Писатель Эдуард Лимонов — о магии, которую прибавляют драгоценности взаимоотношениям полов.
Один мой знакомый ловелас, скривившись, выдавил как-то из себя: «Я не люблю ювелирные изделия на женщинах, о них вечно исцарапаешься…» Это профессиональный взгляд на интимные отношения: роза удобнее без шипов. Но, конечно, сверкающие камни прибавляют магии отношениям полов. И стоимость сверкающих камней на шее и в ушах — также добавляет. Казалось бы, не должна, вроде бы стоимость — противоположная материя, но ей-богу, тяжелая сила богатства, как крепкие и глубокие духи, заставляет голову сделать несколько кругов кряду. Титул, кстати говоря, также имеет силу. Натуральная, родившаяся от отца графа и матери графини, контесса, давит своим титулом на мужчину.
Контесса явилась к нему в студию на улице Архивов и была поражена. Она привезла кашемировый теплый-претеплый черный шарф, широкий и длинный, и бутылку Veuve Clicquot, вокруг горлышка которой и был повязан шарф. Она нашла его студию ужасной, ну просто кошмарной своим убожеством, прошлась по ней, заглянула в туалет. Туалет был с мотором. Когда посетитель нажимал на клапан сливного бачка, мотор включался. И должен был проталкивать дерьмо через узкую трубку в широкую трубу канализации, идущую по фасаду средневекового здания. Должен был, но не всегда проталкивал. И тогда дерьмо поднималось в соседствующую сидячую ванну. Он ей объяснил про мотор и ванну. Она содрогнулась, пробормотала: «Quel Horreur!»
Он обнял ее сзади в дверях этого чудовищного туалета. Ее тело было сильным. Завиток черных свежих волос выбился из прически и покрыл украшения на ее шее. Они познакомились вчера вечером и уже успели made love в ее квартире на улице Короля Сицилии. Сутки спустя она явилась к нему. «Я хочу посмотреть, как ты живешь!» «Вот и смотри»,— подумал он. Он уже успел понять, что нравится ей.
Они выглядели так. Она — женщина, стремительно приближающаяся к сорока годам, высокая, до сих пор еще стройная, с твердой талией (может быть, она делает упражнения, подумал он), сильными смуглыми сиськами и бедрами. Длинноногая и узкоплечая, как и полагается графине. Скандальная, прошедшая через многие руки. Была замужем за известным издателем, работает в прославленном Доме моды. Прошлой ночью она поставила к своему ложу бутылку простонародного пива, с закручивающейся пробкой, и несколько раз за ночь прикладывалась к бутылке. Ее звали Жаклин.
Он, эмигрант из Восточной Европы, парень моложе ее лет на десять, судьба приземлила его в Париже, и ему нравилось, что это случилось. От французских мужчин он отличался безоглядной наглостью и железобетонной уверенностью в себе. Это был его первый год в Paris, первая студия в Paris и первая контесса, встретившаяся ему в жизни.
Он правильно решил, что девка есть девка, даже если она контесса с какой-то, как она сказала, особо древней кровью провинции Лангедок в венах. Ночью она сказала ему в перерыве между make love: «Знаешь, иные шлюшки считают себя графинями потому, что сумели женить на себе графа. У меня все предки титулованные, начиная с Крестовых походов… Представляешь?»
Он сказал ей на смеси английского и французского, что девка есть девка, и судя по тому, как она учащенно задышала и прижалась к нему, он понял, что его к ней отношение ей нравится. И что ей нравятся грубости, и ночью вел себя с ней соответственно. На самом деле он не был так уж груб, вполне отесан, читал Флобера и Бодлера. Но женщин уже понимал.
У него было несколько кусков березового бревна, отпиленного на стройке от забора, за забором реконструировали универсальный магазин. Он сложил дрова в старенький камин и зажег их. Хозяйка студии, старушка мадемуазель Но, предупредила, чтобы он не вскрывал камин, однако у него закончились небольшие сбережения, отапливаться электрическим «шоффажем», имеющимся в студии, ему было дорого, потому он вскрыл камин, и стало ясно, что мадемуазель Но просто не хотела, чтобы он пользовался открытым огнем в ее студни.
— Камин в Paris не роскошь, а скорее отопление бедных, да, Жаклин?
Они уселись па пол перед камином и пили Veuve Clicquot из грубых стаканов хозяйки.
— Да, Paris строился в доиндустриальную эпоху. Тогда только каминами и отапливались. Самое примитивное отопление и очень опасное. Столько пожаров из-за них.
Она смотрела на него взволнованно. Убожество его студии, видимо, как написали бы в старых романах, «отогрело ее огрубевшее циничное сердце». Она ведь родилась и жила совсем в ином мире — мире навощенных паркетов и больших светлых окон. Ее муж-издатель дружил с президентом Помпиду и актером Аленом Делоном. Она была замешана в скандале под названием Affaire Marcovici. Марковичи был телохранителем Делона, его нашли убитым после оргии, в которой участвовала тогда еще юная Жаклин, Делон и Помпиду с женой. В ее квартире на улице Короля Сицилии только одна гардеробная комната, где хранились платья и туфли, была в два раза больше его студии.
После «Вдовы» они стали пить дешевый и вонючий ром Negrita, у него была литровая бутылка. Контесса поглядела на этикетку с негритянкой и покачала головой. Но отважно, совсем по-мужски опрокинула свой стакан. И этим, как написали бы в старинных романах, «согрела его огрубевшее сердце». Аристократка, древняя кровь, молодец, девка. Он ласково схватил ее за горло и сжал. Он намеревался далее сдвинуть руку вниз и взять ее внушительную сиську, одну, потом вторую, но под рукой оказалось ожерелье. Он вспомнил, что французы называют ожерелье «колье» и что из-за колье Марии Антуанетты началась якобы Великая французская революция.
— Фамильные драгоценности?
— Да, Mon Colonel, именно они. Бриллианты. Целое состояние.
— Что, настоящие?
— Тебе же говорят — целое состояние.
— Ну сколько?
— Не буду говорить, а то ты меня зарежешь и сбежишь в Бразилию.
— Почему в Бразилию?
— Те, кто режет женщин, всегда бегут в Бразилию. Так пишут в газетах.
— И ты бродишь по улицам с целым состоянием на шее?
— Я хотела сделать тебе приятное. К тому же отличить старинные бриллианты от купленных за сто франков в Латинском квартале стекляшек, отштампованных в Гонконге, мало кто в состоянии. Когда я иду и моем старом пальто, никому в голову не придет. Посмотри, как они горят тонкими, острыми лучиками.
Он все-таки добрался до сисек контессы, затем они надолго отправились в область взаимного гипноза, иллюзий, внушения и самовнушения. Бриллианты остались на Жаклин и работали совместно со свечкой и красными бревнами в камине, посылали лучи и перекрещивали их.
Потом они лежали на спине, и он гладил ее то по животу, то по сиськам, то по бриллиантам.
— Без драгоценностей женщина проста и не одета,— сказала Жаклин.
— А как быть тому, у кого их нет?
— Раздобыть. Для начала пойти на панель, затем соблазнить богатого джентльмена, истереть свою pussy до дыр, но иметь драгоценности. Ты заметил еще одно мое украшение, цепочку на правой щиколотке?
Он заметил. Когда она принимала его в себе, лежа на спине, эта цепочка вздрагивала за его левым плечом вместе со щиколоткой и узкой ступней контессы.
*
Впоследствии они узаконили роли. Она — взбалмошная, ненадежная, скандальная, всегда пребывающая лишь в настоящем времени, вполне способная лечь под водителя такси в своих бриллиантах. Он — животное, brut, всякий раз насилующий непослушную кобылицу, грубый гунн с Востока, проникающий бесцеремонно в ее древнюю плоть, сделанную поколениями полупьяных аристократов в спальнях замков Лангедока.
И следует сказать, у них хорошо получалось взаимодействие. И в его дымной студии, под красные березовые дрова, мирно тлеющие в камине. И в ее огромной, как амбар, квартире, на кожаном ложе, сделанном для нее самим Старком. Так они жили. Они говорили друг другу грубости и находили в этом удовольствие. «Шире раздвинь ноги, еще шире! Подними зад!» — кричал он ей. «Сделай меня беременной, my muscular man!» — стонала она.
— Что кричали заводские девки, когда они были под тобой?— интересовалась она, он рассказал ей, что работал на заводах.— Я тоже буду так кричать. Научи меня ругательствам на твоем языке!
Он научил.
Однажды он нашел ее колье, упавшее за только что сложенный им диван, ночью служивший им ложем. Он позвонил ей и сказал, чтобы она приехала и забрала свое целое состояние немедленно. У него такая хлипкая входная дверь, что_ не дай бог, кто вломится, а тут колье.
Она хохотала.
— Вот сейчас пойду в полицию и скажу, что ты меня ограбил. К тебе придут и найдут мои бриллианты.
— Я скажу, что ты забыла их у меня.
— А я повторю, что ты меня вчера вечером ограбил на улице. Полиция поверит мне, потому что я француженка и контесса.
— Прекрати, Жаклин!
— Прекращаю,— сказала она.— Признаюсь, я нарочно оставила колье у тебя, чтобы проверить тебя. Поздравляю, ты прошел проверку.
— Ты еще хуже, чем я о тебе думал.
