности, это не английское Генри, но цвета бордо средневековое имя, его давали лучшим…

Три Евтушенки

Было несколько Евтушенок.

Один в 1973 году, я был у него на даче в Переделкино, ездил искать защиты от нависшего тогда надо мной КГБ. От того Евтушенки мало что помню, разве что дорогу в Переделкино на метро и электричке и что тогда я прошёл через кладбище, где на могиле Бориса Пастернака сидели пьяные СМОГисты. Что-то они мне язвительное бросили, а я — им. Я отказывался сидеть на могиле Пастернака, они меня осуждали за это. Кажется, я послал их на х…

Евтушенко мне в помощи отказал. Тогда он был молодой, наглый и спортивно одетый, помню.

Что-то он мне несправедливое сказал, что-то ко мне не относящееся. Первого этого Евтушенко помню очень смутно. Больше помню свою жену Елену в парике, слушающую меня, рассказывающего о встрече. Она была в лилового цвета джинсах и блузке в цветочек. Парик русый и круто завитой.

Через шесть лет он вошёл в двери «миллионерского домика» на 6, Sutton Square в Нью-Йорк Сити как гость моего босса Питера Спрэга, это был второй Евтушенко. Он потом запечатлел меня в поэме «Мама и нейтронная бомба». Я работал у Питера хаузкипером. Мои читатели знают эту мою историю из «Истории его слуги».

Евтушенко этого второго, номер два, поместили на третьем этаже в гостевой комнате. Моя комната хаузкипера была также на третьем, но в другом углу. Дом был, что называется, городской brownstone, соседствующий стенами с другими домами мультимиллионеров на Sutton Square.

Дом был старый, в нём ходил даже лифт, который я лично боялся «брать» из опасения застрять в нём, он тоже был старый.

Помню сцену, когда Евтушенко, откуда-то вернувшись с улицы, бежит вверх по истёртому нашему оранжевому «макету» лестницы, перескакивая через ступени, бежит во всю силу длинных ног и кричит: «Эдик! Эдик! Где ты?»

В этот момент из своей хозяйской комнаты появляется мой босс Питер и кричит в свою очередь в приближающуюся фигуру русского поэта: «Jienia!»

Но Jienia, не обращая внимания на босса, бросается ко мне, я вышел на шум и стою на той же площадке лестницы. «Эдик, я прочёл, я прочёл твою книгу: это вопль!»

Помню растерянное лицо моего босса, привыкшего быть центром внимания, первым и единственным, потерявшим вдруг эту свою единственность. Единственный в этот момент это я — его хаузкипер, в сущности, его слуга. Лицо Питера было злым и растерянным.

Евтушенко наговорили, успели наговорить русские, с которыми он не преминул пообщаться уже в Нью-Йорке, что Лимонов написал книгу. И какую!

Потому Евтушенко-2 попросил у меня рукопись в первый же вечер. И я дал ему эту мою ужасную книгу, мой первый роман, в тайной надежде, что, может быть, он с ней что-то сделает, поместит её где-то. В России ли? Думаю, нет, я не был так наивен.

Евтушенко-2 позволил всё же допустить к себе человек так восемь или десять русских. Однажды они все сидели у меня в гостиной на втором этаже (часть гостиной выдавалась в чужой brown-stone соседей и потому была очень длинной). Они сидели. Помню, был Шемякин, приведший с собой трансвестита-девку, была моя бывшая жена, был, по-моему, убитый впоследствии писатель (и бандит) Юрий Брохин, ещё люди, которых я уж не помню. Возможно, они заявят когда-нибудь о своём участии, если выживут. Это точно был 1979 год, а время, кажется, не то лето, не то осень.

Третий Евтушенко.

Это уже был Париж и год, возможно, 1983-й, что ли. Он позвонил и назначил мне встречу в кабаре «Распутин», где пела моя жена.

Я сказал, что не могу туда прийти, потому что обещал Наташе там, где она поёт, не появляться. Он сказал, что он это уладит, «поговорит с Наташей». Я сказал ему, что «поговорить с Наташей» невозможно.

— Приходи, Эдик! Обещаю, что всё улажу. Нас тут целый театр приехал. «Юнону и Авось» ставят. И Захаров приехал, и Караченцев здесь. И… тут он назвал со значением фамилию актрисы, я эту фамилию, каюсь, не запомнил.

В назначенное время я всё же явился в кабаре «Распутин», где я доселе даже ни разу не был. Слава Богу, меня там взял под опеку метрдотель Владимир русского происхождения. Потому что самого Евтушенко не было, но были все перечисленные им приехавшие из России лица — и режиссёр Захаров, и актёр Караченцев, тогда ещё здоровый и неувечный, и молодая актриса, о которой упоминал со значением Евтушенко. Пришла и моя Наташа Медведева, на удивление, в этот вечер спокойная, по-ночному накрашенная, в большой цыганской юбке и с шалью. А Евтушенко, сказал мне метрдотель Владимир, поехал с мадам Мартини в «Шахерезаду».

Мадам Мартини унаследовала от своего мужа-ливанца все эти кабаре, и «Распутин», и «Шахерезаду», ему принадлежал даже «Мулен Руж».

Приехал он поздно, обнял меня каким-то ненормально жеманным образом, на мгновение отстранил меня за плечи, чтобы посмотреть мне в лицо (при этом косил глазами на Захарова, Караченцева и актрису). «Эдик написал гениальную книгу!» — заявил он всем собравшимся, в том числе и мадам Мартини, оказавшейся где-то в заднем ряду. «Дай нам шампанского, Лена!» — крикнул он Мартини, и та послушно приказала дать русским шампанское.

Я почти тотчас ушёл, поскольку обнаружилось, что исчезла моя жена. Она должна была петь, был её выход, в полутьме сидел и ждал её зал, но её не было.

Вернувшись в Россию, я уже с ним не сталкивался. Он был депутатом, потом не был депутатом. Потом уехал в Америку, образовалась русская, из эмигрантской семьи, Маша, и он осел в городе, где вроде был скорее колледж, чем университет.

Хрена лысого он там в американском городке Талса делал, что можно делать в Талса, штат Оклахома, чьё название близко к слову «охламон» — охламона, штат Охламона! Я не знаю, вставая, ходил длинными ногами по полям штата Оклахома, как гигантский кузнечик, гигантская поджарая особь саранчи.

Можно отметить в нём заурядную банальность мысли. И поведения. Такой совсем простой человек, с простыми мыслями, никогда ничего оригинального. Всё в норме. За всё хорошее. Колокольный звон в Бухенвальде, учёный, сверстник Галилея был Галилея не глупее, эстрадная поэзия, трескотня обыденных фраз.

Где-то в 2010-м, что ли, году обнаружили у него рак. Сделали операцию. Пришлось ампутировать длинную ногу. Но через годы всё же случился рецидив, и дефектные клетки свели его всё же в могилу. Случилось это в день дурака — 1 апреля 2017 года. Символично, что в день дурака его водянистые серо-голубые глаза были глазами дурака.

У Евтушенко было обыденное мышление. Его сборники стихов до ужаса банальны.

Рак четвёртой степени свалил его. Я написал, узнав, что он умер, грубые слова с грубыми рифмами:

«Оклахома как саркома / Талса как уссался…»

Прости, Господи!

Вспоминаются все его кепочки. Иностранные, лёгкие, то в клетку, то пёстрых цветов. И павлиньи пиджаки и рубашки. Умер на 85-м году. Ушёл последний из их команды: Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина. Все не бог весть какие таланты.

Вообще-то он был никчёмный. Только плохо современная ему Россия 60-х годов могла выдвинуть и его — плоского и банального, и его товарищей как литературу России. Они были слабаками: мягкий живот, пышное самовосхваление, духовный уровень ниже плинтуса. Начисто отсутствовало мистическое измерение. Отсюда все эти скворчёнки, последние троллейбусы и бухенвальдские набаты. Хотят ли русские войны…

Хочется закричать: хотят, ещё как, победоносной войны!

А его русские войны не хотели.

Мама Николая Николаевича

Я даже и не знаю, как её звали, маму моего друга Николая Николаевича.

Обычно приезжая к Николаю Николаевичу в Строгино на обед, маму его никогда и не видел. Она лежала или сидела себе в её комнате, выходящей балконом в совсем иную сторону дома, чем вся квартира (кухня, гостиная, комната Николая Николаевича). Я представлял её обезножевшей инвалидкой, лежащей бледной под одеялом, положив сине-венозные руки поверх одеяла.

Я и не слышал её никаких-либо восклицаний, призывов к Николаю Николаевичу подойти к ней, поднести ей что-либо. Разве что только он сам несколько раз отрывался от нашего застолья и выходил о чём-то спросить мать, но за дальностью расстояния и ввиду того, что коридор к комнате матери шёл буквой Г, я ничего и не слышал, кроме того, что раздавался бубнёж.

Тут необходимо остановиться на моих визитах к Николаю, растянувшихся от времени, когда я вышел из тюрьмы, а это 2003 год, до сего времени, то есть до весны 2018 года, пятнадцать лет это вам не хухры-мухры (что такое хухры-мухры, я понятия не имею, унаследовал из отцовско-материнского запаса).

Так вот, визиты к Николаю Николаевичу. Мы с ним сдружились. У него была галерея, а у галереи не было помещения, но он обычно снимал на выставках площади и стены, где вывешивал картины художников, к которым благоволил. Когда эта практика по объективным причинам закончилась, я стал периодически приезжать к нему, и возник ритуал наших обедов.

Всё делается серьёзно. Николай Николаевич делает то ли цветную капусту, то ли, скажем, картошку с грибами, вокруг стоят огурчики-помидорчики, кавказские капусты и аджики, горит свеча, холодная водка.

Я привожу всегда одно и то же: куру гриль, купленную в большом их магазине «Первый», бутылку красного вина, виноград либо торт. И мы сидим, обедаем, сопровождая обед разговорами как о вещах обыденных, земных, так и о вещах необыденных, о палеонтологии, библеистике, геологии, древностях, окаменелостях и о параллельных мирах.

В молодости Николай Николаевич немало потаскался по археологическим экспедициям, и его квартира уставлена окаменелостями, старыми книгами, стены увешаны фотографиями его дворянских предков, выглядит как жилище шамана или прорицателя.

Так вот, однажды мы сидим, обедая и беседуя, раздался звонок в дверь.

«Это мама»,— спокойно объяснил звонок Николай Николаевич и пошёл к входной двери.

Вошла хрупкая пожилая женщина в горчичного цвета пальто и шляпке, похожей на берет, на мгновение остановилась у широко открытых дверей гостиной, сказала «добрый вечер», возможно, ещё «приятного аппетита» (впрочем, я не уверен в приятном аппетите) и лёгкой походкой углубилась в букву Г коридора, ведущего к её комнате.

«Захотелось ей со старушками посидеть у подъезда, подышать»,— объяснил Николай Николаевич и сел к столу. «Так… так…» — начал я, но не сумел сформулировать своё изумление. Я хотел сказать, что считал его мать совершенно прикованной к постели, оказалось, нет.

Лето мать Николая Николаевича проводила у младшего сына, у брата Николая Николаевича, а зимой переселялась в Строгино к старшему.

Когда она появилась чудным видением легконогой дамы в горчичном пальто, ей уже было лет девяносто.

Через некоторое время после этого появления Николай Николаевич как-то пожаловался мне, что мать становится все более капризной.

Потом у Николая Николаевича нашли рак крови. Долгая и изнурительная попытка вылечить его закончилась успехом. Но, видимо, испытаний, выпавших на его долю, было судьбе недостаточно. Избавившись от рака (ему кололи стволовые клетки, и стоило избавление страшно дорого, что-то свыше четырёх тысяч рублей ежемесячно), Николай Николаевич подвергся ещё более серьёзному сердечному удару, да такой силы, что сердце ему разорвал в клочья. Только 25 % сердца функционировало.

«Вы живы? Как вам это удаётся?— спросила его циничная докторша-профессорша.— По всему вы должны были умереть». Ему предложили операцию на открытом сердце, предупредив, что шансов у него немного — 50 % на то, что выживет. Ну и столько же на то, что умрёт.

Когда сделали операцию, он выжил. Только шансов у него оказалось ещё меньше, чем ему обещали. Из трёх пациентов в палате, где его готовили к операции, выжил только он. Один получил кровоизлияние во время операции, ещё один умер после операции от осложнений.

В это время ему стало тяжелее обслуживать мать, ведь он готовил ей обеды, и когда её (чуть раньше, чем его инфаркт) постиг инсульт, он стал заново учить её разговаривать. Оказалось, такое возможно.

Я сказал ему тогда (мы обедали, не желая смириться с невзгодами, обрушившимися на него), я сказал ему: «Слушай, тебе нужно пристроить мать в хороший дом для пожилых людей, ты же не железный, ты сам столько перенёс».

Он попытался возражать, сказал, что не отдаст мать в старческий дом. Что если уж некогда он порвал с женой, не желавшей жить в одном доме с его матерью, то теперь…

«Ну и умрёшь сам. Ты перенёс две тяжелейшие болезни. Найди ей хорошее место, там у неё будет компания, будет с кем поговорить. Думаешь, ей удобно тут с тобой лежать, у тебя?»

Он послушался меня. Я полагаю, он считает меня мудрым человеком. Мать его умерла совсем недавно, чуть не дожив до 100 лет. Ей было 99 с хвостиком из пяти месяцев. В доме для старых художников, куда Николай Николаевич её устроил, старая дама оказалась старшей, её все любили и почитали.

Поразительно, что после смерти, забирая её вещи, Николай Николаевич обнаружил на её ночном столике необорванный отрывной календарь. Тот день, когда она умерла, старая дама загодя отметила тем, что завернула вдвое листок календаря.

Джемаль

«Сегодня ночью милостью Всевышнего Гейдар Джемаль закончил свой земной путь». Группа Джемаля «ВКонтакте».

В ночь на 5 декабря 2016 года умер философ и богослов Гейдар Джемаль. 69 лет. «Болел тяжело и долго».

Был председателем Исламского комитета России. Из кого состоял комитет, мне сказать трудно. Я не встретил ни единого члена комитета, знал только его — председателя. Был ли комитет? Возможно, и не было.

В его квартире (одной из), так случилось, я бывал не раз. Наша бывшая девочка нацбол Таня Тарасова, она же Дорисон, набирала мне мои книги там, в квартире Джемаля, переулок назывался Мансуровский. Мансур — мусульманское имя, возможно, Мансуром звали одного из эмиров, последователей пророка Мохаммеда. Ну не для Гейдара же Джемаля назвали переулок Мансуровским? Поселился он там, потому что выбрал мусульманский переулок?

Где я его впервые увидел, я уж и не помню. Помню, что было лето и поверх синих джинсов у него наплывала на джинсы белая тонкая рубаха без воротника. На босых ногах сандалии, на голове — шапочка, по-моему, чёрная, мусульманского философа. Щекастый и животастый такой себе степенный эфенди.

Согласно моим воспоминаниям, то лето, возможно, следовало апрелю 1998 года, когда наши пути с Дугиным разошлись. Я, зная, что ещё ранее разошлись пути Дугина и Джемаля, из вредности решил сойтись поближе с Джемалем, возможно, чтобы насолить Дугину?

Они были бывшие друзья. Согласно воспоминаниям Дугина, оба они принадлежали когда-то к васильевскому обществу «Память». В случае Дугина эта принадлежность вызывает некоторые сомнения. Пик деятельности общества «Память» приходится где-то на 1988 год, а Дугин родился в 1962-м, следовательно, получается, что он пристал к «памятникам» в 16 лет. Рановато даже для исключительно раннего Дугина. Что касается Джемаля, то сын русской женщины и азербайджанского художника, он родился в 1943-м, и в период возвышения «памятников» ему было уже 45 лет, так что тут всё в ажуре, всё сходится.

Полагаю, что в 1988-м исламский радикализм Джемаля ещё только наклёвывался, потому ничего такого уж удивительного в участии мусульманского радикала в обществе русских националистов не было. Он ещё не был мусульманским радикалом? Интеллектуалы: дети пёстрых родителей (отец Дугина был тогда полковником КГБ) — оба влились в «Память» ненадолго, впоследствии Дим Димыч, как звали актёра Васильева, быстро изгнал их одного за другим, чтоб не бунтовали его молодёжь и не оспаривали самого Дим Димыча.

В одну из последних моих перед арестом встреч с Джемалем, помню, я пришёл к нему на Мансуровский. Там присутствовал (тогда он был главредом «НГ-религии») Шевченко, а потом появилась парочка чеченских полевых командиров. И полевые командиры, так мне показалось, были иронически настроены по отношению к Джемалю. Они не оспаривали его исламскую эрудицию, ещё чего, но, будучи практиками воинствующего ислама, всё же не могли не относиться несерьёзно к исламскому учёному.

Я уже душой был в восстании, которое организовал на границе с Казахстаном, я искал поддержки, денег, может быть, на моё восстание. Я пришёл на эту встречу исполненный надежд, но ушёл злой и на прощанье обозвал их болтунами.

Через несколько лет после выхода на свободу из лагеря я пошёл на его лекцию в МГУ. Оказалось, за эти годы, пока я был в тюрьме, он успел стать популярным у молодёжи философом. Вышла его книга «Революция Пророков». Лекция мне понравилась. Он говорил о том, о чём обычно не говорят, о категориях великих и возвышенных. И молодёжи его категории льстили. Я, впрочем, заметил, что и лекция, и само видение мира у Джемаля мутное, нечёткое, предположительное, сослагательное.

