Выйдя из лагеря, я поселился за Курским вокзалом, в промзоне, на Нижней Сыромятнической улице, в обширной и запущенной квартире. Рядом с заводом «Манометр» стоит семиэтажный дом. Тогда это был единственный обитаемый дом в промзоне, стиснутой речкой Яузой, с одной стороны, и отходящими от Курского вокзала железнодорожными путями, вознесенными на высокие эстакады,— с другой. В доме жили всякие чудики. Гулял с собачкой поседевший музыкант Гера Моралес, лидер группы «Джа Дивижен»,— у него на концертах висел над сценой рисованный марихуанный лист, ну вы все поняли… На первом этаже, подо мной, жил майор милиции…
Всё вместе, с несколькими туннелями, с неработающими корпусами заводов, с пустырями за Яузой, место это, называемое в народе Сыры, имело мистический вид. Здесь можно было целые дни снимать фильмы ужасов по сценариям Ганса Гейнца Эверса или Лавкрафта, ей-богу. Однажды возвращавшуюся от меня рано утром девушку покусала стая собак, а в другой раз приехавшая ко мне пара видела банду парней, крушивших бейсбольными битами автомобиль. В Четвертом Сыромятническом переулке, как раз в том месте, где сейчас вход в Центр современного искусства «Винзавод», ночами стояли толпой проститутки. Их привозили на двух микроавтобусах, этих бедных девок. Ну вы поняли, что было за место.
Как я попал туда? Я унаследовал квартиру (владела ею квартирная хозяйка, пожилая бывшая официантка, жена слесаря) от директора издательства Ad Marginem Миши Котомина. Вещей у меня после тюрьмы не осталось. Я приехал с сумкой и французским мешком «Почта Франции» и стал жить. Меня привозили и увозили на красной «пятерке» охранники. Я строго подчинялся суровому распорядку жизни лидера радикальной (тогда еще не запрещенной) партии. Если соседи пытались познакомиться со мной, я уходил от знакомств. Звонок на двери я отрезал, на стук в дверь не отвечал. Где-то через полгода жильцы установили домофон, и я стал пользоваться им строго выборочно — отвечал, если только ожидал посетителя. Девушка, встретившая меня из заключения, отвыкла от меня, пока я сидел, и постепенно отдалилась. Если я не был приглашен куда-либо, вечера я обыкновенно проводил с белой крысой, оставшейся от девушки, когда она вернулась к родителям.
Крыса откликалась на имя Крыс и была чудесным другом, веселила меня и скрашивала жизнь. Я, конечно, подумывал о том, что нужно бы обзавестись новой подружкой, но это предприятие для человека охраняемого, не покидающего дом без охраны, представлялось трудным. Трудоемким. Впрочем, я неустанно пытался, подружки появлялись, но когда ты вышел из лагеря и тебе шестьдесят лет, тебе трудно угодить.
Однажды, была весна, я вернулся со скучнейшей вечеринки, устроенной одним немецким журналом в честь вступления в должность нового главного редактора. Делать там мне было нечего, толпа состояла главным образом из русских чиновников и официозных журналистов, юных девушек не было вовсе. Были крупнотелые матроны. Потому я больше обычного налегал на алкоголь. Так что, привезенный охранниками домой, я был слегка пьян и умеренно зол. С веселыми возгласами молодые парни покинули меня, чтобы отправиться к подружкам, а может быть, они выпьют наконец… Не мне же одному… Я запер за ними двери (тогда у меня были одни двери, впоследствии я поставил еще одни) и отправился в кухню, где между старинной ванной на ножках и газовой плитой стояла клетка с крысой. Крыс радостно повисла на прутьях, предвкушая свободу. По ритуалу я должен был ее сейчас выпустить, и после радостного путешествия по моей штанине, затем по рубашке и на мое плечо она спустится на пол, обегает всю квартиру, комнату за комнатой и коридор, все шестьдесят два квадратных метра…
Раздался стук в дверь.
Крыс успела выскочить в приоткрытую мной дверцу клетки и уже карабкалась по штанине моих джинсов. Я не пошел открывать дверь, я даже не сдвинулся к двери. Оперативники стучат иначе. Их наглый стук не спутаешь со стуком соседки, пришедшей попросить соли. Впрочем, никакие соседки меня давно не беспокоят. Боятся иметь дело…
Стук повторился. Такой сдержанный по характеру стук. Не оперативный. Можно было бы и открыть. Но мне запрещено открывать двери, если я нахожусь один в помещении. Я пошел с крысой на плече в большую комнату, задернул шторы и включил телевизор. Шварценеггер металлическим весом топтал коридор мрачного подземелья, ловя в инфракрасный прицел бывшего полицейского, ставшего преступником. Там, за одиннадцатью метрами коридора от меня, все еще ненастойчиво стучали в дверь…
Стук оборвался. Крыс весело гоняла (хвост параллелен полу) вдоль стен большой пустой комнаты. Я сидел на королевского размера кровати, она у меня стояла в центре комнаты, и наблюдал за действиями уже обгоревшего металлического Шварца. Внезапно о стекло ударился, видимо, камень, а может, стреляли из пневматики. Нет, камешек… Еще один. Я вздохнул и встал. Что-то происходило.
Я осторожно прошел в свой кабинет (ничего особенного: стол, книжные полки) и, не зажигая света, чуть отодвинул штору. Посмотрел. В голых деревьях внизу стоял одинокий мужчина. Высокая лампа над подъездом позволяла увидеть, что это был немолодой мужчина в темной куртке и кепке. Поклонник моего литературного таланта? Сумасшедший, ищущий беседы с вип-персоной на предмет спасения человечества? Отец нацбола, попавшего в тюрьму, пришедший переломать мне нос? Все варианты для меня были неприемлемы. Смущало меня и время действия. Было около полуночи, хотя еще не полночь.
Набегавшись, Крыс нашла меня в темной комнате и вскарабкалась на любимое свое место, на мое плечо. Бросание камешков прекратилось. Пошел дождь, стало слышно, как он стучит о жестяные подоконники…
Стук в дверь… С Крыс на плече я отправился к двери.
— Кто там? Чего надо?
— Эдуард, я ваш родственник, извините за поздний час, можно войти?
Родственников у меня не много, но появляются. Дочь одной из моих двоюродных сестер, живет в Магадане. Она ветеринарный врач. И даже лечила как-то собачку губернатора Цветкова, которого потом убили в Москве на Арбате.
— Назовите себя.
— Меня зовут Юрий. Я сын вашего отца.
Я открыл ему дверь, отпер два замка и задвижку отодвинул, продолжая осознавать, что он такое сказал. А сказал он ни много ни мало, что он мой брат. Между тем я вырос единственным ребенком в семье.
— Ради бога, извините, что я так вот, ночью. Но у меня завтра поезд.
Он снял кепку и оказался лысым мужчиной, седая растительность сохранилась лишь над ушами и на затылке. Морщинистое белое лицо. И тут я его идентифицировал: он был на вечеринке немецкого журнала. Стоял в сторонке и поглядывал на меня. Я, впрочем, привык, что меня разглядывают, на улицах, бывает, даже пальцами тычут, в бока друг друга толкают локтями, мол, смотри вон, кто идет…
— Вы откуда сами, Юрий, будете? Зачем выследили меня?
— Город Глазов, Удмуртия. Вам ничего город Глазов не говорит?
— Город Глазов мне говорит. Пойдемте в мой кабинет.
Я включил верхний свет
— Снимите вашу куртку. Садитесь.
Он снял джинсовую куртку с множеством пуговиц, прострочек и заклепок. Ее, такую, можно носить и зимой. Такие любят провинциалы. Куртка у него была мокрая. Интересно, что дочь моей двоюродной сестры из Магадана также всегда одета в джинсу: пальто ее с разводами и вшитыми камнями помню. Она посещала меня несколько раз, приезжая в Москву на конгрессы ветеринаров.
Он сел в кресло, доставшееся мне в наследство от одной политической организации. И стал улыбаться.
— У вас крыса,— сказал он.
— А как вы думали… Конечно, крыса, у такого как я. Так вы Вениаминович?— Я сел в другое, точно такое же кресло.
— Да, Юрий Вениаминович…
— Надо же!.. Я думал, это всего лишь семейная легенда. Ревнивые фантазии моей юной матери. Фантазии о сопернице в марийской тайге.
— В удмуртской,— поправил он.
— Мать говорила: в марийской. Он там дезертиров ловил. С мандатом, лично подписанным Берией.
— Все правильно, только в удмуртской тайге. Молодым лейтенантом.
— Мать рассказывала, что считала уже, что потеряла его. Что у него там другая семья была, в марийских снегах, в 1943-м. Тотчас после моего рождения.
— Да, так все и было, только в удмуртских снегах. Рассказать вам все по порядку? А потом вы мне расскажете о нем…
— Рассказать… Может, чаю хотите?
— Нет, чаю не хочу. Ну вот, я, значит, вас на год младше, 1944 года рождения. И вашего года рождения, и моего, как вы знаете, очень мало в России родилось. Поколение не получилось, да и на полпоколения не наберется, потому что подавляющее большинство мужчин находилось тогда вдали от женщин, на фронтах. На фронтах женщины бывали, но в ограниченном количестве, и такого характера женщины, что не для деторождения предназначены. Наш с вами отец, Вениамин Иванович, на фронты не попал вследствие счастливого для него стечения обстоятельств. Призвался он в 1937-м, попал в особый полк ОГПУ и буквально накануне войны остался служить на сверхсрочную службу. Когда началась война, НКВД своих людей попусту не тратил, берег их. Брат отца, младший, Юрий, в честь него меня и назвали, был призван в дикой спешке. Их, не переодев даже, бросили на фронт под Псковом, там он и погиб, даже тела не собрали. Пропал без вести…
Да вы, наверное, знаете все эти подробности биографии отца не хуже, чем я.
— Знаю.
— Отец приехал в Глазов в 1943-м. Дезертирство было распространенным. Прятались в лесах, варили там каши, сбивались в банды и были опасны для местного населения. Мать говорит, он был очень красивым. А как на гитаре играл!..
— Сейчас под себя ходит. Мать таскала его в туалет, порвала себе позвоночник, теперь сажает на стул с дырой в сиденье, внизу ведро. Туда и ходит, прямо у постели. Вот что вытворяет время… — промычал я.— Отцу восемьдесят шесть, и он уже год как не встает с постели. Он ничем не болен. Ему надоело жить, и только. Он собрался умирать.
— Я так и не решился к нему поехать,— сказал Юрий.— Если честно признаться, то родственные чувства охватили меня сравнительно недавно. Пришли вместе со старостью. Так, видимо, современный человек устроен.
— Меня, после того как освободился из лагеря, на Украину не пустили в прошлом году. Задержали на КПП под названием Гоптiвка, долго думали, что со мной делать. Наконец, ссылаясь на некие постановления их Службы безпеки, что есть эквивалент нашей ФСБ, запретили мне въезжать на Украину до 25 липня 2008 года. Так что я отца в его нынешнем, жалком виде не видел, слава богу. Как зовут вашу маму?
— Софья. София.
— Это что, удмуртское имя?
— Да нет, нормальное, русское. Но она, да, удмуртка.
— Она жива?
— Жива. Живет с нами, в моей семье. Она 1921 года рождения.
— Того же года, что и моя мать.
Мы помолчали.
— А братья и сестры у вас есть, Юрий?
— Есть. Два сводных брата. У мамы от другого отца. Он уже умер.
Мы опять замолчали.
— Я читал ваши книги о вашей семье. «У нас была великая эпоха» и «Подростка» читал. В «Великой эпохе» наш отец мне понравился. Прочел я эти ваши книги сравнительно недавно. И маме давал читать.
— Ну и как она реагировала?
— Да сидела молча и улыбалась… Потом стала вспоминать, как он приехал зимой 1943 года в длиннополой шинели, худущий и молодой. Привезли его в санях красноармейцы, и среди вещей мама отметила гитару. Собственно, вещей и не было особых. Худенький вещмешок, полевая сумка, пистолет на поясе. У нас полдома пустым стоял, и его определили к нам, чтоб не в казарме со всеми. Следователь все-таки. Особист. С мандатом.
— Это был, я понял, частный дом ваших деда и бабки?
— Ну да, Глазов и сейчас город небольшой, стотысячник, а шестьдесят лет назад и вовсе был сонным, провинциальным. Частные дома в основном. У деда был двухэтажный дом с кирпичным низом. Отца наверх определили, в комнату моих дядьев, они тогда на фронте были все трое. Одного уже убить успели. Вот отец там и расположился. Правда, вначале, мать рассказывала, он и ночевать не приходил. Ушел с отрядом в тайгу. Через неделю вернулись. Стали дела на дезертиров оформлять. Тогда, правда, все проще было. По законам военного времени дезертиры подлежали расстрелу. В ряде случаев следователи и судьями становились. Военная выездная коллегия или как там…
— Так отец следователем там работал? Или членом судебной тройки?
— Из того, что мама говорит, получается и то и то. Двойные обязанности исполнял. Точнее говоря, и тройные исполнял.
— Что вы имеете в виду?
— Людей было немного. Фронт обескровил страну. С дезертирами некогда было законность соблюдать. Ставили к стенке в старом молокозаводе. И в расход… Сами судили, сами приговор приводили в исполнение.
Мы помолчали.
— Так что, и отец ставил?
— Судя по вашим книгам, вас не должен смутить такой эпизод в биографии отца… Мать говорит, что да, он их стрелял… Мучился, правда, они же все его возраста, чуть моложе. Ему двадцать пять было. Светленькие такие парни. Удмурты же к угро-финнам принадлежат. Среди них много блондинов. Я вот тоже был, пока не поседел.
— Как мучился?..
— Ну что, не спал, а засыпал — во сне стонал. Ходил по комнате…
— Вы считаете, что беленьких стрелять тяжелее, чем брюнетов?
— Да. Беленький — как мальчик, мальчика напоминает, что-то такое. В мальчиков же нельзя… стрелять нельзя… Жалко…
— Можем ли мы его осуждать?
— Можем, думаю.— Он замолчал.— Только что толку, все эти сцены ведь в Книге неба навечно записаны. Там, где зло, в той части книги.
— Это что — Книга неба? Традиционные удмуртские верования?
— Да. Инмар — бог неба, хранитель Книги неба, время от времени перечитывает ее. Листает.
— Вы что, в этом разбираетесь?
— Немного. Историю преподаю. В частном порядке интересуюсь традиционными удмуртскими верованиями. У нас сорок богов и божеств. Дед мой весь этот пантеон знал. А прадед и вовсе был восясь, то есть главный жрец. Вениамин называл маму «шаманочкой». Потому что она из рода, где было несколько туно и один восясь. Туно — это знахарь, шаман.
— У вас с собой фотографии мамы нет?
Он покачал головой: — Нет. Если бы знал, что вас встречу, захватил бы.
— А «шаманочка» чем в жизни занималась? И в тот день, когда Вениамин вылез из саней в длинной шинели, она кем была, что делала? Ей было двадцать два…
— Детей учила в начальной школе. После педагогического техникума учила детей.
— А как она выглядела?
— Косу носила одну, толстую и длинную белую косу. На всех фотографиях сразу замечаешь эту особенную косу. Красивая была. Блондинка, но ресницы густые, черные. Глаза — как лед.
— У моей мамы тоже серые. И даже сейчас, у старухи, такие пронзительные, как у волчицы. Ее в доме «волчицей» называют за глаза… соседи… Отец был бабником? Как вы думаете, Юрий?
— Вам виднее, я ведь его жизни не знаю. Я и родился без него, вне брака.
— К тому времени, когда я обрел сознание, он вроде не проявлял уже своих, как бы сказать, «наклонностей», что ли. Но мать отчего-то страдала, я помню. Они по ночам иногда препирались. Не ругались, но она его отчитывала, а он односложно отвечал. Я, кстати, тоже вне брака родился, они только в 1951-м расписались в загсе.
— Видимо, был бабником. Две семьи в возрасте двадцати пяти лет — не так уж обычно… Он же у нас целый год пробыл, с мамкой у всех на виду жил. Ей нелегко было. Он же чужой, приехал, наших по лесам ловил, судил и расстреливал. Там сцены бывали порой душераздирающие, мать рассказывала. Однажды прибрела мать дезертира, откуда-то узнала, где он живет, дождалась и к сапогам его бух… Заревела: «Пощади, родной, сына! Ты сам мальчик худенький, совсем мальчик, не казни моего мальчика…»
— А отец что?
— А что он мог сделать? Помиловать не мог. Ему и не позволили бы. Он и в тройке старшим не был. С ним капитан был из местного НКВД, старше по званию. Поднял ее. «Уходите,— говорит,— а то и вас арестуют».
— А мандат, подписанный Берией?
— Мандат значил много, но решала судьбу тройка. А судьба была в тот год одна — расстрел. К тому же тот «мальчик», за которого мать его к сапогам нашего отца падала, был взят в результате боя с дезертирами. Они обороняли свой схрон, стреляли. Какая уж тут пощада… За этот бой отец получил свой первый орден Красной Звезды…
— А есть и второй орден? Я знаю только об одном.
— Есть второй. К концу года был награжден второй раз. Вот за что именно, не скажу. Но тоже за борьбу с дезертирами наверняка. Потому что он еще в Глазове находился, а никакой другой деятельности, кроме борьбы с дезертирами, он в Удмуртии не вел.
— Значит, за второй схрон получил. Видимо…
Дождь стучал настырный, потому что была сильная оттепель, какая бывает в марте в Москве. Мы сидели, два седых человека, обсуждая деяния двадцатипятилетнего нашего отца, который обоим нам дал жизнь, заронив свое семя в двух разных женщин.
— Вы представляете, Юрий, тайга, темные деревья, снег, рассвета еще нет. В предрассветных сумерках движутся цепью среди деревьев красноармейцы в длинных шинелях. Подбираются ближе к схрону. Из землянки чуть-чуть еще идет дым от вечерних дров, накануне вечером дезертиры сытно накормили печку, чтобы спать было тепло. Там они лежат, прикрывшись полушубками, белесые и конопатые крестьянские угро-финские парни. Темноволосых немного. Распарились в сырой духоте землянки. А цепь все теснее смыкается вокруг землянки. Наконец наш отец, с пистолетом в руке, вместе с парой рослых красноармейцев вышибают дверь землянки своими телами. Врываются в сопящие теплые сумерки. Навстречу им стреляют из обрезов. Красноармеец падает. Наш отец даже не ранен. Красноармейцы выволакивают дезертиров на снег. Дезертиры в исподнем. Кто в белом солдатском белье, кто в крестьянском. Руки заломаны… Руки подняты. Светает. Они стоят босые на снегу и дрожат все от холода. Представляете, Юрий?..
— У вас сильное писательское воображение. Мне даже стало холодно.
Юрий поежился.
— Воображение тут ни при чем. Меня самого именно так арестовывали. В горах на Алтае, в снегу, в избушке. Нас было восемь человек. Был смутный рассвет. Жарко натоплено. Один из нас встал и вышел отлить. Сонный, заметил стягивающуюся к избушке цепь стрелков, сводный отряд ФСБ. Вбежал, кричит, что там военных целый лес. Их-таки оказалось свыше семидесяти бойцов. Ворвались с дикими криками. Все кричат разное: «Лежать!», «К стене!», «Руки за головы!», «Лежать, суки!», «Встать, суки!» Ясно, что исполнить все их приказы сразу было невозможно. Мы остались лежать кто где был. Потом нас стали выволакивать по одному. Босиком. Кто спал в носках, оказался в лучшем положении, потому что они нас долго продержали на снегу как мы были, босиком и в исподнем. С поднятыми руками. Потом позволили одеться и отвели в баню. Там мы еще долго сидели, нас выводили допрашивать.
— Страшно было?