Они не ушли тогда друг от друга. Она приехала с «Вдовой», и все закончилось тем, что она надела колье ему… на яйца.
— Ты единственный достойный носить мою фамильную драгоценность!
Их неожиданно разбросала жизнь. Случилось так, что он уехал и потом не смог вернуться во Францию. Через много лет он оказался в тюрьме в его родной стране. Как-то разносивший почту зэк (в тюрьме его называли «грамотный») принес ему открытку из Республики Панама. «Му muscular man,— писала она.— Сегодня вспоминала тебя и поцеловала мое колье, которое, ты помнишь, я как-то надела тебе на яйца. Мы так смеялись… Твоя Жаклин».
№12, декабрь 2012 года
Эдуард Лимонов сочинил для нас эссе «Однажды в Америке», стр. 216, о том, как одевались в Нью-Йорке 1970-х.
─ Ваш дресс-код на выход?
─ На вечеринки я давно уже не хожу, это буржуазно. По выходным мы ездим в кино. Я одет как третий секретарь райкома КПСС — в черный бушлат и кепку. Девушка моя, напротив, одежду меняет бесконечно. Она шопоголик.
Что чувствуют мужчины, наблюдая, как их девушки собираются на вечеринку? Эдуард Лимонов вспоминает весенний Нью-Йорк конца семидесятых, который подозрительно похож на Москву наших дней.
— Мы идем к Люси Джарвис на пати!— его девочка-жена влетела в квартиру и прокричала эту свою реплику прямо с порога.
— Нужно будет отдать почистить шубу,— добавила она и тотчас же сняла с себя эту шубу из окрашенного в бежевый цвет молодого барашка. Шуба была вывезена из Москвы, а до этого прибыла в Москву из Ливана. Стащив с себя, девочка-жена уже озабоченно ее рассматривала.
— У тебя есть деньги?
Длинноволосый парень вышел из кухни. Оба были одеты в blue jeans, как пара сантехников или акробатов или как брат и сестра. Сухие, молодые, мускулистые.
— Есть,— сказал он.— Сколько?
— Понятия не имею,— девочка-жена прикусила губку задумавшись.— Давай все, что есть, должно быть недешево.
Она уже заталкивала шубу в сумку. Он дал ей деньги. Все. В русской газете, где он работал корректором, платили понедельно.
— Когда идем-то?— прокричал он ей, уже выходящей в дверь в его кожаном пальто.
— Да сегодня! Я же сказала — сегодня. К девяти! Там будут все! Весь Нью-Йорк.
Вернувшись, она мужественно надела резиновые красные перчатки и вымыла ванную, спугнув из щелей нескольких тараканов. Обычно они оба пользовались душем, и тараканам жилось спокойно. Ванна все равно осталась желтой старой tube, американской старушкой. Жена открыла воду, и вода вначале была желтой, лишь потом стала белесой. Ловкая его жена отвинтила полдюжины или больше флаконов, из каждого налила, накапала, выжала содержимое в воду. Запахло хорошо и крепко.
Его жена тотчас же разделась и встала в tube. Присела, а затем уселась, вытянув ноги. Так как ванная и кухня в крошечной квартирке были одним помещением, то оказалось, что он сидит у нее в ногах на табурете. Жена его была чудо как хороша! Высокая, сто семьдесят семь сантиметров. тоненькая, длинноногая и нежная. В Москве она была моделью Славы Зайцева и хотела сделать карьеру модели здесь, в Нью-Йорке. Ей было двадцать пять, но тоненькая blond едва выглядела на двадцать…
Отмокала она часа два. Он за это время написал статью. Босс в газете заплатит ему долларов двадцать. Он остался доволен собой.
— Пока ты отмокала, я сделал двадцать долларов.
— Мое тело — мой капитал.— сказала она.— Сегодня вечером я должна быть неотразимой. Там будут люди из fashion-бизнеса. Агентство Shine. Люси пригласила их специально для меня. И очень богатые люди.
Он подумал, что они оба, амбициозная семья, употребляют в речи банальные картунные американские идиомы «сделал доллары», «тело — капитал»…
Он подал ей огромное черное полотенце, купленное на распродаже в магазине Woolworths, точнее, набросил полотенце ей на плечи и подал руку в момент, когда она выходила из tube. Привлек ее к себе.
— Нн-ни-ни!— отодвинулась она.— Бизнес прежде всего! Вечером, после пати. Только не напивайся!
Она устремилась в их крошечную гостиную и уселась на самый дешевый в мире диван. Чуть отдышалась. И раскрыла черный чемоданчик, в котором хранила свои девичьи инструменты и приспособления, краски и кремы для наведения красоты. Она была его второй женой, первая была старше его на целых семь лет, а эта младше на столько же. В сущности эта представляла совсем другое поколение женщин. За поколение индустрия наведения красоты шагнула далеко вперед. У первой жены были еще карандаши и допотопные польские туши и краски, у этой — модернистское женское снаряжение, деловито рассованное по гнездам в черном чемоданчике. Он наблюдал за ней, держа двумя пальцами стакан портвейна. Вторая жена, отметил он, употребляет в разы меньше косметики, чем первая. Та, правда, была полная брюнетка, а эта blonde. Что, блондинкам требуется меньше косметики?
— Надень бархатный костюм и туфли, которые Ляля привезла тебе из Ливана.
— Они тяжелые, и каблук высокий. Здесь такие не носят. Это ливанские мужчины хотят казаться выше, у них комплекс.
— Надень, потому что я возьму итальянские высокие туфли…
Сделав лицо, она извернулась, как обезьяна, и занялась ногтями на ногах. В квартире едко запахло ацетоном. Он вышел в кухню за второй порцией портвейна. Tube все еще хранила на своих стенах и на дне непогасшую пену ее ванной церемонии, в то время как сама Афродита делала педикюр в гостиной. Наклонившись, он увидел в пене мелкие рыжеватые ровно нарубленные волосинки, месиво. «Она побрила себе ноги»,— подумал он с нежностью.
К третьему его портвейну она бегала по квартире в колготках и с голой грудью, голова в американских бигуди. Но не вся голова, склоны ее, ото лба и до ушей. Предполагалось, что, высохнув, там будут струится локоны.
Занята она была тем, что изымала из всех трех шкафов квартиры свои наряды. Надевала их один за одним, и с отвращением на лице отбрасывала на самый дешевый в мире диван, добавляя американское shit! К его четвертому портвейну она наконец остановилась на бархатном черном костюме — пиджачок в талию и панталоны, подвязанные под коленками такими же бархатными бантами, делали ее похожей на средневекового пажа. Только берета не хватало. Однако панталоны скрывали ее выигрышные длиннющие ноги. О чем он ей и сказал.
— Неправда!— сказала она, но все-таки прошла в коридор к зеркалу и некоторое время поворачивалась там.
— Shit, ты прав,— сказала она и с досадой принялась снимать панталоны. Швырнула их на диван, где лежала уже целая кипа не понравившихся ей нарядов. Она бросилась на стул и приготовилась заплакать.
Он понял это, поскольку хорошо знал свою любимую жену. Когда она насупливала брови так, что между ними появлялась морщинка, это состояние лица безошибочно указывало на приближающиеся рыдания.
— Тебе нельзя плакать,— предупредил он.— Ты накрашена.
Она шмыгнула носом и встала. Быстро выдернула из кипы вещей на диване черное платье.
— Когда тебе нечего надеть, выбирай черное маленькое платье.— сказала она трагическим тоном.
Влезла в черное платье и тут же превратилась в элегантную красавицу. Которая вдруг закричала:
— My God, мы забыли про шубу!
*
Он побежал за шубой и успел взять ее перед самым закрытием. Ленивый черный стоял уже у двери с табличкой We are closed. Он проскочил мимо. Она нервно ждала его со стаканом портвейна на два пальца, сигаретка в руке. Обрадовалась, обмягчала и расчувствовалась. Поцеловала его благодарно. И это был повод для него налить себе пятый портвейн. На часах обнаружились вдруг девять часов вечера. И хотя их приглашали к девяти, нужно было поторопиться. С 34-й Лексингтон до 57-й и Пятой авеню ехать недалеко, но нужно было еще поймать такси.
— Одевайся же, я давно готова!— заявила она с бесцеремонной наглостью. Словно это не она собиралась к Люси Джарвис целый день.
Он ничего не сказал. Он надел свой бархатный костюм цвета горького шоколада. Белую простую рубашку, с воротником которой не вязалась бабочка. Безропотно втиснулся в ливанские глупые туфли на высоких неподобающих американскому мужчине каблуках. Поглядел на себя в зеркало. Выглядел он нормально, молодой журналист из восточноевропейской страны, приехавший покорять Америку. Пробегавшему зачем-то в коридоре таракану крупно не повезло. Журналист придавил бедное отощавшее насекомое ливанской тяжелой туфлей. В гостиной жены не было. Он нашел ее в их супружеской спальне. размером с матрац, на котором они спали. Отвернувшись от окна, она стригла тупыми ножницами рыжую шерстку на своих интимных частях тела.
— Что ты делаешь?
— Гэ, состригаю челку, юбка же короткая, а трусы нельзя, на попе вмятины будут.
Он покрутил пальцем у виска.
— Я не хочу выглядеть как мохнатая провинциалка из слаборазвитой страны!
— Как хочешь,— с казал он. И допил свой пятый портвейн.