В то время в Национал-большевистской партии на какое-то время модным стал ислам, и несколько наших мальчиков и девочек сделались мусульманами. Встреча с Джемалем в кафе позади радиальной станции «Парк Культуры» вызвала у меня неприязнь. Он представил мне свою модель России, где борются не на жизнь, а на смерть ФСБ и ГРУ, и я счёл его тихо помешанным сторонником теории заговоров. И отодвинулся от него на некоторое время, потому что не видел Россию полем битвы между КГБ и ГРУ.

Ещё одно сближение, вот не помню, куда его поместить хронологически, это когда он навязался ехать со мной в Казань. Возможно, это я навязался ехать с ним в Казань, и такое толкование тоже допустимо.

Во всяком случае на вокзале нас встречали мои люди — свежепоявившееся отделение партии во главе с Павлом Зарифуллиным.

У Павла в просторной четырёхкомнатной квартире мы и остановились. Помню, что были аквариумы и очень крупные в каждой комнате, в аквариумах плавали крупные рыбы.

Ещё помню стол, на котором жареная рыба соседствовала со свининой, морем свинины, от которой Гейдар отворачивался и отодвигался. Выяснилось, что папа Зарифуллина был светский татарин, мама, кажется, еврейка.

Гейдар быстро там установил мусульманские порядки, на стол больше свинину не ставили. Из солидарности с Джемалем я тоже отказался от свинины на время этого путешествия.

Вместе с Джемалем мы посетили, я помню, мечеть и долго разговаривали с известным и популярным тогда в Казани духовным лидером.

Из их разговора, лидера (фамилия и телефон у меня где-то есть, но далеко) и Джемаля, я получил представление о происходящем в Казани. Оказалось, что более современные и радикальные кавказские муллы (они же и более молодые) понаехали в Казань и усиленно отбирают у традиционных татарских духовных лидеров мечеть за мечетью. Мы, я в том числе, посожалели о судьбе тех татарских духовных лидеров, у которых отбирают мечети. Кавказские муллы в ту эпоху все были антироссийские, посему то, что они совершают экспансию в Татарстан, меня не порадовало.

Позднее последовал эпизод в каминной комнате Дома журналистов, куда меня пригласил Джемаль. Там было мусульманское духовенство, в шелках белых и зелёных, а также Надиршах Хачилаев в барашковой папахе, с красивым угрюмо каменным лицом. Через год он захватил здание Парламента Дагестана, а ещё через год был убит.

В Доме журналистов мы выступали, наша пёстрая компания, против публикации книги Салмана Рушди «Сатанинские вирши». Книгу вознамерилось выпустить издательство «Лимбус-Пресс», с которым я впоследствии плодотворно сотрудничал и где вышли мои шесть или восемь книг. Тоже вот не помню, куда во времени стоит определить эту сцену в Доме журналистов. По-моему, она всё же состоялась до моего ареста. Надир Хачилаев остался в моей памяти как идеал кавказского мужчины с каменным лицом римлянина. Я был сильно эмоционально потрясен, когда узнал о его гибели. Хачилаев был не только политический вождь его народа, но и талантливый писатель, Дмитрий Корчиньскiй, Украина, тоже талантливый писатель, хотя стал врагом русского народа. Хачилаев был римлянин, из того же теста.

А вот уже точно после того, как я вышел из-за решётки, я был приглашён покойным нынче Ильёй Кормильцевым на присуждение какой-то премии «Уммы», дело происходило на Зубовском бульваре, там нужно было выписывать пропуска.

В последние годы я встречал Гейдара здесь и там, хотя более не интересовался им. Ходил он всё тяжелее и торжественнее. Как-то я был поражён, когда Джемаль оказался избранным в придуманную мной Национальную ассамблею от левых. Я даже хохотал. Исламист от левых!

В последний раз я помню разгневанную Доррисон, Таню Тарасову, явившуюся ко мне в квартиру, которую я снимал на 3-й Фрунзенской. Год был 2009-й, по-моему. В квартире на Мансуровском переулке были арестованы два мусульманина, бывшие узники тюрьмы Гуантанамо. Квартира принадлежала Джемалю, но вину за то, что там находились узники Гуантанамо, Гейдар возложил на Доррисон, такие он дал показания ФСБ.

— Бесчестный человек!— возмущалась Доррисон, сидя в моей квартире в чёрном мешке хиджаба. Затем она уехала в Дагестан и вышла там замуж. А Гейдар умер.

На его похороны я не пошёл. Вероятно, я верил разгневанной Доррисон. Она вышла впоследствии замуж в Дагестане, и с тех пор о ней ничего не слышно мне.

Он был мент

Этот большой мускулистый детина убит был в ресторане «Ветерок» в подмосковном посёлке Горки-2 19 сентября 2016 года. Напротив столика, где сидел Жилин с приятелем Андреем, всё открывал и закрывал свой рюкзак человек, одетый в чёрное. Нервничал, может быть.

Открыл огонь, когда открыл ещё раз рюкзак. Жилин был убит на месте, его спутник Андрей Козырев тяжело ранен. Вот как описывает дальнейшие события очевидец:

«К автомобилю подбегают женщина в белом пальто и мужчина весь в чёрном — и оба садятся в иномарку. Машина в считанные секунды срывается с места, после чего подъезжают скорая и полиция». Ещё свидетель:

«Скрылись на двух машинах: жёлтом такси марки «Ниссан» и другой — на иномарке тёмного цвета».

Введён план «перехват». Впоследствии Андрей Козырев был госпитализирован в реанимацию и взят под усиленную охрану.

Жилина похоронили.

Убийство (во всяком случае это версия следствия и Московского областного суда) совершил гражданин Украины Николай Дидковский. Он объявлен в международный розыск.

Стиль убийства (ресторан, Подмосковье, самый богатый район Подмосковья — Одинцовский) — не политического убийства, но бандитских разборок 90-х годов.

Особенно возбуждает женщина в белом пальто, может быть, это был белый плащ, потому что 19 сентября ещё обычно тепло, а то и белое платье.

Шухер, кровь, стокилограммовое тело качка Жилина лежит, кровоистекая. Запах алкоголя. Истеричные взвизги женщин.

Незадолго до его убийства журналист Чаленко свёл меня и Жилина в кулуарах перед передачей «Список Норкина», если я не ошибаюсь, и записал наш с Жилиным диалог на видео. Двух харьковчан, только Жилин родился в 1976 году, а я в 1943-м, то есть дистанция в 33 года. Я ему в папы годился. Мы сидели и мирно почти профессионально разговаривали о различии типов войн — той, которая на Донбассе, и тех, в которых участвовал я в 90-е годы. Это сербские войны, Приднестровье, Абхазия. Жилин — бывший сотрудник управления по борьбе с организованной преступностью УМВД по Харьковской области и создатель организации «Оплот», состоявшей из спортсменов-качков. Имел звание капитана милиции.

Противник Евромайдана (он грозился разнести Евромайдан в январе 2014-го, но не разнёс).

Занял пророссийскую позицию. Потому оказался в Москве и погиб в ресторане «Ветерок». Его «Оплот», однако, квартировал в Донецке и в эпоху нашей с ним встречи высоко там оценивался как боевая единица.

У меня были кое-какие политические планы на сотрудничество с ним, но его убийство сделало мои планы нереализуемыми.

Беседуя для Чаленко, мы сидели на одном телевизионном диванчике, общались довольно мирно. Безбородое и безусое молочное лицо качка-блондина, мощнейшие руки и шея. Этот парень способен был раздавить кого угодно, лишь прижав к себе. Но пуля-дура вошла меж глаз ему в ресторане «Ветерок».

Я не берусь судить, чем он там занимался помимо организации «Оплот», может быть, финансовые интересы двигали им не менее чем политические, может — более. Мне, мужику с огромным жизненным опытом, он казался таким безусым телёнком, у которого, что называется, молоко на губах не обсохло, хотя ему и было уже около сорока. Ну, и ментом был.

В таких случаях существует превосходство в возрасте, и оно может быть не менее важным, чем превосходство в силе. Мудрость тоже оружие.

Эх, Женя, Женя, что ж ты… Нужно было, оценив ситуацию, подойти к открывающему-закрывающему рюкзак и свалить его ударом могучего кулака сверху вниз по черепу. Физически он бы тебя не одолел, Женя!

Злые языки утверждают, что мотивом убийства Жилина были коммерческие отношения, якобы шла борьба за деньги, получаемые от продажи угля из ДНР/ЛНР.

Мне хотелось бы думать, что Женю Жилина убили как противника Майдана, что мотивы его убийства политические. Что он хотел прежде всего освободить наш с ним прекрасный русский город Харьков, где всё начиналось и у него, и у меня.

Харьков находится в нескольких десятках километров от российской границы. И это, конечно, преступление, что мамка-Россия не пришла на помощь Харькову в период апрельского русского восстания в 2014 году.

«Много их, сильных, весёлых и злых…»

Так вот.

Совершенно современное убийство. И эта женщина в белом пальто. И жёлтое такси.

Олби Эдвард

Он всё молчал. Так и промолчал всю конференцию. На хрен ему сдались все эти непонятные русские славяне? Его, конечно же, пригласили как свадебного генерала, но не удосужились даже предоставить переводчика. Потому он и сидел там глухой и немой, похожий на старого битла (ну, одного из «Битлз»), уже тронутый сединой, но кудри ещё упругие. Знаменитый американский драматург. Самая популярная его пьеса — «Кто боится Вирджинии Вулф?». Она стала как бы пословицей и поговоркой. Я даже слышал такие куплеты:

«Who’s afraid of Virgi Woolf, Virgi Woolf, Virgi Woolf?»

Этимологически, вероятно, название восходит к сказке о поросятах, которые поют (по-русски):

«Нам не страшен серый волк, серый волк, Нас у мамы целый полк, целый полк…»

О чём идёт речь в пьесе «Кто боится Вирджинии Вульф?», я понятия не имею, могу, конечно же, справиться в «Википедии», но не хочу, пусть всё останется в том же состоянии, как на далёкой конференции в South California University. Тогда я не знал о самой известной пьесе — пусть и сегодня не буду.

Стояла, я помню, жара, я лично праздновал мой триумф, в первый день конференции три из четырёх докладов профессоров-славистов были посвящены моей первой книге «Это я, Эдичка».

Мои коллеги, в частности тупица Довлатов, написали тонны, как им кажется, смешных глупостей о той конференции, забыв упомянуть только о главном: летом 1981 года в University of South California состоялась моя победа над коллегами-диссидентами. Наум Коржавин и даже Андрей Синявский профессоров не интересовали, все написали доклады о моей книге. Четвёртый доклад в первый день конференции был о Саше Соколове и его книгах (некоего профессора Джонсона).

Самый внимательный из «моих» профессоров Edward Jr. Brown впоследствии написал на back-cover первого издания моей книги It’s me, Eddie в издательстве Random House следующие строки:

«Из последних эмигрантов так называемой третьей волны поэт и романист Эдвард Лимонов и поэт Иосиф Бродский оба предлагают блестящие примеры одного и того же феномена… дав особенно сильные артистически свидетельства человеческого изгнания». Вы заметили, что, спарив меня с Бродским, Броун поставил меня даже впереди, так что все позднейшие плоские шуточки эмигрантов вроде карикатурного изображения Лимонова в футболке с надписью «Fuck me!» были такой детской местью, наказанием мне за мой успех.

На той конференции также сформировалась группа самых новых русских литераторов: ни советских писателей, ни диссидентов, куда вошли я, Саша Соколов и Алексей Цветков, как принято говорить сейчас «старший», потому что позднее появился «младший».

Стояло липкое лос-анжеловское лето. Как победителю мне, помню, досталась нахальная богатая американская студентка, рослая blonde, и она везла меня на своём спортивном красном автомобиле convertable впереди автобуса, в котором ехали нормальные писатели.

Я был нагл в то лето и теперь жалею, что был недостаточно нагл, все девки на той конференции могли быть мои.

Олби, конечно же, был в то время прославленнее всей нашей конференции, однако вёл себя скромно. Сидел где-то в конце стола и хотя и выступил, сказал что-то общее, не особо высовываясь.

Между тем лауреат тогда уже двух Пулитцеровских премий, он мог бы вести себя наглее и быть крупнее.

Я узнал о его смерти 17 сентября 2016 года. Умер он на Лонг-Айленде, потому что где ещё жить и умереть прославленному американскому драматургу, как не на Лонг-Айленде. Там у них стоят особняки, как у нас в Переделкино дачи. Хочу отметить, что американские писатели могут быть хулиганами в юности, но чтоб быть хулиганами в зрелости и старости, у них не хватает запалу. Тот же Норман Мейлер как здорово начинал, а кончил, как все, рыхлым обрубком широкой колбасы. Его первый роман «Нагие и мёртвые» о военных действиях США в Тихом океане против японцев, он в них участвовал, был размашистой, скорее протестной, революционной книгой, но Соединённые Штаты своих писателей отлично ухайдокивают. Умер Мейлер незаметно. И Эдвард Олби как-то умер боком, всеми забытый, незаметно.

Я помню, когда в 1977 году умер Элвис Пресли, так даже ЕГО смерть не особо была замечена. Костистый, квадратноплечий, статью напоминающий Сашу Соколова Олби мне скорее импонировал. Я уже тогда неплохо знал английский, нужно было мне тогда с ним пообщаться. Но я общался с устроительницей конференции Ольгой Матич, с Соколовым и Цветковым, и потому на Олби меня не хватило.

Если б хватило, может быть, знал бы сейчас, чем живут американские прославившиеся писатели, о чём грустно думают, что грустно переживают. У меня есть такая догадка, что в зрелости и старости американские литераторы очень несчастливы.

Отец Винни-Пуха

От Назарова помню его усы и массивные черты лица. С миром мультипликации меня связывала Настя Феденистова. Она работала на Лиховом переулке, что там была за мультипликационная контора, я не помню. Она работала в коллективе режиссёра Федора Хитрука.

В каких отношениях находилась та контора на Лиховом с «Союзмультфильмом», что на Долгоруковской улице», понятия не имею, может, находилась, может, нет.

С трудом раздирая толщу времени, припоминаю, что Назарова все считали спокойным и хорошим парнем.

Мультипликаторы возились тогда, в советское время, со своими котами, собачками и Винни-Пухами, неужели это их увлекало?

Массивные назаровские усы над его доброй улыбкой. Я знал его через семью Салнитов: Саша и Наташа жили в доме 10 на Большом Гнездниковском переулке, в помещении на первом этаже в конце коридора, где располагалась некогда газета «Гудок».

При упоминании «Гудка» появляются персонажи Юрия Олеши, ещё кого?

В любом случае это помещение было потревожено ещё и вселением туда моей тени. Там состоялась моя свадьба с Еленой Сергеевной Козловой-Щаповой в октябре 1973 года, и там же мы провели с нею первую брачную ночь, хотя жили друг с другом в прелюбодеянии уже давно до этого.

Я так предполагаю, что на нашей свадьбе с Еленой на церемонии бракосочетания в Брюсовской церкви на улице Неждановой присутствовал и Эдуард Назаров. Хотя и не очень вспоминаю его среди гостей. Зрительно не помню, был ли. Бракосочетание свершилось по царскому обряду, и короны над нами, брачующимися, держали двое моих приятелей — Вагрич Бахчанян и Саша Морозов. У Вагрича, помню, устали руки, поскольку по царскому обряду священник водит брачующихся по церкви часа два. Есть фотографии этой церемонии.

Но вернёмся к мультфильмам и художникам-мультипликаторам. Через Надю Феденистову они тогда проникли на некоторое время в мою жизнь. Пышноусый Назаров был художником-постановщиком на фильмах «Винни-Пух» и «Винни-Пух идёт в гости». Кто такой Винни-Пух, вся страна СССР знала, и знает вся Россия.

Так что Назаров быстро стал заслуженным, а потом и народным артистом. В той области неважна была идеология, вовсе она не была замешана в производстве мультфильмов, потому там и подвизались всякие вполне достойные дарования.

Впоследствии Салниты, Саша и Наташа, которые казались нам, окружающим их людям, нерушимой скалой семьи, разошлись, стали жить отдельно. Он — самбист и железнодорожный служащий, вскоре умер, ещё в советское время. Назаров дожил до 75 лет и умер 11 сентября 2016 года.

Вообще говоря, это довольно далёкий пласт моей жизни. Как будто и не моей даже, так он далёк. Ко всем этим персонажам был помимо Нади Феденистовой причастен и художник Женя Бачурин. Он тоже умер, и я о нём писал в одной из «Книг мёртвых».

Выживших в этой войне смерти против моих поколений, естественно, не бывает. Поэтому весь вопрос заключается в том, что одних переживу я, а другие переживут меня. Банальная истина о том, что следует помнить о смерти с ранних лет и наслаждаться каждым глотком жизни, настолько банальна, что как-то стыдно к вам с такой заповедью лезть.

Живите как придётся. Старайтесь употребить вашу жизнь для высоких всё же задач. Как можно более высоких.