— Страшно. Мы поначалу решили, что это казахская национальная безопасность с той стороны границы. Думали, что они нас всех поубивают где-нибудь на краю ущелья. Медведи, и волки, и птицы довершат остальное. Но это оказались «наши». Еще видео сняли, как мы стоим выгнанные на снег, руки за головами, в исподнем, босиком. Для истории останется. Так что очень хорошо представляю, что чувствовали дезертиры, когда наш отец в их сонный схрон ввалился с красноармейцами.
— Получается, что вы в тот момент с отцом оказались как бы по разные стороны фронта? Отец наш был всегда на стороне государства… А вы побывали в шкуре дезертиров.
— Это все так, но в Алтайских горах меня арестовали, чтобы обвинить в подготовке захвата и отделения от соседнего Казахстана Восточно-Казахстанской области. В попытке создания сепаратистского государства с последующей целью присоединения его к России. Таким образом, наш отец, если бы он был в сводном отряде ФСБ в то утро, не был бы на стороне России. В то время как в 1943-м он был на правильной стороне… В 2001-м я был на стороне России.
Мы замолчали.
— Может, вина хотите? Водки нет…
— Да я не пью вовсе.
— Что, и на дни рождения не пьете, и на Новый год? И не курите, наверное?
— И не курю. Когда выпил однажды две рюмки, болел потом.
— Вы как он. Не пил и не курил всю жизнь. Непьющие и некурящие чекисты были самыми страшными. Этакие аскеты-Кощеи.
— Я не злой человек,— улыбнулся Юрий.— А что, он так и не пьет до сих пор?
— Какой пить, в лёжку лежит, ссохся весь, мать говорит: голова ссохлась, как старый орех. Еле говорит. Мать с ужасом призналась мне на той неделе по телефону, что адски устала, что ждет, чтобы он умер. Что ей унизительно видеть его, когда-то красивого, обаятельного, беспомощно лежащим на полу, измазанным дерьмом. Это она, с которой он вместе прожил шестьдесят два года, ждет его смерти!
— С моей мамкой он прожил год,— сказал Юрий.
— Вот как печален, некрасив и даже страшен конец таких героев НКВД, как наш батька. Интересно, что он о своих орденах Красной Звезды молчал, может, стеснялся, что они не на фронте получены.
— А почему у отца карьеры в армии не получилось? Насколько я знаю, он ведь проходил в старших лейтенантах чуть ли не лет двадцать. И только перед уходом из армии звание капитана получил, так ведь? Как так, ведь он же умница был?..
— На эту тему отец никогда не высказывался, как и на многие другие темы. Я подозреваю, что он, пусть и был младшим офицером, принадлежал к какой-то подавленной и расстрелянной чекистской группировке. Его оставили на свободе и живым только потому, что он был простым исполнителем. Знаете, Юрий, когда стали появляться машинописные копии Солженицына, у меня, помню, состоялся с отцом разговор, году в 1968-м, по-моему, это случилось. Я приехал из Москвы, где провел год, и стал ему выкладывать свои новоприобретенные знания о ГУЛАГе, о репрессиях 1930-х годов. Он мне вдруг сказал: «Я читал вашего Солженицына. Что он знает, он ничего не знает! Я видел такое, что страхи, которыми он стращает,— детский лепет. Вот если бы я написал…» И отец замолчал. Больше никогда я от него на эту тему ничего не слышал. Я думаю, он участвовал в жутких вещах, может быть, даже почернее, чем охота на дезертиров в удмуртской тайге и их ликвидация…
Мы замолчали. Словно нам потребовалась передышка, чтобы зарядить свои внутренние аккумуляторы. Наш общий отец нас с ним измотал. Сидели и молчали. Моя крыса внимательно слушала тишину с моего плеча.
— В «Подростке» у вас есть сцена, где вы…
— Давай на «ты», наверное, перейдем, брат. А то как-то странно мы стали звучать.
— Давай, брат. В «Подростке» есть сцена, где герой, ну то есть ты, едет встречать отца на вокзал и отыскивает его в тупике на задних путях. Где отец возглавляет конвоиров, загоняющих заключенных из вагон-зэка в автозэки. Это вправду было или это придумано?
— Правда было. В пятидесятых годах отец служил в конвойных войсках. Уезжал в далекие командировки в Сибирь. От меня, впрочем, как и от соседей, скрывали, где он работает. Я случайно набрел на эту сцену. До сих пор ярко помню. Зэков мне стало жалко мгновенно. Может, я предчувствовал, что однажды сам стану заключенным.
Он посмотрел на часы.
— Оставайтесь у меня. Переночуете. Метро давно закрыли, а такси в моей промзоне поймать непросто.
— Не могу. Меня приятель в машине ждет. Мы ведь за вами ехали.
— Так вы меня после презентации выследили?
— Да,— скромно потупился он.
— Недаром вы сын чекиста.
— Мы же уже на «ты». Ты тоже сын чекиста.
— А откуда ты узнал, что я буду на презентации?
— Есть такая Сеть — интернет. Там написали, что среди гостей ожидаешься ты. Михаил мне показал сообщение. Мы поехали. Пройти было нетрудно.
— Михаил — это твой приятель? Который в машине?
— Да. Он сюда лет двадцать назад переехал. Из Глазова.
— Позови его. Чего он там сидит в темноте, в машине?
— Да не стоит, мы уже поедем. У меня завтра рано поезд.
Он встал.
— Ну как хотите, Юрий.
Я тоже встал.
Я дал ему свою свежеизготовленную простую визитную карточку, лаконично несшую на себе только имя–фамилию–номер мобильного телефона. Он, подойдя к моему письменному столу, записал мне номер его глазовского телефона. На столе сидела крыса. Он сказал ей, улыбнувшись:
— До свиданья, крыса!
Крыса поняла и пискнула. И поднялась на задние лапы в знак дружелюбия.
Юрий одел куртку. Мы пошли к дверям, я впереди. Я отпер все замки, и он переступил порог. Обернулся.
— Вы его любите, Эдуард?
— Люблю ли я моего отца? Я люблю моего отца, кого бы он там ни стрелял, да хоть гугенотов, будь он католик, во время Варфоломеевской резни. Это же мой отец, юноша, который создал меня из любви к юной девушке. Вас он создал от любви к «шаманочке».
— Как ваша мама называла отца?
— Веничка.
— Моя мама тоже называла его Веничка.
Наш отец умер в самом конце марта. Через неделю после ночного визита ко мне брата. Юрий никогда не позвонил и не появился. Возможно, мой брат тоже умер. Все ведь умирают. Без исключения.
Она потолстела. Когда я, оторвавшись от ликующей толпы, сел в старенький «мерседес» адвоката, она уже сидела там. Нацболы бушевали за стеклами, довольные. Я, их лидер, дешево отделался — оказался на свободе всего через два с половиной года. Мог отхватить пятнадцать. За стеклами «мерса» на ликующих нацболов обильно лил дождь.
— Ну что, ты со мной или не со мной?— спросил я, повернувшись к ней.
— С тобой,— сказала она ватным голосом. Я прижал ее к себе. На ней была шляпка из бархата — такие бывают на незамысловатых куклах. Подбородок у нее округлился. Румянец со щек исчез, но щеки были полными. И переходили в полную шею. Когда меня посадили, ей было восемнадцать. Сидящей со мной в «мерсе» был двадцать один. Старая.
И мы стали жить. Вначале несколько суток провели на надувной постели редактора газеты «Лимонка», где-то в Кунцеве. Далее перебрались в буржуазную квартиру известного политолога-аналитика на Космодамианской набережной. Там наличествовали две спальни, холл с зеркальной стеной, два санузла, телекамера, наблюдающая входную дверь и лифт, и многие другие прелести, включая контрастный душ и отличную библиотеку. Ей там понравилось. «Прикольно!» — сказала она. Она было привезла туда своего ужасного, белую свинью, бультерьера, но даже очень гостеприимный хозяин, однажды появившись, заворчал, и бультерьер был возвращен в квартиру ее родителей, где она проживала последние годы, пока меня жевало правосудие. О бультерьере потом, вначале о ней, бультерьерочке.
Она всегда была такой себе девочкой с окраины, злой и немного нелепой. Маленького роста, блондинка, с пристрастиями к прóклятым российским панк-типажам, ну знаете, мертвенькая Янка Дягилева, еще живой тогда, но крепко качавшийся Егорушка Летов… Позднее ее бросило к Мэрилину Мэнсону. Перед самым моим арестом в нашей квартире, в прихожей, она, помню, повесила бесовский портрет его с разными глазами. Когда приходившие ко мне политики (один раз был даже министр КГБ Приднестровской республики) удивленно таращили глаза на безумный портрет, я обычно считал нужным отмежеваться от него. «О, знаете, это моя дочь повесила! У подростков нынче странные вкусы!» Политики разглаживали лица. Понимающе улыбались…
У нас с ней была разница тридцать девять лет. Когда мы познакомились, ей было шестнадцать, а мне уже пятьдесят пять. Однако на самом деле нас разделяло не такое уж большое расстояние. Общество несправедливо к таким парам, какой были мы с ней. На самом деле между нами лежало совсем небольшое количество биологических лет, которые не соответствуют никогда календарным. Она была маленькой женщиной по всем ее повадкам, с обворожительным, порой злобным, порой ангельским личиком, со взрывным характером. Однажды она полоснула меня по руке лезвием, которым до этого уютненько вырезала из журналов коллажи, сидя в уголке, за столиком, под лампой. За что-то обиделась, вскочила и полоснула. И снова уселась в уголок, вся домашняя, в носочках… Своих сверстников она презирала, себя высоко ценила, и когда мы столкнулись в жизни, она, видимо, решила, что я ее достоин. Что там в точности думала эта маленькая бестия, я не могу знать, но до тюрьмы мы с ней отлично ладили, она порой поучала меня, и жили мы в общем весело. Тогда я еще не считался государством настолько опасным, чтобы преследовать меня круглосуточно, потому мы часто нарушали правила безопасности, выходили ночью в близлежащий двадцатичетырехчасовой магазин на углу Гагаринского, я покупал себе пиво, а ей — мороженое, и мы бродили, обнявшись, по арбатским переулкам, я тогда жил у театра Вахтангова. Оглядываясь назад, я вижу, что был тогда очень счастливым человеком, думаю, подавляющее большинство мужчин планеты могли бы мне позавидовать. Ведь я, когда хотел, задирал ей юбчонку, этой малышке…
Но вернусь-ка я к хронологии событий и стану излагать мою жизнь с ней после тюрьмы. В конце августа того же года я поселился в Сырах, в промзоне между Курским вокзалом и речкой Яузой, вблизи завода «Манометр». Место было тогда пустынное и пейзажно напоминало российский рабочий городок образца, скажем, 1953 года, скажем, сразу после смерти Сталина. Дом, в котором я поселился, был построен в 1924 году для рабочих завода «Манометр», потолки были высокие, комнаты большие, всего в квартире насчитывалось шестьдесят два квадратных метра. Второй этаж. Тенистый двор, детская и баскетбольная площадки бок о бок. Прямо оазис в разрушающейся промзоне. Квартира была, правда, что называется, «убитая». И очень.
Вначале я с энтузиазмом пытался изменить квартиру. В кухне висел расквашенный утечками воды сверху пятнистый потолок, и он раздражал особенно. Мои охранники собрались по моему зову, и мы как могли сбили этот ужасный потолок, побелили кухню. Михаил выкрасил в черный цвет старую ванну на львиных лапах (ванна стояла в кухне! В 1924 году рабочие ходили в бани, потому ванные комнаты не были предусмотрены), сделал черной вентиляционную трубу под потолком кухни и дверцы встроенного под подоконником шкафа (холодильник образца 1924 года!) Мы сорвали несколько рядов проводов в коридоре, служивших бельевыми веревками многодетной семье хозяйки, разобрали убогую антресоль над входной дверью. Туалет с ужасным ржавым бачком трогать не стали. Бедный вульгарный линолеум в цветочках покрывал пол коридора. Мы пока оставили его в покое. Две вместительные комнаты имели щелястые деревянные полы, крашенные красным. Из меньшей я сделал себе кабинет, в бóльшую поставил купленную за пятьсот рублей двухметровой ширины кровать. Ровно посередине. Выглядела комната таинственно.
Бультерьерочка приехала с бультерьером.
Ей не понравилась квартира. Она предпочитала ту квартиру, куда нас пустил политолог. А мне не понравился бультерьер. Белый, с красными глазами, похожий на мускулистую свинью. Молчаливый, он всегда норовил встать у меня сзади. И молчал там, чего-то выжидая. Когда существо с могучими клыками стоит за твоей спиной, ты невольно начинаешь испытывать опасения за свою жизнь.
Надо сказать, что у нее уже были бультерьеры. Когда ты метр с кепкой ростом, белокожая блондиночка, живешь в спальном районе, то, видимо, такой хочется укрепить себя в жизни подпоркой. У нее был брат, на четыре года старше, но от него подпорки и безопасности было мало, никакой, он быстро стал компьютерным программистом, при этом все время терял девушек и переживал по этому поводу трагедии. С семьей в целом она также плохо ладила. Отец ее был часовщик, и очень неплохой, он одним из первых, видимо, в девяностые годы стал мелким бизнесменом: открыл свою палатку и стал починять гражданам часы. Быстро научил своему ремеслу молодого подмастерья, открыл еще одну палатку и посадил туда подмастерья. Ее отцу умилялись бы Гайдар и Немцов, Хакамада бы в нем души не чаяла. До тех пор пока не узнала бы, что ее отец был, к сожалению, запойный пьяница, и когда запивал, то поил весь квартал в своем спальном районе. Никакого накопления капитала, таким образом, не происходило и происходить не могло. Отец не успокаивался, пока не пропивал все заработанное, в доме не было еды, и мать с трудом отстаивала простыни и одеяла. Мать у нее работала на овощной базе не то инспектором, не то контролером. Семья жила в ритме запоев отца, и такая семья не могла ее защитить, хрупкую, белокожую и маленькую. Потому она обратилась к бойцовским собакам и предпочитала бультерьеров. А потом она обратилась ко мне.
Когда мы познакомились, у нее уже был один, точнее, одна бракованная самочка. Я уже с трудом вспоминаю, что именно у нее было бракованное, то ли окрас не тот, то ли сосцов было больше, чем нужно, или меньше, чем нужно. А может быть, самочка была не совсем «буль». На заре нашей любви она приезжала ко мне несколько раз с этой первой «булькой», и помню, что несколько раз мы спали все трое на полу в моей «жилой» комнате, она же кухня и гостиная…
Как бы там ни было, тюрьма была позади, лагерь позади, верная, но повзрослевшая подруга явилась жить со мною в «убитую» квартиру в Сырах. Довольно долго еще она продолжала привозить из квартиры родителей (я давал машину) наши с ней дотюремные вещи. Большая часть вещей пропала, в том числе и многие мои книги, но часть сохранилась… Ах да, я позабыл сообщить, что в появлении последнего по времени ее бультерьера в квартире в Сырах был повинен именно я. Когда в апреле она пришла ко мне на свидание в Саратовскую центральную тюрьму, она через стекло попросила разрешения завести собаку.
— Какую собаку ты хочешь?— спросил я.
— «Буля»,— сказала она и вздрогнула ресничками.
Я ей разрешил. И даже дал будущей собаке имя: Шмон, что по-тюремному значит «обыск». Потому что прокурор как раз тогда запросил мне срок: четырнадцать лет строгого режима, и я предполагал, что, прежде чем я выйду на свободу, бультерьер успеет прожить всю свою жизнь бойцовой собаки и благополучно отойдет в мир иной. Либо я не выйду из-за решетки — человек моего возраста рискует при таком сроке, что его вынесут ногами вперед… А случилось все иначе. Судья счел недоказанными обвинения по трем статьям и приговорил меня к четырем годам, а уже через полгода я вышел на свободу условно-досрочно, так как больше половины срока отсидел уже в тюрьмах. И мы встретились. Бело-розовый, тугой, как мешок с песком, мускулистая свинья с мощными клыками, и я. И стали игнорировать друг друга.
Я определил ему место в нише в длинном коридоре. Мы положили туда несколько диванных подушек, оставшихся после предыдущих жильцов, и он там подремывал, когда не бродил молча, топоча твердыми ногами по квартире. Судя по всему, у него был не злой, но тупой и медленный разум боевого животного, опасный уже тем, что был медленным. Медленность эта не оставляла никакой надежды на то, что, однажды сомкнув челюсти на твоем горле, он разомкнет их. Он никогда не лаял, несмотря на то что за стеной, в соседней квартире жила и изнуряюще тявкала мелкая скверная черная собачонка. Он как бы даже и не слышал ее истерик (а она отвечала лаем на малейший шум в подъезде, на лестнице и на улице. Она лаяла даже на поезда вдали на эстакаде, ведущей к Курскому вокзалу!), из чего я сделал умозаключение, что он не понимает ее собачьего языка совсем. У него был другой язык. Если его что-то беспокоило, он издавал хриплый внутренний гул, храп такой, как правило, короткий, как внезапно закипевшая кастрюля.
В первую же ночь он полез к нам в постель. Потому что она приучила его щенком, пока я сидел в неволе, спать у нее в ногах. «Шмон! На место!— сквозь сон вскрикнула она.— На место!» Результата не последовало. Вонючее животное влезло на нас и стало бесцеремонно расхаживать по нашим телам, разрывая простыни костяными когтями. Ей пришлось встать и вывести его. С тех пор мы закрывали ярко-синюю дверь на задвижку. Однако он еще долго стучал ночами твердой башкой в дверь, пока не привык к новому порядку.
А новый порядок вынужденно все равно был организован вокруг него. Она вставала утром, зевая, и полусонная, напялив одежду, уходила тотчас на улицу, выводила его отлить. Возвратившись, она начинала готовить ему еду. Варила перловку, а в перловку мелко резала печень либо мясо. Перловку она заботливо охлаждала, а он в это время нетерпеливо бил жестким хвостом. Понаблюдав за всем этим с месяц, я вдруг понял, что попал в добровольное рабство какое-то. Что за пухлую белую попу, маленькие ступни и ляжки, за синие глаза пупса я вынужден делить территорию с молчаливым солдафоном, звучно воняющим после поеденной перловки. Более того, когда он зевал, обнажая клыки убийцы, я думал, что однажды он, пожалуй, сомкнет эти клыки вокруг моей шеи либо легко отгрызет мне руку — своими аристократическими точеными запястьями я всегда гордился.
Она стала часто обижаться на меня за всяческие мои, как она, видимо, считала, придирки к ней. Ну, скажем, я пенял ей на то, что она, обладая несомненным литературным даром, ничего не написала за те годы, которые я провел в тюрьме, и даже не привела в порядок тексты под общим названием «Девочка-бультерьерочка», которые у нее уже были написаны, когда мы познакомились.
— Ты ленива, так ты ничего не добьешься в жизни!— восклицал я.
— Я работала!— зло вскрикивала она.— Мне пришлось нелегко!
Она, действительно, продавала мороженое, а потом трудилась в зоомагазине, пока я сидел. Чудаковатая девочка, однажды она в конце рабочего дня раздала бесплатно оставшееся мороженое детям и старушкам. («Оно все равно таяло!» — пояснила она мне, рассказывая эту историю.) За что ее с треском и скандалом выгнали, удержав стоимость розданного мороженого при расчете. С зоомагазином у нее тоже не сложились отношения. Она встала на сторону зверей, и хозяин ее уволил.
— Не оправдывайся! Всегда можно выкроить несколько часов на творчество. Я вон даже в тюрьме вовсю писал… Вместо того чтобы прогуливать этого вонючего солдафона, ты могла написать книгу. Ты убиваешь свое время!
Она рычала в ответ. Будучи по природе своей девочкой аутичной, она рычала, как ее любимые животные. Разъяренная, она пристегивала мускулистую свинью к поводку и убегала. Ехала в спальный район к матери. Впрочем, мои нарекания не оказались напрасными. Видимо, возненавидев меня, она все же стала злобно работать над текстом «Настроение злости». Впоследствии мне удалось напечатать его у издателя Бориса Бергера, вместе с последней пьесой покойной Наташи Медведевой. Когда вышла книга, мы давно уже не жили вместе.