Они уже стояли в прихожей. Он отворил два замка из трех, чтобы выйти вон, как вдруг она стала быстро раздеваться, роняя одежду на пол, там, где стояла. А потом помчалась мимо него в коридор.
— Ой, я забыла пописать!
Он только вздохнул.
К Джарвисам — в квартиру, занимающую целый этаж, окна которой выходят прямиком на 57-ю улицу они приехали в хорошее время. Часть гостей уже прибыла, так что они не были первыми. Двери в квартиру были открыты, недалеко от двери их встретил муж Люси — адвокат. Он курил сигару и был уже слегка навеселе. Из глубины квартиры доносилась музыка, было тепло, никаких тараканов. Слуги носили подносы с шампанским. Он подумал, что только прихожая у Джарвисов больше всей их квартиры на Лекснигтон.
— Ну как вы, молодью люди?— спросил из клубов дыма адвокат Джарвис.— Если сложно, терпите, все когда-то начали с нуля в Америке. У нас с Люси тоже ничего не было.
— Это кто, Ширли Маклейн?— спросила его жена у адвоката.
— Ну да,— подтвердил адвокат.— Она давняя подруга Люси. Лайза Минелли будет после спектакля…
— Из агентства Shine уже пришли?— спросила его жена.
— Явились! Они в большом салоне. Пойдемте, я вас провожу.
Проводить не получилось. Потому что в дверь ввалилась большая веселая компания экстравагантно одетых людей, должно быть, актеров.
— Простите, ребята! Я забыл, что работаю сегодня привратником.— Джарвис повернул их лицами к одной из дверей, ведущих из прихожей.— Найдете Люси в большом салоне.
Они пошли. Вечер у продюсера телекомпании NBC начался. По-американски называлось все это party. В словаре Уэбстера объясняется, что кроме политической партии это «группа лиц, принимающих участие в обозначенной деятельности либо в удовольствии».
Вот «либо в удовольствии» они в тот вечер и приняли участие. Когда они уехали и как доехали домой, а они доехали, что удивительно, вместе, он не помнил. Возможно, она помнила, но ему не сообщила. Пока он не напился, он, впрочем, успел заметить, что его жена пользуется в Америке куда большим успехом, чем он, ее муж. Еще оставаясь трезвым, он решил, что ее успех грозит ему большими неприятностями. Так оно впоследствии и оказалось.
№5, май 2013 года
Илья Кабаков — в Эрмитаже и Гран-Пале, Вадим Захаров — в Венеции: московский концептуализм не выходит из моды. У Эдуарда Лимонова на этот счет свое мнение.
В Европе «измы» вымерли уже давным-давно. Прожив все восьмидесятые в Париже, никаких «измов» я там не встретил. Творческие люди объединялись вокруг какого-нибудь периодического издания, однако на общее направление не претендовали. К примеру, газета L'Idiot International в 1989-1994 годах собрала в коллектив суперталантливую молодежь, оттуда вышел добрый десяток нынешних французских знаменитостей литературы, от Уэльбека до вашего покорного слуги. Но «измов» не было.
Русские между тем на своей окраине Европы в последние полсотни лет не перестают измышлять «измы». Может быть, они считают, что «изм» — это серьезно и солидно, а без этого какое уж искусство — никакого!
В середине шестидесятых в Москве свирепствовал смогизм. Поэты и художники в Самом Молодом Обществе Гениев были объединены не творческим методом, но протестом против официального искусства. Помню, смогисты Губанов и Слава Лён придумывали изумизм, звали и меня. Из затеи ничего не получилось, власть стала преследовать смогистов, и стало не до изумизма.
Недавно умерший в Париже художник Владимир Котляров (Толстый) придумал вивризм и выпустил с десяток номеров журнала «Мулета» — художественного и идеологического органа этого движения.
В 1979 году в эмигрантском художественном журнале «А — Я» была опубликована статья свежего переселенца из России Бориса Гройса «Московский романтический концептуализм». На основе положений этой статьи русские художники и литераторы Кабаков, Пригов, Пивоваров стали именовать себя «Московской концептуальной школой». Илья Кабаков вскоре уехал за границу. Уехавшие еще в 1977 году художники Комар и Меламид, обосновавшиеся в Штатах и выступившие как отцы-основатели движения соц-арт, тоже в конце концов стали причислять себя к концептуалистам.
Если разобраться, этот поздний российского производства «изм» был придуман выходцем из Санкт-Петербурга Борисом Гройсом исходя из желания объяснить неофициальное русское искусство. К концептуализму причисляли себя в разные времена несколько десятков художников и поэтов. Самых крупных из них я знал. Чтоб избежать читательской скуки, нарисую-ка я по-быстрому их портреты. Живые люди интересней художественных теорий.
Ну конечно же, Илья Кабаков. Великий и местечковый. Странный и банальный. Я познакомился с ним где-то в 1968 году. Точнее, познакомился с двумя молодыми художниками сразу — Ильей Кабаковым и Юло Соостером. Они только получили в пользование мастерские на чердаке здания бывшего акционерного общества «Россия», прорезанные в чердаке новые окна выходили на Сретенский бульвар. Хрущевская оттепель закончилась в день снятия Хрущева с должности, но в области изобразительного искусства еще длилась несколько лет. Поэтому отпетым модернистам давали еще мастерские, да не где-нибудь, а в блистательном центре города.
Соостер и Кабаков предстали тогда передо мной еще довольно молодыми, сильными парнями. Оба уже прославились в среде профессионалов, поскольку были ярко заметны прежде всего как художники-иллюстраторы, объединявшиеся вокруг журнала «Знание — сила». Соостер успешно работал уже и как художник-мультипликатор.
Юло Соостеру было тогда лет сорок, не более того. К сожалению, он вскоре внезапно умер, в 1969 году. Однако его жизни хватило, чтобы стать самым заметным эстонским художником нового времени. А в шестидесятые годы Юло (небольшая скандинавская бородка, трубка, его незабываемое «нормално»), обаятельный, как дьявол, пытался помочь пристроить куда-то мои стихи. Поскольку Юло не дожил до концептуализма, я с сожалением расстаюсь с ним сейчас. Упомяну только, что я дружил с ним, точнее он со мной, мы с удовольствием напивались несколько раз до беспамятства красным вином у него в мастерской.
Илье Кабакову было в то время тридцать пять лет.
Пробираться в мастерские приходилось по временным деревянным мосткам через весь внушительный чердак. Пахло распиленным деревом, свежей краской и штукатуркой. Мне нравилось бывать у них. Там господствовала атмосфера надежды на будущее, душный застой еще не сжал горло искусству. В те годы будущее казалось и возможным, и близким, и безграничным. Художники бродили по своим новым владениям с гвоздями в зубах и молотками в руках. Постоянно что-то приколачивали, укрепляли. К вечеру пили вино и вылезали на крышу. Показывали Москву и Сретенский бульвар друзьям и девушкам.
Кабаков с бледным лицом мягкой игрушки и серыми кудрями всегда светился улыбкой, как неяркий фонарь. Почему-то и Кабаков, и Соостер бродили по своим владениям босиком, и ступни их кровоточили от заноз.
Кабаков выходил в те годы из периода творчества, который можно было бы назвать «периодом матрасов». Никакого переносного смысла, только прямой! Потому что Кабаков несколько лет рисовал на обтянутых клеенкой диванных спинках, видимо, он находил свои «матрасы» на свалках города. Как правило, «матрас» был монотонно закрашен чем-то белесым, и только где-нибудь с краю находился медальон, в котором приютился пейзаж или портрет. Впоследствии Кабаков увлекся производством «расписаний уборки квартир» и делал это несколько лет. Вообще, коммунальный советский быт вдруг захватил его, стал его темой. Я уехал из России в 1974 году, потому Кабаков представал передо мною еще не московским концептуалистом, но странным чудаком-художником.
Кабаков был более образован, чем большинство московских нонконформистов, обладал склонностью к культурологическим рассуждениям, был человеком общительным и любопытствующим, потому к нему охотно «ходили в гости», как тогда говорили. В мастерской Кабакова пели Галич и Окуджава, читал и я свои стихи. Это там же в мае 1974 года перед отъездом на Запад я познакомился с моделью скульптора Майоля и его наследницей — парижанкой Диной Верни. Это была светская сторона Кабакова.
Но существовала и другая — домашняя, совсем простая. Как-то явившись к Кабакову с художником Бачуриным, мы не застали его дома. Дверь нам открыл человек, похожий на внезапно постаревшего Илью. То же лицо мягкой игрушки и много щек. Мы догадались, что это его отец. Одет он был смешно и нелепо — в теплые кальсоны и фланелевую рубашку. Отец радушно сообщил нам, что приехал из родного города — не то Бердянска, не то Днепропетровска — навестить сына. Совсем простой человек, слесарь, как мы потом узнали, произвел на свет самого непростого художника-нонконформиста России. Так вот.
Впоследствии Кабаков прославился своими «тотальными» инсталляциями. Во мне эти инсталляции, имитирующие советский быт, вызывают глухое неприятие. И запредельные деньги, заплаченные музеями мира за кабаковские инсталляции, меня не впечатляют. И отлично изданные каталоги не впечатляют. И нудные теоретические работы, написанные о «тотальных» инсталляциях, не впечатляют. Имитация советского быта меня не привлекает. Советская действительность была удручающе некрасива, оживляли ее безумные и стремительные обыватели, обитавшие среди этих реальных инсталляций.