Со стороны «Союзмультфильма» приходит вдруг совсем старинное, 1969 года воспоминание. Мы сидим в помещении «Союзмультфильма», и это поминки по умершему тогда художнику Юло Соостеру. Эстонцы приготовили печёные бутерброды с сырым мясом. Никто их не ест. Я ем с удовольствием. И вдруг становлюсь пьяным и плачу. Общественность меня тогда осудила, сказала, что я рисуюсь, помню, что моя тогдашняя спутница жизни Анна Моисеевна заступилась за меня, запальчиво сообщив присутствующим, что «Эд (это я) не умеет притворяться, что Юло был для Эда старшим товарищем и учителем жизни».

Господи, как это далеко во времени. Бедная Анна в старинном перестиранном чёрного вельвета платье, сшитом мною, со старинным перестиранным белым кружевным воротничком на нём.

Анна повесится в 1990-м, то есть 21 год спустя, на улице Маршала Рыбалко в Харькове.

Хоть охай беспрестанно, так всех жаль.

Моя предстоящая смерть оставляет меня почему-то безучастным.

Задохлик

Прошлый Париж представляется мне раем, где по уютным, как бабушкина квартира, улицам ходят ярко окрашенные знаменитости, мужчины и женщины, но в основном женщины. Они улыбаются, смеются, открывают рты, но не звучат. Они коммюникируют со мной мыслями, я знаю, что они говорят, не слыша.

Поскольку их окутывает дымка времени, они разгуливают, во-первых, прозрачными; сквозь них видны здания Парижа, в основном это кусок территории в центре города, квартал за монументальным зданием Французской академии, тем, что стоит напротив Лувра, у другого конца моста Искусств, на левом берегу Сены…

Во-вторых, они сохранились, окутанные дымками либо пеной времени или покрытые жидкостью времени, они сохранились в среднем возрасте. Не проржавели до старости, но и не изменились в другую сторону: не стали девочками и мальчиками.

Я вижу себя, симпатичного, решительного русского молодого человека, с крутым слоем каштановых волос, крупно литых на голове. Волосы как у античного полководца или ритора, только что не белые, не гипсовые.

Я иду на званый обед к прославленной женщине-писателю, к Режин Дефорж, иду себе как будто так и надо, я, парень, пропутешествовавший в Париж из далёкого предместья города Харькова, из рабочего посёлка, как будто так и надо, шагаю победительно и зло — весёлым по французской столице.

Я тогда считал себя самым-самым, я спал с настоящей контессой древней французской крови, у меня уже вышли четыре скандальные книги, я чувствовал себя победителем и хозяином Парижа.

Я тогда ещё плохо знал их, народ, подвинувшийся, чтобы вместить меня, и потому ещё не презирал их, не то что сейчас, когда мне известны все их слабости.

Свежий ветерок моей юности, и славы, и удачливости подгонял меня прохладной рукой в бритый затылок, меня, удачливого любовника и успешного литератора, по стопам Джойса и Хемингуэя, явившегося завоевывать их столицу.

Rue Saint Andre des Arts — сейчас она, я могу себе представить, во что она превратилась, наверное, по ней бродит в обнимку арабская молодёжь, а тогда она была запущенной, слегка пыльной, и там можно было встретить в середине дня лишь довольно банальных белых клошаров-алкоголиков с сизыми руками и лицами.

Я иду на званый обед к Режин Дефорж, тогда она была на вершине славы: выпустила под руководством её издателя и её любовника Жан-Жака Повера трилогию «Голубой велосипед», «101, Авеню Анри Мартэн» и «Дьявол смеётся до сих пор». Продала она тогда свыше десяти миллионов книг!

Издатель рискованных книг, автор бестселлеров, прозвище «папесса эротизма», всё это так, но я считаю себя куда более вышестоящим типом, к тому же завоевателем чужих земель, помимо того, что автором рискованных книг, потому я иду без волнения. С волнением я бы шёл к Жану Жене, но его я не смог выудить из сети его арабских знакомств. С волнением шёл я в магазинчик издательства «Champs libres» Жерара Лейбовица, желая познакомиться с издателем Мерина и другом Ги де Бора. А к Режин иду без волнения, впрочем, с любопытством.

Дверь открывает сама Режин. Вид у неё как у крестьянской девушки, только что плохо отряхнувшейся от совокупления в стогу сена. Рыжая, огромная шапка пружинистых мелко-колечковых волос, «волосы дыбом» — сказали бы в России. Пышная крестьянская юбка и… ковбойские сапоги. Либо сапоги, похожие на ковбойские. Широко открытые, синие и серые одновременно, нет, синие, васильковые глаза простушки.

— Твоя Жаклин уже здесь!

Режин пропускает меня в квартиру, обшитую деревом, как крестьянская изба. Вот тут они сошлись с её мужем, её крестьянский стиль и его псевдорусский. Муж у Режин, я его вижу сегодня в первый раз, но наслышан о нём от Жаклин (Жа́клин, произносит она своё имя с ударением на «а», сама контесса де Гито), муж её — потомок княжеской фамилии Вяземских. У него и псевдоним (он художник) Wiaz — Вяз. По женской, кажется, линии, он потомок французского писателя Мориака. Вот и он выходит ко мне, высокий, с соломенными бородкой и причёской. Они подходят друг к другу, Wiaz и Режин, у них есть ребёнок, правда, я сомневаюсь в том, что Режин примерная жена.

Нас в тот день на том обеде было шестеро. Wiaz, Режин, моя Жаклин, я, а также модельер Соня Рикель и её спутник, такой сытый кот с масляными чёрными глазами, в бархатном чёрном пиджаке по имени Поль. Меня тогда вовсю интересовал феномен женщин старше своих любовников, и я понаблюдал за парой. К концу обеда, когда мы перешли к крепким «дижестив» («пищеварящим»), Рикель прилегла на плечо своего спутника, и он довольно запустил руку в её причёску, к её шейке.

На лице её лежала уже такая печать усталости, когда сквозь общую припудренность проглядывают отдельные островки кожи, желающие отделить себя границами от других островков. Это был 1982 год, лето, следовательно, Соне Рикель было в это время, сейчас посчитаем, она родилась в 1930-м, следовательно, ей было 52 года. Самое время коже женщины разделяться на фацетики, островки и площадки.

Вероятно, она родилась худенькой, в моём Харькове таких называли «задохлик», худенький еврейский ребёнок. Существуют легенды, что она, когда забеременела, такой задохлик, то болезненно чувствовала на коже прикасания одежды. Поэтому будто бы и изобрела свой первый лёгкий свитерок «бедного мальчика» швами наружу. Легенда кажется мне правдоподобной, поскольку в день, когда мы познакомились, была она существом явно худосочным и страдальческим. Так что в «швы наружу» верилось без проблем. Когда она изобрела себе такую причёску — крышу, такой домик, в нём удобно спрятаться и выглядывать на врагов,— легенда не озаботилась нам сказать, но домик из волос — тоже отличное изобретение, ухищрение болезненной натуры.

Я не помню, что мы там ели, у Режин, возможно, я записал это в моём дневнике того времени, эти дневники того времени хранятся у знакомых в Париже. И там, я воображаю, написано: ели то-то и то-то, возможно, всего-навсего курицу, Режин была поклонницей простой еды. Жаклин, моя Жаклин как-то, многие годы спустя, умудрилась прислать мне в тюрьму (!) письмо из Panama City, из люксового отеля, и письмо её меня порадовало. Чёрт её знает, жива ли она ещё, никогда не унывающая подружка моя? У неё было десятка полтора платьев от Сони Рикель. Они дружили, и потому у Жаклин скопилось много полосатых матрацев «Рикелей».

Феномен «модельер» родился, конечно же, в беспокойном Париже, гостеприимном городе, куда стекались все фрики человечества и развивали там свои таланты. Румынско-еврейско-русской довольно деловой Соне где ещё светило стать звездой, как не в Париже, городе, обожавшем и фриков, и задохликов. И поощрявшем их.

Так и вижу её, уже измятую жизнью собачку, прикорнувшую на плечо Поля с его маслянистыми чёрными глазами, упорного, жизнебьющего фонтана, этого Поля, от которого её задохлость явно получила огромное удовольствие.

«Гуд бай, Соня!» — тебя уже нет среди нас. Если верить художнику Игорю Андрееву, лет за восемь до её смерти он присутствовал на открытии бутика Рикель на бульваре Сен-Жермен, то победоносная старушка-задохлик передала мне привет. Цитирую письмо Андреева:

«Нам выпала честь сопровождать Соню до лимузина, ожидающего у подъезда, она еле шла, опираясь на трость. Жаловалась, что даже с деньгами трудно жить, суставы болят… Лишь яркие, красного цвета волосы блестели неоновым оттенком над бледным лицом. «Лимонову передайте привет, он мне очень нравится»,— прощаясь, произнесла она».

Ну, что скончалась она, пусть и задохлик, в возрасте 86 лет, во главе целой Fashion-империи. Неплохо для болезненной дочки русско-румынской еврейской семьи. Так и прожила рыженькой. Задохликом. Отогреваясь на груди Парижа.

Эрнст

На спине у него были раны. Зажившие, конечно же. В одну из них можно было поместить пару фаланг указательного пальца. С некоторого расстояния рана выглядела как дополнительный вход в его тело. Тёмная такая расселина в скале. Я помню, что он нам свою дыру в спине охотно демонстрировал. Может, он поэтому и стал скульптором, от расселины (расщелины) в его собственном теле. Меня привели к нему где-то году в 1968-м, тогда у него была неудобная высокая и узкая мастерская на Сретенке.

«Там на Сретенке-старушке в полутемной мастерской, где на каменной подушке спит Владимир Луговской / скульптор Эрнст глину месит / Руководство МОСХа бесит / Не даёт уснуть Москве»,— вспоминаю я стихотворный кусок его друга, тоже фронтовика, поэта Межирова, вот туда и привели. Предполагаю, что привели меня вместе с художником Вагричем Бахчаняном, приехав из Харькова, мы тогда ходили знакомиться со столичными знаменитостями вместе.

Невысокий, крепкий, подвижный, ещё не седые волосы, Эрнст (в 1968-м, получается, ему было всего 43 года) заставлял нас показывать работы и читать стихи. То ли ему действительно были небезразличны работы художников и стихи поэтов, то ли он играл в небезразличного мэтра, покровительствующего и приветствующего молодые таланты. А может, и то и другое. И чуть-чуть подлога, и искренний интерес.

Уже после его смерти (а умер он в августе 2016-го на 92-м году жизни в Нью-Йорке в больнице Стони Брук, был госпитализирован с сильными болями в желудке) я почитал его воспоминания. И пришёл к выводу, что самыми интересными людьми для него были советские партийные чиновники. Ими он был занят, их дружбой гордился. О нас же, окружавших его, о людях контркультуры он отзывался покровительственно или даже с пренебрежением.

Хрущёвский наскок на него самого на выставке в Манеже был для него как крещение, как второе рождение, причём важнее первого. Хрущёв на выставке назвал его скульптуры «дегенеративным искусством» и задал Эрнсту злой вопрос: «Почему ты так искажаешь лица советских людей?» Эрнст Неизвестный зла не удержал, и когда семья Хрущёва обратилась после смерти Никиты, Никитки, «Хруща» к Неизвестному с предложением сделать отцу памятник, Неизвестный охотно согласился. И памятник был сооружён и до сих пор стоит над могилой Хрущёва на Новодевичьем кладбище. Из кусков чёрного и белого мрамора.

Я, кстати, так случилось, присутствовал при встрече Неизвестного с сыном Никиты Хрущёва — Сергеем. Точнее, я не присутствовал. Эрнст выставил нас, я был с кем-то, оповещённый по телефону, что к нему идёт Сергей Хрущёв, но мы остались во дворе из любопытства. Хрущёв-младший пришёл в колхозном картузе и дикого вида непромокабле, как сказал бы писатель Лесков. Был он похож на запоздавшего по времени председателя колхоза, на такую дубину стоеросовую. Но это было до смерти Хрущёва-старшего, возможно, в 1969-м или 1970 году.

К тому времени я уже успел сшить Эрнсту джинсы из брезента, и он покупал у меня, это стало традицией, сразу несколько моих самиздатовских сборников стихов. Покупал, чтобы потом дарить приходящим к нему всяким важным шишкам. Не уверен, что он дарил мои сборники семье Хрущёвых, а там, чёрт его знает, может, и дарил.

И совсем молодым я воспринимал Неизвестного скорее как наивного скульптора, ведь существовали наивные художники. Самый известный — таможенник Руссо. Вот и Эрнст был нигде не учившимся таким грубоватым завиральным скульптурным сапогом. Ясно, что чистоты Джакометти или Мура от него ожидать трудно. Его скульптуры насквозь литературны, и я бы сказал — беспомощно примитивны. С 1956 года он стал создавать «Древо жизни» — может быть, в подражание «Божественной комедии» Данте. Никакой особой философии кроме гигантомании я в его этой скульптурной дури не обнаружил. Уже после его смерти, прочитав в его воспоминаниях, что Эрнст начинал вместе со скульптором Церетели, я понял с удовольствием, что у них общее пошлое понимание скульптуры как уподобление человека машине и глыбам камня. Доморощенное искусство этих двух — Неизвестного и Церетели — соседствовало в Москве с ещё более механистичными творениями скульпторов Сидура и Янкилевского.

«Доморощенное искусство» — доморощенные скульптуры — крайне неуклюжи, и само видение этих людей ущербно.

Последние десятилетия жизни Неизвестный провёл в Соединённых Штатах Америки. Я на правах старинного знакомого побывал у него в мастерской на Lower East Side несколько раз. Один раз с вдребезги пьяной чужой женой. Впоследствии, живя на другом континенте, в Европе, я потерял его из виду.

Не думаю, чтобы он был удовлетворён тем местом в искусстве, которое он занял по приезде в Америку. Он, я думаю, понимал, что потерпел жизненную и творческую неудачу. Ностальгией по прошлой советской системе, где он был допущен в круг номенклатуры, дышат его воспоминания, где былинные советские чиновники на равных существуют рядом с ним.

Написав всё это, я внезапно нашёл сравнительно молодой свой дневник, где обнаружилась запись от 10 августа 2016 года.

Привожу её тут, она, кажется, свежее повествует о смерти и жизни Эрнста Неизвестного.

«Утром получил от Шаталова известие, что умер Эрнст Неизвестный. В возрасте 91 года. Он родился в 1925 году в Екатеринбурге.

Помню, как он выгнал нас из мастерской на Сретенке, то ли 1968-й это был год, около этого, потому что к нему должен был прийти Сергей Хрущёв. Мы (я, кажется, был с Бахчаняном) сели во дворе, чтобы увидеть младшего Хрущёва. Тот прошёл мимо нас с лицом коровьего вымени, в допотопном уже в те времена картузе (сейчас сказали бы в «жириновке»), в таких ходили председатели колхозов, да и то в фильмах.

Эрнст воевал, и у него было особенное ранение, в спине такая загадочная дыра, уходящая в темноту тела, почему-то она не заросла вровень с поверхностью тела.

В Нью-Йорке у него была мастерская, где-то в центре квартала художников. Однажды мне кто-то (или он сам) дал ключи от его мастерской, и я там, что называется, «пялил» чужую жену Н. всяческими извращёнными способами, а она только плакала, стонала и блевала. Всю ночь «пялил»».

Особого таланта у Эрнста не было. Скульптор он был, на мой взгляд, провинциальный. Я думаю, он зря уехал из России. Там, в Штатах, он затерялся.

В России он был troublemaker. Часть его очарования именно в этом и состояла. В США он не сумел быть troublemaker. Однако с ним связана часть моей жизни, я был на поколение моложе и всегда чувствовал себя пацаном рядом с ним. И это было приятное чувство.

Э. Неизвестный о Н. Михалкове (в интервью «Совершенно секретно»): «Но он не останавливается на полутонах. Он, как Лимонов, доходит до крайности. И мне понятно — это на разрыв. Потому что я считаю, что подлинное творчество есть на грани смерти».

И ещё: «Одно время было модно культивировать всех неофициалов типа Лимонова, Худякова. Они все ко мне приползали. Приходил и Анатолий Зверев…»

Помещённый по воле алфавита между Максом Эрнстом и Костей Эрнстом, Эрнст Неизвестный всё время создавал идолов с острова Пасхи, впрочем, как и большинство скульпторов его времени.

Сегодня, освобождённый от цековских и хрущёвских связей, он, наконец, встал туда, куда ему подобает встать, рядом с его современниками и, кажется, другом одно время — Зурабом Церетели, и только.

Ирина Петровская распинается на «Эхе» о художниках, в связи с Эрнстом Неизвестным, противопоставляя его советским руководителям-карликам.

Однако Эрнст только и делает, что вспоминает этих «карликов» (в своих мемуарах и интервью) и с гораздо меньшим пиететом вспоминает товарищей по искусству. Эрнст был очарован властью. Жалел, видимо, что к ней не принадлежал. По таланту он был уровня Церетели, то есть производил «китч». Новатором он не был.

Судьба Неизвестного явно связана с Хрущёвым. Умерла Рада Аджубей — старшая дочь Хрущёва, ей было 87 лет. Умерла в одну неделю с Неизвестным.

Отец одной девки

Скульптор Абазиев был отцом одной моей близко знакомой девки Анны.

Это был высокий, диковатого и патлатого вида человек, преподававший в Архитектурном институте. Он изваял некую пустоту, полость и утверждал, что это скульптура, изображающая Эдуарда Лимонова.