Помню первый мой Новый год на свободе. Шмон, слава богу, остался у ее родителей, а она приехала ко мне, хотя предшествующую Новому году пару недель прожила там же, в очередной раз обидевшись на меня. Помимо моих обвинений в лености, я еще предъявлял ей обвинения в бесчувственности. Объясню позже. Сейчас — Новый год.
Мои охранники в тот год подрабатывали на елочном базаре. Они привезли мне связку разрозненных еловых лап, и с их помощью я соорудил неслабую елку. Моя елка выглядела даже убедительнее, чем иные цельные деревья ее породы, гуще и благороднее. Я повесил на мое сооружение сплошь красные шары и опутал ветви лампочками. В большой комнате, сдвинув кровать для такого случая в угол, установил елку, рядом стол и накрыл его на две персоны.
За окном лежал снег и стояла вторая елка. Дело в том, что жители нашего единственного в призрачной промзоне жилого дома установили на детской площадке, в центре ее, свою елку. Эти жители, видимо, были неленивые и предприимчивые люди, жаль, что мне не пришлось познакомиться с ними поближе, пусть они поймут, что это не из высокомерия я с ними не сближался, но из необходимости обеспечения безопасности.
Итак: снег, в «убитой» квартире прохладно, но уютно. Елка, лампочки мигают, красные шары и на елке висят, и под потолком. (Там были оставлены зачем-то предшествующими жильцами в потолке крюки и стальные нити.) Пахнет свечами, потому что мы зажгли свечи с моей крошкой. Сидим, праздничные, она беленькая, в черном бархатном платьице, я ей когда-то купил. Ждем полуночи, включили телевизор, чтобы под двенадцатый удар… нет, не выпить сразу шампанского, оно на столе уже налито, в блистательные узкие фужеры; но чтобы вначале каждый взорвал свою петарду с конфетти. Это была ее выдумка, с петардами, не моя. Путин, желтый лицом, в реглане, вещает, стоя у кремлевской церкви, затем часы показывают на Спасской башне. Мы встаем с крошкой: девять, десять, одиннадцать ударов! Рвем с двенадцатым ударом за нитки наших петард. Моя взрывается, обрызгав нас разноцветными кусочками бумаги и оглушив. Ее не взрывается, сколько она ее ни теребит. Я забираю ее петарду в свои руки, пытаюсь понять, что можно сделать. Но не взрывается и у меня ее петарда. И нитка обрывается.
Она расстроена. Личико искривилось.
— Не будет мне счастья в этом году!
Мы пьем шампанское, у нас в тарелках уж не помню что, но праздничная еда (как бы не авокадо с креветками из кулинарии, запахом именно этим тянет из прошлого…), однако настроение у нее испорчено.
— Мне не будет счастья в этом году! Почему, почему я не взяла твою петарду!
— Ты считаешь, что мне счастье не необходимо?
— У тебя и так все есть,— бурчит она.
В утешение ей мы сжигаем целую связку бенгальских огней. Комната наполняется сизым дымом.
— Это ты виноват! Ты нарочно подсунул мне бракованную, а себе взял хорошую…— ноет она.
Недолго пробыли за столом. Обыкновенно она много не пьет, но в ту новогоднюю ночь выпила изрядно. Ложимся в постель.
— Как хорошо, что нет Шмона!— воскликнул я на свою беду.
— Что тебе сделал бедный Шмон?!— огрызается она.— Он тихо сидит здесь в коридоре на своей подстилочке и никого не трогает. Там ему, кстати, дует, в коридоре…
Я не спорю с ней. Я задираю ей ночную рубашку и влезаю на девочку.
— Ну!— фыркает она.— Чего?! Я спать хочу!
Я пытаюсь ее целовать, но она отворачивает лицо и сжимает зубы.
— Маленькая дрянь!— говорю я.
— Утром, утром,— шепчет она и засыпает.
Утром сцена повторяется. Злой, я ругаюсь с ней.
— Ты окаменела, пока меня гноили за решеткой! Ты ничего не чувствуешь!
— Я ни с кем, ни с кем,— фыркает она и рычит.
То-то и оно, что ни с кем, вот и окаменела вся, думаю я зло. За эти годы без меня ее аутизм прогрессировал, она законсервировалась. Проблематично это утверждать, но, возможно, лучше было бы, чтобы она не была мне так уж верна в мои тюремные годы, зато сейчас бы я счастливо лежал с маленькой беленькой любовницей, а не с куском теплого гипса.
Вновь лезу на нее, раздвигаю ноги. Она начинает смеяться, как дурочка. «Ха-ха-ха-хи-хи!»
— Что ты смеешься, как дурочка?
— Над тобой. У тебя не получается… Ха-ха-ха!
— Перестань смеяться, как идиотка! Толстая стала какая! (Я держу ее в это время за попу.)
— Ничего не толстая, сам толстый!
Рассерженная, она вскакивает. На ней ночная рубашка, подаренная когда-то моей мамой. Я вспоминаю, как до ареста, когда мы прожили с ней зиму в Красноярске, она носила там эту ночнушку. Умилительно…
Она уехала. И долго-долго не возвращалась. С месяц, наверное. Я несколько раз звонил ей и ругался с ней. Она перестала подходить к домашнему телефону, а свой мобильный она почти всегда держала выключенным и до этого. Зачем девушке-аутистке — действительно, зачем — включать мобильный телефон? Я не то чтобы обрывал ее домашний, но время от времени бесился от одиночества и пытался найти ее. Однажды ответила ее мать. Мы с матерью были знакомы. Когда в 1998-м отец выгнал девчонку из дома и она явилась ко мне с рюкзаком, бóльшим, чем она сама, и стала жить у меня, то через несколько недель ко мне пришла ее мать. Ее мать немедленно сумела понять меня (!!!) и успокоилась. Я даже накормил ее, если я правильно все помню, и мы выпили. Мать ее произвела на меня очень позитивное впечатление.
— Ее нет,— сказала мать, вздохнув.— Нет ее, Эдуард. Как вы после тюрьмы?
— Я нормально. Слушайте (я назвал ее по имени-отчеству), а у нее не появился там парень?
Ее мать опять вздохнула.
— Этого уж я не могу знать, Эдуард. С ее характером, какой должен быть парень… Это только вы умеете с ней общий язык находить…
— Умел,— сказал я.
— А что такое?
— Вышла из подчинения.
Ее мать вздохнула.
— Что вы вздыхаете все? С ней все в порядке?
— Утром было все в порядке, когда в институт поехала. Я вздыхаю из-за папули нашего.
— Запил?
— Угу.
Я оставил ее мать в ее ситуации, так как все равно ничем не мог ей помочь.
Через несколько дней моя подруга вернулась, как ни в чем не бывало. С солдафоном на поводке. Потянулись рутинные утра: приготовление перловки, сырое мясо режется в перловку, перловка остывает, биение хвостом о ножки стульев и стола, сжирание в мгновение ока мяса и перловки красноглазой свиньей.
Поскольку память моя доверху набита всяческими человеческими мудростями, я, поднатужившись, выхватил из памяти нужную. «В этой жизни, плывущей, как сон,— вспомнил я строки из «Хагакурэ»,— жить неудобно и мучаться есть величайшая глупость». Величайшая глупость, повторил я, проходя по коридору мимо лежащего на спине сукиного сына. Он в это время ерзал задницей по подушке, выставляя напоказ внушительный член. Фу, какая мерзость! И хотя это было только животное, весом всего килограмм тридцати, мне было неприятно, что в моей квартире выставлена его физиология. Я помню, что так и думал, дословно: «мне неприятно». Что возьмешь с животного, однако он там корячился, ерзая задницей и позвоночником о диванные старые подушки, и это вызывало протест. Вызывало протест, что он валяется на моей территории со своим членом.
Мы в постели. Глаза пупса, пухленький животик, сиськи с розовыми сосками… Тружусь над ней. Ничего не чувствует, отворачивает лицо от поцелуев.
Злой, как полсотни дьяволов, вскакиваю, рву на себя синюю дверь, пробегаю мимо мускулистой свиньи (он сполз с подушек и валяется, перегородив коридор, один красный глаз открылся и проследил за мной), прибегаю на кухню и наливаю себе портвейна. Выпиваю залпом. Возвращаюсь. Она дремлет. Один глаз открылся, оглядел меня и захлопнулся…
Я пришел к выводу, что она засохла. Я сказал ей утром, что она стала бесполой. Она обиделась и уехала с солдафоном на поводке. Признаюсь, я был даже счастлив, что с меня сняли это иго.
То, что время идет, мне было заметно по детской площадке под моим окном. За тот год, что я ссорился и мирился в Сырах с бультерьерочкой, тощие девочки-подростки вдруг превратились в грудастых невест. Моя «невеста» некоторое время еще появлялась. Но все реже. Правда, в последний свой приезд бультерьерочка задержалась у меня более чем на месяц, удивительное дело! Кончилась такая стабильность финальным взрывом. Вот как это было. Между нами тремя (я, она и Шмон) произошла следующая сцена.
Я вернулся однажды довольно поздно, в крепком подпитии. Охранники доставили меня в квартиру и, что называется, откланялись. Она смотрела, валяясь в постели одетая, телевизор. Я сел на край кровати и стал тоже смотреть телевизор. Вдруг из коридора (дверь оставалась открытой) явился Шмон, как-то скромно подошел ко мне сбоку и — о, невероятно!— положил мне свою тяжелую твердую башку на колени. Молча.
— А!— воскликнул я.— Ты признаешь себя моим вассалом, Шмон!
Он вздохнул. А я погладил его твердую лысую башку. И он в ответ облегченно хрюкнул. Он не выдержал напряжения. Он признал меня хозяином. По всей вероятности, он наслушался наших с ней разговоров, в которых мой голос звучал громче и настойчивее. По громкости и энергии моего голоса и по уверенности движений он догадался, что я господин его хозяйки. И, следовательно, его господин. Он поступил разумно. Пусть я и упрекал его в медленности его звериного разума.
Девочка-бультерьерочка с ужасом смотрела на нас.
— Видишь?— сказал я ей.— Захочу, уведу у тебя собаку!
На следующий день она уехала, забрав Шмона. Я не присутствовал, меня не было на месте. Уехала и больше не возвратилась. Такой обиды она стерпеть не смогла. Следующий Новый год я встретил с охранниками, без нее. Где была она, не знаю.
Я потом думал: петарда в Новый год виновата? Не петарда? Не взорвалась ведь ее петарда с двенадцатым ударом часов…
Или попросту кончилось наше с нею время?
Так я и не решил до сих пор. Если в магическом измерении рассматривать, то петарда. Там ведь, в магическом, все за все зацеплено. Мелкие происшествия вызывают трагические, необратимые последствия. Там пуговиц нельзя, не дай бог, терять, не то что петарда не взорвалась…
У нас в блоге появляется новая рубрика «Разговор за столом». Каждую неделю мы будем готовить и есть что-то простое, но вкусное в компании интересного человека. А заодно говорить обо всем на свете — от котлет и компота до Путина и жизни на других планетах. В первом выпуске новой рубрики мы отправились жарить стейки в гости к Эдуарду Лимонову.
Как-то в колонке журнала GQ писатель и политик Эдуард Лимонов признавался, что невероятно любит готовить и есть мясо, но в последнее время ему очень редко попадается действительно вкусное мясо. Мы решили восполнить этот пробел и принесли ему полтора килограмма свежей фермерской телятины, чтобы он нам ее пожарил, а заодно поговорили о еде, оппозиции, тюрьме и политике.
Борис Акимов: К мясу мы притащили французское вино. Обсуждали, какое вам нести, и решили, что лучше французское, потому что все-таки вы там долго жили и до сих пор гражданин Пятой Республики.
— Да, забытый Францией гражданин, забытый Богом солдат империи…
Григорий Павлов: Мне сказали, что мясо нужно минут двадцать мариновать в оливковом масле.
— Я не умею и не знаю, зачем это делать. Давайте я сделаю, как я умею.
Борис Акимов: Хорошо. А где вы вообще научились готовить?
— Я жил таким образом, что приходилось готовить… Было дело, работал в нескольких ресторанах. Поваром во французском ресторане в Нью-Йорке. Устроился туда по знакомству. А еще мы делали пельмени с известным искусствоведом Геной Шмаковым, моим приятелем и другом Бродского и Барышникова. Мы с ним работали для магазина Bloomingdale — это огромный универмаг. Для его буфета мы лепили пельмени, там довольно неплохо платили.
Григорий Павлов: На это можно было жить?
— Ой, невозможно жить молодому человеку на любые деньги. Денег никаких не хватит.
Григорий Павлов: И еще, я помню, вы же работали мажордомом у миллионера. Вы еще написали «Историю его слуги».
— Да, работал. Боссу я не готовил обеды, обедать он всегда уходил в рестораны. Хотя баранину делал на гриле, помню.
Борис Акимов: Миллионеру нравилось?
— Раз не выгоняли — значит нравилось. Его жене очень нравился мой куриный суп. Он не так прост, как кажется.
Григорий Павлов: А что, какая в нем загадка?
— Я не знаю. Один человек умеет, обладает талантом приготовления куриного супа, другой — нет.
Лимонов разогревает сковороду, бросает на нее кусок сливочного масла и через некоторое время большие куски мяса, толщиной два-три сантиметра. Куски мяса он почему-то порезал вдоль волокон.
Борис Акимов: Вам вообще свойственно чревоугодие и особое отношение к еде?
— Уже много лет я ем раз в день. Иногда не выдерживаю и тогда ем по половине два раза в день, то есть половину днем, половину вечером. Вот, очень люблю есть вечером.
Григорий Павлов: Это когда, перед сном?
— Не перед сном, но после шести часов, например. Чисто французская привычка, потому что там обедают поздно, долго сидят за столом.
Борис Акимов: Считается, что очень вредно как раз есть после шести.
— Ой, это глупости. Буддистские монахи тысячелетиями следуют одной и той же рутинной жизненной традиции. Они выходят утром с миской деревянной и медленно набирают туда еду. Когда набирают, садятся и поедают ее. Вот и вся их еда.
Борис Акимов: Но при всей вашей скромности в еде я заметил, что вы большой эстет. Любите всякие гурманские продукты, например устрицы.
— Если попадаются. Я же не покупаю их себе. Если я иду, например, на какую-нибудь вечеринку GQ, а там навалены устрицы. Первое, что я делаю, я беру тарелку, иду и накладываю устриц как можно больше. Потом усаживаюсь за ближайший столик с бокалом шампанского и начинаю пожирать все это. Пока другие соображают, я уже вторую тарелку ем.
Лимонов вручает нам по первому куску.
Борис Акимов: Давайте я открою бутылку вина, немножко выпьем еще до того, как приготовится.
— Уже готово. Два куска получились потолще, а один получше прожарился. Выглядит отлично. Так, бокалы для красного вина у меня все побиты, это бокалы для белого вина, недавно купила мне моя подруга. Бокалы для белого вина чуть-чуть более пузатые.
Григорий Павлов: А для красного — подлиннее. А в тюрьме вы мясо ели?
— Когда я сидел в Саратове в одной камере с вице-губернатором Саратовской области Моисеевым — у нас было все. У нас был мешок или два мешка консервов, конская колбаса, любое мясо, черт знает что. Заходя в камеру, конвоиры падали.
Борис Акимов: С прошедшим днем рождения вас!
Все чокаются и пьют.
— Ну что сказать, по-настоящему хорошую вырезку вы принесли. Вы с кровью-то любите? Ну, вот это вам, наверняка. Черный хлеб есть. Мясо чувствуется, что звучит. Зачем его еще мариновать? Нет, оно мягкое. Видимо, ваш товарищ постеснялся, засомневался в качестве своего мяса. Мясо прекрасное. В молодости я бы мог такого съесть очень много — но где ж его тогда было взять…
Борис Акимов: Как закончился ваш последний суд? Я слышал, две тысячи вам впаяли штрафа в этот раз.
— Да. Потому что была так называемая «незакрывная» статья. В этот раз мне не вменяли неповиновения милиции. Это зависит от расположения духа властей. То есть они реагируют от случая к случаю, отталкиваясь от предыдущего. Они, видимо, считают, что перегнули палку 31 декабря, когда восьмидесятидвухлетней Людмиле Михайловне Алексеевой омоновцы сделали подсечку.
Борис Акимов: А в прошлый раз вам дали десять суток ареста. Чем кормили вас эти десять дней? Не вспомните, что там было в меню?
— Это учреждение называется «Спецприемник ГУВД города Москвы» на Симферопольском бульваре. Раньше в этом здании содержались иностранцы, а потом их перевели в поселок какой-то, я сейчас не помню где. В день, когда меня туда привезли, давали макароны с запахом тушенки и какими-то там мелкими нитями. Хотя это была тушенка действительно. Очевидно, ее было не так много. Но все чистенько, грех жаловаться. Супы какие-то давали. Что хорошо, так что все действительно чистое, может, и жидкое, но съедобное. Какие-то там плавали овощи, что-то еще.
Григорий Павлов: То есть пожаловаться, в общем, не на что.
— А я никогда не жалуюсь, я рад всему. Кто-то им поставляет эту еду, готовую им привозят, они не готовят. Я сидел один, все стены там почему-то кафелем оклеены. Ну, я там свой, в отличие от всех наших либералов и правозащитников. Они все боятся милиции, а я со своими годами отсиженными прихожу и начинаю разговаривать с ментами, выяснять, устраиваться. Говорю: мне, пожалуйста, одноместный номер, а то у меня астма. Они сразу же: «Конечно, Эдуард Вениаминыч, есть на выбор третий или четвертый». Я же не Каспаров, я ментов не боюсь, никакой дистанции у меня с ними нет, я же часть всего этого бульона. С утра попросил у них ведро и тряпку, помыл там все — все-таки сидеть десять дней, должен быть порядок. Устроил себе место и стал работать, писал там что-то, читал. Отдохнул даже, честно говоря.
Борис Акимов: Давайте, с вас теперь тост.
— Мясо отличное! Как хороший повар, я не навредил ему. Я поэтому не люблю соусы всякие. Мне кажется, они всегда заглушают вкус самого продукта. С мясом это особенно важно. В России мясо готовить не умеют, это точно, всегда пережаривают, не понимая структуры.
Григорий Павлов: Россия одна из самых мясоедных стран и народов вообще в мире, мне кажется. Все едят постоянно мясо, шашлык — это главное вообще национальное достояние.
— Шашлык — это скорее все-таки кавказское блюдо, и название об этом свидетельствует неопровержимо. Я вообще не люблю сложные блюда. У меня однажды была девушка из Казахстана, такая серьезная, красивая тридцатилетняя девушка, она взялась мне приготовить обед. Готовила целый день. Она готовила здорово, потом я ел, очень вкусно и действительно офигительно приготовила, но… Это же невозможно ждать — целый день, весь дом покрылся испариной даже от этого. Может, и хорошо это, но каждому свое.
Лимонов вручает нам по второму куску мяса.
Борис Акимов: А что самое экзотическое вы ели в жизни?
— Ничего особенного. Акульи стейки ел, в Калифорнии полно всего этого. Змей ел в Таджикистане. Лисицу ел на Алтае. Вот она вкусная, такая жирная. Говорят, что очень целебная. Нам алтайцы вдобавок к тому мясу марала, которое мы у них покупали за семь рублей ведро, бросали пару тушек зайцев или лисиц как жест доброй воли: держите, мол, ребята. Медведя ел, медвежатина — твердая очень. Хотя его вымачивают, но все равно твердое. Печень сохатого ел в Сибири мороженую. Ну что, давайте оставшееся дожарим? Ну, если не доедим, то не доедим. Хотя оно совсем нежирное и естся быстро и легко.
(Мы оказались в гостях у Лимонова еще до Пасхи).