Ныне седой как лунь восьмидесятилетний Кабаков стал старее его папы-слесаря. Его жена и он, пропитавшись друг другом, выглядят как попавшие не в свое время советские обыватели. Видимо, советские объекты, сооружаемые парой, повлияли на их внешний вид, видоизменили. Если бы они были китаеведами долгие годы, к настоящему времени обнаружилось бы у них узкоглазие, проявилась бы деликатная желтизна кожи.
С драматическими артистами Комаром и Меламидом я познакомился уже в Нью-Йорке. Эмигрировав раньше других художников, умные очкастые ребята сняли все сливки с торговли имитациями советского реализма. Они стали отцами-основателями ставшего быстро востребованным направления в искусстве под выбранным со вкусом названием «соц-арт». Зачем их занесло потом в концептуализм, мне неведомо. Крупные полотна маслом, по-быстрому изготовленные, помню, пахли невысохшей масляной живописью и скипидаром. Где была эта их нью-йоркская выставка, в какой галерее, вот сейчас я задумываюсь. В галерее Фельтмана или Фельдмана? Кажется, так.
Сталин, выглядывающий половиной лица из-за занавески за стеклом автомобиля ЗИЛ, картина называлась «Я видел Сталина». Серьезность и профессионализм, с какими эти ученики лучших советских художественных вузов имитировали и изобретали заново советское искусство, долгое время действовали на американских покупателей и критиков. «Комаров» хорошо покупали. Я, скептик, в те годы утверждал, что эти ребята ловко впаривают янки подделки, как египетские крестьяне впаривают туристам сувениры, только что закопанные ими в землю.
В чем там был концептуализм у Кабакова и у «Комаров»? Возможно, в том, что у этих художников (кстати, два тандема!) была своя художественная идея. У каждого разная, каждый тандем эксплуатировал свою жилу-концепцию. Кабаковы изготавливают псевдосоветские кухни и туалеты, Комар и Меламид — утрированное псевдо-советское искусство социалистического реализма.
Они все хотели и были этакими «авгурами» — жрецами недоступного профанам искусства, многозначительно переглядывающимися. Хотели и имели вид обладателей глубоких тайн бытия. Я такого вида не имел и не хотел иметь. Я начинал авангардистом, но всегда отчаянно стремился стать классиком.
Нет, я не отрицаю их. Они не зря работали. Я полагаю, что эти талантливые ребята все же создали по пути ряд шедевров русского современного искусства. Но не благодаря концептуализму, а вопреки ему.
№6, июнь 2013 года
Загадку шарма русских женщин всю жизнь изучает Эдуард Лимонов.
Где-то в 1973-м году Лиля Брик подарила нам, мне и моей тогдашней юной жене, свою фотографию. Она там в балетной пачке, кадр из давнего фильма с Маяковским. Меня тогда, помню, удивила надпись на оборотной стороне: «Леночке и Эдику, не очень красивая Лиля». Брик не считала себя красивой и красавицей не была. Невысокого роста, скорее приземистая, лицо круглое. Предпочитала длинные свободные юбки, жакеты и крупные кофты, на многих фотографиях на ней походные шляпки с заломленной тульей. Путешественница. Такую можно было встретить с книгой на палубе трансокеанского лайнера в двадцатые годы прошлого века. Об этом типе женщины писал Осип Мандельштам: «Американка в двадцать лет должна добраться до Египта». И еще: «Читает Фауста в вагоне».
Лилия Юрьевна Брик участвовала в автопробегах. Обожала автомобили. Через всю жизнь пронесла злорадную улыбку девочки-хулиганки. Такая у нее на прославленной фотографии с двумя ее мужчинами, мужем Осипом Бриком и Маяковским: «Я его отхватила, он мой!» Ее секрет был не в выдающейся красоте, а в соблазне. Удачное сочетание современности, женского ума и сексуальности. По сути, наделенная от природы не многим, Лиля добилась от жизни всего по максимуму.
Ее младшая сестра Эльза, подражая Лиле и пользуясь тем же рецептом успеха, сумела покорить своего французского Маяковского — Луи Арагона. А между тем у Арагона был роман с красавицей Нэнси Кунард, беспутной дочерью судовладельца, Пэрис Хилтон того времени.
Из Америки Маяковский привез Брик в лошадную еще Россию «фордик», из Франции — «рено». Выбирал он «рено» с Татьяной Яковлевой, которая была на пятнадцать лет моложе Лили. Такая же трансатлантическая путешественница по типу своему, не случайно впоследствии Татьяна осела в Америке.
К сожалению, со знаменитыми русскими красавицами я познакомился, когда они уже были старушками, увы! С Лилей Брик — когда ей был восемьдесят один год. В особняк Татьяны Яковлевой привел меня в 1975-м году Иосиф Бродский. Ей тогда было шестьдесят девять. Стать сохранилась. Высокая, тяжеловатые черты лица, крупный нос. Вышла в гостиную, утопавшую в цветах. В тот вечер это были белые душные лилии. Была в брюках. Множество колец, браслетов и ожерелий. Очень расспрашивала о Лиле. Женская ревность не стареет.
Самая классическая, самая распространенная фотография Яковлевой — она в изящной шляпке, по форме напоминающей раковину, лицо наклонено, потупленный взгляд, из-под шляпки волна локонов, руки сложены в кокетливо-молитвенной позе. Браслет от Дали, кольца, перстень… Шляпки были ее коронным номером, научившись их шить в Париже в девятнадцать лет, она долгие годы шила их затем и в Америке, для магазина «Сакс», несмотря на то, что муж Алекс Либерман уже был состоятельным человеком. Татьяна Яковлева, мне совершенно ясно это сейчас, была типом женщины, целую галерею которых оставила нам художница Тамара Лемпицка.
Самая красивая из того поколения, Саломея Андроникова, встретила меня на пороге своего лондонского дома в пальто. Осенью 1980-го ей было девяносто два года, но высокая статная женщина пила со мной виски и поразила воображение. Я сумел схватить ее образ в рассказе «Красавица, вдохновлявшая поэта». Подлинная грузинская княжна сводила с ума и мужчин, и женщин. Художник Григорьев изобразил ее в красных платье и туфлях — в цвете восставшего Дьявола. Вот «Соломинка», как ее назвал Мандельштам, не была «путешественницей», скорее таким редким типом «герцогини», в ней был аристократизм, которого совсем не было в Лиле Брик и который лишь изредка вдруг сверкал в Яковлевой одной гранью.
Между теми женщинами, прославленными красотками с мировой известностью, и моими женами и подругами лежит женское поколение моей матери. Я помню ее милые простенькие ботики и платья с накладными плечами, точно такие же можно было увидеть в американских фильмах, завезенных по ленд-лизу вместе со свиной тушенкой. Рая Зыбина, чуть-чуть татарка, бесшабашная девочка с татуировкой на руке, сделанной в 1936-м году в разгар поспешного строительства социализма, оставшаяся без матери в два года, была самой большой модницей нашего Салтовского поселка, окраины Харькова. Платья шила себе сама, покупая для модели трофейные немецкие на барахолке. С тех маминых времен у меня слабость к женщинам в платьях с накладными плечами. Наталья Медведева впервые появилась передо мной в таком.
В Москве, куда я сбежал из Харькова в 1967-м году, уже жили далеко впереди всей страны. Вровень с калифорнийскими хиппи одевалась Алена Басилова, девушка поэта Леньки Губанова, потом юную российскую калифорнийку увел у него совсем молодой тогда Стас Намин (Микоян). Группа «Цветы» как нельзя лучше подходила Алене. После она вышла замуж за дезертира португальской армии Антонио, а вот что с ней сейчас, не знаю, да и жива ли?
Басилова была высокая бледная девочка. Обычно ходила в замшевых потертых клешах и ярких футболках. Увешанная тучей украшений: фенечек и бус. Дочь мамы-драматурга по имени Алла, Алена писала стихи и принимала у себя в старой квартире на Садовом кольце поэтов и художников круглые сутки. Там, где в Садовое вливается Каретный Ряд, прямо посередине Садового кольца находился островок земли с несколькими домами и узким садом. В саду она обычно прогуливалась с пуделем. Алену можно по праву назвать первой советской хиппи. Поговаривали, что Алена — родственница Иды Шагал. Возможно, так и было.
А вот Щапова была одета точь-в-точь как героиня фильма «Последнее танго в Париже»: шляпа с широкими полями, опушенное мехом пальто с поясом на талии, расклешенные брюки, и все метр семьдесят семь сантиметров роста. Фильм вышел на экраны в 1972-м году, но свидетельствую: моя будущая жена выглядела как его героиня уже в 1971-м, впереди своего времени. Конечно, часть этого современного ей западного вида следует отнести за счет модной одежды, исправно завозимой старшей сестрой из-за границы, однако длинноногие девочки в Москве появились точно вовремя. Сейчас их не счесть, но Басилова и Щапова были первыми.
В том, что русские красавицы без проблем адаптируются в Европе и Америке, я убедился сам, что называется, на собственной шкуре. В Нью-Йорке моя жена Елена в течение нескольких недель стала столичной американкой образца 1975-го года с европейским прошлым. Впоследствии, в 1982-м, ко мне в Париж приехала Наталья Медведева. Ей хватило одной зимы, чтобы из певицы русского ресторана в Лос-Анджелесе (приехала в нелепых американских бархатных штанах колоколом и в бесформенной куртке) превратиться в исхудавшую француженку-стервочку.