Дочь его Анна Абазиева — девка большая и сильная, как кобыла, мне некоторое время нравилась. Пока её болтливость и вздорность не пересилили её гладкую крупную задницу и восточные таинственные повадки. Восточные, потому что Анна и её отец были осетины. Кем была мать, я не знаю, точнее, не помню. Болтливая Анна мне наверняка о матери рассказывала, так что беру вину на себя, я не помню.

Анна обладала способностью доводить меня почти до бешенства, один раз, это было в квартире на Калошином переулке, я её схватил за горло, голую, и задушил бы, но как-то ситуация разрешилась безвредно. Что-то она мне сказала обидное.

В то время мы с ней шатались по всяким трескучим и шумным местам. Помню место, где Виктор Анпилов и Хайди Холлинджер (была такая одно время популярная в Москве фотографша, смазливая девка из Канады) пели дуэтом. Там в кулуарах, где-то на нижнем этаже я предложил Ренате Литвиновой обменяться девками, она пришла с худущей девкой, напоминавшей складной ножик, а я явился с Абазиевой (по-моему, с ней… А может, нет?).

Анна была смазливой кобылой, ходила в тюбетейке. До меня она жила с талантливым художником по фамилии Беляев-Гинтовт. Беляевская философия была имперской, и наша (моя) — тоже, посему у нас были близкие мировоззрения. Анне немного сил стоило перебежать от Беляева в мою идеологию. Долго она, впрочем, не удержалась, поскольку наглая, как танк, любила говорить вслух обидные вещи, а я никогда не был мальчиком-хипстером, спокойно сносящим словесные обиды. Я схватил её за горло, при этом у меня были бешеные глаза. Затем я выгнал её — и правильно сделал.

Отец её как-то пригласил меня на день рождения в его мастерскую в здании Архитектурного института. Я детально осмотрел все его выставленные скульптуры, в том числе и ту пустоту, которая называлась «Эдуард Лимонов», выпил немного, чуть пофлиртовал с Анной и её подругой и сбежал, сопровождаемый охранниками.

Что я могу сказать об Абазиеве?

Странно выглядел человек, был высокий и нескладный, и, может быть, именно он и должен был только такой сделать такую шизоидную, но привлекательную Анну. Время от времени она звонит мне и повествует о своих экстравагантных и даже, я бы сказал, безумных проектах. Последние пару лет она пробует сделать так, чтобы я забрал пустоту под названием «Эдуард Лимонов» — творение её умершего отца.

Скульптор Абазиев умер 10 июля 2016 года, а кремирован он должен был быть 21 июля, чего так долго ждали, чтоб кремировать? Или Анна что-то напутала?

Так как он умер за месяц до смерти другого скульптора — Эрнста Неизвестного, то я решил, что в эти месяцы этого года смерть решила изымать из жизни скульпторов: я думаю, это моя фантазия, несусветное предположение.

В связи с Анной Абазиевой всплывает фамилия Юхананов. Это режиссёр, им, Юханановым, Анна выхвалялась передо мной. Ну да, Беляевым и Юханановым она выхвалялась.

У неё была отличная глянцевая прохладная задница. Но много лишних движений тоже.

А яблочко от яблони таки недалеко падает. И её отец был не совсем нормальный, и она. Мать у неё, по-моему, была еврейка.

Валька

Бывает, отвлечёшься в интернете на какую-нибудь боковую новость — и она неожиданно приведёт тебя к далёкому и забытому.

12 июля 2016-го я вдруг попал на сайт IslamNews, доселе мне не приходилось туда заглядывать.

IslamNews сообщали, что «на днях ушёл из жизни писатель Валентин Пруссаков», он, оказывается, давно стал мусульманином и работал в редакции IslamNews.

Нашёл В. Пруссакова в «Википедии». «Скончался 9 июля 2016 в г. Москве, родился 11 августа 1943-го».

«Итак, Валька Пруссаков умер» — записал я в тот день.

«Жалко Вальку, как жалко свою юность. Особо унывать, впрочем, не стану. Кто как мог, так свою жизнь и прожил. Второй никому не дано».

Далее я переключил внимание с Пруссакова на себя почему-то: «Людям, встреченным мною на земном пути, я был хорошим, бодрым товарищем, энергичным ниспровергателем, весёлым пьяницей, носителем положительной энергии. Своим женщинам я приносил строй и порядок. Без меня их съели бы кошмары (что и было доказано теми, кто оказывался без меня). Я был твёрд».

В конце июля — опять о Пруссакове: «Сидел 29-го на террасе, загорал. Подумал о смерти Вальки Пруссакова. Всё меньше остаётся нас, нью-йоркцев. Остался Алёшка Цветков. Хромоногий». «А Валька — сигнал мне, он был моложе меня на шесть месяцев. Валька — это юность ещё моя».

Вижу свой первый день в газете «Новое русское слово». Я пришёл в джинсе — брюки, жилет поверх рубашки с коротким рукавом, итальянские сапоги из разноцветной кожи. Волос на голове много. Зонтик у меня, да не складной — длинный, с деревянной рукоятью. Яков Моисеевич — еврейский клоп (маленький потому что и пузатый) — вывел меня из своей отгороженной клетки-кабинета, подвёл к небольшому столу. Стол недалеко от входа.

«Вот вам, Валентин, напарник будет, Эдуард. А то вы совсем зашились…»

Пруссаков подымается, он тогда отпускал тонкие ниточки усов. Мы обмениваемся рукопожатием.

Начинаем разговаривать. Что-то он обо мне слышал. Я о нём — никогда. Нам предстоит сидеть лицом к лицу.

У него такой короткий семитский подшёрсток на голове. Это 1975 год, август, кажется. Мы совсем молоды оба. Нам по 32 года. Всё ещё впереди. Жизни, которые предстоит прожить.

Затем всё быстро понеслось. «Новое русское слово» гордилось тем, что мы были единственной русскоязычной ежедневной эмигрантской газетой. Тираж у нас был где-то около 35 тысяч экземпляров, и газета продавалась в киосках. Нужно было подойти и спросить «ХОБО». Почему «ХОБО»? А это по первым буквам первого слова названия газеты «НОВО…». По-американски они читались как ХОБО.

Валька носил светлые брюки предпочтительно кофейного цвета и рубашки темнее брюк с мстительными узорами по ним. Я называл его рубашки кошерными. Он тоже часто приходил на работу с зонтом. Когда мы шли по улице, нас можно было принять за вполне респектабельных молодых бизнесменов, кто мог догадаться, что у нас в головах?

У него была энергичная жена Люда и дочка. Вот как звали дочь, не помню. Энергичная жена Люда уже успела найти себе состоятельного венгра, они с Валентином находились в состоянии развода, но жили ещё вместе. Один раз я у них был в Бруклине (вот написал, что в Бруклине, а может, это был Квинс?), второй раз не захотел, поскольку там, у него дома, было невесело.

Мы оба уже ненавидели Америку (хотя ещё и пытались в ней как-то устроиться), потому что Америка ненавидела таких, как мы.

У меня на Лексингтон, вблизи 34-й улицы, жили стада тараканов, они даже ходили у нас с Еленой по лицу, хотя Лексингтон, 233 (по-моему, это был мой адрес) считался по нью-йоркским меркам неплохим адресом.

У него тяжёлая, из фанерита мебель, пожертвованная семье еврейской организацией, плаксивая дочь и злая жена там у него в Бруклине, и призрак этого венгра делали его жизнь хмурой, и потому мы с ним с работы не спешили. Здоровенный, руки в типографской краске, всклокоченный начтипографии Валера Вайнштейн удивлялся, обнаружив нас в пустой редакции глубоко после 18 часов: «Вы ещё здесь, интеллигенция?»

У меня красавица-жена пропадала, бегая по апойнтментам с фотографами. Она изрядно похудела, серо-голубые глаза горели упорством и злостью. Ничего вроде ещё не предвещало раскола семьи, но проницательный старый Яков Моисеевич не раз намекал мне ироническими вопросами на несчастливое будущее, которое меня ожидает:

— Как Елена? Всё по фотографам?

— Да, Яков Моисеевич, портфолио делает.

— Портфолио, портфолио… смотрите, провороните жену…

Дни наши проходили в корректуре запоздалых новостей, переводимых из американских газет, и в корректуре сочинений наших соотечественников. Так у нас в газете печатался приключенческий роман писателя 2-й эмиграции под названием «Царица Тамара».

Валька был более или менее таких же убеждений, что и я. Лишь более циничен, чем я, поскольку успел пожить в Израиле, где перестал быть сионистом.

У него был, впрочем, один недостаток: зловонное дыхание. Я спросил его как-то о причине, он, тяжко вздохнув, сообщил, что такова особенность его печени.

Отсюда — туда, я умиляюсь нам, ему и мне, молоденьким идеалистам, нас ещё ожидали самые главные испытания нашей жизни, и это не были крушения наших семей.

Пользуясь случаем, упомяну здесь интереснейшую деталь. В рассказе «Коньяк «Наполеон»», где Валька Пруссаков выведен под псевдонимом Львовский, прототипом психопата-линотиписта Кружко послужил убийца полпреда Войкова — Борис Коверда. Может быть, кто-то мне и рассказывал, кто таков наш линотипист, но убийца не произвёл на меня впечатления, и я запамятовал. Предположение о том, что моим «Кружко» в реальности был Коверда, высказал несколько лет тому назад мой товарищ Данила Дубшин. Мы проверили и перепроверили биографию Коверды. Да. Он работал линотипистом в «Новом русском слове» в одно время со мной. Так что «Кружко» в «Коньяк «Наполеон»» — Коверда. Умер Коверда в 80 лет, в 1987 году. А полпреда Войкова он убил в 1927 году, то есть ещё шесть десятков лет прожил.

Моя трудозанятость в «Новом русском слове» не оказалась длительной. После того как Яков Моисеевич Седых опубликовал в «ХОБО» мою статью «Разочарование» в конце ноября того же 1975 года, на Седых началось давление, чтобы он меня уволил. Что и произошло где-то в январе 1976 года. Корректором, по правде говоря, я был никудышным. Вальке приходилось порой перечитывать тексты после меня.

В марте 1976 года я поселился в отеле Winslow в убогом номере, где едва умещалась кровать. Соседом по коридору у меня был великолепный Эдик Гут. К нам на 16-й этаж приходили одинокий Валька, одинокий хромоногий Цветков, одинокий эмигрант Лёшка Тиммерман и многие другие замечательные люди.

Прилагаю здесь, по-моему, чудесный и живой рассказ о том времени, о нашей демонстрации против газеты «Нью-Йорк Таймз».

А Вальку понёс поток жизни. Зигзаги и колени, которые выделывал этот поток Валькиной жизни по пути, невероятен. Начав ещё в СССР как диссидент-сионист, приехав из Израиля, уехав в США, Валька без моего присмотра (он всегда, в общем, смущался меня, пока я был рядом) стал поклонником Гитлера (написал книгу «Гитлер — оккультный мессия»), затем сторонником Муаммара Каддафи, участвовал в Каддафиевских семинарах на Мальте, писал для газеты «День» и вот умер правоверным мусульманином и сотрудником IslamNews. Ну что за судьба ведь!

Зи таймз

Где они тогда находились?

Один конец той стрит выходил, помню, на недалёкий Бродвей, рукой было подать, прямо от входа в здание был виден его угол, Бродвея.

На углу мы и встретились, я и переводчик моей статьи — американский мальчик русского происхождения, его звали Гриша, сам же он называл себя почему-то Гришка, может, он считал, что Гриша всего лишь детское производное от мужского Гришка? Гришка был вылитый сегодняшний Шаргунов, только моложе. И немного американского акцента в русском языке.

Я уже тогда бегло говорил по-английски, но ещё связно не писал. Мы притащили Гришкин перевод моей статьи «Разочарование», статья, дополненная и развёрнутая мною для предполагаемых читателей-американцев, лежала у Гришки в папке. В ней речь шла о разочаровании Америкой, наблюдавшемся тогда у эмигрантов из России.

Толстый чёрный в засаленном чёрном же костюме, что-то спросил у Гришки, загораживая пузом доступ к лестнице.

Гришка в ответ плюнул в чёрного парой слов. Чёрный освободил нам путь.

— Что ты ему сказал?

— Только сказал «Шарлотт Куртис».

— Ну?

— Это женьщина (Гришка говорил по-русски с лишними мягкими знаками), редактор оп-пейдж в «Таймз». Я же вам говорил…

В приёмной оп-пейдж (оппозиционной страницы газеты) было накурено, хоть топор вешай. Ведь тогда ещё вовсю курили в присутственных местах.

Публика была одета в стиле того времени — на стыке эпох, маскулинное время двубортных гангстерских костюмов и шляп уже истекало, но ещё держалось, потому ползала были двубортные и даже ошляпленные, а добрая треть уже подверглась атаке хипповой моды, велюровые и бархатные штаны с отворотами и джинсы присутствовали в зале, часть голов имела внушительные скальпы, которые понравились бы индейцам эпохи романов Фенимора Купера.

Гришка юношеским баском осведомился, кто же за кем и где крайний, и мы сели ждать, время от времени взглядывая на заветную дверь, откуда выходил (выходили они обычно бледные и злые) очередной посетитель и входил следующий.

Всё это было довольно скучно, за плотно законопаченными жёлтыми окнами знаменитой во всём мире газеты угадывалось душное, но ненакуренное нью-йоркское лето, а мы там страдали в запахе сигаретного дыма и старой бумаги, тьфу, но была надежда, что оппозиционная страница «Нью-Йорк Таймз» напечатает мою взрывную статью «Разочарование».

В ноябре прошлого года её уже опубликовала русская эмигрантская ежедневная газета «Новое русское слово», ежедневная, не хухры-мухры, её продавали в американских газетных киосках.

— Мне две «ХОБО»,— человек протягивал в окошко киоска мелочь. Никто не удивлялся. Китайцы покупали свои газеты, русские — свою. За американские центы.

Статья «Разочарование» уже стоила мне места корректора в газете «Новое русское слово». Не сразу, но владелец газеты Яков Моисеевич Седых вынужден был меня уволить. Под давлением различных сил, в том числе и общественного мнения читателей газеты, многие читатели сражались против советской Красной армии во Второй мировой.

Мы уже там, в приёмной, пересчитали всех мух, было очень скучно.

Внезапно в приёмную вошёл карлик. Как полагается, очень-очень маленький, но в чёрном котелке, в белой рубашке, бабочке и во фрачной паре. Лицо у карлика было уродливое, как у широколицей собаки. Но где вы видели красивых карликов?

Присутствующие зашевелились, послышались возгласы удивления.

А вслед за карликом вошёл, Господи, твоя власть, в котелке, как у карлика, в чёрной накидке с красной подкладкой, при бабочке же, как карлик, в лаковых туфлях, усы напомажены и торчат иголками в стороны горизонтально, вошёл сам Сальвадор Дали.

Его тотчас же усадили в кресло. Помню даже, что кресло было с обивкой мелкими цветочками, крестьянское какое-то. Не то чтобы его посадить, согнали кого-то, не то человек сам уступил место мировой знаменитости, но Сальвадор сел. Выдвинул трость вперёд и оперся на неё руками, не снимая котелка. Карлик стал кариатидой за его левым плечом.

Чуть ли не мгновенно появилась некая мумия женщины и попросила Дали проследовать за ней.

— Но куда?— отвечаю на ваш немой вопрос. Конечно же, в кабинет Шарлотт Куртис. Выгнав для этого из кабинета нормального просителя.

«Дали!», «Дˆали!», «Дали!», «Дˆали!» — закричала приёмная разными ударениями. Присутствующие стали наперебой переговариваться. Появление Дали в приёмной оппозиционной страницы «Нью-Йорк Таймз» объяснялось тем, что вчера газета напечатала неприятную для Дали статью, так они тараторили, а мы с Гришкой узнали от них.

Вероятно, он принёс свою статью, опровергающую вчерашние нападки на него.

— Вы видите, Эдвард,— сказал Гришка своим юношеским баском, когда вы Сальвадор Дали, вам не приходится ждать.

В голосе Гришки звучало порицание.

Через некоторое время Дали покинул кабинет Шарлотт Куртис, вполне себе удовлетворённый, лицо во всяком случае у него было удовлетворённое, с фирменно выпученными глазами.

Мы с Гришкой оставались там ещё пару часов и покинули кабинет Шарлотт Куртис неудовлетворёнными. Поскольку нам сказали: «Мы вам позвоним…»

Я, ещё плохо опытный в американских деталях отношений, вначале было решил, что это хорошо. Они нам позвонят.

Опытный же Гришка мне объяснил:

— Это плохо, Эдвард. Это такая формула — «мы вам позвоним». Обычно никто никогда не звонит.

Шарлотт Куртис запомнилась мне как сухая дама, типа нынешнего премьер-министра бриттов Терезы Мэй, только белёсая. И окурки во многих пепельницах в её кабинете, пепельницы в беспорядке стояли на бумагах…

Она могла меня сделать тогда внезапно знаменитым. Статьями на оп-пейдж не гнушались ни Дали, ни отставные да и действующие генералы и министры.

Но не сделала. Я сам себя сделал знаменитым. Правда, на это ушли годы.