Григорий Павлов: Кстати, я вижу, пост вы совсем не соблюдаете?
— Да какой пост! Я же нехристь, скорее, еретик, даже ересиарх, я бы сказал. Я же автор книги под названием «Ереси». Пост — это на обывателя рассчитано, на его пороки и ханжество. К РПЦ как институции я отношусь очень плохо. Они всегда прижимались к ноге власти и такими же остаются. Жадными, жирными и неприятными. Если бы церковь в девяностые годы пыталась бы занять позицию ближе к людям и обращалась бы к бедным, вместо того чтобы искать милости у властителей, то она бы стала популярной.
Григорий Павлов: Что вы ждете и как, по-вашему, будет развиваться вообще ситуация в России?
— Я ничего не жду. Я занимаюсь своим делом, в данном случае создал эту «стратегию 31», теперь раскачиваем лодку власти. Так бы на нашем месте любой бы сделал. Поскольку мы живем в полицейском государстве, партийная деятельность любая невозможна, моя партия запрещена, мы действуем не партийными методами, подняли гражданское движение. Очевидно, что это перспективно в России. Потому что партийные разногласия только разделяют, в то время как внепартийные цели, отстаивание конституционных свобод оказались куда более безусловными.
Борис Акимов: Вы не опасаетесь, что однажды от вас реально захотят избавиться?
— Что они меня угрохают, я не опасаюсь, но и предвижу даже. Меня это нисколько не пугает. А что может быть лучше? Я воспитывался на парадоксальной всякой литературе, согласно которой, например, умереть под забором или умереть в тюрьме куда более благородно, чем умереть обоссавшись или обмазавшись манной кашей в постели.
Мы доедаем мясо и китайский салат, допиваем вторую бутылку красного вина «Шато Мулен Пти Бон». И перед тем, как попрощаться, любуемся видом из окна лимоновской конспиративной квартиры, откуда видна Москва-река. Уже на улице наша подруга, с которой мы вместе оказались у Лимонова, спрашивает: «А что, правда ему шестьдесят семь лет? Как-то не верится. Я бы такому дала».
P.S.
И на закуску — небольшая видеозарисовка о том, как Лимонов нам режет салат.
[видео]
Лимонов режет салат, мясо и ставит сковородку на плиту.
Специально для этого номера Эдуард Лимонов написал рассказ «Майя / История одного черепа». Сюжет традиционно автобиографичен, однако в этот раз автор выбрал необычный для себя жанр мистического триллера.
Он — на заднем плане, в одном из двух больших черных кресел, позднее описанных у меня за долги мэру Лужкову приставами. Она у моего стола присела на офисный хлипкий стульчик со спинкой (производство IKEA), выложила из клеенчатой сумки замусоленную тетрадь. Я принес из коридора всяческие счета и немногочисленные письма, адресованные им за время, прошедшее со дня их предыдущего визита, и Надежда Ивановна, в платке вокруг головы, стала подсчитывать, что с меня причитается за коммунальные услуги и телефон. Я в это время привычно разглядывал пару.
…Они такие народные, что дальше ехать некуда. Они коренные обитатели Сыров и этого дома. Он до пенсии работал электриком, а она — официанткой. У него морщинистое лицо худого, простоватого мужика, не бледное и не красноватое, но чуть тонированное от времени. С ее слов я знаю, что когда-то Анатолий пил и это послужило одной из причин, почему она утащила его из Сыров в спальный район, на окраину, в квартиру дочери; здесь, в Сырах, в этом же доме, у него образовалась опасная команда собутыльников. Анатолий — тихий, скрипучий мужик с неплохими руками. Надежда Ивановна — тип вечно воюющей с начальством женщины. Начальство постоянно пыталось оттяпать права и привилегии у Надежды Ивановны или у Анатолия, и она их отвоевывала. На лето пенсионеры — и она, и он — устраивались подрабатывать в подмосковные детские лагеря, бывшие пионерлагеря. Я знал обычно все оттенки их производственных отношений с руководством лагерей. Я узнавал их в осеннее время под шум дождя за окнами в Сырах, излагались эти истории эмоционально.
Мне кажется, что я этим простым людям нравился своей непримиримостью, я ведь тоже вечно воюю и воевал с начальством. Может быть, по причине интуитивной симпатии Надежда Ивановна все годы, что я у нее арендовал, недобирала, я думаю, с меня какую-то сумму за квартиру. Хотя и «убитая», квартира была большая и располагалась фактически в центре города… Совершив подсчет, Надежда Ивановна получила деньги, пересчитала их, потом, пожевав губами, нелегко произнесла:
— Эдуард Вениаминович, вам позвонит женщина из агентства. Она будет приводить людей смотреть квартиру… Нам там тесно, у дочери и ребенок вырос, и зять не очень ладит с моим сыном. Так что вам, извините…
— Не стоит извиняться, Надежда Ивановна. Это же ваша квартира. Когда вы думаете все это начать?
— Мы дали ваш телефон этой женщине. Она хотела бы привести клиентов уже завтра…
— Мы когда-то договаривались с вами, Надежда Ивановна, что вы предупредите меня по крайней мере за месяц…
— Эдуард Вениаминович, да не продастся квартира так сразу. В нашем случае еще недавно собирались дом сносить. Ремонт годами не делали. Сейчас сделали, сказали, сносить не будут. Покупатели хотят, чтоб все ясно было о судьбе дома.
Извиняясь, эти добрые люди надели свои калоши и «непромокабли» (в случае Надежды Ивановны это была ужаснейшая желтая куртка), взяли зонты и ушли. Я стал искать, куда бы переселиться.
Мне так не хотелось переселяться в банальный жилой дом! Я решил попробовать снять у какого-нибудь художника творческую мастерскую. Я набрал номер телефона ставшего мне другом художника Н. и озадачил его поисками. В ответ Н. прочел мне лекцию о дороговизне творческих мастерских, сдаваемых внаем, о подлой политике московских властей, пытающихся лишить художников помещений, полученных ими от советского Союза художников. После лекции Н. все же заверил меня, что займется поисками.
Для начала он позвал меня на встречу с «настоящим живописцем» Е., «каковых уже мало»: «живописцем старой школы». На встречу был приглашен еще и литератор А., друг моей московской юности конца шестидесятых — начала семидесятых… Мы с охранниками заблудились несколько раз, но все же въехали во двор, нужный нам. Старший Михаил вышел, определился на местности, нашел входную дверь в мастерскую — она была на первом этаже. Только после этого вышел я. Открывшаяся на звонок дверь обнаружила следующую безотрадную картину: за квадратным столом, под тусклой лампочкой сидели два бородатых старика и пили водку. Третий, безбородый и щуплый, открывший мне дверь, дружелюбно улыбался.
— Я сюда попал? Вы Е.?
— Именно он, Эдуард, проходите. Мы когда-то были с вами в Москве знакомы.
Один из двоих стариков за столиком встал, и я узнал своего друга Н. Там было удручающе темно, кроме этой низко висящей над самым столом лампы — просто сумерки и тьма.
— Проходи, Эдуард,— сказал Н.— Мы думали, ты не придешь.
— У вас тут тайная вечеря, только мрачновато. Мы заблудились.
Я уселся четвертым за стол. Я было подумал: четвертым стариком, но быстро отбросил неприятный мне вариант.
— Здравствуй, Эдик.— Тот старик, у которого седая борода лопатой, явно не имел всех зубов.— Ты узнаешь меня?
— Ты Саша М., кто ж тебя забудет, ты роман написал еще в наши годы, а в девяностые получил за него Букера. Я неправ?
— Ты прав.
Е. стал разливать водку. А поскольку бутылка опустела после наполнения второй рюмки, он встал из-за стола.
— Извините,— сказал я,— я ничего не купил выпить. Времени не было.
— Не волнуйся, Эдик, у него запас — целый ящик. Ты что, забыл, какие они, художники?— вмешался Н.
Я не забыл. Рано умерший художник Зуйков с женой Тамарой имели под кроватью чемодан, полный бутылок водки…
Все эти подробности не столь важны. Вы можете прочитать о церемониях распития в каждой русской книге. Особенностью этой сцены является то, что она происходит лет более чем через тридцать после того, как я в последний раз видел двоих ее участников. Тогда они были злыми, вздорными, гладколицыми, яркоглазыми, молодыми еще людьми. А тут — пожалуйста, встреча стариков. Н. для меня не выглядел столь разительно, я его видел посередине его земной дороги, он приезжал ко мне в Paris. Е., хозяина мастерской, я плохо помнил, а вот А.— Сашка М.— Господи, он же был такой молодой, нахальный, статный…
Статный он и остался. И борода не поредела, только седая. И нахальный. Но старик. Шамкает. И вообще…
…Я потом сказал им: давай, Женя (Е.), ты покажешь нам работы.
Мне надоело, честно говоря, сидеть под тусклой лампой и пить водку со стариками. Я этого не делал несколько десятилетий. Я пью либо один, либо с молодыми людьми. Да еще мы сидели без женщин! Старые люди без женщин. Все это надо было прекратить.
Он обрадовался, тотчас встал. И мы за ним. Художнику всегда приятно и нужно, чтоб его работы увидели — коллеги либо соседи по искусству, в данном случае литераторы. Мы пошли в зал. Он включил яркий свет, и сразу — voilà, как говорят французы,— все переменилось, из компании безысходных стариков они стали умными, талантливыми и эрудированными ребятами. Я так потом и не понял, почему они добровольно сидели в этом искусственном подвале, изображая каких-то уродливых «Едоков картофеля». Е. устроил нам ретроспективную выставку своего творчества. Вытаскивал из углов, ставил перед нами (отряхивая от пыли либо отирая ладонью рамы) картины. Многие из них были крупные. Это были и портреты, и пейзажи, и натюрморты на одном tableau (tableau — это я вывез от французов). Символический мир этот был приятно старомоден, слава богу, далек от компьютерной графики современности. Было видно, как свободно Е. владеет кистью. Е. уже не виделся мне тщедушным лысым мужичком, но приобрел грозные очертания Демиурга Живописи. На картинах были, заметил я, многажды помещены черепа homo sapiens.
Нет, не водка заставила меня крепко задуматься над его картинами. Я обнаружил, что в его tableau есть мистическое измерение, которого в значительной мере лишен современный мир, замкнувшийся на экономике, и лишена современная культура, понимающая человека лишь как машину. Картины его — «ретро», думал я, но «ретро», свежее выглядящее на фоне рациональных объектов современного изобразительного искусства.
— Хочешь, Эдик, я подарю тебе череп?— предложил Е. после того, как я произнес свое благоприятное суждение, хотя меня никто о нем не спросил.— Череп, с которым я работал над последним триптихом?
— А он тебе что, не нужен, Женя?
— Он исчерпал себя. Большего я не смогу из него выжать. Вот только куда я его подевал?
И он полез искать череп.
— Женя, ты не хочешь сдать Эдуарду мастерскую?— спросил Н., видимо, вспомнив, ради чего я пришел сюда. Ради чего он, Н., меня сюда позвал.
— Я тут работаю, Коля, ты что?— ответил Е., склонив голову с высоты лестницы, где он стоял, обозревая шкаф под потолком.— Вот он!— Рука художника ушла в шкаф и вернулась, сжимая череп небольшого размера.
— Что-то он маленький какой-то у тебя. Может, детский или женский?— комментировал Сашка.
— Может, женский… — Е. спустился на пол мастерской.
— Вот смотри, Эдуард, за правым ухом у него дырка, видимо, от пули.
Мы столпились вокруг стоявшего в центре мастерской рабочего стола и разглядывали череп.
— Так что, не сдашь Эдуарду мастерскую?
— Могу поговорить с женой, у нас есть на чердаке комната с отдельным входом и балконом. Там жила наша дочь, пока не сбежала от нас. Центр города, между прочим. А в мастерской я все время работаю.
— О, поговори! (Реплика Н.)
— Откуда ты его взял, Женя? (Реплика Н.)
— Рабочие принесли. Экскаватор рыл во дворе, вот и нарыли.
— Нет, это не пуля… Отверстие слишком крупное, и разлом такой, что вот кость внутрь загнулась. У пули чудовищно большая скорость, а такой разлом возможен только при небольшой скорости орудия, которым он сделан. (Реплика А., писателя.)
— Так что, берешь, Эдуард, от меня на память? (Хозяин мастерской.)
— Беру. Пусть будет череп.
Череп переходит из рук хозяина мастерской в мои руки. Это действительно сравнительно небольшого размера череп. Голова у человека, которому он принадлежал, была небольшая и круглая. Может, ребенок, может, женщина. А может, подросток — мужчина.
— Желтый какой! Желтый — это потому, что он старый? (Моя реплика.)
— Не могу знать. Какой принесли, такой и есть. Я его, правда, немножко заляпал краской. (Реплика Е.)
В затылочной части черепа действительно дырка. Может быть, пулевая, но кость чуть отогнута в сторону. Я видел достаточное количество трупов на войнах, однако я видел их, что называется, покрытыми плотью, потому не знаю о характере пробитых пулею отверстий. Может кость быть отогнутой или нет? Для этого нужно быть патологоанатомом, а лучше — криминалистом. Выходного отверстия у пули нет, потому что в соответствующем месте черепа кость отсутствует вообще. Она либо снесена пулей, либо откололась по другой причине.
— Я тебе его упакую, Эдуард. (Реплика хозяина мастерской.)
Старый Женя не торопясь находит пакеты, в один из них заматывает череп и кладет сверток в другой пакет.
— Готово! Идемте допивать, джентльмены!
Со стороны, если бы какой прохожий взглянул в окно, мы выглядим либо старыми докторами, либо старыми криминалистами, либо старыми психопатами. Передают друг другу череп, вглядываются в него, движутся губы. Заворачивают его, как экспонат музея… Уходят. Выключается свет. Сбоку, из подсобного помещения, правильно решит прохожий, падает слабый свет.
Мы уселись и продолжили возлияние. Через некоторое время я ушел с черепом, и меня приняли у двери ожидавшие в машине охранники. Со мною ушел писатель Александр, и мы в тесноте, но не в обиде довезли его по темной в этом районе Москве до ближайшей станции метро. Он высадился и заторопился в жерло станции, как в подземный мир.
В Сырах было тихо, сыро и холодно. Охранники доставили меня в квартиру (один впереди, взбирается на марш вверх, осматривает, что там, спускается, два со мною), я закрыл обе двери и прошел в кабинет. Вынул из пакета сверток с черепом, размотал его. Он мирно скалился себе в мир, который покинул, видимо, все-таки не по своей воле.
— Ты будешь у меня находиться вот здесь, на полке. Я подвину книги, и места тебе хватит. У Гамлета в руках был череп Йорика, череп украшал жилища старых средневековых ученых и алхимиков, череп, я ручаюсь, был и у Фауста на полке, так что и мне пристало завести себе череп в моем возрасте, возрасте Фауста.
Произнеся все это, я поставил его таким образом, что безглазыми глазницами своими он оказался обращенным на мою скромную постель в кабинете. Я погладил его, сказал: спокойной ночи! (Не надо было этого делать.)
Я принес из стенного шкафа в коридоре свое нехитрое постельное белье, положил простыни и мамкино одеяло с аистами поверх и быстро уснул.
Приснилось мне, что на меня бросилась красивая, круглоголовая маленькая женщина. Маленькая, она была очень сильной, придавила меня к полу и начала душить. При этом она улыбалась. Каким-то нечеловеческим усилием я сбросил ее с себя и взгромоздился на нее. При этом у нее слетела голова, и на полу лежал смеющийся мой череп.
— А ты молодец, сильный мужик!— сказал череп.— Меня зовут Майя!— она широко улыбнулась.
Я проснулся, вспомнил, что в темноте на полке от IKEA стоит желтый череп, новый постоялец в доме. От сознания того, что Майя смотрит сейчас в темноте на меня, мне стало не по себе. Все волоски на моей спине, плечах, шее и затылке, видимо, встали дыбом, потому что я их почувствовал вдруг. Я решительно встал и первым делом включил верхний свет. Нашел пакет, в котором принес в дом череп. Не глядя на череп, взял его в руки. Положил в пакет. Вышел в коридор. Протопал босыми пятками в другую комнату. Положил пакет во встроенный шкаф. Закрыл за собой дверь большой комнаты.
Пробормотал: извини! Ты не умеешь себя вести. Вынужден тебя изолировать (в сторону двери чуть, но не полностью обернувшись).
Заснул я после этого не сразу. Какое-то время прислушивался к звукам, которые есть в любой квартире,— свои. Посторонних звуков не обнаружил. Уснул.
Вообще-то первое мое побуждение следующим утром было избавиться от Майи. Однако я этого не сделал по мотивам, которые мне более или менее ясны. Конечно, тщеславие: у такого, как я, у таинственного Фауста, должен быть в доме череп. Еще эстетство, это ведь у Дюрера ученые монахи в кельях имели черепа как символ мудрости и осознания скоротечности всего живого. А еще одна причина, почему я тогда от нее не избавился,— мне стало жалко ее. Ну что она будет лежать где-то в мусоре, одна, далеко от рода, к которому она некогда принадлежала. Я решил ее оставить, посмотреть, как она будет себя вести…
Вела она себя тихо. Пролежала в пакете месяцев, может быть, шесть без единого инцидента. Ни во сне меня не тревожила, ни наяву. Потому я решил в конце концов сменить ей режим содержания. Однажды я вынул ее из пакета и поставил на полку в том же стенном шкафу, где она лежала до этого в пакете. Нужно сказать, что этот стенной шкаф имел вид, какой имеют буфеты. У него были такие отъезжающие дверцы из стекла. Вообще-то у меня там стояли рюмки, бокалы и фужеры. Я раздвинул их толпу и поставил меж них Майю. Если она и будет хулиганить, то меня от нее будут предохранять стекло буфета и двери и стены большой комнаты.
Прошел еще, может быть, год, и она не хулиганила. Или делала это не надо мной, может быть, над соседями, хотя мне было неизвестно, проходят ли ее чары сквозь стены. Вообще я в большую комнату заходил, только когда у меня бывали женщины. А женщин она, может быть, пугалась или стеснялась.
Из Сыров я без колебаний увез Майю в следующую мою квартиру, так как она выдержала все испытательные сроки. Там я совершил, как вы поймете сейчас, грубую ошибку. Я не только поместил ее в бóльшую из двух комнат, но и поставил ее на доминирующую позицию. На высокий зеркальный шкаф, каковой стоял у противоположной к входу стене большой комнаты. Поместил аккуратненько посередине шкафа на две доски. С этих подмостков Майя могла контролировать через стеклянную дверь большой комнаты всю прихожую квартиры, в том числе вход в мой кабинет и ванную комнату.
И вскоре я убедился, что она контролирует. Я стал испытывать легкий страх чужого присутствия, когда выходил ночами в туалет. Такой себе ежик волос вставал у меня на загривке, плечах и предплечьях. Из исследований профессора Конрада Лоренца я знал, что у животных, в том числе у приматов, это естественная реакция на появление врага. Животное таким образом увеличивает свой силуэт за счет поднявшейся дыбом шерсти, пытаясь отпугнуть врага своим видом. Домашняя кошка поступает подобным же образом — все обращали внимание, я полагаю. У человека это легкое иглоукалывание в корнях волос на теле, разумеется, не имеет практического результата: шерсти у него нет, увеличения силуэта не происходит и, как следствие, никого не запугаешь. Но я понял по этому безошибочному сигналу моего естества, что в квартире я не один. Майя очнулась от смирения и со своей гордой позиции стала распространять некие волны, какие могут распространять умершие. Я перестал спать один в большой комнате.