С душой дело обстояло сложнее. Русские упрямые женские души никогда не смиряются со страной проживания, даже если это Франция. Приехав ко мне в Москву в 1994-м, Наталья Медведева удивительным образом мгновенно вернулась в русское состояние. Назнакомилась с русскими музыкантами и вскоре пошла своим одиноким путем, приведшим ее в конце концов к гибели. Напомню, что она покончила с собой в 2003-м году, намеренно приняв большую дозу героина. Я находился тогда в тюрьме, ждал приговора.
А у меня в 1995-м году появилась тонкая, как шнурок, подружка двадцати двух лет, дочь художника Лиза Блезе, компьютерный дизайнер, а затем арт-директор в нескольких журналах. На улицах Парижа она смотрелась бы своей. Впрочем, ее образ был скорее из эпохи джаза и романов Скотта Фицджеральда. Это существо органично бы смотрелось рядом с юной Татьяной Яковлевой, отплясывающей чарльстон в Париже 1920-х годов. Но я обнаружил ее в Москве 1990-х. Красотка с длинной шеей и серыми глазами, те же метр семьдесят с лишним сантиметров роста, как у Елены Щаповой. Не совсем понимавшая, что она стильная красотка, Лиза прожила свой недолгий век (умерла в феврале 2012-го года от последствий передоза) скоропалительно быстро, стремясь, видимо, последовательно к концу. В 1995-м я съездил в последний раз в Париж и привез ей чемодан всяких вещей. И они ей все подошли до единой! У нее была фигура манекенщицы, отличная грудь, яркие глаза. И она была тотально неверна. Никому. Мне тоже. Вечная сигаретка у рта, красное вино, Джо Кокер в кассетнике, три года вместе. Иногда ею овладевала ненависть ко мне, и она могла целый вечер говорить гадости. Утром, как ни в чем не бывало, улыбалась. Делали ли то же самое ее предшественницы, Лиля Брик или Татьяна Яковлева? Вероятно, делали, но мы об этом не знаем.
Есть ли какая-то эволюция души русских красавиц? Мне кажется, нет. Изменяется образ, это да.
Продолжаем расследование. 2005-й год, апрель, знакомство с актрисой Екатериной Волковой, она вскоре стала моей женой. Жена-актриса позволила мне проникнуть в мир кино. Я поехал за ней, помню, в Питер, где она снималась в фильме «Вдох-выдох» у режиссера Ивана Дыховичного. Процесс съемки показался мне ужасающе старомодным, допотопным, требующим ненужного количества бесполезных людей под ногами, целой орды ассистентов. После съемки, отобедав в скромном ресторане отеля «Матисов дворик» (рядом, через забор, находится местный сумасшедший дом), мы шли в номер актрисы и предавались любви. В том отеле мы никого не зачали, однако в конце концов нам удалось сделать мальчика и потом девочку.
Не дожив чуть-чуть до трех лет, наша любовь умерла. Актриса, будто следуя незримым лекалам судьбы, вдруг убежала в Гоа, не вернулась оттуда вовремя, загуляла, поступала нелогично. Ну, собственно, стала вести себя, как и подобает классической русской красавице. Очевидно, некая наследственность существует у красавиц. Передается же она не генетически от матери к дочери и не воздушно-капельным путем, но путем влияния и общности душ.
Неверна, непостоянна, ненадежна. Вот формула русской красавицы. И все же. Увлекает, поглощает и привязывает мужчин. Навсегда, навеки, то есть и после смерти. Характер русских красавиц не изменился. Какими были, такими остались.
№11, ноябрь 2013 года
Волосы багряного цвета — на острие моды. По просьбе «Vogue» Эдуард Лимонов вспомнил о самых ярких рыжих девушках в своей жизни.
Неярко-рыжая Людка, тихая, элегантная, хрупкая, с молочной кожей, жила за никогда так и не достроенным стадионом. Мама у нее была доктором, а отца не было. Вначале она училась в нашей школе, но потом перевелась в другую, в которую нужно было добираться в морозном трамвае. Глупо, потому что наша школа, восьмая, была от дома Людки в пяти минутах ходьбы. Но новая была ближе к центру города.
Мы с Людкой встречались около года. Ходили, держась за руки, и я читал ей мои стихи. Вообще-то имя Людка ей не подходило, ей бы какой-нибудь Ирмой или Эрикой называться. В ней что-то было иностранное, непростое. У меня были подозрения, что отец ее — немец. Ну то есть оккупант. Возраста она была как раз такого, ее вполне могли зачать, когда немцы стояли в Харькове. Харьков немцы брали два раза, надо сказать, находились в нем не один день и вполне могли зачать, и скорее всего так и сделали, тысячи детей.
Кроме того, что мы ходили с Людкой за руку, в нее был влюблен Витька Крюков с золотым зубом. С башки у него свисал огненный чуб, вот уж кто был ярко-рыжим, так это Витька. Жил он в частном секторе, в сером от ветхости домишке, за серым же вылинявшим от дождей и солнца забором. Крюков отчаянно хотел меня побить, с глазу на глаз обещал руки и ноги повыдергивать. Но побить меня он не мог — я всегда умел устраиваться, у меня были сильные покровители, салтовские быки-спортсмены. «Если бы не Саня Красный, я бы тебе, поэт, башку-то уже давно бы проломил»,— говорил он мне, перехватив возле дома Витьки Ревенко, розовощекого моего одноклассника. Мой Витька был соседом Крюкова. Говоря про проломленную башку, Крюков мечтательно улыбался, и весеннее солнце отскакивало от его рыже-золотого зуба. Я обходил его стороной, а он все шел за мной, бормоча угрозы: «Людку не трогай, поэт, она за меня замуж должна выйти…»
Однажды я встретил их около стадиона. Людка преспокойно шла, держась с ним за ручку. На мой злой вопрос: «Ты что, Людка…?» — она сказала: «Я потом тебе все объясню» — и утащила Крюкова.
Объяснила она мне все уже на следующий день. Было холодно, выпал снег. Мы встретились, как обычно, у недостроенного стадиона. «Видишь ли,— сказала она,— мне с ним спокойно, его все боятся, а он боится меня. Мать мою угораздило получить квартиру здесь, на окраине, одна шпана вокруг, девочке тут трудно жить. Да я не сплю с ним, можешь не надуваться».
Со мной она тоже не спала, хотя мы к этому двигались. С ней было хорошо, она была такая нежная, спокойная, умная, видимо, лишь наполовину рыжего темперамента. Впоследствии, мне говорили, она таки вышла замуж за Витьку Крюкова. И переехала к нему в его старую избушку. Во дворе его дома отчаянно цвела сирень, я помню. А на ее носик весной вдруг садились такие милые маленькие веснушки… Я надеюсь, они прожили свою жизнь скромно и счастливо. Она сделала правильный выбор. Я — ненадежный тип.
*
Мне чуть больше тридцати. Я подхожу к дому на Пятой авеню со стороны Центрального парка и некоторое время наблюдаю за входной дверью. Дверь медленно открывается, и появляется Она, жена посла одной из латиноамериканских стран. Сорок лет, энергичная рыжая женщина в плотно обтягивающей бедра юбке, коротком приталенном жакете, в белой блузке, черном галстуке. Вызывающее выражение лица, крупный нос. Она идет по направлению Downtown. Идет, энергично покачивая бедрами.
«Ее походка меня неизменно заводит,— думаю я, шагая параллельно ее курсу по другой стороне авеню, вдоль парка.— Ходит, как шлюха из какой-нибудь Мексики». Через несколько улиц я перебегаю авеню и кладу руку ей на талию. Такое у нас свидание. В привычной манере.
— Здравствуй, Троцкий!
Она улыбается. Она чересчур. Она чрезмерна. Губы чрезмерно накрашены жирной и горячей, кровавой помадой. Глаза чрезмерно сияют. Бедра чрезмерно раскачиваются. Шагающие по Пятой авеню в Uptown, вероятно, в свой Гарлем, черные парни, целый отряд, завидев ее, восхищенно присвистывают. Между тем она жена посла. И большого государства.
Мы познакомились прошлым летом. В обстановке, в которой вряд ли еще кто-либо познакомился. Она стояла над ямой, в которой находился я, с лопатой в руке. Она была в такой же, как сегодня, черной юбке, в дорожных туфлях на платформе. Протягивая руку и наклоняясь, она потеряла равновесие и чуть было не рухнула в яму. Теряя равновесие, она взмахнула одной ногой, и успела продемонстрировать мне, находящемуся в яме, пространство под юбкой. Там, где должно было быть нижнее белье, белья не было.
Я сразу влюбился в нее.
Вечером того же дня,— а была пятница, конец недели,— я уже ехал в ее «кадиллаке» с шофером. Шофер был также ее телохранителем. Хмурый мужчина лет пятидесяти по имени Карлос. В «кадиллаке» я успел сообщить ей, что с ненавистью отношусь к капитализму. Я переживал тяжелые времена, вынужден был работать землекопом и каменщиком. Как же было относиться без ненависти?
— Ты как Троцкий!— воскликнула она.— Карлос, ты слышишь, мы везем Троцкого!
С тех пор она так и называла меня. Несмотря на то, что от Троцкого у меня ничего не было.