Когда мне отказали ещё и в «Нью-Йорк Пост», и даже в «Вилледж Войс», и ещё где-то, уж не помню где… А моему другу корректору «Нового русского слова» в прошлом советскому диссиденту Вальке Пруссакову, убежавшему из СССР и Израиля, повсюду отказали с его статьями, у нас возникла мысль провести у дверей «Нью-Йорк Таймз» демонстрацию.

Мысль эта приходила, отвергалась, опять приходила, опять отвергалась нами же, но потом пришла и не ушла.

К тому же к нам присоединились ещё несколько эмигрантов, готовых протестовать, и укрепили нас в нашем намерении.

В конце концов образовалась небольшая команда, в которую входили, помимо меня:

мой давний друг ещё по Харькову — художник Вагрич Бахчанян, бывший советский режиссёр, дай бог памяти, как его звали? Марат Катров, по-моему, или Капров, в качестве наблюдателя должен был появиться поэт Лёшка Цветков, ну, и обещались быть члены «Сошиалист Воркерс Партии» во главе с нашей подругой Кэрол.

«У вас же первая демонстрация, подскажем…» — милые троцкисты.

Тогда было время Большой нью-йоркской депрессии. Город был банкротом. Здания были облупленные, летал по улицам мусор, было красиво и по-домашнему. Помню толстые карманы песка вдоль обочин всех этих хвалёных стрит и авеню. Стены небоскрёба «Эмпайр Стейт Билдинг» окружали сетки для улова падающих со стен вниз кирпичей.

Нью-Йорк лежал пыльный и потрескавшийся под осенним солнышком, когда мы шли на эту клятую демонстрацию. Неся завёрнутые в газеты написанные для демонстрации Бахчаняном плакаты. Плакаты были соединены верёвками, мы должны были их надеть на себя, как сэндвичи. Что там было написано, ей-богу, не помню. По-моему, было «За нашу и вашу свободу» — среди прочего.

Я написал «клятую демонстрацию»? Ну да, «клятую», мы уже её ненавидели, хотя ещё не начали.

Потому что страшно же было, конечно же. Первый раз на гильотину.

Не ходить? Засесть у меня в комнате в отеле Winslow и выпивать?

Нельзя было. Я эту кашу заварил.

И мы шли втроём, переругиваясь. Валентин Пруссаков, Вагрич Бахчанян и я. Оба они недавно умерли, поскольку сколь же они могли жить, сорок с лишним лет прошли.

На месте нас ждал всё-таки хромой Алёшка Цветков, впрочем, сразу декларировавший, что он наблюдатель. Ну, хоть так.

Катрова, нам сказали, кто-то видел, но мы его не видели.

Алёшка Цветков до сих пор жив и, мне сказали, высказывается как либеральный русофоб. Тогда он был хороший, и пьющий, и компанейский, вот что с людьми делает время, а может, в плохую компанию попал, люди ведь сплошь и рядом попадают в плохие компании…

Зато у нас оказались там конкуренты. Секту референта Муна угораздило демонстрировать в тот же день. Впрочем, дружные, чистенькие сектанты тотчас подошли к нам, дружелюбные, и предложили демонстрировать против «Нью-Йорк Таймз» вместе. Мы презрительно отказались.

«No problem!» — воскликнули они, улыбаясь, и отошли.

Мы надели наши сэндвичи. Было жутко стыдно, помню, как голые.

Подошли трое полицейских. Узнали у нас, в чём дело.

Узнав в чём, посоветовали нам не загромождать проход служащим и журналистам. При этом они, все полицейские, старательно, как проклятые, жевали чуингам.

Подошли троцкисты. Подбодрили нас. Мы раздавали листовку, содержание её тоже не помню, хотя именно я и написал её, а троцкистка Кэрол перевела на английский.

Один злой еврей скомкал при нас нашу листовку и энергично бросил её оземь, на асфальт, да ещё и плюнул поверх. В общей сложности с десяток человек скомкали листовку и в ярости швырнули её оземь. Сопровождая свои действия ругательствами в наш адрес.

Видимо, деморализованные, уже через небольшой промежуток времени, мои товарищи стали предлагать мне: «Может, хватит этого позорища?», «Пошли, достаточно!»

Но я заставил их отстоять два часа.

Несмотря на то, что мне самому страшно хотелось снять с себя сэндвич и убежать.

Когда я дал им сигнал, что «будет, ребята, пошли выпьем у меня в Winslow», они с облегчением сорвали с себя сэндвичи.

Когда Пруссаков заталкивал их в мусорный контейнер, я отвернулся.

Вот так создаётся История, в муках, как видите.

А «Нью-Йорк Таймз» стала за быстро прошедшие сорок с лишним лет ещё хуже, деградировала и врёт уже впрямую. Ну да вы знаете, за новостями-то следите ведь…

Нолик

Ноликом мы его все звали. Поскольку он был ирландский сеттер по фамилии О’Нил и с таким педигри, то есть родословным древом, что можно было позавидовать и аристократам. Пути, по которым попадают в неродные им страны dogs, случайны и, как правило, совпадают с перемещениями по нашей планете людей состоятельных.

Характер у Нолика был ярко выраженный дружелюбный. Завидев меня, запах мой был ему знаком чёрт знает с каких времён, он немедленно вставал на задние лапы и лез обниматься. А так как росту он был немалого, то запросто мог лизнуть длинным лиловым языком в лицо.

Шелковистая шерсть цвета кожуры молодых каштанов свисала с Нолика и даже с его хвоста. И большие шелковистые уши прикрывали его ушные раковины. Так как сеттер был создан Господом, чтобы хватать в воде подстреленную хозяином птицу и, держа её в зубах, доставлять хозяину на берег, то плавал Нолик отлично, на все десять баллов, и находил плавание удовольствием. Я помню его ещё в первый приезд к Николаю Николаевичу, он выскользнул из-под большой ели, украшающей дом Николая со стороны улицы, и был молод тогда.

Да и я был на 15 лет младше. То были мои первые после тюрьмы годы.

Места там, вокруг деревни Малахово, диковатые. Как-то Николай Николаевич и Нолик не спеша шли через поля и долины, и была жара. Вдруг Николай Николаевич увидел, что Нолик обнюхивает игравших в пыли на дороге трёх… медвежат. «Я схватил Нолика за ошейник, и мы убежали оттуда. Ты знаешь, Эдуард, если бы вернулась медведица, она бы нас растерзала…»

Возле деревни Малахово есть также деревня Будимирово. Там у разваленной церкви долгое время жил, купив себе разваленный домишко, друг моей юности поэт Слава Лён, по рождению Епишев, учёный, химик и геолог. В квартире Славы в Москве, на Профсоюзной улице, я познакомился году где-то в 71-м, что ли, с Иосифом Бродским.

Слава Лён даже старше меня. На сегодняшний день Слава пока ещё жив, хотя в Будимирово он что-то давно не появлялся и в Малахово к Николай Николаевичу не заходил. Правда, и сам Николай Николаевич бывает в своей бревенчатой настоящей народной избушке с русской печью всё реже.

Нолик умер где-то 2 или 3 июня 2016 года. От старости. Ему было не то 15, не то 17 лет от роду.

Если умножить на семь, то получаем в любом случае свыше ста человеческих лет.

Вначале у него поседели морда и усы, как у человека. Затем стали время от времени отказывать задние ноги. И было жалко на него смотреть, когда он виновато оглядываясь на нас с Николаем Николаевичем, тащил своё тело в коридор на одних передних лапах.

Стало отказывать ему и обоняние. Как-то он съел куриную полую косточку. Где-то выудив её из зелени во время прогулки. Косточка воткнулась ему в стенку желудка, и Николай Николаевич повёз Нолика к ветеринару и тем спас. Нолику сделали операцию, и он ещё некоторое время прожил на прекрасной весенней земле.

Он даже успел совершить путешествие в Малахово, хотя снег в тот год довольно долго там держался, потом шли дожди. Но вот уже скоро будет два года — он лежит в хорошем месте рядом с огромным валуном, и на его могилке растут дикие цветы и травы. А поверху там летают всякие птицы Тверской области.

Недалеко, в трёх шагах, задняя калитка дома Николай Николаевича, а чуть дальше видны дальние деревянные дома детей Николая Николаевича, Павла и Даши, у них свои давно семьи.

Нолик был приятной собакой. Я, который за время отсидки в Саратовском централе насмотрелся на неприятных служебных собак, там они пускали слюну и рыгали за нашими спинами. Дело в том, что на время обысков в «хатах» нас, зэков, выгоняли «на продол», и мы там сидели на корточках, носами к стене, руки за головами. А жуткие вонючие собаки, их держали на поводках конвойные солдаты, рыгали за нашими спинами. В тюрьме я возненавидел собак. А вот Нолик был в высшей степени приятное существо.

Ну и лежи там, пусть подлетают стрекозы и птицы и пусть охраняет тебя старый валун русской равнины, лежи, ирландский сеттер, беженец из Ирландии.

Помню, как он бегал у маленького пруда, распугивая лягушек, и они плюхались от него в воду, шлёп-шлёп.

Николай Николаевич сказал, что Нолик умер буквально через несколько дней после летнего переезда с Николаем Николаевичем в Малахово.

Словно терпел, умирать не хотел в Москве, а намерение у него было умереть в Малахово, где роются кроты, летают дрозды и сороки и плюхаются лягушки.

Лорд

Мясистый, седой, в клубном пиджаке с большим лицом. Такие типы «начальников» в прежние времена были не редкость, скорее были стереотипом. В современности такой появился разве что Дональд Трамп. Такое впечатление, что его где-то держали в холодильнике. Ожидаешь, что от такого понесёт грубовато, как костром, сигарой, но это не всегда.

Вот такой был лорд Вайденфельд. Вначале я было подумал, что он настоящий лорд, но он оказался евреем из Вены, получил лордство от королевы за заслуги. Анн Гетти, высоченная красотка с мёртвыми изысканными чертами лица, познакомила меня с ним в Нью-Йорке, возможно, это был 1990 год, потому что именно тогда я и прилетал в Нью-Йорк для promotion моей наконец переведённой книги «Memoirs of a Russian Punk» (это «Подросток Савенко» на русском).

Умер он, получается, через 26 лет после нашего знакомства. Так как он родился в 1919-м, а умер в 2016-м, то, получается, что он прожил 97 лет.

Ему повезло быть другом Анн Гетти. Когда она приобрела у издателя Барни Россета известное изданиями Генри Миллера и Берроуза «Grove Press», она передала бразды правления Вайденфельду, пригласив его для этого из Вены. Ну, он и угробил издательство. До этого у него было безобидное мелкое издательство «Вайденфельд» в Вене, где он публиковал пыльные рукописи своих венских приятелей-литераторов.

Рукописи эти, может быть, и заслуживали стать книгами, но они касались венской литературной и культурной жизни в период между двумя войнами и интересовали ограниченный контингент читателей.

Анн Гетти, безупречная красотка, жена одного из наследников нефтяной империи Гетти, поставила Вайденфельда у руля скорее современного, энергичного издательства, и издательство загнулось от этих книг. От «Grove — Weidenfeld», так потом оно и называлось, ждали книг Grove, авторов, подобных Миллеру и Берроузу, а к читателю поступали политкорректные антинацистские книги, подобные фильму «Выбор Софии» или как там позднейший такого типа фильм назывался? А, вспомнил, «Список Шиндлера».

Моего «Подростка», сейчас не помню за сколько, но они купили, за гроши, собственно говоря. К тому же «Memories of a Russian Punk» переводились переводчиком, его звали Ясон Розенгрант, чуть ли не семь лет, потому что переводчик, идиот, страдая от развода с женой, впал на эти годы в депрессию, а у издательства не хватало кишок либо разбудить его, либо отказаться от его услуг.

Ну, естественно, широкая публика за семь лет (или сколько там?) успевает начисто забыть автора. Посему «Эдичку» забыли к тому времени, когда к читателю поступили истории пятнадцатилетнего Эдибэби. Книга не имела успеха и плохо продалась.

Всё безвольный Вайденфельд и холоднокровная мёртвая красотка Анн Гетти.

Там ещё была влиятельная тётка — югославский персонаж, но редактор американского издательства. И я подозреваю, что она была хорватка. Не стану называть её фамилии. Потому моя последующая писательская судьба — у Grove Weidenfeld не сложилась в дополнение ещё и к этой югославке. Помню потряхивающего перхотью и пеплом сигары дородного лорда, чарующее мёртвое личико Анн Гетти в офисе у них. Свою злобу я тогда сорвал, если верно помню, на англичанах, потому что они тоже послушно дожидались, пока Розенгрант, развалюха дурная, котлета, жирный увалень, выйдет из депрессии. Как я был зол на них, на всю эту компашку! О, как я был зол! На инертных, апатичных, они меня резали, суки, всю мою литературную карьеру в англосаксонских странах загубили. Ожидая этого Розенгранта!

В клетчатой шляпке…

21 января 2016-го умер Виталий Канашкин, редактор журнала «Кубань», эпизодический, но всё же персонаж моей жизни.

В Краснодаре деревья с белой корой и весна наступает на два месяца вперёд по сравнению с Москвой. Там юг.

Вот из книги «Лимонов против Жириновского» эпизод о том, как я побывал в Краснодаре летом 1992 года вместе с Жириновским и меня утащил этот Канашкин.

«Из телевидения мы отправились прямиком на площадь у здания краевого совета, где собрались к 12 часам казаки. Зрелище оказалось внушительным. Бышлыки, папахи, чёрная и синяя форма, погоны, сапоги, нагайки в сапогах…

Казаки собрались к зданию краевого совета, где как раз началось заседание совета, чтобы потребовать отставки префекта Краснодарского края Дьяконова, назначенного Ельциным…

На площади, запруженной живописным казацким народом, меня узнал такой из себя гражданский и не казацкий «дядя» в клетчатой коричневой шляпке. «Дядя» оказался главным редактором журнала «Кубань» Канашкиным. Он умолил меня пойти с ним в редакцию, расположенную на одной из соседних улочек. Журнал «Кубань» как раз напечатал тогда в 3–4 номере начало моей книги «Подросток Савенко». Впоследствии по требованию каких-то (казацких!) организаций публикация этой вполне невинной, на мой взгляд, книги была приостановлена. Однако Канашкин напечатал книгу отдельным изданием. Канашкин утащил меня с площади, притащил в редакцию «Кубани», утащил в фотографию, заставил сняться с редакцией журнала в позах XIX века (техника в этой фотографии тоже была XIX века) и отвел обратно на площадь (…)».

Увидев меня, поднимающегося, Жириновский представил меня толпе: «Писатель, член нашего теневого кабинета». Толпа зааплодировала и закричала: «Эдик! Эдик!» Я сказал несколько слов, и они пошли на меня с рублями, десятками, сотнями, с газетами и календарями, дабы я дал им автографы.

В начале 2018 года, то есть через 26 лет, я приехал в Краснодар на «Ласточке» из Ростова встречаться с читателями по случаю выхода моей книги «Монголия». Канашкина уже два года как не было в живых.

Вот несколько кусков из моего путевого блокнота. 3 марта 2018 года:

«Прибыли на «Ласточке» в Краснодар. Отель «Триумф». Здесь уже у деревьев набухли почки. (…) Как конец апреля в Москве. Встречали нас на вокзале опера. Сейчас они сидят в автомобиле у отеля. В «Ласточке» ехали футбольные фанаты на матч Ростов — Краснодар.

Мы приехали в отель часов в одиннадцать, номер весь белый, отель четырёхзвездочный, сказал таксист. Телефон не работает, чайника нет…

В 13 часов пошли по улице Красной и нашли столовую под названием «Тарелка». Я съел рассольник и тефтели с гречкой. Опера и их машины крутились вокруг нас. А затем проводили в отель.

Когда поехали мы в торговый центр, где я должен был выступить в книжном, опера поехали с нами и обратно нас конвоировали.

Задействованы были в общей сложности человек пять пеших оперов и как минимум два автомобиля. Утром они нас сопроводили в аэропорт».

Вот тебе и Канашкин, и его клетчатая шляпка.

Ему было… посчитаем. Он рождения 1934 года, следовательно, когда умер, ему было 82 года. Нормально пожил.

Казаков в форме мы в Краснодаре не увидели ни одного. Вот что значит двадцать шесть лет прошли.

Медиум

Мамлеев был, наверное, медиум. У него были повёрнутые внутрь себя глаза, как желе или холодец, на губах пенка, он что-то бормотал не совсем осмысленное, обычно довольно тупо хвастался своими достижениями в литературе. Это хвастовство было детское какое-то, такого же порядка, что и дети в своём кругу хвастаются. «Папа купит мне много курток» — в ответ на вызов, новую куртку у мальчика-соседа. Назначение Мамлеева было — не быть умным, но быть медиумом, доносить нам бессмысленность параллельного мира. Выполнив свою работу, промычав, и пробекав, и промекав, он лёг в гроб и отбыл.

Когда Мамлеев говорил с вами, он на вас не смотрел. Ему это было не нужно.