А потом ей прибыла подмога. Один из моих охранников подарил мне томик Lovecraft(а). Я впервые прочел Lovecraft(а) по-английски, еще живя в Соединенных Штатах. Никакого особого влияния этот автор на меня тогда не произвел. В этот же раз чтение русских переводов вызвало у меня ту же реакцию: иглоукалывание в корнях волос на загривке и на затылке. Недолго подумав, я понял, что эманации от книги соединились с силами Майи. Вряд ли они могли бы меня погубить даже вместе. Но та степень некомфортности, которую я стал испытывать (я, например, всегда уходил из большой комнаты до полуночи и закрывал за собой дверь), и ощущение, что я в квартире не один, наконец взорвали меня. Вначале я задвинул Lovecraft(а) поглубже, в задние ряды книг. А однажды я решительно убрал Майю в картонную коробку из-под бумаги. А когда появились мои охранники, я попросил вынести коробку из квартиры и избавиться от нее, оставив ее там, где им заблагорассудится. Признаюсь, мне было ее слегка жалко.
Сейчас я повелеваю квартирой единолично. Что интересно, после выселения Майи никакого иглоукалывания на загривке я не испытываю. Исчезло ощущение присутствия опасности. Однако обнаружились и «отрицательные» стороны выселения Майи. Большая комната стала вдруг намного меньше, съежилась в размерах после того, как я выселил череп и дух умершей. Это, поверьте мне, истинная правда. Комната потеряла в длину и в ширину. И еще, исчезло особое измерение в этой комнате: есть длина, ширина, высота (пусть и урезанные без Майи), однако исчез Дух Бездны Вселенных. Я искренне сожалею об исчезновении этого Духа, несмотря на то, что я стал спокойнее. Порою я думаю, что, теснимый страхом, я перестарался. Может быть, не стоило ее выселять…
«Сталина снимают! Кран пригнали!» ― закричал вбежавший в полуподвал мужичонка в вытертом «пыжике» на голове. Все мы, доселе смирно скучавшие на старых стульях, рванули к выходу, в дверях образовалась давка. Поругиваясь, мы все же просочились через неширокую дверь и побежали за мужичонкой. Мне было малопонятно куда, но я бежал со всеми, никому не знакомый, но свой. Одинокий парижский писатель в толпе русских мужиков-коммунистов. Я пришел на улицу Куйбышева познакомиться с народным вождем Анпиловым, у меня была договоренность по телефону, вождь очень запаздывал, я сидел в обшарпанном полуподвале уже около часа, как вдруг вот оно, приключение.
Действительно, к бюсту Сталина был подогнан кран. И подозрительно нерабочего вида мужики неумело набрасывали на него металлические петли. Мужичонка в вытертом «пыжике» обернулся к нам, широко открыл бледный рот, обнажив его алые внутренности, заорал «Ура!» и призывно загреб рукой в сторону крана. «Ура!» ― подхватили мы, включая меня, хотя я не кричал «Ура!» уже лет двадцать, у меня неплохо получилось.
Мы налетели, выхватили петли из их рук. Размахивая этими металлическими петлями, толкая и нанося удары, мы обратили их в бегство. Водитель крана заперся в кабине, и теперь наши облепили кран, стояли на его подножках с обеих сторон и стучали все яростнее в стекла. Водитель завел мотор, и кран рвануло с места. Так, что стоявшие на подножках посыпались в снег. Весь сотрясаясь, старый кран улепетывал теперь по улице, опасно покачивая своей стрелой.
― Пусть валит! Ничего у них не вышло. Нам население отсигналило,― сказал мне мужичонка в «пыжике».― Надо тут пост оставить. А ты из Бабушкинского райсовета будешь?
― Из Бабушкинского,― согласился я. Если бы я сказал, что я из Парижа, мужичонка решил бы, что я демократ.― А Виктор Иванович сегодня будет?
― Должен подойти,― сказал мужичонка.― У тебя время есть? Мне надо пост выставить. Можешь подежурить тут у бюста, поохранять? Часа через два я тебе смену пришлю.
― Меня бабушкинские послали к Виктор Иванычу. Не могу.
― Ну да, понимаю,― сказал мужичонка.― Кого-нибудь найду. Что-то мне лицо твое знакомое, я тебя по телевизору не видел?
― Нет,― отказался я. Быть не может! И вместе с довольными отбитой ими атакой демократов на бюст Сталина коммунистами я пошагал по снегу в штаб.
Анпилов уже был там, возле штаба. Он был окружен, как волк стаей собак, просителями.
― Я пойду спать!― закричал он вдруг.― Я спать хочу! Час посплю, тогда попринимаю!
― Я журналист из Парижа,― прошептал я ему, я протиснулся к нему вплотную.
― Спать, спать хочу!..― простонал Анпилов и сбежал по ступеням в свой заплесневелый штаб.
*
Познакомился я с ним уже в следующую ночь в гостинице «Москва», в номере депутата Сажи Умалатовой. Там мы, ужасные заговорщики, обсуждали планы. Ночью. Генерал Макашов, Алкснис, Илюхин, депутат Коган из Прибалтики. Я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Мы готовили будущее. Почему меня никто не прогнал, не сказал: «Идите отсюда, журналист, вам здесь не место! Мы обсуждаем конфиденциальные планы…»? Никто не прогнал. Помню, что в три ночи я расхаживал с генералом Макашовым по вестибюлю гостиницы, решая нечто важное.
Москва не спала вообще.
В пургу, под хлесткими ударами снежной крупы, у станций метро на заметенных снегом столиках мужики выпивали, закусывали жирными, замерзающими на морозе колбасками и кричали, кричали, перекрикивая ветер и пургу. И в два ночи, и в три кричали, пили, закусывали. Доносились куски слов: «Ельцин что… что Горбачев… что он?» Рядом терпеливо ждали обездоленные, ждали, когда мужики опустошат бутылки, чтобы вцепиться в них. Совсем убогие подбирали объедки. Все это на пронизывающем ледяном ветру. «Россия,― думал я,― какая захватывающая, мощная Россия! Сколько энергии!»
― Ельцин, да кто он, твой Ельцин!.. Стерлигов! Анпилов!― Ты что, коммунист?― доносится от столиков, из-под пурги.
Я пришел в штаб Жириновского, Луков переулок. В вестибюле уборщица («Консьержка»,― подумал я) сгребает мусор в старое ведро. Двустворчатые старые двери настежь.
― На каком этаже Либерально-демократическая партия помещается, не подскажете?
― Партия?― уборщица подымает свой чухонский лик с презрительной улыбкой на нем.― Это эти-то сумасшедшие? Третий этаж.
В помещении ЛДПР холодно, и все ходят в пальто. И даже шарфы на шеях. Именно «ходят» в буквальном смысле, передвигаются в хаотическом с виду ритме.
― Вольфыч японцев принимает,― объясняет мне большелобый молодой парень с лицом ну вылитого Рудольфа Гесса, надо же, такое сходство.― После японцев вы зайдете.
Чтобы развлечь меня, делает мне тур по помещению. Здесь явно только что была коммуналка, партийцы лишь завезли старые офисные столы, шкафы и стулья, списанную, судя по ее плачевному состоянию, мебель.
― Здесь у нас отдел кадров. Начальник у нас полковник.
Из старого шкафа на нас глядят древние коробки с бумажками.
― Картотека личного состава,― гордо говорит «Гесс».― Иван Иваныч нам все упорядочил.
Иван Иваныч, он же полковник, в потертом сером костюме стеснительно осклабился, ну я имею в виду, что он чуть-чуть улыбнулся, улыбаться, видимо, не умея.
«Гесс» показывает нам свой кабинет, узкая комната с полуоборванными обоями, окно в нескольких секциях забито фанерой и картоном. От окна несет и холодом, и сквозняком. Выясняется, что «Гесс» ― пресс-секретарь Жириновского. Показывает мне вырезки из газет, press-clips назвали бы их за границей, в картонных папках.
С канцелярией у них убого, констатирую я, а вот press-clips в изобилии. Жириновский (Вольфыч, Жирик) ― яркая фигура, о нем много пишут, пресса всего мира.
― Садитесь, почитайте,― «Гесс» пододвигает мне стул,― а я взгляну пойду, не закончил ли Вольфыч с японцами.
Возвращается почти тотчас.
― Ну пуганул их Вольфыч, ушли как ошпаренные. «Вы,― говорит,― про Курилы не забудьте, а то Хоккайдо отберем…» Идемте, Вольфыч ждет вас.
Жириновский в бронежилете. Рыжеватый, плотный мужчина. Как потом выясняется, он надел бронежилет, чтобы напугать японцев. Видимо, напугал. За его спиной ― огромная карта СССР, чудовищного размера, я таких ранее не видел.
В карту воткнуты синие и желтые флажки, по-видимому, отмечающие города, в которых уже существуют отделения ЛДПР.
― Давайте, прибивайтесь к нам, нам талантливые люди нужны,― говорит Жириновский. С глазу на глаз он серьезен и производит впечатление делового человека.
«Вот так это просто делается,― размышляю я, шагая домой на Большую Никитскую.― Вот так просто создаются партии. Все бедное, стекла картоном забиты».
На Большой Никитской мне сняли квартиру, две комнаты, обитые сосновыми планками, как в сауне. Советский шик то ли шестидесятых, то ли семидесятых годов. В том же доме находится журнал «Театр», на выходящую в улицу стену прикреплена черная театральная маска.
На следующий день либерал-демократы приезжают ко мне в гости. «Гесс» привозит свою посуду ― вилки, ножи, бокалы. В съемной квартире столовых приборов всего по два, потому привозят. Жириновского сопровождают именитые тогда партийцы (ни один не сохранился до наших дней) и Владимир Михайлович ― его могучий телохранитель, отец взрослых двух дочерей. Легенда ЛДПР гласит, что Владимир Михайлович был телохранителем Брежнева, а позднее Брежнев «подарил» его афганскому лидеру Бабраку Кармалю. «Гесс» собственноручно изготавливает на кухне бутерброды. С колбасой, с сыром и с салом. Один из них, надкусанный и недоеденный Жириновским, я потом долго показываю приходящим ко мне гостям. Всем нравится.
*
Ольге семнадцать лет. У нее широкий, расшлепанный носик, зеленые волосы, булавки повсюду и очень белая попа. Она рослая русская девочка с примесью еврейской крови, заехавшая в Москву из… вот не помню, откуда она изначально эмигрировала в Москву. Мы с Ольгой идем в сквот Петлюры на Петровском бульваре, молодого украинского художника с диктаторскими замашками. Все в России разрушено, старо, облуплено, некрашено, обваливается, воняет сыростью, старостью, помойкой, но разрывается, содрогаясь от энергии. Петлюра и его окружение ― это черт знает что! Сброд хулиганья, отбросов общества, художников, девчонок «слабых на передок», как говорил народ в старину, бездельников, и опять девчонок, и уродов. Масса уродов. Центром внимания служит некая пани Броня, уродливая бомжеватого вида старуха. Мы с Ольгой попадаем на ее свадьбу с молодым красногубым хулиганом. Апофеоз свадьбы ― когда во дворе самодельный лифт подымает пару в темные небеса. И они там целуются под лучом прожектора, а снизу толпа кричит: «Горько!». Пани Броня одета в балетную юбочку. Вальпургиева ночь отдыхает. Петлюра ― маленький, жилистый паренек с усиками ― повелевает толпой, как батька Махно, без усилий, намеками, улыбками, кивками… поощрением, неодобрением. Точно как бандитский украинский батько.
Мы уходим поздно. Ольга приглашает меня к себе. Это Уланский переулок, во дворе. На месте выясняется, что там тоже сквот, где жили некогда «многие люди», но сейчас живут только две девочки: Ольга и Кристина. В мокрой холодной темноте, свет исходит только от окон соседнего дома, фонари отсутствуют начисто, мы шагаем по снегу и лужам (началась оттепель!) к месту жительства. Входим в оцинкованную незапертую дверь и попадаем в теплый подвал с тремя дверями. Воняет кошачьей мочой. На одной из дверей крупный амбарный замок. У Ольги есть ключ. Внутри темно, но она зажигает свечу.
Гордо проводит меня по теплому, воняющему сыростью и еще сильнее кошачьей мочой подземелью. Показывает.
Находим ореховый ликер (на этикетке ― косточка и надпись ― язык, вероятнее всего, голландский). Пьянеем. Тискаем друг друга без особого желания, вынуждают обстоятельства; темнота, коптящая свеча, подвал, два humain beings противоположного пола. Следует совокупиться. Попа у нее все еще холодная.
Приходит подруга и оказывается необычайно высокой, тонкой, смазливой девочкой. Подруга не одна, но не с молодым парнем, что было бы естественно, но с упитанным мужиком, по виду бюрократом, что неестественно. У него портфель, и в портфеле ― водка. И еще хлеб. Черный.
Пьем, хохочем, пьем еще. Возимся трое в тряпках на одной постели, Кристина, Ольга, я. Куда подевался мужик-бюрократ ― неясно. Я вспоминаю о сексе. Но Ольгу так неистово вдруг начинает рвать, что lovemaking невозможен. Ее просто трясет.
*
В подержанном, лязгающем внутренностями автомобиле меня везут в театр. «Вы обязательно должны посмотреть «М. Баттерфляй», Эдвард»,― убеждает меня Шаталов, издатель моих книг, они выпускаются, начали выходить, пугающими тиражами чуть ли не каждый месяц: сто пятьдесят тысяч, двести пятьдесят тысяч, двести тысяч… Но по причине шоковой терапии господина Гайдара я впоследствии не смогу купить на свои гонорары даже велосипеда… Судьба моих книг совпала с судьбой России, и это меня не радует.
Чтобы попасть в театр на улице Казакова, нужно пройти по подземному переходу от Курского вокзала. Шагаем. Тех, кто, сопровождая, шел со мной тогда по переходу, начисто стерло время. Но вот переход, о этот чудовищный, опасный, населенный уродливыми персонажами отрезок, отросток, о эта прямая вонючая кишка! Такое впечатление, что шагаешь по вокзалу времен гражданской войны, где чумазое население свалилось вповалку в тифозной горячке. Пары алкоголя, адская вонь от нечистых людей, тянущиеся к прохожим грязные, цепкие руки, угрожающие костлявые грязные кулаки. Это уже не гражданская война, это из иллюстраций к дантовому аду. В ответ на мои вопросы, почему власть не очистит эту клоаку, забытые мною спутники только отшучиваются. Спотыкаясь за ними на грязных снежных тропинках вдоль киосков (у киосков столики, там пьют, и хохот и мат, хохот и мат…), я думаю, что русские ― страннейший народ, они влюблены в свою грубость и безответственность, в свои ужасы. Они наслаждаются!
Мы приехали не в тот театр! Приходится вновь прошагать сквозь клоаку дантова ада, но в обратном направлении. Попав наконец в нужный театр, я обнаруживаю там испорченный рай, кощунственно небывалый. Голос певца Курмангалиева, поющего в церкви арии однополой любви. «В церкви», поскольку художник, оформлявший спектакль, сделал для спектакля background из сочащихся таинственным светом витражей, имитирующих церковные. Результат: утонченная порочность. Голос Курмангалиева: музыка сфер, по воспоминаниям современников, музыкой сфер звучали голоса певцов-кастратов, всех этих Виттори, Фолиньяти, Сато…
Когда после спектакля мы были выдавлены толпой на улицу, там ничего не было видно. Пейзаж исчез, была буря. Буря металась в темноте. Спектакль не контрастировал с Россией, их разделяла только дверь: снежную бурю, в которой хохотали и грязно ругались люди-звери, и музыку сфер.
*
Встал рано. Произвел осмотр своих вещей. Выбрал самые теплые. Позавтракал вопреки многолетней привычке обходиться без завтрака. Доел бутерброды с салом, оставшиеся от визита Жириновского. Подумал и переложил бутерброды двумя рюмками водки. Отправляясь на демонстрацию в России в зимнее морозное утро, нужно было озаботиться температурой тела. Водка и сало ― национальные средства для повышения температуры тела. Да и некоторый подъем бодрости духа ожидается. Спустился вниз на лифте. Сонный вахтер внизу открыл один глаз. Кивнул. День был воскресный. Улицы еще полупусты. Но уже шли группками и поодиночке упрямые, против ветра люди. Я подумал, что это, несомненно, участники демонстрации, мои соратники красно-коричневые. Я попал в красно-коричневые по единственной причине: обожествление России. Когда у тебя есть святыня, ты хочешь ее защитить. Я шел защитить святыню, во мне парижский писатель был окончательно задавлен мальчиком, офицерским сыном, смотрящим на руины харьковского вокзала из окна дома на Красноармейской улице. Внутренняя борьба завершилась в пользу мальчика.
«Свои» и «наши» стекались ручейками, превращаясь в несколько рек. Самая большая текла к Белорусскому вокзалу. Я шел снизу, от Пушкинской. По Тверской мне пройти не удалось. Невиданное количество войск, целый военный лагерь перегораживал дорогу. Пришлось идти параллельными улицами. За годы жизни вне России я забыл топографию Москвы, но безошибочно пошел за человеческими ручейками, за группами «своих», за мужчинами и женщинами с простыми лицами. Так же просты, как и лица, были их одежды. Впрочем, в те годы вся Москва выглядела поношенной. И я тоже в моем немецком бушлате моряка не выделялся. На голове у меня была кепка.
По мере продвижения к месту сбора, а заявлена была площадь у Белорусского вокзала, человеческая масса густела и смелела. Люди смело вступали в перепалки с контролирующими улицы подразделениями милиции и войск МВД.
«Холуи! Ублюдки!― кричали им из толпы.― Против народа идете! Кому служите!»
«Мальчишки совсем, а уже ни стыда ни совести! Подлецы!― старушка в очках подошла вплотную к алюминиевым щитам, за которыми стояли в мятых шинелях солдаты внутренних войск. Она, щурясь, разглядывала лица солдат снизу вверх.― Чему вас матери-то учили, против народа идти!» И старушка плюнула в солдат.
Солдаты морщились. Либо застывали в подобие гипсовых масок. Времена народовластия, по крайней мере декларируемого советской властью, были еще совсем рядом. Это теперь зачерствели лица и души, а тогда еще не зачерствели… Солдаты переживали, милиционеры нервничали.
Через Брестскую я вышел на Тверскую. А там! Там сплошным гудящим железным потоком шли под красными флагами красно-коричневые. Снега не было, но был ледяной ветер, вырывающий из рук несущих их полотнища лозунгов. «Банду Ельцина под суд!» «Не хотим капитализма. Долой!» Я отметил, что они не вырезали на своих лозунгах внутренности букв «А», «О», «Е», это им помогло бы нести полотнища против ветра. Во Франции, имеющей двухвековой непрерывный опыт манифестаций, внутренности букв всегда вырезают.
Смысла идти к Белорусской уже не было. Я вошел в первую попавшуюся колонну и зашагал вместе со всеми. К площади Маяковского. Впрочем, дойти туда мы не смогли. Идти было некуда. Площадь была закупорена, нам так сказали, несколькими рядами КамАЗов. Шествие остановилось. Сзади напирали свежие колонны.
Я решил продвигаться вперед. Вышел из мерзнущей на ледяном ветру колонны и пошел, с трудом пробираясь вдоль стен зданий. Действительно, косым срезом от угла ресторана и гостиницы «София» до дома 33 на противоположной стороне Тверской уродливо стояли сдвинутые КамАЗы. В просвете между их кузовов были видны металлические ржавые тела второго ряда КамАЗов. Вдоль всего среза, как беспомощные карлики у инопланетных машин, стояли мы, красно-коричневые граждане новой России.
Есть такие противные в быту мужичонки, может быть, пьяницы и наверняка хулиганы в своих дворах. Но тут они показали себя во всем своем блеске. В плохих шапках, в засаленной одежде они стали материть сидящих в кабинах водителей. Они вскочили на подножки и стали стучать в стекла и рвать двери.
― Сколько вам заплатили, подлецы! Выходи, гад, народ тебя судить будет!
Водителям, я уверен, стало страшно.