Она оказалась безумной. В том смысле, что нестандартной. Громко смеялась в обществе. Сидела, широко раздвинув ноги. Регулярно превращала свои рыжеватые волосы в густо-красное пламя, в бесформенный рыжий факел. Вероятно, именно то, что она не соблюдала приличий, и стало причиной ее выбора. Нашла себе в любовники землекопа.
Однажды, снимая юбку, поведала мне, что она на самом деле вовсе не из простой семьи:
— Это я тебе, Троцкий, соврала, чтобы ты меня не пугался, чтобы быть ближе к тебе. На самом деле я Флорес— Мелинда… (Дальше я не смог разобрать ее многочленные титулы. Титулы слипались воедино.) Я дочь известного промышленника, Хуан женился на мне ради моих денег.
Она стояла голая, без стыда задирая ногу.
— Такое впечатление, что ты родилась в публичном доме, а не в доме промышленника.
Я помогал ей снять лифчик, а далее мы ложились и начинали плавать в теплом море, потом в горячем море.
Выйдя из горячего моря, она голая, только золотой браслет на правой щиколотке, надевала туфли на каблуках и вела меня в свою часть квартиры, на женскую половину: на самом деле это целая анфилада комнат, одна из них — гардеробная. Она хотела показать добычу последнего по времени шопинга. Ей было что показать — два красных платья и одно зеленое. А также нитку свежих — лучшего слова не придумаешь — розовых жемчужин.
— Смотри, Троцкий, у них цвет младенческих губ! Когда я была маленькая, у меня были такого цвета губки…
— Ты никогда не была маленькая. Латиноамериканские женщины уже рождаются женщинами. Существами с пылающим фронтом и тылом.
— Хм, Троцкий, я все же была девочкой, и ничто у меня до поры до времени не пылало. Я была задумчивой и медлительной. Я много читала. Вот, смотри, какой глубокий вырез у этого платья. Он достигает самых ягодиц. Сейчас я тебе продемонстрирую. Сделай вид, что ты пришел на fashion show.
Флорида-Флорес влезает в красное платье. Действительно, глубокий вырез достигает места, где раздваиваются ягодицы. Я целую ее в это место. Она оборачивается, чтобы поцеловать меня в губы. Помада очень жирная!
— Такое впечатление, что ты выбираешь одежду, чтобы в ней было как можно более обнажено твое тело.
— Нужно спешить показать мужчинам мое тело, пока есть что показывать. Моей целью является зажечь их.
— Твой лучший трюк был тогда, когда ты якобы оступилась, стоя надо мной там, на ферме.
— Я очень хотела смутить тебя, мой малыш, и ведь смутила. Ты увидел, что на мне нет нижнего белья. Увидав женщину в таком необычном ракурсе, снизу, мужчина неизбежно звереет.
— Испанский мужчина в особенности.
— Открою тебе секрет, малыш. Испанские мужчины не так хороши, как хотели бы испанские женщины.
Затем мы отправились в постель. Она — впереди, я следом, ощущая, что ей доставляет удовольствие мой взгляд сзади, путешествующий по ее лунной коже, по ягодицам и шее, по копне взбитых волос.
Стояло лето 1979 года.
*
Париж. 1982 год. Я сижу за столиком с женой художника Шемякина Ривой и с его дочкой Доротеей. Мы ездили в замок к одному говнюку-дантисту, разбогатевшему и купившему себе дворец. Дантист напился, стал вести себя как скотина, унижать свою семью. Потому мы спешно уехали, сидим в первом попавшемся кафе, заказали кофе, вино, пьем и злимся. На столике у нас лежит моя книга «Дневник неудачника», только что вышедшая на французском. По-французски книга называется Journal d’un Raté. Я вез книгу в подарок дантисту, но не отдал. Рядом — соседний столик. Там сидят двое молодых людей: девушка и парень. Девушка с яркокрасными волосами, красотка и парень грубовато-марсельского, чуть-чуть итальянского типа, укрупненный Ален Делон. Мрачный брюнет с детской улыбкой.
Не помню уже, кто первый из них, он или она, заговорил с нами. Вероятнее всего, она. Факт, что через некоторое время мы уже сидели все за одним столиком и оживленно беседовали. О чем — не помню, общим у нас оказалось то обстоятельство, что они были, как и мы, иностранцы, югославы. Иностранцам в Париже было о чем поговорить.
Шемякинская семья, мать с дочерью, вскоре удалились, а я еще некоторое время просидел с красивой парой, они показывали мне свои фотографии, сделанные в Биаррице. В окружении пальм и шикарных цветов знаменитого курорта они оба выглядели таинственными и экзотическими. На многих фотографиях у нее в волосы был вколот белый цветок — лилия. Оказалось, что ее зовут Лили. На самом деле, как я позднее узнал, у нее было другое имя, но она называла себя Лили. Он называл себя Анатоль.
— Вы выглядите на этих снимках как международные террористы,— заключил я, когда просмотрел все их фотографии из Биаррица.
При этих словах пара выразительно переглянулась.
— Что ты читаешь, что за книга?— спросила Лили, взяв со столика мой Journal d’un Raté.— Какое странное название!
— Это моя книга. Я ее написал.
— Можно я возьму ее почитать? Я обязательно отдам тебе книгу.
Мы обменялись телефонами, и я покинул кафе. А к ним присоединился крупный мужчина югослав.
Лили позвонила через несколько дней.
— Я прочла. Очень здорово. Хочу вернуть тебе.
Я предложил встретиться в кафе через мост от Нотр-Дам. Она не согласилась.
— Дай мне твой адрес, и я принесу тебе книгу,— сказала она твердо.
Мы стали встречаться. Она всегда настаивала на свиданиях у меня дома и не позволяла себя провожать.
Однажды я вспомнил свое впечатление от показанных мне в кафе при первой встрече фотографий в Биаррице и повторил фразу:
— Ты и твой красавчик-муж — международные террористы! Я был прав?
— Нет,— сказала она.— Мой муж не террорист, он бандит. У него есть территория на Пигаль, где он контролирует кафе и рестораны и имеет доход от проституток.
Лили при этом смотрела на меня ласково, как смотрит мама на несмышленого сына-подростка, не знающего еще всех тягот взрослой жизни.
— Ну надо же!— воскликнул я.— Поэтому ты не встречаешься со мной на улице, мы не посещаем кафе и ты не позволяешь себя провожать?
— Да. У него везде есть свои люди. Тогда он меня убьет.
Она помолчала.
— И тебя убьет.
— Давай уедем,— сказал я.— Давай уедем в Бразилию.
Лили вздохнула.
— Нет. Он найдет нас и в Бразилии. И убьет. К тому же я люблю его…
— Я всегда знал, что женщины иррациональны, но чтобы до такой степени…
Как-то я рассказал о жене бандита своему самому близкому другу Дмитрию.
— Ты должен порвать с ней! Югославские бандиты — самые отмороженные в Европе. Смени квартиру!
Я продолжил встречаться с Лили, поскольку не мог струсить.
Как-то ее долго не было, а когда она пришла, то у меня уже жила Наташа Медведева.
— Я не могу тебя принять, Лили, у меня женщина.
Она понимающе кивнула.
Она пришла еще пару раз. Но у меня опять была женщина. И Лили перестала приходить. Исчезла.
Позже мне в руки попадались книжки в бумажных обложках из серии Polur — полицейских историй. На обложках в виде роковых красоток, с пистолетом в руках, вызывающая, сногсшибательная и рыжая, всегда позировала моя Лили.
№3, март 2014 года
Кожа и латекс вновь в моде. Эдуард Лимонов вспоминает Нью-Йорк семидесятых, когда начиналось увлечение фетишами.
Был февраль 2003 года. Он сидел на «пальме», то есть на койке второго яруса, и читал газеты. Газеты утром притащил грамотный — парень, в обязанность которого входило вручение заключенным всякого рода бумаг: судейских, прокурорских, адвокатских. А ему, единственному на весь третий корпус Саратовской центральной тюрьмы, грамотный доставлял газеты.
В «Коммерсанте», в рубрике «Культура», его взгляд остановила фотография. «Господи! Да это же Мэрилин!» Это была она, и годы не исказили ее облик. А чтобы не оставить ему сомнений, под фото стояла ее редкая румынская фамилия: «М.Мазюр».
Она приехала в Москву с Нью-Йоркским симфоническим оркестром. В его книгах она упоминалась как Сэра, либо как Лысая певица, это название одной из пьес модного когда-то драматурга театра абсурда Эжена Ионеско, он был по происхождению румын, хотя жил во Франции и писал на французском. На самом деле ее звали Мэрилин. В 1977 году, когда они познакомились в Нью-Йорке, ей было двадцать. Рослая, чуть выше него, тоненькая, длинноногая и большеглазая еврейка, дочь эмигрантов из Румынии.
Отличные юные, набухшие сиськи, нежная талия, а попа, о, эта попа! И спустя десятилетия его взволновал шелк этой попы! Гиперактивная, гиперсексуальная и жадная до новых ощущений, нового опыта, новых приключений. Это о ней он написал:
«О, еврейские девочки!.. Энергичные и любопытные…»
Как там дальше?