В советское время он ходил читать свои тексты по квартирам. Квартиры важных знаковых интеллигентов Москвы и Ленинграда, по сути, были салонами. Салонная система, существовавшая уже и во времена Пушкина, а то и раньше, в целости и сохранности сохранилась в советскую эпоху, потому что других форм общественной жизни власть не позволяла. Ведь по названию, да и по классовой сути большевистская власть оставалась запретительной, царистской и контролировала и книжные магазины, и рестораны, и кафе, и всё, всё, всё…

Мамлеев ходил по квартирам и читал из тетрадок, вынутых из портфеля. В ту пору он был толстым округлым человеком, одетым в допотопный большой советский костюм, в котором пряталось, как в раковине, его тело. Хотя и большое, но костюм был значительно крупнее. Вполне возможно, что Мамлеев был учителем математики. Читал он монотонно, и персонажами его рассказов были обычные, довольно скучные обыватели из тех, что варили супы из суповых наборов или югославских пакетиков, лишь добавляя туда картошки. Но сущность у всех этих «тёть Нюр» и «баб Ань» была дьявольская.

Окончив читать, Мамлеев прятал тетрадки в портфель и уходил. Он никому не позволял копировать (да и не на чем было в ту пору копировать ему тетрадки) либо переписывать свои рассказы. И правильно делал. За это нелегальное творчество, хотя в нём с виду не было антисоветских выпадов, можно было загудеть за решётку.

Никто особо не загудел, первыми были Даниэль и Синявский, да и то за «веером от живота» и «день открытых убийств» сели; однако Мамлеев был прав в своей трусости.

По случайности я знал его жену Машу, когда она ещё не была такая постная Маша, а звали узбечку тогда Фарида, и фамилия у неё была с изломом, по-моему, Хоружая. Я ей шил из белой парусины джинсы. Фарида была поочерёдно подругой-девушкой Эрнста Неизвестного и Генриха Сапгира, а затем прилепилась к тишайшему Юрию Витальевичу, писателю, имевшему привычку часто-часто моргать.

Я думаю, у Фариды-Маши и было изначально инстинктивное желание получить высокий социальный статус, заполучив себе статусного в российском обществе мужчину. Деньги для таких, как Маша-Фарида, не играют роли. Она пошла далее по жизни, прилепившись к своему часто моргающему гению, не ропща и скорее счастливая, чем нет. Она называла его Юрочка, он её — Машенька.

Когда стали уезжать за границу евреи и не только, например, уехал мой друг Бахчанян с русской женой Ириной, то Юрий Витальевич стал целить на заграницу. И уехал-таки, увозя потерявшегося от Бахчанянов, но вскоре найденного кота.

Следующее свидание, когда судьба столкнула меня с Мамлеевыми, случилось в Корнелльском университете, куда я был приглашён прочесть одноразовую лекцию. Александр Жолковский, профессорствовавший в те годы в Cornell University, потащил меня к Мамлеевым, они жили где-то в окрестностях Корнелльского университета на улице Трёх молотков. «Они очень зовут тебя к себе»,— уговорил меня Жолковский.

Выпутавшись из шумов «Лолиты» (университет поселил меня в университетском мотеле, и там, так же как в утро, когда Гумберт Гумберт впервые просыпается с Лолитой в мотеле, шумела сливом раннего постояльца вода Ниагарским водопадом), я нехотя поехал. Оторвав меня, Алик, как его все звали, увёз меня на улицу Трёх молотков. Мамлеевы установили ради меня стол и уставили его пьянством и закусками.

Загадка их гостеприимства, впрочем, быстро объяснилась. Они изнывали от тупой работы — она уборщицей, он — «носителя языка» и провинциальной жизни в Корнелле и нащупывали возможность уехать во Францию, в Париж, где я уже жил с мая 1980-го. У меня они хотели узнать детали: как, что и к чему. И, может быть, получить помощь. По этому случаю они называли меня Эдинька.

Хитрые притворы, которым никто не был близок, пара спрутов, державших оборону против всего мира, они со мной поссорились в тот день, точнее, это я взорвался и нагрубил им, за что нехотя, взвешенно, но всё же был назван ими «мальчишка», «наглец» и прочими ещё более резкими словами.

Ну и на мой выбор — последняя встреча в ресторане на Поварской, куда юный писатель Сергей Шаргунов пригласил меня на свой день рождения.

Похудевший, седой и хрупкий, подошёл Мамлеев и, не глядя на меня, стал монотонно гундеть о своих победах в книжном бизнесе Германии. «Да, у Юрочки, Эдуард, выходит двухтомник в Германии»,— вставила свою фразу Маша (уже только я один лишь в зале на Поварской знал, что изначально Машу звали Фарида и у неё была внушительная задница. К Юрочке и ко мне подошла иссохшая старушка с куриными лапками и фанатичным взором.)

В дневнике у меня, в одной из поздних тетрадей, о смерти Мамлеева за 26 октября 2015 года коротко: «Вчера умер Юрий Витальевич Мамлеев. Ему было 83 года, он родился в 1931 году». И в тот же день: «Все там будем».

А вот запись за 29 октября 2015-го.

«Вчера сходил в ЦДЛ, где в Малом зале происходило прощание с Мамлеевым. Мертвецы как брёвна. Лежат бревном, матово-глянцевое лицо чуть припудрено, вещь в себе. Интеллигенты закупорили вход в Малый зал, стоят нерешительно и плохо организованно. Я всё же смело пошёл вперёд через минут 7–10 ожидания, чтоб рассеялись с пути. Когда не рассеялись — пошёл.

Чем они занимались? Долго и нудно интеллигенты объяснялись с микрофоном, высокопарно говоря общие фразы. Они любят произносить длинные восхвалительные тосты и по-скифски славословить мёртвого.

Я не вынес, рванул к гробу и положил свои две розы.

За мной — моя охрана и наши подражатели.

Я пробормотал: «Все там будем!», взявшись за край гроба Мамлеева.

Протискиваясь к выходу, я пожал руку Дугину (он мне пожал), сказав ему: «Здравствуйте, Саша!»

В России статус превыше всего. Сколько людей придёт на день рождения и кто. Есть ли свадебный генерал на свадьбе. Сколько людей на крестинах и кто крёстные. И в финале: сколько людей придёт на похороны.

В России любят хоронить. И произносить хвалебные речи. И преувеличенно рыдать на публику. И преувеличенно расхваливать покойного, называя его «великим»»…

Отдельная запись: «Мамлеев — метафизик для бедных жителей коммуналки».

Бузина

Запись от 16 апреля в моей рабочей тетради: «Застрелен Олесь Бузина в Киеве, публицист. Я был с ним на шоу Норкина».

Ну да, я познакомился с ним в перерыве шоу Норкина под названием «Список Норкина». Бузина, небольшого роста, бритоголовый, череп глянцевый, стоял у пюпитра справа от меня — соседом. Он мне представился, мы обменялись дружественными фразами.

После перерыва Бузина не выдержал, устроил скандал Норкину, впрочем, справедливый.

«Я к вам из Киева приехал, вы меня вытребовали и не даёте слова. Это, между прочим, не прогулочное путешествие в Москву из Киева на ваше шоу прибыть… У меня обязательно будут проблемы по возвращении…»

«Успокойтесь, успокойтесь…» — убеждал его Норкин.

Но Норкин не был прав. Он разрешил двум говорунам Российской Федерации Жириновскому и Леониду Калашникову из КПРФ вступить в многословную дуэль, драчку. Да ещё там велеречивый внук Молотова вступил, так что на Бузину не хватало времени.

По правде говоря, передача была ведь по Украине, нужно было дать слово Бузине — нашему союзнику, а то, что говорили вышеперечисленные записные ораторы российских телешоу, было архибанально.

Мне так было нудно и противно слушать и Жирика, и Калашникова с татарско-монгольской внешностью, и внука Молотова с внешностью бескровного внука известного человека прошлого. Бузине тогда дали слово, но он мало что успел сказать, так как время заканчивалось и закончилось. В самом начале там ещё ушёл брат Чубайса — не очень умный либерал-экстремист.

А потом Бузину застрелили. Вероятно, сразу после этого шоу Норкина. В Киеве.

Некоторое время спустя журналист Чаленко привёз мне (я тогда имел еженедельный час на «Русской службе новостей») на Бумажный переулок два пакета книг Бузины. Целых семь штук. Чаленко аккуратно вынул книги из пакетов, пакеты аккуратно сложил и упрятал в сумку. Мы положили книги Бузины в машину и отъехали. Хохоча и рассуждая, что вот этим «пакеты забрал» хохол и отличается от русского. Даже пророссийский хохол.

Я на свою беду начал с памфлета Бузины о Тарасе Шевченко. Книга, где Кобзарь был представлен пьяницей, юзером и слабым талантом, оказалась злой карикатурой и мне решительно не понравилась.

Поскольку я со второго класса изучал в школе украинский язык и читал Тараса Шевченко на украинском, я знаю, что он и поэтичен, и красив. Может, и не мировая вершина, не Иоганн-Вольфганг Гёте, но вполне заметных размеров национальный поэт. «Садок вишневий коло хати / Хрущі над вишнями гудуть / Співають ідучи дівчата / Та матері вечерять ждуть». Чудесная национальная поэзия.

Прочитав книгу Бузины о Тарасе, я не стал читать другие. Пока однажды вечером всё-таки не заглянул в одну, в другую — и решил, что другие книги Бузины много лучше книги о Тарасе.

Его «Докиевскую Русь» я даже поставил на ту полку, где у меня сгрудились профессиональные книги по истории.

Украинцы по природе своей напоминают сербов. Они более беспечны, чем русские. Я бы, если жил бы на Украине, без десятка ребят по Киеву бы не разгуливал.

А он вот в одиночестве был убит. Говорят, был состоятельным человеком, книжки его хорошо продавались.

Ну что ж. Есть такая хохляцкая поговорка: «Знав на шо iшов». Знал, но был беспечен.

В его книгах раздражает частое отсутствие вкуса. Пишет, пишет вроде все убедительно и вдруг допустит вульгарное противоречие, что противно становится.

Вот он пишет о славянах Болгарии, Сербии и Хорватии. «Эти милые люди в одежде из домотканого полотна, которого часто не хватало даже на рубашки, совершали набеги на Грецию в одних штанах, надеясь разжиться чем-нибудь ещё, чтобы прикрыть голое тело, искусанное комарами и мухами. Не имея другого оружия, кроме копий и луков, славяне обожали нападать из засады, прятаться в болотах, куда ни один приличный римский воин не рисковал забираться, и выскакивали из грязи в самый неожиданный момент с грозными и часто нетрезвыми криками, представляющими самые невообразимые комбинации отборнейшего мата».

Ну что, этот образчик свидетельствует о низком, как наши предки любили говорить, «подлом» воображении и мироощущении. Памфлет, одним словом. Обывателям Украины такие книги нравились, раз покупали. Но ведь вульгарно. Ведь пошло, впрочем, произведение, считающееся Библией украинской литературы, первым украинским литературным памятником, была и есть «Энеiда» Котляревського, бурлеск, начинающийся с таких вот строк:

«Эней був парубок моторный / И хлопецъ хоч куди казак…»

За один этот пошлый выше процитированный отрывок из творчества Бузины о славянах Болгарии, Сербии и Хорватии, возможно, его и застрелили.

Шучу, юмор висельника проявляю. Бузину убили за насмешки над Кобзарём и Украиной.

И вот он уже не стоит за пюпитром на шоу Норкина. Его наследство, материальное, растащили родственники. Ох, эти близкие, они, как тараканы, сожрут всё, что создал и возделал энергичный человек.

А «бузиной» на Украине называли патлатые кряжистые кусты, несущие на себе красные гроздья непригодных в пищу мелких ягод. Как бы рябина в миниатюре были эти кусты бузины.

Еще есть пословица: «В огороде бузина, а в Киеве дядько», то есть белиберда, несвязный бред, глупая, запутанная идея.

А Норкину нужно было заткнуть и Жирика, и Леонида Калашникова, и внука Молотова, в крайнем случае выставить их к матери в коридор и дать слово Бузине, всё же это он жил в Киеве. А передача-то была об Украине.

Бузина: у него разухабистый, жлобский тон изложения, о чём бы он ни писал. Такой сквозь сплевываемые семечки говорок вульгарного простолюдина…

Бузину читаю. Ну, злыдень! Украинофоб уж точно!

ККК

Запись в рабочей тетради за 4 мая 2015 года. «Умер 2 мая Костя Кузьминский, где-то в США». Помню две строчки о нём:

«Здравствуй, Костик-хвостик, В прошлое ты мостик…»

Это о нём строчки. Только куда их сунуть, не помню.

Хрен знает, когда я с Костиком познакомился. Мне кажется, что в 1968 году, скорее всего.

Было лето, и мы стояли недалеко от Яузского акведука, напротив у самого начала (либо это был конец, если судить по номерам домов? Так начало или конец?) Сельскохозяйственной улицы: я, Виталий Стесин (художник, сейчас где-то в Кёльне, если не умер), Андрюха Лозин (сейчас в Вене, если не умер), ещё, по-моему, дружок Лозина по фамилии Воронцов и ждали ККК, как он себя называл, поэта из Питера.

Мы были веселы, оживлены и хохотали. Так как доселе встреченные нами (и на этом самом месте) поэты из Питера были хромоногими, последним был Кривулин, тот вообще передвигался с помощью двух палок, то мы строили предположения о том, что и ККК окажется хромоногим.

Но так оно и вышло! ККК усатый и в ковбойской шляпе оказался очень хромоногим, с палочкой.

Когда он приблизился и мы опознали его, мы все чуть не падали от хохота. Но ему не объяснили почему. Мы были грубые люди, литературнохудожественная шпана.

Чтобы было понятно, кто такой Константин Константинович Кузьминский, или ККК, вот синопсис его забубённой и грешной жизни.

Родился в 1940-м, в один год с Бродским и тоже в городе Ленинграде.

I. Юные годы. Был разнорабочим. Рабочим хозчасти Эрмитажа, рабочим сцены Мариинского театра, маляром в «Русском музее». Этого достаточно. Жил в пластах неофициального искусства. Знал всех, и все его знали.

II. В 1975 году уехал в США, в штат Техас. Там в городе Остин его пригрел Джоун Боулт, профессор Техасского университета в Остине. Там ККК создал первые тома своей антологии. Потом, когда Боулту закончили продлевать его профессорство в Техасе, в Остине, Кузьминский приехал в Нью-Йорк, я там у него побывал в какой-то хибаре, я уже жил в те годы в Париже и побывал у него вместе с Наташей Медведевой.

III. Предпоследнее его пристанище. Этот период характеризует короткая цитата из некоего Г. Рыскина, тот побывал у Кузьминского там:

«Я обнаружил Константина на границе штатов Нью-Йорк и Пенсильвания, в лачуге на берегу Делавера. Его брюхо свисало с кровати, как бурый овощ. Борода разметалась облаком. По хижине бродила понурая русская борзая, от которой невыносимо воняло скунсом».

IV. Умер он 2 мая 2015 года в городке Лордвиль в штате Нью-Йорк от сердечного приступа.

«Бунтарь, мудрец, энциклопедист и вечный ребёнок»,— сказал о нём кто-то.

Основной его труд «Антология новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны».

Вот что Джон Боулт написал в предисловии:

«Более невероятного составителя, более иконоборческого публициста, более нетерпимого комментатора, чем г-н Кузьминский, всем известный своими капризами, трудно было бы и представить. Но самое любопытное, что именно г-н Кузьминский оказался единственной кандидатурой для этого непомерного труда. Подобно тому, как поэт Бенедикт Лившиц, вращавшийся в центре русского авангарда, стал автором достоверных мемуаров о русском футуризме, Константин К. Кузьминский, верный рыцарь диссидентской музы и центральная фигура ленинградского полусвета, должен был воссоздать словесный образ второй советской литературы».

Кусок отзыва о Кузьминском от недоброжелателя (Пётр Ефимов, кстати, не выносил и Э. Лимонова). Пётр Ефимов: «Форма, которую избирает К. К., что-то вроде гибрида кляузы и поношения, склеенных сапожным клеем и подлакированных ядом кустарного производства. А сам тон — разухабистый, вульгарный, завистливо злой не оставляет никаких сомнений в истинных намерениях автора».

Бродский и Бобышев запретили Кузьминскому использовать свои тексты. Потому этих двух «Б» нет в ленинградском томе. Я, напротив, подсовывал свои тексты. Кузьминский, чувствуя во мне родственную душу бунтаря, любил меня за бунтарство, обильно со мной переписывался. Я помню, посылал ему изукрашенные рисунками письма из Парижа, как-то мне привелось увидеть одно-два в интернете,— там были предложенные ему темы: «Долой культ личности Бродского и Солженицына!» (В «Антологии» я обозначен как член редколлегии.) Он тему с удовольствием подхватил.

Переписывался с ККК и с двумя моими жёнами: с Еленой Козловой-Щаповой и с Натальей Медведевой.

У ККК была одна верная подруга, пережившая его: Эмма Подберёзкина по прозвищу Мышь.

В 2006 году режиссёр-документалист Андрей Загданский снял фильм «Костя и Мышь» — это о них, ККК и его вечной подруге.

Был Константин жирён, пузат скорее не от пищи, но от болезни, принимал гостей лёжа, весь в бороде и усах. Лёжа, потому что что-то у него было с ногами. То ходил, то нет. Но предпочитал лежать. Уникальный, конечно же, был человек. Так, как жил он, я бы жить не смог. В обнимку с вонючими его собаками, бомжом таким. Но, что называется, «снимаю шляпу!».