Глядя на этих первых смельчаков, народ, и даже женщины, облепил грузовики. Они гроздьями повисли на КамАЗах, а потом сменили тактику. Посыпались с грузовиков вниз и, как пигмеи облепив их, стали раскачивать. Еще за минуту до этого я уверен был, что у них ничего не получится с этими многотонными глыбами железа, но КамАЗы раскачивались. Однако перевернуть их не удавалось.
Тем временем вокруг нас полностью исчезли милиционеры, видимо, поняв, что им несдобровать, вот-вот температура народа должна была повыситься на многие градусы, они пробрались на ту сторону заграждения, к своим.
Восставшая, это была уже неоспоримо восставшая, толпа вдруг опять сменила тактику. Решилась вскарабкаться на КамАЗы. Первыми пошли те же мужичонки, что грозили водителям, а за ними и мы. Я подумал, что и я должен быть в стране отцов не из последних удальцов, и полез. Вскарабкался в кузов. Из кузова стало видно, что в действительности есть три ряда КамАЗов, а не два. И за третьим видно было необозримое море милицейских и солдатских голов под шапками. Некоторое время мы, авангард восставших, осмысливали обстановку. Но логика восстания разворачивала боевые действия помимо нас. Народ, осмелевший после нас, лез и лез вверх, и нас теснили до тех пор, пока мы не оказались прижатыми к борту КамАЗа последней линии. Внизу встревоженные солдаты и милиционеры смотрели, чем это все кончится.
― Давай руку. Прыгаем вместе!― сказал мне розоволицый мужик в «москвичке», бывшей модной одеждой в шестидесятые годы. И мы прыгнули, рука в руку, чтобы устойчивей приземлиться. И приземлились, сбив с ног пару милиционеров. Вместе с нами и вслед за нами сыпались с КамАЗов бесчисленные парашютисты… Сцепившись вместе, схватив друг друга под руки, мы бежали и сбивали МВД с ног, разрывая их цепи…
Я потом подсчитал, что в тот день мы прорвали солдатско-милицейские цепи восемь раз! Мы бы дошли до Кремля, я уверен, и взяли бы и его, если бы не наши путаники-командиры. Командиры посылали к нам гонцов, майоров, полковников и капитанов, все были в форме, потому убедительны, и приказывали вернуться назад, потому что, видите ли, общая масса манифестантов не поспевает за нами и осталась далеко позади. Мы с грустью либо медлили по просьбе командиров, либо даже отходили назад, опять пробиваясь сквозь цепи солдат и милиции. Пока мы медлили, наши противники сколачивали группы для отпора нам, передислоцировались. В конце концов идиоты наши командиры не нашли ничего лучшего, как объявить перерыв, это в явно начавшемся восстании, перерыв, идиоты вы ныне уже старые, до шестнадцати часов, и просили всех прийти… куда ― я уже не помню.
*
Я выуживаю из времени, «вот, вот он!», цепляясь, и такой трагический эпизод. Издательство «Совершенно секретно» в лице Артема Боровика пригласило меня на обед. В «Кооперативный» ресторан на Лесной улице. Я начал отнекиваться, спасибо, мол, нет времени, не надо, я не привык к вашим этим «в вашу честь», тосты начнете произносить, я привык к сухой европейской деловитости. Артем Боровик заверил меня, что все будет просто, хозяин кооперативного ресторана ― друг, посещающие ресторан бандиты ― все добрые знакомые. Поедим мяса, зелени, у них там кинза свежая. Выпьем. Пошутим.
Собственно, все ресторанные попойки похожи друг на друга. Потому я обыкновенно изнываю от скуки, сидя за русскими столами, выслушивая сочные медовые панегирики в адрес «новорожденного», либо «юбиляра», либо «нашего уважаемого». К этому приторному жанру пьянки в последнее десятилетие добавилась еще церемония отщелкивания присутствующих равно гостями и хозяевами на фото с помощью мобильных телефонов. О ресторанных попойках лучше бы и не писать, потому что писать нечего. Но тот обед на Лесной улице интересен не разговорами, которые там велись, вполне банальные разговоры, чего там. Собравшиеся за столом молодые люди задавали мне множество вопросов о «той жизни» за границей. Предполагалось, что Россия скоро обзаведется такой же жизнью, и вот они хотели понять, чем они будут обзаводиться. В те годы, пожалуй, никто не мог предвидеть, куда придет Россия через двадцать лет. Ну никто, и я в том числе, хотя я уже был красно-коричневым, уже сопротивлялся будущему. С января 1991 года печатался уже в «Савраске» ― «Советской России». Собравшиеся в ресторане на Лесной знали, куда я склоняюсь, но прощали мне мою политическую ориентацию, видимо, воспринимая ее как каприз, который скоро пройдет. Еще раз повторюсь: никаких интересных разговоров мы не вели. Жевали, выпивали, смеялись. Если мне не изменяет память, был и фотограф. Я так и не видел фотографий, они нигде не публиковались, а было бы интересно на них взглянуть. Ресторан был небольшой. В глубине ресторана сидели бандиты в широкоплечих пиджаках, впрочем, вполне дружелюбные. Меня тогда в России уже знали, но, конечно, я не носил тогда еще на себе такое тяжкое бремя славы, как сейчас, на улицах на меня не оглядывались, не указывали (о неисправимые скифы, мои соотечественники!) пальцами. Потому ни один бандит не послал мне бутылку шампанского от своего стола, никто не подходил к столику, чтобы спросить меня о чем-то. А вот к моим собеседникам подходили. Их знали в стране. Их любили и, как оказалось позже, ненавидели.
Они мне представились по именам. В России любят совать руку, больно сжать тебя не за ладонь, но, ухватив за пальцы, сжать пальцы, и представляются уменьшительно-ласкательными именами, как их мама называла: Саша, Коля, Вадик. А сами такие здоровенные битюги, что хоть запрягай.
Мясо было, ну что, свиные отбивные были пережарены, кинза была свежая, грузинский сыр свежий. Но сейчас я вам раскрою, почему я назвал эпизод трагическим. Из всех, кто там сидел за столом, в живых остались только двое: телеведущий Александр Любимов и я. Артема Боровика взорвали позднее в самолете, где он находился вместе с чеченским бизнесменом по имени Зия Бажаев. Кстати сказать, в славной корпорации «Совершенно секретно» в те годы погибли целых четыре человека. Александр Плешков скончался таинственной смертью в Париже, был отравлен. Юлиан Семенов ― творец Штирлица и корпорации «Совершенно секретно» ― отправился на тот свет вслед за Плешковым. Правда, не сразу, лет пять он прожил как овощ, в коме. Отец Александр Мень ― член редколлегии «Совершенно секретно» ― был, как многие знают, зарублен топором.
А в тот вечер вызвался отвезти меня по месту жительства к зданию на Большой Никитской, где помещался журнал «Театр», Артем Боровик. С ним ― захотела его сопровождать ― его красивая супруга Вероника. Мы вышли: нас провожали Любимов и человек в очках и в подтяжках, без пиджака. Они, неодетые, вышли в этот ужасный русский холод.
― Идите обратно. Зачем! Простудитесь!― позаботился я о них.
― Спасибо за чудесные рассказы о Париже,― человек в очках и в подтяжках даже поклонился мне чуть-чуть, пожимая мне руку.― Я очень хочу пригласить вас на свою передачу. У вас интересные взгляды.
― Спасибо,― сказал я.― Почту за честь.
― Кто это?― спросил я Боровика, когда мы разместились в его машине, я ― на заднем сиденье.
― Владислав Листьев, очень талантливый и очень популярный журналист.
Вот потому я и назвал этот обед трагическим, что мало кто выжил из находившихся тогда за столом. Выжили только двое. Да Вероника, жена Боровика.
В эссе, написанном специально для летнего номера «Сноб», Эдуард Лимонов исследует взаимоотношения первых сотворенных людей и предлагает неожиданные ответы на вопросы «Почему Каин убил Авеля?» и «Сколько мужей было у Евы?»
Науки сейчас проснулись от спячки. В последние годы казавшиеся невероятными доселе теории принимаются одна за другой, в то время как старые разодраны, как жалкие подушки, и только перья летают. Специальная теория относительности Эйнштейна уже некоторое время выглядит несостоятельной ввиду роковой ошибки эксперимента А. Майкельсона по измерению скорости эфирного ветра, лежавшего в ее основе. И только застарелый пиетет общества к всклокоченному «гению», похожему на неопрятного сумасшедшего, мешает человечеству пинком сбросить теорию относительности с парохода современности. Все науки взрыты заново, никаких не осталось зеленых «лужаек». Груды щебня, расселины, проседания, дыры ― вот что мы видим, вот каковы пейзажи наук. Я как убежденный сторонник конфликтов, противник стабильности, считающий конфликт мощнейшей креативной силой, радуюсь такому положению вещей и довольно потираю руки. Фундаментальный интерес, конечно же, испытывает человечество прежде всего к своему происхождению.
Я давно считаю человека биороботом, созданным Создателем с целью удовлетворения его потребности в энергетической пище (ему отвратительна наша плоть, но ему катастрофически необходимы наши души). При этом закоренелый еретик, я вдруг обнаружил себя неожиданно приблизившимся к Книге Бытия, я принял на веру описание создания Человека и Женщины, и первые приключения наших прародителей на Земле меня убеждают. Я решительно считаю, что человек не принадлежит к фауне Земли, но лишь создан Создателем на основе этой фауны, путем магических операций.
У библеистов общепринято считать, что первые одиннадцать глав Книги Бытия, самого развернутого описания создания человека и описания его первых мытарств, записаны египтянином Мозесом, он же великий пророк евреев Моше (Моисей). Вообще-то Мозесу приписывают написание как минимум двух книг Пятикнижия (еврейская Тора, она же христианская Библия), но там авторство под огромным вопросом. А вот первые одиннадцать глав не вызывают сомнения. Даже невнимательный читатель первой и второй глав Книги Бытия замечает, что каждая глава излагает свой вариант создания человека. В первой главе Человек и Женщина созданы одновременно: «И создал Бог Человека по образу Своему, по образу Бога / Он создал их самцом и самкою. Он создал их».
Во второй же главе сказано: «И сотворил Яхве-Бог Человека из праха земного, и вдунул в его нос дух жизни, и стал человек живой душою». Женщину же Бог сотворил следующим образом: «И напустил Яхве-Бог сон на Человека, и он заснул, и Он взял одно из его ребер, и нарастил плоть вместо него. И сделал Яхве-Бог ребро, которое он взял у Человека, Женщиной, и привел ее к Человеку». Здесь налицо воссоздание, клонирование из ДНК человека нового существа иного пола. Магическая операция, конечно же, клонирование, до сих пор магическая, которую наука, я не сомневаюсь нисколько, будет способна совершить уже через несколько десятков лет.
Женщина ― центральный персонаж всей третьей главы Книги Бытия. Она еще не называется Евой (что по-еврейски звучит как «Хавва» и переводится как «жизнь»). Адам в третьей главе еще не Адам (переводится как «красный», а также «почва»). Они Человек и Женщина.
Вся третья глава Книги Бытия ― важнейший эпизод первоистории человечества: грехопадение.
Христианство считает эпизод грехопадения катастрофой человечества. Манихеи (приверженцы манихейства, очень мощной и влиятельной религии, соперничавшей в III–VIII веках н.э. с христианством) называли Еву творением Дьявола.
*
А что там, собственно, произошло на самом деле? В райском саду, называемом Эдем, а еще точнее ― Эден, что?
Грехопадение ― одна из излюбленных тем искусства, она невыносимо живописна. Грехопадению посвящены тысячи шедевров, стоящая под деревом пара, обнаженные Человек и Женщина, она протягивает ему плод, обыкновенно яблоко, а вокруг ствола обвился Змей; грехопадение ― важнейшее событие Трагедии Человечества. Сцену грехопадения изобразили все великие европейские художники: и Микеланджело в фресках Сикстинской капеллы, и Тициан, и Лукас Кранах, и Дюрер, и бесчисленное количество других. Между тем в главе третьей Книги Бытия история рассказана скупо и немногословно.
«А Змей был хитрее всех полевых зверей, которых соделал Яхве-Бог. И он сказал Женщине: «Разве сказал Бог: не ешьте от всех деревьев Сада?»
И сказала Женщина Змею: «плоды деревьев Сада мы едим,
А плоды того дерева, что посреди Сада, сказал Бог: не ешьте от него и не касайтесь его, чтобы вы не умерли».
И сказал Змей Женщине: «умереть вы не умрете,
Ибо знает Бог, что в день, когда вы поедите от него, откроются ваши глаза, и вы будете, как боги, знающими добро и зло».
И увидела Женщина, что хорошо это дерево для еды и что вожделенно оно для глаз, и приятно это дерево на вид, и взяла его плодов и ела, и дала также своему мужу, и он ел с нею.
И открылись глаза у обоих, и они узнали, что наги они, и собрали листья смоковницы, и сделали себе пояса.
И услышали они голос Яхве-Бога, прохаживавшегося по Саду по дневному ветру, и спрятались Человек и его жена от Яхве-Бога среди деревьев Сада.
И воззвал Яхве-Бог к Человеку, и сказал ему: «Где ты?»
И он сказал: «Твой голос я услышал в Саду и испугался, ибо наг я, и спрятался».
И Он сказал: «Кто поведал тебе, что ты наг? Не от дерева ли, от которого Я велел тебе не есть, ты поел?»
И сказал Человек: «Жена, которую ты дал мне, она дала мне от того дерева, и я ел».
И сказал Яхве-Бог Женщине: «Что это ты наделала?»
И сказала Женщина: «Змей соблазнил меня, и я ела»».
Далее в главе третьей следуют гневные речи Яхве-Бога в адрес всех троих участников грехопадения: к Змею, к Женщине и к Человеку. Все трое молчат, не возражают, покорные, повинуются как малые дети.
«И сказал Яхве-Бог Змею:
«За то, что ты сделал это, проклят ты больше всех скотов и всех полевых зверей.
На своем животе будешь ходить
И прах будешь есть все дни своей жизни.
И вражду Я установлю
между тобой и женщиной
и между твоим потомком и ее потомком.
Он будет поражать тебя в голову,
а ты будешь поражать его в пятку».
Женщине Он сказал:
«Умножить умножу Я
твои муки и твои тягости.
В муках ты будешь рожать сыновей,
и своему мужу ты покоришься,
и он будет властвовать над тобою».
А Человеку Он сказал:
«За то, что ты послушался своей жены и поел
от дерева, о котором Я повелел тебе, сказав: не ешь от него,― проклята Земля из-за тебя,
в муках ты будешь питаться
все дни своей жизни,
и кустарник и чертополох будут расти у тебя,
и ты будешь есть полевую траву.
В поте своего лица
ты будешь есть хлеб,
пока не вернешься в землю,
ибо из нее ты взят,
ибо прах ты, и во прах обратишься»».
Далее следует сцена изгнания из Рая. Еще один драматический эпизод истории первой человеческой пары. «И назвал Человек свою жену Ева, ибо она была матерью всего живого». (Правильнее было бы здесь употребить будущее время, написать вместо «была» ― «будет», но мы же с вами не можем поправлять Книгу Бытия.)
«И сделал Яхве-Бог Человеку и его жене одежды из шкур, и одел их. И сказал Яхве-Бог: «Вот человек стал, как один из нас, знающим добро и зло. А теперь как бы не протянул он руку свою и не взял бы также от Дерева жизни и не поел, и не стал бы жить вечно!»»
«И отослал его Яхве-Бог из Сада Эдена работать на Земле, откуда он взят. И Он изгнал Человека и поставил перед Садом Эдена керубов с огненными сверкающими мечами охранять дорогу к Дереву Жизни».
Все, Рай потерян. В Эден нет возврата.
*
Что же, собственно, произошло на самом деле? В чем смысл грехопадения?
В христианской библейской традиции Змей-Искуситель отождествляется с Сатаной. (В иудаизме Змей ― это ангел Самаэль.) Сатана искусил Еву плодом, она искусила мужа своего. Таким образом первые люди проявили свою непокорность Создателю. Одновременно, откушав от плода Дерева Познания, они лишились состояния невинности, неразумности. Простой человек профанически толкует для себя грехопадение как пробуждение в Человеке и его жене сексуального инстинкта, похоти. Это неверное толкование. Создатель предназначал Человека к размножению, кредо «плодитесь, размножайтесь!» оглашено сразу же в первой главе. Поэтому Создатель не должен был гневаться на поведение, которое сам разрешил. Дело тут не в этом. Змей на самом деле дал Человеку Разум. «Поешьте и будете как боги!» Когда Создатель создал Человека из красной глины (отсюда и имя ему Адам ― «красный»), он вдунул ему в нос «дух жизни», оживил глину. Но «дух жизни» есть во всех животных. А вот Змей подсунул Еве и Адаму некий плод с Дерева Познания. Уговорив праматерь Еву, первую женскую особь человека, откушать плода с Дерева Познания, Змей знал, что мякоть, сок этого плода путем химической и одновременно магической реакции активизирует мозг биоробота. Ведь головной мозг имеется у множества видов животных, однако не исполняет функции мышления, а является лишь центром управления рефлексами. Змей ведь сказал Еве: «И будете как боги». И активизировал через сок загадочного плода с Дерева Познания головной мозг биоробота. Все, дело сделано, человек стал Разумным, и теперь разумными будут все его потомки. Вот за что так бешено озлился Создатель, а вовсе не за какой-то жалкий секс пары.
*
Многое объяснит одна история. Однажды, помню, в Париже со мной случилось небывалое чрезвычайное происшествие. У меня «выключили» на какое-то количество минут разум. Случилось это в начале восьмидесятых годов. Я ехал в парижском метро, направляясь в мое издательство Ramsay, находившееся на Rue Cherchez Midi. Мне нужно было выйти из метро на остановке «Бульвар Сен-Жермен». Там есть два выхода. Я всегда выходил из того, который находится у базилики Сен-Жермен, переходил бульвар поверху, шел некоторое время и попадал на мою Rue Cherchez Midi. В этот раз я вышел из метро и оказался в совершенно незнакомом месте! Некий узкий эскалатор вывез меня прямо на улицу. Меня окружили серые стены зданий…
Я сошел с эскалатора и прислонился к стене дома, потому что меня обуял ужас. Я понял, что не знаю, на какой улице нахожусь, в каком городе, в какой стране. Я не знаю, куда иду и какое у меня имя. Я вообще вряд ли понимал, человек ли я. Такого страха я никогда в жизни не испытывал. У меня не кружилась голова, не отнялись ноги, но у меня была совсем стерта память. Я шел, помню, сворачивал в переулки, потом остановился в беспомощном ужасе. Я потерял разум и все, что к нему полагается: ориентировку, самоидентификацию, все знания.
Внезапно разум включили. Первой вернулась ориентировка, я понял, где нахожусь. Затем осознал, кто я. Последним я вспомнил, куда шел. Я не пошел в издательство, я вернулся к метро и выяснил, что в этот раз я вышел из второго выхода из метро «Сен-Жермен», он находится в переулке, за банком Насьональ де Пари. (В этом банке у меня был счет, я часто ходил туда, как я мог не узнать окрестности?) Выход этот небольшой, почти незаметный, узкий эскалатор вывозит струйку людей прямо на улицу. Домой я пошел быстро, пешком, опасаясь, что разум опять отключат.
Полагаю, что до вмешательства Змея первая пара биороботов на самом деле находилась в состоянии, подобном тому, которое я испытал в начале восьмидесятых годов в Париже. Но без моего чувства ужаса, потому что до вмешательства Змея-Люцифера, до активации мозга, они не были разумны. Потому они не пугались своего безразумия. Они испугались, когда отведали плода Дерева Познания, испугались, увидев тот же мир разумными глазами. Потому они и прятались в ужасе среди деревьев Эдена. Возможно также, что им стали ясны и недобрые намерения Создателя.