«Восторженные, носатенькие, поблескивая зеленоватокоричневыми глазками, они первые во всяком движении, то ли это женское освобождение, то ли социализм или терроризм. Они первые бегут покупать новую книгу поэта, и вы найдете их обмирающие глаза, если взглянете в зал во время выступления любой рок-группы или исполнения классической музыки. Они учатся балету и фотографии, они самостоятельны и упрямы…»
Они познакомились на party русского фотографа- эмигранта, ныне покойного Левы Нисневича, в его лофте на Мэдисон-авеню. А после он заманил ее к себе в отель, благо эта старая развалина была расположена рядом, в центре, на тридцать улиц выше по Мэдисон.
Он вспомнил, как укоризненно посмотрел на них ночной портье, сикх в тюрбане. В Индии ночные визиты девушек к постояльцам наверняка не поощрялись. Однако заход девушек в отель в Нью-Йорке не возбранялся.
В те годы, в эпоху до появления СПИДа, взять и совокупиться со случайным знакомым в Нью- Йорке было так же легко, как опрокинуть бокал вина в баре. То была блаженная эпоха вседозволенности и случайных связей, и нужно сказать, что какие-то из случайных были прекрасны, экзотичны и запечатлелись памятью ярче, чем неслучайные.
Она училась фотографии в школе Visual Arts. Этим и объяснялось ее присутствие в лофте фотографа Нисневича. Ее привела старшая подруга, ее профессор Эрика. Это было все, что он знал о ней, когда они прошли мимо ночного портье в тюрбане.
Он снял с нее бесформенное мужское пальто. Под ним было кожаное платьице и на шее ошейник с шипами. Это был первый ошейник, увиденный им на девушке. Тогда в Нью-Йорке вовсю свирепствовал панк. И ошейник, и платье она, без сомнения, приобрела в одном из магазинчиков Нижнего Ист-Сайда, на площади Сент-Маркс, там уже с 1975 года обосновались предприимчивые первопроходцы панк-моды. Новая тенденция всегда ведь появляется вначале на периферии общества, чтоб потом, через годы, взять приступом модные журналы, диктующие законы стиля.
Выглядела она трогательно. Кожаные бретельки спускались по ее плечикам, поддерживая основной корпус платья. В области груди платье пересекала полоска черных кружев, самая малость, сквозь кружева проступали грудки. Черные лямочки впивались в девичью белую плоть и подчеркивали прямые углы ее плечиков. Во время love making он вынужденно вдыхал ТОНКИЙ запах кожи платья, потому что он не сообразил, как его снять с нее, лишь сдвинул его наверх.
Когда утром она уходила, он знал о ней чуть больше, чем накануне вечером, а именно то, что она носит парик. Поток каштановых кудряшек сливался с ее головы на плечи, как знаменитое руно, только что не золотое. Она не сочла нужным объяснить, почему носит парик, а лишь поправила его одной рукой, когда тот съехал ей на брови во время love making, и пробормотала мимоходом: «Это парик на мне!» Большего он не потребовал. Парик, так парик.
В конце семидесятых в Нью-Йорке все оригинальничали. В знаменитом диско «Студия 54» каждый вечер танцевали простые негры в трусах, долговязые миллионеры в белых пиджаках и бабочках, девушки в розовых купальниках и даже мумия в бинтах. Владелец «Студии 54» Стив Рубелл встречал гостей у входа, осуществляя фейсконтроль, в засаленной красной куртке, такую же носит сейчас Венедиктов, босс «Эха Москвы».
*
В следующую встречу она притащила его к себе на Нижний Ист-Сайд. Тогда в Нью-Йорке у молодежи было принято делить квартиру с кем-то еще, получалось дешевле. Мэрилин делила с подругой, у каждой по комнате-спальне и общая гостиная. Подруги не было в этот день в Нью- Йорке, и они счастливо овладели всей квартирой. Бродили голые, подкреплялись алкоголем и бутербродами на кухне и возвращались вновь и вновь в старомодную кровать с металлическими спинками из трубок с шишками.
— У тебя есть красная перина?— спросил он ее.
— Что?— не поняла она.
— Мне говорили, что евреи из Румынии из поколения в поколение передают красные перины.
Мэрилин хохотала долго, но вынуждена была признать, что твердый матрац, на котором они занимаются любовью, подарила ей мать. Она считает, что молодая девушка должна спать на жестком, чтобы была хорошая осанка. Мать заставляла ее ходить со стопкой книг на голове — с той же самой целью.
В тот раз Мэрилин фотографировала его обнаженным. Долго и старательно. Впоследствии она не показала ему этих фотографий, сославшись на то, что они будто бы не получились, техника будто бы подвела. Ему, впрочем, кажется, что она тогда просто застеснялась. Его, себя, снимающую мужчину, с которым она только что состояла в физической близости. Что-то в этом роде…
Она познакомила его со своей профессоршей и гуру фотографии, увядшей энергичной блондинкой, той самой Эрикой. Фамилию унесло время. Эрика отсняла их вдвоем, побеседовала с ним немного и уверенно сообщила ему, что он будет good для нашей барышни. Ей нужен мужчина, который сумеет держать ее в руках. Таких планов у него не было. Он хотел опубликовать свой первый роман и стать знаменитым.
Мэрилин таскала его в очень непростые места, чтобы удивить, шокировать, сбить с него спесь. Поскольку он сам был непростой, экзотический русский. Это сейчас русских как собак нерезаных повсюду, тогда же они были редкостью.
Он помнит, как она привела его на занятие садомазохистского клуба «Нахтигаль» на 14-й Западной улице. Огромный лофт, наскоро окрашенный в красный. Там пахло этой краской и кожей, собралась небольшая толпа, все члены клуба. Мэрилин, девушка передовая и сверхсовременная, была членом клуба, она привела его, чтобы тоже сделать членом «Нахтигаля».
Толпа состояла из множества пожилых подтянутых и строгих мужчин в очках, о которых Мэрилин прошептала ему на ухо: «Садисты!», были томные барышни и крепкие парни, и даже двое полицейских в форме, впрочем, было непонятно, они настоящие или же переодеты в копов. Это оказалось занятие для начинающих. Второе в целом курсе, который предполагалось прослушать в течение зимы 1977 года. Так было сказано в красном буклетике: мол, вашему вниманию, фанаты садомазо, предлагается курс лекций, членство в клубе, цена такая-то.
Занятие началось следующим образом. Доброволец повернулся к толпе задом, спустил брюки и замер. Ведущая урок, вполне профессорского вида женщина средних лет, продемонстрировала собравшимся, как следует обращаться с парнем. Пошлепала его по ягодицам ракеткой для пинг-понга, оставив розовые следы, затем обработала многохвостой плеткой и хлыстом. Окончания урока они не увидели. Нагрянула настоящая полиция, и все они, включая переодетых копов, кинулись к запасному выходу. И счастливо убежали.
В те годы клубы садомазо были запрещены в США. Новое прививается небыстро. Кожа, ошейники только начали пробивать свой путь наверх: в журналы, в Высокую моду. Это позже, благодаря таким мощным корифеям, как Хельмут Ньютон, кожа, металл, подвалы и скромно обнаженные встревоженные модели завоевали свое место в сердцах современников.
У него долгое время оставались фотографии, всего четыре, сделанные ее профессоршей Эрикой. Он и Мэрилин, оба красивые, загадочные. У нее белый цветок в волосах, а на другом фото он держит этот белый цветок в руке. Они стоят у окна, сидят на той незабвенной кровати с шишечками, на матраце, купленном ее матерью. Фотографии потерялись в перипетиях его сложной жизни, однако он помнит одну, где она с нескрываемой страстью смотрит на него. Судя по той фотографии, она была влюблена в него по уши. И красива, черт возьми, красива! Крупный нос с горбинкой, большие египетские глаза…
Они ругались, ссорились. Ее подруга, работавшая ассистентом в крупном издательстве, пыталась, но без успеха, пристроить его роман. А потом он уехал во Францию, да так там и застрял. Поскольку он улетал через неделю после того, как выгнал ее однажды ночью на улицу, они не успели помириться. И она не догадалась приехать к нему в Париж. Они прожили свои жизни раздельно.
Он сидел на «пальме», то есть на койке второго яруса в центральной тюрьме Саратова и улыбался. Мэрилин приехала в Москву в составе Нью-Йоркского оркестра. Она стала музыкантом, выдающимся саксофонистом, звездой. Чего-то такого от нее и следовало ожидать, фотография оказалась для нее слишком банальной профессией. Впрочем, ее отец был музыкантом, вспомнил он.
Он закрыл глаза и постарался восстановить в памяти ее запах. Вначале пришел запах парика, который она поливала при нем удушливыми духами своей мамы, а он уговаривал ее не носить парик: «У тебя отличная круглая головка, Мэри!» Затем к нему пришел запах ее кожаного платья. Они были красивые и молодые.
№10, октябрь 2014 года
Эдуард Лимонов — о духах своих женщин, которыми они сражали наповал, и тайнах, которые они оставляли.
Есть люди — я отношусь к их числу,— которые находят поэзию даже в порнографии. Поэзии там предостаточно, но есть гигантский изъян: отсутствуют запахи. Эрнест Хемингуэй не курил, поскольку панически боялся потерять обоняние, считая острое обоняние чрезвычайно важной составляющей таланта писателя. Талант мужчины тоже подразумевает мощное обоняние. С помощью парфюма женщины вооружаются. Либо теплыми, нежными запахами — они преследуют цель разложить, разморить и пленить врага. Либо агрессивными, острыми, как бритва,— с целью поразить, ранить его. Либо смутить и спутать — для этого нужны таинственные, «мокрые» запахи. Потому что не все духи мокрые.