Вот нашёл я его характеристику в той же моей рабочей тетради в тот день, когда я узнал о его смерти:

«Ещё о ККК. Прожил цельную, непротиворечивую жизнь тотального нонконформиста, ниспровергателя Богов, родителей и всяческих эстеблишментов. Воинственный антиобыватель. Бомжеватый способ жизни, избранный им,— поражает».

Бродский и Бобышев, конечно же, говнюки, что отказались появиться в «Антологии». Буржуазные капризули, жопы.

Буржуй

13 апреля 2015 года позвонил Юра Староверов (сидит сейчас Юра в лагере, где остался отсидеть из срока в три года). Юра сообщил, что умер нацбол по кличке Буржуй. Тромб оторвался, похороны в среду. Было Буржую сорок лет.

Ночью я написал:

«Гибнут товарищи, мрут мужики / С левой и правой руки».

Я его видел, Буржуя, все время. У него был такой действительно буржуйский, подмяукивающий голос. Дмитрий Ракитин «Буржуй» вступил в партию, когда мы были арестованы — алтайская группа, товарищи говорят, что пришёл где-то в 2001 году, активно начал действовать в 2002-м. Некоторое время был бригадиром Юга Москвы.

Ещё он был корректором «Лимонки», когда она уже печаталась как «Генеральная линия» и «На краю».

Сейчас утверждают, что Буржуй организовывал Акции Прямого Действия. Возможно.

Совершенно точно, что он помогал партии с разведкой (ну, разведкой места проведения будущих АПД). Организовывал второй бункер на улице Марии Ульяновой, нашёл помещение и руководил там грандиозным ремонтом с выкатыванием пола, заливкой бетоном, возглавил и усиление стены (текла, её просмолили). «Из-за того, что договаривался с чиновниками о перепланировке устно, а не как положено, мы потом бункер потеряли в арбитражном суде»,— сообщила мне активистканацбол, свидетель, получилось, что перепланировка не была согласована.

От себя скорректирую тут свидетеля. Нас в любом случае в тот период жёстко прессовали, нападали на нас, известны случаи массовых нападений, нас бы с Марии Ульяновой так и так выжили бы.

Прозвище Буржуй получил единогласно за то, что всё время имел слишком приличный вид (при пиджаке) и вполне гладкую физиономию. Работал он, кажется, в казино. По крайней мере все так утверждали. Жил с матерью. Окончил МГУ. Во всяческих заговорах и расколах замечен не был. С донбасской весны и до дня смерти активно участвовал в организации сбора и доставке гуманитарной помощи, закупках формы и снаряжения для «интербригад», воюющих в Донбассе.

Тромб оторвался.

Последний раз помню его на многочисленном вечере, посвящённом юбилею газеты «Лимонка», он же юбилей партии в Зверевском центре. Следовательно, это было 28 ноября. Но вот год какой?

Мы сгрудились тогда в углу, у водки и бутербродов с салом.

На том юбилее, помню, была и одна из будущих Pussy Riot, «Толокно». Есть фотографии. Она удивлёнными глазами вылупилась на меня. Вот тебе и Буржуй. В казино работал.

Официальная нацбольская биография Буржуя:

Ракитин Дмитрий Алексеевич. Родился в ноябре 1974 года в семье военного инженера. Единственный ребёнок в семье.

Окончил среднюю школу в Москве. Поступил на исторический факультет МГУ, но в бурные 90-е ушёл из университета, не доучившись. Сменил немало профессий — от службы в МВД до работы в казино. Был успешен в бизнесе, но долго нигде не приживался из-за неумения вовремя прогибаться.

Позднее, уже в XXI веке, восстановился в МГУ и в 2011 году окончил истфак. Специализировался по старинным книгам и религиозной истории. Диплом получил со скандалом, так как на кафедре истории церкви при защите дипломной работы его пытались завалить из-за споров по поводу ПуссиРайот — он доказывал мракобесам, что глупо было сажать девиц.

Женат не был, хотя пользовался успехом у женщин. Наличие детей неизвестно.

Помимо чисто политических моментов и АПД был особо полезен в хозяйственных вопросах. Прирождённый завхоз, способный на любом рынке быстро найти нужное подешевле и покачественнее. Это особенно проявилось в 14-м году, когда потребовалось снабжать наших добровольцев на Донбассе. Не раз ездил туда…

Скоропостижно скончался в апреле 2015 года, в разгар работ по снабжению добровольцев. Ранее не болел, в больницах не лежал. Озвученная версия — тромб. Хотя мать в ней иногда сомневается.

Буржуй, грамотный «НБ-менеджер», настолько идеально справлялся с обязанностями дипломата, что участковый месяца два не догадывался, что на его территории строится Бункер-2, а не офис некоей редакции. Имел прямое отношение к разработке целого ряда громких АПД. Аккуратен, целеустремлён, но при этом почти без понтов. В меру циничен.

Постоянной работы не было, но врождённая высокая мобильность позволяла ему без проблем устраиваться сразу на руководящие посты во всевозможные фирмы и заведения.

В попытках создать свою семью замечен не был. Слишком долгих отношений с женщинами не любил.

Другой Распутин

Он жил где-то в районе улицы Сивцев Вражек. Во всяком случае мы несколько раз встречались с ним на дистанции от метро «Кропоткинская» до нескольких сотен метров по Сивцеву Вражку. Обычно он окликал меня, и мы останавливались и некоторое время беседовали.

Где он точно жил, я так и не узнал. Во всяком случае и он, и я выходили тогда из метро «Кропоткинская», жил я до марта 2011 года по адресу: Калошин пер., 6, напротив Театра Вахтангова, потому проходил по Сивцеву Вражку до моего переулка. В апреле 2001-го меня арестовали на Алтае, я перестал там жить. Стал жить по тюрьмам.

Распутин возникал, я помню, в советском длинном пальто и в обычно минимальной шляпке.

Вид у него был (включая выражение лица) неуверенный. Я практически всегда был сопровождаем нацбольской молодёжью, может, это от их присутствия у него был неуверенный вид. Его, писателя-деревенщика, волновало и интересовало злое племя, городское, незнакомое.

Ко мне, вождю этого племени, он каждый раз обращался с вопросами. Ну какие в те годы были ко мне вопросы у людей возраста Распутина? (Он был рождения 1937 года, всего на пять лет старше меня, но он был безмятежно довоенный, а я — яростно военный.)

В те годы люди его возраста осаждали меня в основном двумя вопросами:

— Ну как это у вас такой флаг?

И:

— Почему национал-большевистская партия? Нас учили: националисты и большевики — враги.

Собственно, какая вам нужда услышать, что я ему отвечал? Важно, что Распутин спрашивал.

При этом у него было умное и грустное лицо умного мордовского мопса, иногда он снимал свою шляпу (а может быть, просто наступал летний сезон) — и тогда с худым черепом и ниточками волос он напоминал мне моего отца, и я оттого, что он напоминал мне отца, бессознательно симпатизировал ему?

Наверное, так.

Получилось так, что к нему относились бабушки и дедушки из его литературы, гибнувший ещё в советские годы контингент, люди, потерявшие и побеждённые из «Прощания с Матёрой», а ко мне — грубые и невыносимые подростки современности. Да я ещё и вооружил их пылающим чуть ли не гитлеристским флагом и кипящим названием «национал-большевики».

Нацболы стояли поодаль, хмуро ожидая, когда вождь закончит говорить с обывателем, типичным «овощем» на их жаргоне. Они же были безжалостные панки, нацболы, у них были такие беспомощные дедушки, как Распутин.

— Что за мужик?— спрашивали они потом, когда я прерывал беседу.

— Это же Распутин!— восклицал я, предоставляя им гадать, неужели тот Распутин выжил и дожил до наших дней. Я не знаю, как он жил, возможно, он был богатым человеком, но на нём был дешёвый шарфик, белый лоб его был в мучительных морщинах, во мне он вызывал симпатию.

После ареста, тюрем и лагеря я поселился в «Сырах» на Нижней Сыромятнической улице. Потому больше его не встречал. Он был членом того же писательского союза, что и я, Союза писателей России. Но я на писательские сборища не хожу. Давным-давно заходил на Комсомольский проспект, 13, за справкой.

Писатели мне далеки. Они наводят на меня уныние. Я уж лучше с девками и парнями.

Смерть Бориса Ефимовича

Запись в рабочей тетради за 28 февраля 2015 года.

«Я, конечно же, причудливый ребёнок в моих «Книгах Мёртвых», который смотрит на взрослых с величайшим недоверием и скепсисом. (…)

Ночью работал. Лёг спать, отключив телефон. Проснувшись, по радио «Коммерсант FM» узнал, что убит Борис Немцов.

СМИ: «Несомненно, это политическая провокация со стороны сил, заинтересованных в победе ультралибералов. Убили рядом с Кремлём. Дерзкая провокация».

«Кто заказчик? Те, кто мыслит глобально. Кто хочет оранжевой революции. Четыре выстрела в спину, в центре Москвы».

Поужинал в ГУМе. Пошли гулять с украинской моделью 23 лет. Умер в течение двух минут.

Анна Дурицкая недавно сделала аборт».

Мои размышления.

Политического будущего у него не было…

Эфир забит Немцовым.

Включил радио около 8:45 и узнал, что Немцова убили. Господь прибрал нашего врага. Радоваться нужно.

02 марта. О Немцове. Большой говнюк был покойный.

03 марта. До сих пор большие убийства в России совершались не в результате глобальных политических заговоров, но по расчёту и из мести. Листьев (не политическое вообще убийство) — 1995. Из-за денег Старовойтова — 1999, Политковская — 2007, из мести. Сергей Юшенков — бывший полковник, «Либеральная Россия», из-за денег Березовского, убил Коданёв. Литвиненко — из мести, не из политических соображений.

Это были зачастую убийства политиков (Старовойтова, Юшенков), но не политические убийства.

Разнокалиберные патроны (ну, не единообразного изготовления) и переделанный травмат — это потому, что убийца неместный, у него нет связей, он скорее с Украины, ему негде достать. Я верю, что Немцов был убит из-за украинки Анны, он не был значительным политиком. Он был застрелен украинским бывшим любовником Дурицкой, каким-то мелким наци из Киева, вероятно.

Прохоровский журнал совсем ох… Публикуют: «Листьев — Старовойтова — Ющенков (через щ) — Хлебников — Литвиненко — Магницкий — Политковская — Маркелов — Савченко — Немцов…»

Мне кажется, власти выгодна версия: радикальные исламисты убили Немцова. Такая версия примирит Россию и Запад.

04 марта. Утро. Слава Богу, похоронили Немцова окончательно и бесповоротно, а то болтался как говно в проруби, занимая собой прорубь и мешая плавать другим. Человек он был неумный. Говорил долго, нудно и неярко, несмотря на относительную нестарость по возрасту, исповедовал архаичный либеральный капитализм.

Покойный был типичным восточным европейцем, пытавшимся имитировать хозяев слугой, но (метафора) газету читал вверх ногами и надевал белые носки к смокингу.

Немцов — типичный восточный европеец.

Как-то я летел в самолёте AirFrance из Парижа в Будапешт на литературную конференцию. В салоне первого класса со мной летел парижский чех. Не Кундера, но второстепенный чешский писатель, живущий в Paris, их там проживало значительное количество после поражения 1968 года.

Чех в самолете, я за ним наблюдал, вёл себя уморительно. Он с важным видом делал вид, что читает Le Monde, когда стюард предложил ему напитки, он выбрал минеральную воду без газа и стал изображать, что с удовольствием пьёт эту гадость.

«Обезьяна,— подумал я с отвращением,— подламывается под француза».

Я взял себе дармового французского шампанского, самолёт же был AirFrance. Чех первое время посматривал на меня со строгим осуждением. Когда мне налили по моей просьбе второй бокал, осуждение сменилось вожделением. Чех достал бумаги, я предполагаю, это был текст его выступления на конференции, и попытался изучать их. Но моё шампанское, я пил уже третий бокал, в ту пору в самолётах меня любили за весёлый нрав и обильное потребление алкоголя; чех стал нервничать. Однако так и не позволил себе сорваться и только тоскливо пил свою воду. Тот чех, не помню его фамилии, покорно следовал стандартам скучной парижской цивилизации (…).

С фотографий 90-х на нас смотрит кудлатый и патлатый молодой человек Борик Немцов. Его волосатый облик устарел уже тогда, лет на пятнадцать, а то и двадцать. Это стиль Боба Дилана, стоящего рядом с Анжелой Дэвис. Это поздние 60-е и начало 70-х, времён борьбы против войны во Вьетнаме. В страну снегов Россию такой облик пришёл с опозданием на двадцать лет. Ельцину Немцов, конечно же, казался современным молодым человеком. Но Немцов уже тогда был несовременным.

Когда провинциалы Восточной Европы уморительно подражают Большим Братьям — западным европейцам,— это очень смешно. Жирные пергидрольные блондинки из Прибалтики и горячие финские парни вместе с эстонскими блондинками и их горячими эстонскими парнями, о, это кое-что!

О Ельцине. Каждый алкоголик, по сути, демократ, потому и Ельцин был демократ.

07 марта. Это хорошо, что Немцова нет. Покойный вносил в жизнь оппозиции дурь и хаос. Путался под ногами у Навального.

Борис был дурак. Идей у него не было. Он известен тем, что привёз в Нижний Новгород Тэтчер и предложил чиновникам пересесть на «Волги». (Никто не пересел. В первую очередь не пересел он сам.) Я думаю, что тот факт, что его сейчас буквально восхваляет эстеблишмент, объясняется нежеланием отдать этого «героя» ультралиберальной оппозиции. Не удивлюсь, если окажется, что трюк с присвоением Немцова придумал самый умный из власти — Сурков. Сегодня утром задержаны были вначале два кавказца (ингуши) — основные подозреваемые в убийстве Немцова, а к вечеру ещё двое — второстепенные.

Убийство было совершено неряшливо и, вероятнее всего, имеет бытовой характер, а вовсе не было политической провокацией. Так выясняется пока.

08 марта. Жанна Немцова (дочь):

«Я уверена, что убийство отца было совершено по политическим мотивам. В России не осталось оппозиционных политиков».

09 марта. Свою вину признал только Заур Дадаев. Остальные не признали. Прямой соучастник убийства (так его характеризовало следствие) взорвал себя на гранате, живым не дался. Религиозная версия — фэйк, конечно же. Исследует ли кто связь Заура или взорвавшего себя на гранате с Анной Дурицкой? Там может оказаться много интересного. Или связь с Берёзой, командиром «Донбасс-1»?

11 марта. Заур Дадаев отказался от данных 8 марта при аресте показаний. Якобы его пытали и он хотел, чтобы освободили задержанного вместе с ним сослуживца Руслана Юсупова. Сообщил он об отказе от показаний правозащитникам (Бабушкин среди них), пришедшим к нему в Лефортово.

Остановимся.

Кавказцев впоследствии осудили. Теперь уже неважно, виновны ли они на самом деле.

Мотив для их поведения (якобы Немцов с непочтением относился к исламу как к религии) был сохранён в обвинении.

Хотя, блин, жена и дочь Немцова, на поверхности же это лежало,— мусульманки, мать — татарка.

Загадочным представляется и то обстоятельство, что Дурицкую не убили рядом с Немцовым, хотя она была полностью во власти убийцы (или убийц).

Ещё более невразумительным представляется решение Следственного комитета позволить Дурицкой — единственной прямой свидетельнице покушения на Немцова — уехать на Украину уже на вторые стуки после убийства.

Присовокуплю тут мою статью для REGNUM от 9 апреля 2018. Она многое объясняет, во всяком случае, остановит ваше внимание на интересных деталях.

Сумочка от Prada

10 ноября 2012 года российский бизнесмен Александр Перепеличный находился в постели в отеле Le Bristol в Париже, недалеко от Елисейских полей, в обществе украинской модели 22 лет Эльвиры Медынской.

Две ноги в отеле обошлись Перепеличному в 3400 американских долларов, плюс 2400 американских долларов он потратил на сумочку от фирмы Prada — подарок для украинской модели.

В середине того же дня Перепеличный был уже в Великобритании и внезапно рухнул, упал, совершая пробежку в жилищном комплексе (по другим источникам, у него там имелся целый замок) в графстве Сюррей, где через шесть лет разыграется дело Скрипалей.

Упал и помер. Между тем здоровья ему было не занимать. Ему было 44 года, никогда ничем не болел, разве что был чуть-чуть полноват. Ну, самую чуть.

С фотографий 2012 года на нас смотрит такой крупно-кудлатый, с обильной чёрной шевелюрой толстошеий человек. Морда загорелая и энергичная, весёлая, галстук далеко ослаблен, сдвинут с горла. По виду такой плотоядный Дон-Жуан и ловелас, завсегдатай постелей. А никак не бизнесмен.

Сейчас утверждают, что уже тогда, при осмотре тела Перепеличного, в желудке его обнаружили яд растительного происхождения. Однако признали смерть естественной, от сердечной недостаточности. Чтобы вы не думали, что «ну да и чёрт с ним!», «да и кто он такой, чтоб…», скажу сразу, что он — важная шишка. Это исключительно по показаниям Перепеличного и только по его показаниям в Соединённых Штатах Америки был принят закон Магницкого.

Вы встрепенулись?

Правильно.

Смерть Немцова помните? Там тоже последней, кто видел убитого живым, была… ну да, украинская модель Анна Дурицкая.