Активация была мгновенной, по характеру сродни той, что совершил Создатель, вдохнув в человека «дух жизни». Но и несколько иной по существу. «Дух жизни» ― это собственно животная, безразумная сама жизнь, оживление организма. Змей же заставил заработать уже существующий и у животных (биоробот был сделан на основе животных) головной мозг. Но заработать в ином, высшем режиме. «Будете как боги». Змей-Люцифер мгновенно наделил Человека воображением, размышлением, анализом, памятью ― поистине они стали как боги (в сравнении с животным миром), но только не бессмертны. Человечество Змею-Люциферу многим обязано. Ведь разум осветил для Человека окружающий его мир: Землю, планеты, звезды. Апокрифические фрагменты мифов о благодетеле человечества Прометее, принесшем человечеству огонь, отождествляют его с Люцифером. То, что авраамические религии сделали из падшего ангела чудовище с рогами, копытами, серным запахом, восседающее где-то в Аду, нам понятно. Это месть.
Кстати, Сатана, он же падший ангел Люцифер (буквально «светоносный»), видимо, был «низвергнут» с небес именно за этот свой проступок. Ведь Создатель изготовил биоробота для своих целей энергетического насыщения как безразумного (говорят «безмозглый»), не понимающего, а Сатана (Змей, Люцифер) снабдил его разумом. Кстати, катары ― еретики XII–XIII веков из французской провинции Лангедок ― считали Люцифера старшим сыном Бога. А младшим они считали Иисуса.
*
Все, их изгнали из рая. В Сикстинской капелле Микеланджело поместил «Изгнание из Рая» рядом с эпизодом «Грехопадение». Эмигрантом в холодном Риме в январе 1975 года я задирал голову на свежереставрированные тогда фрески и был полон священного ужаса. Потупив глаза, бежит пара. В Эден им нет возврата. Согласно библейской традиции, керубы ― это свирепые ангелы с головой человека и телами животных, стерегут вход в Райский Сад. Вот как разгневался Создатель. Согласно легендам древности, Эден, находившийся где-то между реками Тигр и Евфрат, вскоре затопила вода. По другим, исламским источникам (об этом, в частности, упоминает татарский автор Фарит Яхин в книге «История пророков», а Адам в исламской традиции не только первый человек, но и первый пророк), изгнав из Рая прародителей, мстительный Создатель этим не ограничился. Он разделил их и разлучил. Адам скитался в Индии, а Ева ― в Аравии. Но они все же нашли друг друга опять. Но это исламская версия.
Глава же четвертая Книги Бытия начинается так:
«И Человек познал Еву, свою жену, и она понесла, и родила Каина, и сказала: «Приобрела я мужа от Яхве». И еще она родила Авеля, его брата…»
Вот это «мужа от Яхве» может означать, что, сделав Женщину из ребра Адама, Яхве дал ей мужа Адама. Но может означать что-нибудь, чего лучше бы не было. Одна из версий происхождения Каина в иудаизме такова: Каин был сыном Евы и ангела Самаэля. Есть версии, что Ева была беременна Каином уже в Эдене и ее изгнали беременной. А вот в случае Авеля отцовство Адама никто не оспаривает.
Далее глава четвертая повествует о первоубийстве, когда первый рожденный на Земле человек убивает второго рожденного на Земле человека якобы из ревности к вниманию Яхве-Бога. Яхве-Богу понравилась жертва, принесенная ему Авелем ― пастухом овец («А Авель принес от своих первородных овец и от их молока»), а жертву Каина он воспринял равнодушно, ибо это были «земные плоды»: «И призрел Яхве на Авеля и на его дар, а на Каина и на его дар не призрел. И очень разгневался Каин, и опало его лицо».
Мне версия убийства брата из ревности к вниманию того самого Создателя, который только что, злобный Гонитель, изгнал его родителей из благодатного края, представляется неправдоподобной. Причина для убийства была другая. Человечество пыталось и пытается понять какая же. Я недавно слышал такую экзотическую версию, пришедшую из иудаизма. Земледелец Каин, для которого быки или волы были друзьями-помощниками в тяжелой работе возделывания пашни, убил принесшего в жертву Яхве-Богу «от первородных овец» брата. Месть за убитое животное.
*
Моя версия: Каин убил Авеля из ревности, но не к вниманию Бога-Яхве, депортировавшего его родителей из Рая, наказавшего их, ее ― муками рождения детей, его ― тяжелой работой. Каин убил брата из-за ревности к женщине. К единственной женщине, существовавшей тогда на Земле, к Еве, к матери.
Время оголтелого царствования дарвинизма миновало, ученые в последнее время накопили небывалое количество доказательств того, что человечество, вероятнее всего, действительно происходит от одной женщины, от прародительницы всех нас ― от той, кого традиция называет Ева.
Взглянем на ситуацию семьи первого Человека. У него есть женщина и двое сыновей. Сыновья подрастают, у них пробуждается, что естественно, сексуальный инстинкт, а женщина только одна. Между тем никаких социальных табу еще не установлено. Поэтому полигамия и промискуитет, естественно, являются нормой в семье первочеловека. Возможно, что еще подростками оба сына капризами вымогали у матери и ласки, и соитие. А возможно, и насилием, позже, когда выросли. Поскольку я же говорю, что табу не существовало еще, потому что общества еще не было, некому было выработать табу. Неизвестно, как смотрел на совместные любовные игры сыновей и Евы Адам. Возможно, он не делал из этого big deal, считал естественным. Повзрослев, сыновья в конце концов стали, видимо, выдирать единственную имевшуюся самку у отца и друг у друга. Все это привело к убийству старшим сыном младшего.
Убийство совершилось. «И ушел Каин от Яхве, и поселился в стране Нод, супротив Эдена.
И познал Каин свою жену, и она понесла и родила Ханоха».
Если хотите разозлить священника, придите и задайте ему вопрос: кто была жена Каина, святый отче? Ведь на Земле тогда жили только трое: двое из них мужчины, Адам и Каин, а самка была одна ― праматерь Ева. Кто же был женою Каина?
Священник очень разозлится, потому что жена Каина есть больное место в Ветхом Завете. Я вот знаю, что вам ответит священник. Он сошлется, с трудом сдерживая гнев, на главу пятую Книги Бытия и процитирует ее самое начало:
«Эта книга родословий Человека. В день, когда создал Бог Человека, по подобию Бога Он сотворил его, самцом и самкою он создал их, и благословил их, и назвал их: Человек, в день, когда он создал их.
И жил Человек сто тридцать лет, и родил по своему подобию, по своему образу, и назвал его Шет. И было дней Человека после того, как он родил Шета, восемьсот лет, и он рождал сыновей и дочерей. И было всего дней Человека, которые он жил, девятьсот тридцать лет, и он умер».
«И он рождал сыновей и дочерей», ― повторит священник. С удовольствием.
А вы ему ответьте: так это после рождения Шета, после ста тридцати лет у Человека (Адама) появились еще и дочери. А во время убийства первородным сыном Каином брата Авеля никаких дочерей не было. Почему в четвертой главе Книги Бытия упомянута жена Каина и кто она? От нее и Каина пошла целая ветвь перволюдей, в четвертой главе приводится целая родословная ветви Каина. Кто их мать, отче?
В гневе священник скорее выдвинет следующий лжеаргумент, дескать, у древних в эпоху патриархов не было обычая упоминать родившихся женщин, дескать, это был патриархат, а что возьмешь с этих древних мужланов.
Вы должны сказать священнику: а почему, отче святый, в родословной Каина упоминаются даже жены его потомка Лемеха, Ада и Цилла, но не упоминается имя жены Каина, уж она-то точно важнее?
Ручаюсь, тут он бросит с вами спорить. Имя жены Каина не упоминается намеренно, ибо это его мать ― Ева. И ничего невероятного в этом факте нет. Древние эпохи патриархов и глазом не моргали, живя таким образом, как они жили. У них была вынужденно полигамная семья. У Лемеха были две жены: Ада и Цилла. У Евы были два мужа: Адам и Каин. Позднейшие пользователи Торы-Пятикнижия стали смущаться подобным скандальным, с точки зрения позднейшего человека, сексуальным безобразием. Главы четвертая и пятая, по-видимому, были подчищены, удалено имя Евы и осталась «жена Каина». А глава пятая вообще уже не упоминает Каина, как будто его и не было никогда. Каин есть лишь в четвертой главе с, по-видимому, оборванной намеренно родословной.
А глава пятая вообще игнорирует и Каина, и Еву. «Человек родил Шета», как будто это первый сын.
Понятно, что египтяне, реальные авторы первых одиннадцати глав Книги Бытия, египтяне, у которых их боги и их фараоны женились на родных сестрах, эти египтяне невозмутимо сообщили о первом инцесте и связанном с ним первом убийстве. Евреи, оформившись из разноплеменных гастарбайтеров, сбежавших из Египта, в одну нацию, уже застеснялись нравов родоначальников человечества. Убрали следы инцеста. Это нормально. К примеру, в Средние века в Европе из муниципальных актов и хроник в обязательном порядке изымались материалы о тягчайших ужасных преступлениях, таких как людоедство, стирались все упоминания о них. С Торой (она же Библия) дело обстояло точно так же. Ведь Каин с точки зрения только что оформившегося еврейского религиозно-нравственного кодекса совершил нечто ужасное: первое убийство и первый инцест.
А Ева, видимо, попеременно рожала от Адама и от Каина. Она наверняка не испытывала каких-либо комплексов. И не поняла бы священника, если бы таковой захотел объяснить ей всю греховность ее поведения.
Библеисты сходятся во мнении, что Создатель создал Адама сразу тридцатилетним. Подруга, клонированная из его ребра, должна была быть такого же возраста, поскольку изготовлена была из его клеток. То есть Ева никогда не была девочкой, а пришла в этот мир сразу зрелой женщиной, готовой рожать, рожать и рожать. Именно это от нее и требовалось. Именно этим она и занималась на протяжении всей ее жизни.
Выбирая на картинах великих мастеров свою Еву, я не расположен к монументальной Еве Микеланджело, мне по нраву белошеяя и узкоплечая Ева Кранаха, такая себе самка, телка-дурочка.
Где Ева умерла и когда, неизвестно. Могила Адама, по преданию, находится где-то в скале Голгофы. Там, над нею, якобы позднее был распят Иисус. Правда, современные археологи никогда никакой могилы Адама не нашли и оспаривают распятие Иисуса на Голгофе, там, дескать, слишком мало для этого места.
Осенью двадцать седьмого года новой эры в долине Иордана близ Енонского источника, возле купальни у деревни Салим развернулось соперничество двух молодых пророков: Иоанна и Иисуса.
1. Соперничество Иисуса и Иоанна
Осенью двадцать седьмого года новой эры в долине Иордана близ Енонского источника, возле купальни у деревни Салим развернулось соперничество двух молодых пророков: Иоанна и Иисуса. Позднее они стали важнейшими персонажами христианской религии: Иоанном Крестителем (Предтечей) и Иисусом Назареем («помазанником» в переводе с арамейского). Родились они друг за другом, Иисус был всего лишь на шесть месяцев младше Иоанна. Год их рождения точно не установлен и помещается где-то между седьмым и вторым годами до нашей эры. Согласно христианскому мифу они родственники, мать Иоанна, Елисавета, была якобы родственницей матери Иисуса, Марии.
К осени двадцать седьмого года Иоанн уже очень известен. Сын священника, иудея Захарии, он родился чудесным образом от неплодной, пожилой матери. Он живет уже многие годы в пустыне. К нему приходят толпы, настолько он популярен. Иоанн проповедует покаяние и очищение путем крещения, погружая обращенных в воды Иордана в местах, называемых Енон и Вефара: «А Иоанн также крестил в Еноне, близ Салима, потому что там было много воды и [люди] приходили и крестились» [Иоанн, 3:23].
Иоанн выглядел экстравагантно, во власянице из грубой ткани, сотканной из верблюжьей шерсти, с кожаным поясом. Питался он акридами (что-то среднее между кузнечиками и саранчой) и диким медом. Высокорослый, красивый, смелый, грубоватый парень около тридцати четырех — тридцати пяти лет. Его смелость в конце концов дорого ему обошлась. Согласно христианской традиции Ирод Антипа (один из сыновей Ирода Великого) бросил Иоанна в темницу, а затем приказал отрубить голову за то, что Иоанн сурово порицал его женитьбу на племяннице. (Впрочем, другие источники утверждают, что Ирод Антипа опасался огромного влияния Иоанна на народ.)
А Иисус? Иисус также красивый, но более хрупкий. С молодой, но не дикой бородкой, с матовой кожей. Он выглядел, должно быть, как деревянный крашеный Христос из магазина церковной утвари (такие магазины во множестве окружали собор Святого Петра в Ватикане в 1974–1975 годах, когда я жил в Риме). В отличие от Иоанна, родившегося и выросшего в тех местах у всех на виду, у Иисуса нет видимой биографии. Он возник мгновенно, а до этого как будто бы даже не жил. Он — «посланник». Он — человек ниоткуда. То, что Богоматерь Мария якобы родственница Елисаветы, матери Иоанна,— это позднейшие детали, появившиеся во времена, когда начинают сооружать культ Богородицы, Богоматери. В Евангелиях этого культа еще нет. Родственными связями Иоанна свяжут с Иисусом в целях единения персонажей христианства. А когда они сошлись там, у источника Енон, в ту осень, Иисус пришел непонятно откуда. На самом деле непонятно и где он родился. Якобы родной деревней его была деревня Назарет, а родился он якобы в Вифлееме, потому что его родители вернулись туда во время переписи. Предположим. Однако «Назарет» имеет свое происхождение от ложно истолкованного прозвища Иисуса — Назарей, то есть «помазанник». Археологи (по свидетельству Шимона Гибсона) не смогли найти останков деревушки. Вполне возможно, что Назарет все же появился в поздние века, ориентируясь на легенду о Христе, а затем, во времена арабского владычества, захирел и исчез.
Евангелия Нового Завета дают нам события последнего года жизни Христа. Что с ним было до этого, мы не знаем. К источнику Енон он пришел, нам говорят, «сопровождаемый семьей и учениками». Однако в то же время сообщается, что двух первых учеников — Андрея (Первозванного) и Иоанна (Богослова) — Иисус отбил у Иоанна. Так что учеников еще не было, когда Иисус Назарей появился у источника. А была ли семья? Большой вопрос. Скорее нет.
Евангелие от Матфея живописует этот момент: «Тогда появился на Иордане Иисус из Галилеи, пришедший к Иоанну, чтобы тот его омыл. Иоанн сначала этому противился, говоря:
— Это Ты должен меня омыть, а Ты пришел ко мне!
— Пусть теперь будет так,— возразил ему Иисус.— Этим мы исполним то, чего хочет от нас Бог.
И тогда Иоанн согласился».
Между тем существуют и свидетельства, что Иисус сначала не хотел креститься от Иоанна: «Какой грех я совершил, что должен креститься от него?» [Иоахим Иеремиас].
Так что Иоанн не хотел крестить (омывать), а Иисус не хотел креститься. Оба пророка знали себе цену.
Долина Иордана летом невыносима. Однако вне летнего времени климат там мягкий, можно спать на открытом воздухе. Дороги того времени не были мощеными, но грунтовыми, шириной от двух до шести метров, камни были убраны на обочину. Путешествовали больше пешком, посох в руке, вещи и провизию носили на спине. Дети и старики передвигались на ослах и мулах.
Если верить христианским источникам, Иоанн начал служение «в пятнадцатый год» Тиберия Цезаря. Когда бы это ни произошло, мы знаем, чему он учил. Так он обращался к воинам: «Никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованием». К мытарям (сборщикам податей): «Ничего не требуйте более определенного вам». К народу: «У кого две одежды, тот отдай неимущему, у кого есть пища, делай то же».
Этот суровый коммунистический идеализм, древняя святость производили огромное впечатление на народ. При крещении Иоанном «крещенные в трепете помышляли в сердцах своих об Иоанне, не Мессия ли он?»
У Иоанна было ко времени встречи с Иисусом множество учеников, целая община, и они соблюдали строгий аскетизм. Исследователи считают, что на Иоанна большое влияние оказало учение иудейской секты ессеев, их монастырь находился в те времена поблизости. Ессеи называли главу своей секты «Учитель Справедливости» и практиковали общность имущества. Вероятнее всего, Иоанн сам был чистейшей воды ессеем, воспитанным в их традиции с малолетства.
Интересно мнение Эрнеста Ренана: «Несмотря на свою оригинальность, Иисус был подражателем Иоанна. 〈…〉 Крещение получило благодаря Иоанну большую важность, Иисус счел себя обязанным поступить подобно ему: он крестился, и крестились его ученики. Превосходство Иоанна было слишком бесспорно для того, чтобы Иисус, еще не пользовавшийся известностью, мог бы подумать вести с ним борьбу. Он просто хотел окрепнуть в его тени и считал необходимым, для того чтобы привлечь к себе толпу, употреблять те же самые внешние средства, которые доставили Иоанну такой удивительный успех. Когда после заключения Иоанна в темницу Иисус снова начал проповедовать, то первые слова, которые ему обычно приписывают, были повторением одной из привычных фраз Иоанна Крестителя: «Вернитесь к Богу! Царство Небес уже рядом!» [Матфей, 3:2, 4:17].
И, по мнению Иоахима Иеремиаса, Иисус подражал Крестителю: «И своей манерой держать себя… Как и Креститель, он, в отличие от книжников того времени, проповедует под открытым небом, подобно Крестителю дает своим ученикам молитву, которая должна выделить и сплотить круг учеников. 〈…〉 Уже Креститель отвергал считающих себя праведными и допускал заведомых грешников [Лука, 3:12; Марк, 2:16] — полицейских, мытарей, проституток…»
Ирод, казнивший Крестителя, узнав об Иисусе, сказал: «Это Иоанн Креститель, он воскрес из мертвых, и потому чудеса делаются им».
«Евангелисты сократили период взаимоотношений Иисуса и Иоанна,— пишет Иеремиас,— ограничив его эпизодом крещения Иисуса. Традиция избегала всего, в чем можно было усмотреть уравнение или даже подчинение Иисуса Крестителю. Такие сведения обходили молчанием или сглаживали».
В Евангелиях, три из них по Марку, Луке и Иоанну, скороговоркой пересказывают эпизод крещения Иисуса Иоанном Крестителем в пользу Иисуса, конечно же. Евангелие по Матфею задерживается на этом эпизоде подольше только для того, чтобы подчеркнуть верховенство Иисуса: «В те дни в иудейской пустыне появляется Иоанн Креститель. Он возвещает: Вернитесь к Богу! Царствие Небес уже рядом!» Он был тот, о котором сказал пророк Исайя:
«Голос глашатая в пустыне:
Проложите путь Господу,
Прямыми сделайте его тропы».
. . . . . . . . . . . . . . . .
«Я омываю вас лишь водой в знак возвращения к Богу, но Тот, Кто идет за мной, сильнее меня, я недостоин снять у Него сандалии с ног…»
. . . . . . . . . . . . . . . .
Тогда появляется на Иордане Иисус из Галилеи, пришедший к Иоанну, чтобы тот его омыл. Иоанн сначала этому противится, говоря:
— Это Ты должен меня омыть, а Ты пришел ко мне!
— Пусть теперь будет так,— возразил ему Иисус.— Этим мы исполним то, чего хочет от нас Бог.
И тогда Иоанн согласился.
Сразу после омовения Иисус вышел из вод, и вдруг раскрылись перед ним небеса, и он увидел, как Божий дух, словно голубь, устремился к нему. И голос с неба сказал: «Это Сын Мой возлюбленный, в Нем Моя отрада».
«Согласно распространенному современному представлению,— иронизирует Иеремиас,— крещение Иисуса мыслится таким образом, что он стоит перед Крестителем и тот из руки или из чаши льет воду на голову его. Это представление вряд ли соответствует действительности. 〈…〉 Скорее прав Лука («И было: когда крестился весь народ, и Иисус, крестившись…» [3:21]), описывающий крещение Иисуса как участие в коллективном крещении. Как один из крестившихся, ничем не выделяясь [Иоанн, 1:26,31], стоит Иисус среди народа, который по знаку или призыву Крестителя окунается в Иордан».