Как-то он работал в Upstate штата Нью-Йорк, восстанавливал заброшенную ферму. В деревушке, название которой переводится как «Мельницы коров Глена». По- видимому, жил в тех местах когда-то некий парень Глен и поил своих коров в запруде у мельниц. Так вот, он — не Глен, но русский парень, эмигрант, будущий писатель — работал в вымершей деревушке, восстанавливал ферму. Была осень 1978 года. На уик-энды другие рабочие — все они были американцы — уезжали в ближайший городок под названием Хадсон к своим сисястым женам Сьюзен и Мэри, а он бродил по безлюдной деревне-призраку один. Заходил в дома, рылся в брошенных вещах сбежавших в город обитателей. Читал оставленные письма, разглядывал испорченные дождями фотографии.
Как-то он отвернул пробку старого заплесневелого флакона, и в нос ему ударило волной запахов… простецких русских ландышей.
Какая это была мука! Какое страдание! И лишь за ними пришло осознание — он откупорил любимые духи его юной жены, бросившей его и сбежавшей. Кристиан Диор для своего «Диориссимо» — а именно этот флакон попал ему в руки,— возможно, позаимствовал запах простого советского одеколона «Ландыш серебристый», а возможно, доработался до запаха сам.
Его отец дарил матери два раза в год одни и те же, но самые лучшие и самые дорогие из советских духов — «Красную Москву». На Восьмое марта и на день рождения. Так как день рождения матери приходился на шестнадцатое сентября, то год был, таким образом, аккуратно разделен на два шестимесячника со своим флаконом «Красной Москвы» каждый. Духи в красной картонной коробочке, извлеченные из нее, имели вид одной из башен Кремля, круглой, кажется Спасской, с часами и куском стены. Флакон был изготовлен из намеренно мутного стекла. Сами духи имели цвет хорошего бархатистого коньяка. Запах же у них был восточный, близкий к запаху урюка, то есть сушеных абрикосов,— такой таинственный запах гарема. А ведь предназначались они для советских — предполагалось, что для спортивных и энергичных в труде и в хождении на лыжах,— женщин, равных мужчинам. Стоили духи «Красная Москва» неимоверно дорого — пять рублей, что ли.
Его отца и матери уже нет в живых. «Я — круглый сирота!» — восклицает он порою с гордостью, имея в виду, что уже достиг возраста тотальной самостоятельности. А еще он обозначает свою самостоятельность тем, что самодовольно роняет иногда: «Не осталось в мире ни одного человека, называющего меня на ты». Это он кокетничает, все же кокетничают.
Свалившись к родителям в их скромную квартирку на окраине Харькова как-то вьюжной зимой в декабре 1989 года (без телефонного звонка, наобум, после пятнадцати лет отсутствия!), он привез матери в подарок чуть ли не литровый флакон «Шанель №5». Мать — он видел, как это происходило,— бережно поставила бутыль в самый дальний шкаф, рядом со множеством еще не откупоренных коробочек с «Красной Москвой». И заперла шкаф ключом. Когда через девятнадцать лет, в 2008-м, он похоронил мать в Харькове, то, отпирая ее шкафы на следующий день после похорон, обнаружил в одном из них, дальнем, и свой подарок — флакон «Шанель №5» с остатками духов примерно в палец глубиной и две неоткупоренные «Красные Москвы».
Лет пять назад к нему в жизнь попала любопытная черноволосая дама-девочка, страстная еврейка, и он стал дарить ей парфюмы. Некоторое время они поспотыкались среди брендов. В конце концов, перебрав несколько парфюмерных марок, она остановилась на «Черной лилии» «Живанши».
Свежая, магическая томность исходит именно из этого аромата «Живанши». Покупая очередную «Черную лилию», он вспоминает своего отца и духи «Красная Москва» и находит, что он так же монотонен в своих подарках, каким был его отец. Нельзя сказать, что ему это очень нравится. Он, бунтовавший против родителей всю жизнь — ну лет шестьдесят так уж точно,— вынужден смущенно бормотать себе под нос: «Мы все с возрастом становимся похожи на наших родителей».
«Это будет только твой запах, дорогой!» — сказала ему дама-девочка на втором флаконе. Он подумал, что получилось двусмысленно. Получилось, как будто другой мужчина дарит ей иные духи и, отправляясь к нему на свидания, она «надевает» его запах. Поскольку дама-девочка и он (man «Черной лилии») живут порознь, он не знает, что происходит с ней помимо жизни с ним. «Невозможно контролировать женщин, если они этого не хотят»,— отвечает он себе на вопрос, который сам же себе иногда задает.
В Саратовской центральной тюрьме он имел спор о женщинах с сокамерником дядей Юрой, как он его называл, бывшим министром правительства области. Министры тоже сидят в тюрьмах — такие наши времена, что ж… Ему тогда еще нравились девочки: кое-как мытые создания в джинсиках, с синими-зелеными перьями волос, а то и с головами- шарами, стриженными под машинку. А если в юбочках, то из-под юбочек — тонкие ножки в небрежно разорванных чулках. Он называл их «дикими девочками», такой у него был период.
А дядя Юра, высокий, жердь такая, и лысый, пел ему и всей камере о преимуществах другого типа, ставя в пример свою любовницу. Ухоженную, наманикюренную и напедикюренную, смазанную ароматными кремами везде, где вдруг потребуется. Ожидавшую его, дядю Юру, с нетерпением, приготовясь.
— Вот вы казнокрад и уперли общественные денежки, чтобы с дорогостоящей полюбовницей тешиться,— прореагировал он на песню дяди Юры. Дядя Юра оказался за решеткой по обвинению в разворовывании казенных средств.— Буржуй вы, дядя Юра,— подытожил он.— И откуда вы, буржуи, опять в нашей стране появились, ведь считалось, что вас в 1917-м всех извели?
— Самозародились,— отвечал дядя Юра скромно.— Меняйте тип, писатель, вы выросли…
Покинув тюрьму, и пройдя через лагерь, и оказавшись на воле, он было попробовал продолжать спать с дикими девочками. Но чего-то уже не хватало, что-то изменилось.
Повертевшись, он вскоре обнаружил себя влюбленным в актрису, являвшуюся на свидания за рулем черного дамского BMW.
Что же он ей дарил, актрисе, какие запахи? Вспомнил стеклянный граненый цилиндр знаменитого парфюмера-японца. Какого именно? Ямамото? Но Ямамото производит ли парфюмы? Возможно, он только делает одежду?
С актрисой он курил ночами на кухне (потому помнит не аромат, созданный японцем, но запах либерального дыма), произвел на свет двоих детей — мальчика и девочку, но жизнь помчала его дальше в своем бурлящем потоке. Поволокла, можно сказать. Он не особо и сопротивлялся, такая у него была традиция — не противиться своим страстям.
Он до такой степени не противился, что умудрился около полугода прожить под одной крышей со стриптизершей. Стриптизерша возвращалась под утро, долго спала, затем в середине дня не менее двух часов плескалась в пене в огромной старой ванне. Стриптизерша употребляла румяна! Он думал, рассыпчатых румян с пуховкой уже никто не производит на всей земле, а они жили, и вся квартира быстро пропахла сладкими этими румянами. Однажды, сообразив, что стриптизерша жадно поглощает его энергию, он избавился от нее. Пожалел о сладковатом запахе румян, впрочем,— они приближали его к театру.
В августе пришла дама-девочка.
Он обратил внимание на ее ногти. На ногти был нанесен сложный восточный узор. Впоследствии оказалось, что ее маникюрша — армянка. Вот армянка и вырисовывает на ее ногтях «эчмиадзины».
Он вспомнил дядю Юру и покачал головой: «Накаркал!»
Еще раз он вспомнил дядю Юру, когда до него дошло, что интимные места дамы-девочки пахнут клубникой. «Ну да,— сказала она,— интимный крем «строуберри». В этот момент она надевала чулки, так что подняла лицо к нему и посмотрела прямо в глаза. В постели эта бывшая — сейчас тридцатилетняя — «группи» (она с подругами тусовалась, как она, смеясь, рассказывает иногда, долгое время с музыкантами), а ныне государственная служащая оказалась просто неистовой. И ненасытной, и вызывающей острое желание насытить ее.
Вот так восторжествовал дядя Юра. Когда он в следующий раз позвонит по телефону, нужно будет извиниться, сказать: «Дядя Юра, вы победили! Моя подруга ходит на маникюр, делает эпиляцию, употребляет интимные кремы, и ей около тридцати. И пахнет черной лилией, а не портвейном». Хм…
В семьдесят лет мальчики опасаются потерять приглянувшихся девочек больше, чем в семнадцать. Потому что поджимает время и нет будущего.
— Сколько я еще проживу? Бог весть. Отец умер в восемьдесят шесть, так что полтора десятка, возможно, протяну,— подумал он сегодня.
— Я древнее тебя,— сказала она ему недавно, имея в виду, что евреи известны в мире уже где-то четыре тысячи лет, так уж точно.
Она уехала в такси, а он продолжал размышлять на тему «Почему же она мне близка?». Пришел к выводу, что в женщине должна быть тайна, а в ней тайны хоть отбавляй, начиная с клубов черной лилии.
№1, январь 2015 года