Эльвира Медынская — девушка на любителя. Узкое, изысканное лицо с ястребиным носом птицы-стервятника. Как её характеризует одна из британских газет: «Высокая блондинка с пронзительными голубыми глазами».

По-моему, не с голубыми, но пронзительными.

На мой взгляд, у Медынской изысканная, изломанная красота. Перепеличный — загорелый плотоядный Дон-Жуан — её оценил. Демоническая красота оказалась неоценённой простыми посетителями интернета. Комментарий:

«Я не понимаю, кто все идиоты, кто это оплачивает? Я вот, допустим, не олигарх, но с такой тёлкой мне будет стыдно даже в свет выйти, не то что пытаться её купить».

Медынской, если ей было 22 года в 2012-м, то сейчас ей 28 лет. Она имеет офис и магазин на авеню Виктор Гюго в Париже и превратилась в дизайнера обуви. Разрабатывает и продает туфли на невероятно высоких каблуках-шпильках под своим брендом ЕМ.

Журналисты, посетившие её, отметили невероятно серьёзную для дизайнера охрану Медынской. Охранники всячески старались не допустить журналистов к дизайнеру Медынской.

Ей, однако, сумели задать несколько вопросов. Привожу тут самое главное:

— Был Перепеличный напряжён?

— О да, был! Всё время выходил на улицу, отвечал на таинственные телефонные звонки, много пил, нервничал так сильно, что даже туфли купил мне не того размера.

(Оказалось, что помимо сумочки от Prada Перепеличный успел купить украинской модели и туфли от Louboutin.)

«Когда ей было 22 года, Эльмира слыла довольно обычной киевской девушкой, изредка оказывающей услуги интимного характера состоятельным русским бизнесменам в Европе»,— удивляются журналисты.

А вот по мнению французских следователей, Медынская является «чрезвычайно важной фигурой в деле Перепеличного, так как она является последней, кто видел Перепеличного живым». «Британская полиция даже не пыталась её допросить»,— удивляются французские следователи.

Интересно, да, присутствие украинских моделей рядом с Немцовым и Перепеличным в последние моменты их жизни?

Очень интересно.

Иметь магазин (вроде там же и квартира у Медынской) в Париже на авеню Виктор Гюго — удовольствие крайне недешёвое, а иметь ещё и серьёзную охрану — совсем заоблачное удовольствие, вроде бы не по чину «простому» дизайнеру обуви, даже если и на шпильках.

Откуда деньги? Если спросить у самой Медынской, у неё, я уверен, заготовлен правдоподобный ответ. Правдоподобнейший.

Как живёт Анна Дурицкая?

Анна Дурицкая обладает четырьмя квартирами в центре Киева. На Дурицкую якобы было уже после истории с Немцовым покушение, его удалось предотвратить силами украинских спецслужб. (Спецслужбы Украины, получается, протежируют Дурицкой, да?)

О квартирах. Откуда Дурицкая взяла средства на покупку квартир, да ещё и четырёх? Моделью она, это известно, не работает. Спрашивать у самой Дурицкой бессмысленно. У неё наверняка заготовлен правдоподобный ответ. Правдоподобнейший.

Обе украинские модели — практически одногодки.

Медынская, поскольку ей в 2012 году было 22 года, получается рождения 1990-го. А Дурицкая — 1991 года.

Есть над чем поразмышлять, да?

Я недавно предположил, что Скрипалей могла отравить украинская разведка. Им это как раз выгодно.

Я вообще-то, бывает, тоже ошибаюсь.

Но только редко.

Таймыр

Женя Павленко, питерский нацбол, погиб 8 февраля 2015-го. Но пока его доставили из Донбасса, прошло время, так что хоронили мы его в мокром питерском песке только 21 февраля. На Большеохтинском кладбище.

Была такая сраная холодная оттепель, что все поскальзывались на льду и нелепо взмахивали руками. Сотни три питерских нацболов — и бывших, и настоящих — пришли проститься. И стояли группками вблизи часовни, негромко переговариваясь.

Павлин был популярен в партии. Он был в партии давно, и он есть на ранних фотографиях питерского отделения, когда они, выйдя из полуподвального своего помещения на Потёмкинской улице, сгрудились для групповой фотографии. Все тогда ходили скинами, и головы у всех были долихоцефальные — как продолговатые тыквы. Одна из голов принадлежала Павлину.

Высокий и гибкий Женя ездил когда-то в экспедицию на полуостров Таймыр, и когда добрался в последний этап своей жизни, приехал воевать на Донбасс, то в отряде Мозгового псевдоним себе взял Таймыр. Двое детей, с женой в разводе, преподавал русский иностранцам, хорошо знал французский.

В гробу лежал открытом, лицо хоть и пожелтело от двух недель путешествия из Донбасса, всё же было целое. Я хоронил многих. Гурьев, Долматов, Ананьев лежали в закрытых гробах.

А Павлину резануло металлом по нижней части тела. В часовне, куда нас через некоторое время запустили, было экстремально холодно. (А может, меня уже кровь не греет?)

Поп давно читал молитвы. Нацболы терпеливо мёрзли, всё же недоумевая, почему так холодно.

Когда испытание часовней закончилось, гроб вынесли и поставили в автобус. Родителям и мне предложили сесть на скамейки вдоль гроба, но я отказался. И пошёл осторожно по ледяным тропинкам кладбища туда, где была вырыта могила.

Гроб установили на ледяном пригорке, дул ледяной ветер, от гроба была видна могила, которую по стенкам обложили листами фанеры, дабы песчаная почва не осыпалась и не испортила бы всё дело.

Стали произносить речи. Из Донбасса из отряда Мозгового прибыли сослуживцы Павлина, политрук с негнущейся ногой, мужик в хаки, паренёк с «арафаткой» на шее в гражданском, но в высоких берцах, ещё трое-четверо с обветренными лицами в камуфляже. Молчаливые.

Стали говорить речи. Даже студенты-иностранцы во главе с полной студенткой пришли и сказали добрые слова. Все говорили добрые слова. Хотя покойный мог и нахулиганить. Ну и что? Кто захочет, потом на поминках вполголоса между собой вспомнят, что Павлин мог ещё как нахулиганить. Всё равно он был правильный человек. И погиб за Донбасс и за Россию.

Я тоже произнёс речь. Что говорил, уж и не помню. Что-то трогательное, помню, что понимал, что говорю трогательно. Мелодраматично. Преувеличенно. А как ещё?

Потом ловкие чёрные люди в чёрных бомберах заколотили гроб и покатили его прямо на той платформе, на которой он стоял, покатили к могиле. Местность была неровная, толстые льды чередовались с лужами. Все смотревшие на гроб надеялись, что он не упадёт и не раскроется и тело не вывалится в холодные льды и лужи.

Ничего. Гроб доставили, поддели широкими лентами у изголовья и там, где ˆуже, где ноги.

И опустили нашего товарища в холодный сырой песок. И вынули фанерные листы, и мокрый сырой песок сполз на гроб и в щели.

Чёрные люди, похожие на чертей, бросили десяток лопат с песком на гроб. У края могилы грамотно была заготовлена гора сухого песка, и мы захватывали пригоршни и бросали на гроб.

Потом ехали кто в автобусе, кто на автомобилях к месту, где были назначены поминки. А на поминках пили водку, чтобы забить горечь потери.

Последний раз, когда я его видел, это было в Питере, после моей встречи с нацболами на собрании, я там вещал горькие и честные детали об оппозиции вообще и нашей партии в частности. После этого собрания я ждал с охранниками во дворе автомобиль. Женя Павленко, проходя мимо в шапке, поздоровался.

— Как дела, Жень?

— Да вот по вашему примеру двух детей родил. Девочек.

Девочки его не пропадут. Есть мама, любящая девочек. Есть партия, будут помогать.

Женя Павленко — боец бригады Мозгового — остался лежать в песчаной могиле на Большеохтинском кладбище где-то возле ограды.

Интересно, а они на нас не обижаются за то, что мы кладём их в ледяную землю?

Так вот и буду его помнить в трёх видах: «тыквоголового», юного с фотографии, где мы все на Потёмкинской улице (до революции в доме был бордель); в шапке проходящего мимо, в питерском дворе после собрания, и в гробу с жёлтым лицом и православной повязкой на лбу.

Старые мёртвые

Смерти некоторых активных и заметных участников моей жизни я пропустил, не знал о них, не заметил. Либо они произошли на другом континенте, либо в другой стране, либо человек умер, уйдя в не мою среду.

Регуло

Я праздновал свои литературные победы в Париже, когда умер в 1984 году близкий мне в Москве в 1971–1974 годах венесуэлец Регуло Бурелли Ривас. Он внезапно свалился в снежную Москву послом республики Венесуэла в 1971-м. Перед тем как ему приехать, здание на улице Ермоловой развалили и выкопали там глубокий котлован, впоследствии там под землёй был оборудован зал, и он стал служить клубом, там шумно играли музыканты и веселились приглашённые Бурелли, в том числе и я.

Вид у него был романтический. Седовласый (старше моего отца на год, Регуло был рождён в 1917-м), он носил смокинги, бабочку и поверх чёрный плащ с красной подкладкой. Он говорил по-русски с пятого на десятое, к тому же у него был отрезан кончик языка.

Так мы считали, что ему подрезали язык как оппоненту режима, а правда, я её узнал недавно, состояла в том, что у него был рак гортани и несколько операций.

Ещё мы считали, что его брат был президентом. Но оказалось, его младший брат Мигель Анхель стал министром иностранных дел, но уже через десять лет после смерти Регуло, в 1994 году.

Несмотря на все эти ошибки в нашем понимании его образа, он, конечно же, был фигурой обаятельной. И обаятельным было посольство, где столы были украшены серебром и живыми розами зимой. За что нас приглашали, меня и Елену?

Я полагаю, за нашу молодость, за красоту и нежность и стройность Елены, за её белокурость, мы были чуть ли не самая красивая пара, которую можно было заполучить в посольство в Москве.

Нам он позволил прикоснуться к роскоши в серой Москве начала 70-х, к высшему классу жизни. Несколько раз и мы приглашали его в нашу съёмную квартиру на улице Марии Ульяновой (оттуда мы уедем 30 сентября 1974-го в Шереметьево, а из Шереметьево в Вену, а из Вены в Рим, а из Рима в Нью-Йорк и далее по всей планете).

Регуло умер в 1984-м, ему, получается, было всего-то 67 лет. Это, правда, мне сейчас кажется, что 67 — детский возраст. Не всегда мне так казалось.

Люди пересекали мою жизнь во всех направлениях. Большая часть их уже в мире ином. Никакой горечи от этого обстоятельства у меня нет. Это как занимательное человековедение: попытки понять, почему одни умерли раньше других. И для чего я поставлен, чтобы пытаться понять — почему?

Так и буду вспоминать его в чёрном оперном плаще на красной подкладке, седовласого, снежинки дотаивают на его плаще, бабочка, седые усы.

«Дратуте, добры вечер!»

Сзади стоит мощный Карлос с шампанским.

Это Регуло приехал к нам в гости на улицу Марии Ульяновой.

Лео Малле

Этого старичка я встретил и встречал годами на коктейлях издательства «Альбан-Мишель». Рождения 1909 года, мать-перемать, только подумать 1909-го, он был юношей сразу после Первой мировой войны.

Маленький, сухощавый, казалось, вечный автор детективов правый анархист Лео Малле ответил мне на мой вопрос, это был 1982 год. Я спросил его, какой возраст был для него самый счастливый и плодотворный, что ли. И он ответил неожиданно: он сказал, что возраст от 50 лет и до 60 был наилучшим, он ещё всё мог и был уже мудр, как змей.

Есть фотография: мы стоим, Лео Малле, толстая Милен де Монжо в шубе и с сигаретой и я с бокалом,— некрасивые и счастливые, пьяные в эпизоде коктейля «Альбан-Мишель». Тогда можно было там встретить и Жан-Эдерн Аллиера в шелковом шарфе-фуляре, соплёй свисающем с шеи.

Отличные были, счастливые времена.

Лео Малле был отцом литературного персонажа следователя Нестора Бурмы. «Нестор» — это, видимо, в честь Нестора Махно. По нескольким книгам с Нестором Бурмой были сняты фильмы.

Лео умер в сказочном возрасте 97 лет, 3 марта 1996 года в Шатийон-Су-Банье, Франция. Ещё никаких мигрантов не приезжали.

Как я их всех люблю, персонажей моей жизни.

Русский Ваня

Ваня Новожёнов был предназначен к славе и деньгам. Он умел себя подать и поставить. И жена его Татьяна Недзвецкая смотрела на Ваню как на гения и подавала его гением публике.

Жили они в лофте на Еропкинском переулке. Это рядом с Мансуровским, где имел квартиру Гейдар Джемаль, где печатала мои рукописи Таня Тарасова, она же Дорисон, она же впоследствии Фатима.

Недзвецкая владела фабрикой по пошиву. Якобы у неё работали среднеазиатские девки-гастарбайтерши. А чего шили, не знаю.

Недзвецкая поила и кормила журналистов и интеллигенцию, чтобы шла слава о Ване.

Ваня был интересным и скорее загадочным художником. О нём в «Википедии» сказано: «Абстракционист, сюрреалист, реалист».

Многовато для одного.

Я думаю, у Недзвецкой и у Вани получилось бы всучить миру гения Ивана Новожёнова. Но он вдруг рано умер 12 мая 2007 года. Родился в 1948 году, значит, умер в 59 лет всего-то.

Я ходил к Ване с Лизкой Блезе. Лизка была моей подружкой, мы протусовались вместе около трёх лет. Ванька был её приятель. У Ваньки собирались, может быть, не каждый вечер на Еропкинском, но уж раз в неделю точно. Я тогда ничего не зарабатывал, а то, что зарабатывал, тратил на партию и газету, потому мы ходили с Лизкой к Ване питаться.

По обширному лофту Вани бродили люди, некоторые из них были красивые, особенно девочки. Лизка была красивая и длинноногая, ноги от шеи. Она была как девочка 20-х годов, такая. Слухи ходили разные, что Ванькины работы усиленно раскупаются. Другие слухи утверждали, что Ванька ничего не зарабатывает и источник их лёгкой и обильной жизни — Недзвецкая, эксплуатирующая труд среднеазиатских рабынь. Обстоятельств его смерти не знаю. В 2007-м у меня начало трещать семейное древо. Сбежала в Гоа моя жена-актриса. Ползал по полу мой сын Богдан. Так что я пропустил смерть Ваньки. Он был такой себе худенький, весёлый мужичок с бородкой и хриплым голосом. Недзвецкая его пристойно одевала. Говорят, она вытащила его из пьянства с целью сделать гением. И ведь почти сделала. Да он убежал от неё в 2007-м. На тот свет.

Татуировщик Феллини

Был 1996 год. Макс Сурков сделал себе татуировку. Я попросил его познакомить меня с татуировщиком.

Мы встретились у метро «Таганская», и Макс повёл меня. Макс впереди, я за ним. Я взял с собой вырезанный из логотипа моей газеты «Лимонки» рисунок гранаты «лимонка».

Вот она у меня на левом предплечье, граната маленькая, от времени не посинела. После меня многие нацболы выкололи эту гранату себе на предплечье. Многие с этой гранатой уже на том свете.

— Это х…вой тушью колят, потому и синеет,— сказал мне татуировщик, рослый парень полурокерского-полукриминального вида, крепкие вихры на черепе, джинсы, крепкие длинные ноги, несло от него алкоголем.

Он утверждал, что он родственник итальянского режиссёра и актёра Федерико Феллини. Фамилия его, опять же, с его слов, паспорта я не видел, отличалась от фамилии итальянца одной буквой. Его звали Феллин. Так он мне говорил.

Он старательно жужжал над моим предплечьем с машинкой. Потом пришла его девка, принесла пива, и мы передохнули. Ну, какая может быть девка у татуировщика? Подобающая его рокерско-криминальной сути. Наглая, шумная, сексуальная, в разорванных чулках, которые ей шли.

— Хочешь её?— спросил он меня.

— Нет,— сказал я.

— А зря,— сообщил он.

— Ну да, зря,— согласился я.

И мы продолжили работу. Руке всё же было больно, хотя он меня и заверил, что не будет.

В завершение он протёр мою татуировку спиртом, сказал, что выступит такая жёлтая сукровица коркой, что отдирать её не надо, сама отпадёт.

Так он сделал мне первую татуировку. Когда я вышел из-за решётки, я хотел сделать вторую, потому что сидел в трёх тюрьмах и сведущие люди мне сказали, что имею право выколоть себе купола.

Я стал искать Феллини, но оказалось, он сел в середине нулевых, присел на несколько лет как ранее судимый.

Умер он в феврале 2011 года, на фоне инсульта у него ещё появилась пневмония. Лежит на Ново-Архангельском кладбище рядом с Фаустом Ларионовым — нацболом. На соседних участках кладбища. По жизни они были знакомы.

Был ли он родственником Феллини, мой татуировщик?

Чёрт его знает. Может, и был.

А если не был, его итальянская псевдородословная помогала ему жить. (Вижу, как в тюрьме он представлялся важно: Феллини.)

А жил он шумно, пьяно и был художником.

Я думаю, его девки его помнят.

А что ещё нужно человеку? Чтоб помнили.

^ наверх