Следует сказать, что у евреев свежо было пророчество Иезекииля о том, что Бог в конце концов очистит народ Божий омовением водой. А курманские пещеры, где были обнаружены уже в новое время знаменитые кумранские рукописи, находились всего в двенадцати километрах от купели Вифавры, где, наряду с купелью Енонского источника, крестил Иоанн. (Бурное течение реки Иордан позволяло крестить лишь у немногочисленных бродов.)
Канонические Евангелия, как уже упоминалось, должны были сгладить, убрать, примирить соперничество двух пророков в пользу младшего, заявленного позднее Богом и принятого человечеством как таковой. «Следует обратить внимание и на тот факт, что в первом столетии нашей эры в беспокойной Иудее, жившей под тиранической властью римлян, множество пророков, принадлежащих в то время к двадцати четырем религиозным сектам, только и делали, что провозглашали близкий приход Мессии, который избавит евреев от ужасов римского ига» (М. Даймонт: «Евреи, Бог и История»).
Иоанн, очищавший души посредством «крещения», то есть погружения в воду, провозглашал также, что является посланником Господа и его миссия состоит в возвращении царства Господня. Иисус не очень-то отвергал притязания Иоанна на посланничество, это позднее христианская церковь опустит Крестителя пониже. В Евангелии от Марка [11:27,31] у Иисуса спрашивают: от кого он получил свои полномочия. Иисус отвечает контрвопросом: «От Бога было крещение Иоанна или нет?»
Оба пророка, и Иоанн, и Иисус, впитали учение секты ессеев. Об этом можно судить по найденным в 1947 году молодым бедуином-контрабандистом Мухаммедом (по кличке Волчонок) рукописям ессеев в пещере у Мертвого моря. Община ессеев называлась красноречиво «Новым Заветом», а вступление в «Новый Завет» происходило посредством погружения в воду. У ессеев была процедура богослужения почти идентичная той, которая в христианских Евангелиях описана как последняя или тайная вечеря. В рукописи «Устав общины» содержится описание ессейского ритуала, который выглядит, как ритуал христианской общины. После открытия свитков Мертвого моря ученые высказали обоснованное предположение, что в юности Иисус провел несколько лет в ессейском монастыре, развалины которого были открыты в конце ХХ века неподалеку от места, где были спрятаны рукописи.
Но Иоанн, по-видимому, обучался у ессеев раньше Иисуса. Поэтому вся сладкая история о покорно крестившем Иисуса и признавшем его Мессией Иоанне не вызывает доверия. Тем более что в Евангелии от Матфея [11:2–15] прямо, без обиняков сказано, что нет, во время крещения Иоанн вовсе не признал в Иисусе Мессию. Оказывается, Иоанн уже из тюрьмы послал двух учеников к Иисусу. Цитирую:
«Когда Иоанн в тюрьме узнал о делах, которые совершил Мессия, он послал своих учеников спросить у Него: «Ты Тот, Кто должен прийти, или ждать нам другого?»
Иисус ответил им:
— Ступайте же и сообщите Иоанну то, что вы видите и слышите:
Слепые снова видят,
Хромые ходят,
Прокаженные очищаются,
Глухие слышат,
Мертвые встают из гроба,
Бедные внимают радостной вести.
И счастлив тот, кто во Мне не усомнится.
Когда они ушли, Иисус стал говорить народу об Иоанне:
— Зачем вы ходили в пустыню?
Посмотреть на тростник, который колышется под ветром?
Так зачем вы ходили в пустыню?
Думали увидеть человека в пышной одежде?
Но люди в пышных одеждах живут во дворцах.
Кого же вы думали увидеть?
Пророка?
Да, вы видели пророка,
И, говорю вам, он больше, чем пророк.
Он тот, о котором сказано в Писании:
«Вот, я посылаю вестника Моего перед Тобою,
который впереди Тебя проложит Тебе путь».
Говорю вам: не было никого во всем роде человеческом, кто был бы выше Иоанна,
Но даже тот, кто всех меньше в Царстве Небес, больше, чем он.
Со дней Иоанна Крестителя и поныне
Против Царства Небес ведется борьба
И его разоряют насильники.
Все пророки и весь закон до Иоанна
Говорили о Царстве Небес.
Он, если знать хотите, и есть сам Илья,
Который должен вернуться.
У кого есть уши, пусть услышит!»
Поразительна эта речь Иисуса. В ней он усиленно убеждает народ, что Иоанн — лишь пророк. Далее он отождествляет Иоанна с пророком Ильей, который, по преданию, должен вернуться на землю, чтобы возвестить приход истинного Мессии. Своей речью Иисус убеждает, что именно он, Иисус, есть «Тот, Кто должен прийти», занижая изо всех сил Иоанна до пророка.
Убедил он далеко не всех современников и их потомков. Секта мандеев и поныне существует в Ираке и Иране. Мандеи почитают Иоанна под именем Нахья и признают его Мессией. То есть Иисус Христос, по их мнению,— самозванец. Интересно, что пророк Мани (он же Манес), создавший религию манихейства, успешно соперничавшую с христианством, вышел из семьи, которая принадлежала к «омывающимся» или «крестильникам», к поклоняющимся Иоанну Крестителю сектам мандеев либо элкасаитов.
И тем более современники Иоанна воспринимали его как Мессию. В Евангелии по Иоанну читаем [1:19–20]: «Когда еврейские власти послали из Иерусалима священников и левитов, чтобы те спросили у него, кто он такой», Иоанн не стал уклоняться от ответа, напротив, он прямо заявил: «Я не Мессия». Судя по ответу, можно догадаться, что вопрос был: «Люди говорят, что ты Мессия. Ты Мессия?»
Не сознавшись в том, что он Мессия, Иоанн, видимо, на короткое время спас себя от смерти. Но проиграл Иисусу — сопернику.
Иоанна казнил иудейский царь Ирод Антипа, назначенный римлянами правителем Галилеи. Мы не знаем, что сказал Иоанн в ответ на устное послание Иисуса. Захотел ли поверить?
Объективно говоря, у Иоанна было не меньше шансов быть признанным Мессией («Машиах» на еврейско-арамейском). Он ведь погиб мученической смертью прежде распятия Иисуса. Одетый в грубый верблюжий халат, питающийся саранчой и медом, гневно кричавший фарисеям и саддукеям: «Змеиное отродье! Кто внушил вам мысль, что вы избежите грядущего возмездия? 〈…〉 Уже лежит наготове топор у корня деревьев: дерево, которое не приносит хороших плодов, срубают и бросают в огонь!»
То, что не Иоанн стал Мессией еврейского народа и центральной фигурой христианского вероучения,— случайность. Он был казнен отсекновением головы. Художники христианского мира увековечили сюжет на многочисленных полотнах. Но по пятам Иоанна уже быстро шел Иисус. Иоанн был обезглавлен за два года до распятия Иисуса. Иисус был распят около 30 года от Р. Х., следовательно, Иоанн был обезглавлен около 28 года от Р. Х. Следует заметить здесь сразу же, что даты эти покоятся на зыбком всего лишь предположении, они установлены только к концу XVII века, когда западный мир принял для своего удобства сквозную хронологию Скалигера-Петавиуса. Но, когда бы ни происходило соперничество двух молодых пророков, Иоанна и Иисуса, оно произошло. Я попытался воздать должное Иоанну. Правда, кое в чем побежденный уступал победителю. В отличие от Иисуса, Иоанн не совершал чудес. Не умел.
2. Заговор Иисуса
Иисуса и приговорили, и казнили, конечно же, римляне. Даже сам способ казни указывает на это обстоятельство. Евреи не казнили, как правило, через распятие (хотя закон Моисея позволял это). Они практиковали обезглавливание (именно так Ирод Антипа казнил Крестителя), побивание камнями и даже удушение, но не распятие. Именно римляне употребляли распятие для казни рабов и преступников низкого происхождения.
То, что четыре евангелиста портретируют военного префекта Иудеи всадника Понтия Пилата как сочувствующего Христу, умывающего руки и нехотя передающего судьбу узника в руки еврейского народа, еще и предложив Синедриону помиловать одного из трех осужденных, исторически неверно и не могло случиться. Следует принять во внимание несколько факторов.
— Евангелия были написаны уже в те времена, когда апостол Павел решительно отделил христианство от иудаизма. Если в первые десятилетия после распятия Иисуса христианином можно было стать, лишь вначале обратившись в иудаизм, то Павел узаконил внутри новой церкви прямое крещение в христианскую веру. Он также отменил необходимость обрезания для христиан и отменил запрет на употребление «нечистой» пищи. Новая вера стала совсем отдельной и начала враждовать с иудейской верой. Евангелисты дружно отразили эти раннехристианские настроения, сделав евреев виновниками распятия Иисуса.
— Еще один немаловажный фактор: все евангелисты и все христиане были de facto римскими гражданами. Сделать римлянина Пилата ответственным за казнь Сына Божьего они не решились из страха навлечь на христианскую церковь гонения. Гонения все равно состоялись, но не по причинам, связанным с евангелием. Римляне, кстати сказать, не преследовали ни одну религию, только христианство. И только потому, что не считали его религией.
— У евангелистов Понтий Пилат «умыл руки». Исторически он не мог этого сделать, потому что умывание рук в судебной процедуре тоже не римский обычай, а как раз иудейский ритуал «нетилат ядаим».
— Поведение Пилата в изложении евангелистов не соответствует достоверным историческим данным, имеющимся об этом человеке. Так, Филон Александрийский описывает Пилата как виновного «в низостях, насилиях, грабежах, нападениях, оскорбительном поведении, казнях множества людей без всякого суда и других ужасах, переходивших всякие пределы» («О посольстве к Гаю», 301–302). Пилат растратил храмовые пожертвования на строительство в Иерусалиме акведука и подавил вспыхнувшее из-за этого восстание, свидетельствует Иосиф Флавий: «Много иудеев пало мертвыми под ударами, а многие были растоптаны в смятении своими же соотечественниками. Паника, наведенная участью убитых, заставила народ усмириться» («Иудейская война», II, 177). Через шесть лет после смерти Иисуса, в 36 году н. э., Пилат учинил резню самаритян, убив нескольких их вождей. Это зверство в конечном счете привело к его отзыву в Рим («Иудейские древности», XVIII, 85–87). В случае с Иисусом чего бы это Пилат поступил в не свойственной его характеру манере?
Почему Пилат осудил Иисуса на мученическую смерть распятием?
— В Иерусалиме была тогда еврейская Пасха, туда съехались толпы паломников со всех концов страны и даже из других стран. Иисус намеренно пришел в Иерусалим на Пасху учить и проповедовать. Проповеди имели место у общественных купален, у купален Силоан, у источника Гион, у купели Вифезда и сопровождались чудесными исцелениями. Люди стремились в эти места, и толпа волновалась. Римляне опасались бунта. Поэтому задержанного Иисуса привели в конце концов к военному префекту провинции как возмутителя спокойствия, как потенциально опасного возможного вожака восстания.
Из Евангелия по Марку следует, что Иисус был приведен к Пилату в Преторию — военную комендантскую казарму, находившуюся на территории дворца Ирода Великого,— и спрошен: «Царь ли ты иудейский?» Иисус отвечал уклончиво («Ты говоришь…») и не дал отрицательного ответа, что и стало причиной, решившей его судьбу. Определенно известно, что Иисус был приговорен к смерти Пилатом и казнен римским способом казни — распятием. Иосиф Флавий пишет в 70 году н. э.: «По настоянию наших влиятельных лиц Пилат приговорил его [Иисуса] к кресту. Приговор был приведен в исполнение очень быстро».
Почему Иисус молчал и не защищался? Складывается впечатление, что весь его поход в Иерусалим на еврейскую Пасху с учениками был замыслен Иисусом, тщательно продуман и имел целью мученическую смерть. По дороге и при входе в Иерусалим группа вела себя сдержанно, не желая привлекать внимание римских солдат, которые могли арестовать их уже по пути. Популярность Иисуса не была так высока, чтобы его узнавали все паломники. Кое-кто узнавал, временами, как в эпизоде с молодой ослицей, на которой Иисус и въехал в Иерусалим (по писаниям пророков выходило, что Мессия должен вступить в Иерусалим на молодом осле), но Иисус и его группа быстро тушили проявления радости и любопытства толпы.
Зато в самом Иерусалиме Иисус стал вести себя вызывающе. Ворвался в храм и в его внешнем дворе опрокинул столы менял и ряды, где продавались животные для жертвоприношений (крупный рогатый скот и овцы), и бичом выгнал торговцев. После этого он стал учительствовать там же, во внешнем дворе. Вероятно, он намеревался быть тотчас арестованным за свое буйство и пострадать. Но этого не случилось. Он беспрепятственно ушел из храма.
Однако Иисус чувствует, что он уже добился своего, его гибель лишь отсрочена. Вот эпизод с комнатой, где он вкушает пасху с учениками,— «Тайная Вечеря». Когда они возлежали (а вовсе не сидели, как на многих известных полотнах живописцев), Иисус сказал: «Истинно говорю вам, один из вас, ядущий со Мною, предаст Меня». И когда они ели, Иисус, взяв хлеб, благословил, преломил, дал им и сказал: «Примите, ядите, сие есть Тело Мое!» И взяв чашу, благословив, подал им: и пили из нее все. И сказал им: «Сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих проливаемая. Истинно говорю вам: Я уже не буду пить от плода виноградного до того дня, когда буду пить новое вино в Царствии Божием». И воспев, пошли на гору Елеонскую. Не все вместе, место встречи было назначено вне города, в Гефсимании.
Вернемся к Тайной Вечере. Иисус договорился о комнате заранее. Послал учеников вперед себя, сказав им: «встретите человека с кувшином. Он покажет вам комнату большую, устланную, готовую». Пасхальная трапеза имела место в «верхней комнате», то есть дом был о двух этажах, это был дом богатого человека.
Мое предположение: хозяином комнаты «устланной, готовой» был Иосиф из Аримафеи, один из членов Синедриона, единственный, кто относился к Христу дружески и был тесно связан с ним через свою жену… Марию Магдалину, ученицу Иисуса, о чем упоминается несколько раз в апокрифических памятниках — книгах раннего христианства. Позднее, соперничая с христианством, ставшим популярным, пропагандисты и защитники иудаизма оклеветали Магдалину, сделав ее падшей женщиной. Она же была женой богатого землевладельца, была образованна и говорила на нескольких языках. Иосифу из Аримафеи принадлежали дома в городе и недоделанная усыпальница-пещера в горах, в которую поместили в саване тело Иисуса после снятия с креста. Иосифу принадлежал и Гефсиманский сад.
Иосиф Аримафейский и Иисус составили заговор, целью которого была мученическая смерть Иисуса во имя возвеличивания новой религии. Отсюда такие предосторожности, никто не должен был заподозрить, что они связаны между собой, тем более ученики-апостолы. По моему представлению, Иисус извлек наглядный урок из «неудачной» смерти своего соперника, пророка Иоанна Крестителя, и сознательно организовал свою мученическую смерть. Помог ему в этом Иосиф Аримафейский. Возможно, была посвящена в заговор и Мария Магдалина.
В Гефсиманском саду, на территории, принадлежащей Иосифу, Иисус идет молиться. В Евангелии по Марку сказано: «Пришли в место, называемое Гефсимания, и Он сказал ученикам своим: посидите здесь, пока Я помолюсь. И взял с собой Петра, Иакова и Иоанна, и начал ужасаться и тосковать. И сказал им: душа Моя скорбит смертельно; будьте здесь и бодрствуйте. И отошед немного, пал на землю и молился, чтобы, если возможно, миновал Его час сей. И говорил: Авва Отче! Все возможно Тебе, пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, но чего Ты…»
Затем, как мы знаем, появляется Иуда в сопровождении солдат и храмовых полицейских. Иисус был арестован и по долине Кедрона отведен в город. Ученики, спасая свою жизнь, разбежались. Состоялся суд. Установлено, что во время суда Пилат сидел на судебном кресле на возвышении, на открытом воздухе, на территории дворца Ирода, вблизи так называемых Ворот Ессеев, у крепостной стены.
Согласно новейшим археологическим открытиям, Иисус был распят не на Голгофе (туда невозможно было взобраться целой процессии, это небольшая скала, где не нашлось бы даже места для трех крестов), но на другом возвышенном холме вне города. Он провисел на кресте от трех до шести часов.
Вот как повествует о дальнейших событиях Евангелие по Марку [15:42–46]: «И как уже настал вечер (потому что была пятница, то есть день перед субботой), пришел Иосиф из Аримафеи, знаменитый член совета, который и сам ожидал Царства Божия, осмелился войти к Пилату и попросил тела Иисусова. Пилат удивился, что Он уже умер, и, призвав сотника, спросил его: давно ли умер? И узнав от сотника, отдал тело Иосифу. Он, купив плащаницу и сняв Его, обвил плащаницею и положил Его во гробе, который был высечен в скале, и привалил камень к двери гроба».
В апокрифическом «Евангелии от Петра» говорится о том, что Иосиф просит Пилата отдать ему тело Иисуса еще до того, как началось распятие (2:3). Этот страннейший, с первого взгляда, эпизод лишь подтверждает мою гипотезу о том, что Иисуса с Иосифом из Аримафеи связывал религиозный заговор. Возможно, только для тела Иисуса предназначал свою новую (незаконную!) гробницу Иосиф.
Ничего умопомрачительного в готовности Иисуса принести себя в жертву ради возвеличивания новой религии «Нового Завета», возникшей из религиозной доктрины ессеев, нет. Вспомним, как сотни и тысячи буддистов совершали и совершают еще самосожжения ради куда более скромных целей.
Евангелие от Иоанна [19:38] прямо называет Иосифа учеником Иисуса: «После того Иосиф из Аримафеи — он был учеником Иисуса, правда, тайным, из страха перед иудейскими властями,— попросил у Пилата разрешения забрать тело Иисуса. Пилат разрешил. 〈…〉 В том месте, где был казнен Иисус, был сад, а в саду — новая гробница, в которой еще никого не хоронили. А так как это был день перед субботой и гробница была рядом, то в ней Иисуса и похоронили.
В первый день недели, рано утром, еще затемно, приходит к гробнице Мария Магдалина и видит, что камень отвален от входа. Она прибегает к Симону Петру и к другому ученику, которого любил Иисус, и говорит им:
— Унесли Господа из гробницы, и мы не знаем куда».
Вопрос о том, как покинуло гробницу тело Иисуса, на самом деле не существенен. Вынесли ли его из пещеры Иосиф Аримафейский и Мария Магдалина либо Иисус воистину воскрес из мертвых, он не может быть разрешен никаким образом. У евреев существовала доктрина воскресения. Евреи в тогдашней Иудее были знакомы с идеей воскрешения из мертвых и широко обсуждали проблемы загробного существования. Поэтому, когда Марии Магдалине явилось видение Иисуса («Мария!» — говорит Иисус. Она повернулась: — «Раввуни! (учитель)»), ее это не смутило. То обстоятельство, что Мария, вероятнее всего, была женой Иосифа Аримафейского — владельца Гефсиманского сада и дома, где происходила Тайная Вечеря, неважно для верующих христиан, даже если бы они знали об этом. А они не знают.
В апокрифических книгах можно найти очень странные и поразительные вещи. Так, в апокрифическом «Евангелии Иуды» (Искариота) некоторые места заставляют предположить, что Иисус поручает Иуде предать себя (одновременно обличая его за это). Иисус говорит Иуде: «…ты превзойдешь всякие злые дела. Ты превзойдешь их всех, ибо человека, который носит меня в себе, ты принесешь в жертву. Уже твой рог вознесся и твой гнев наполнился, и твоя звезда закатилась, и твое сердце захвачено. 〈…〉 Вот, тебе рассказано все. Подними свои глаза, и ты увидишь облако и свет, который в нем, и звезды, окружающие его, и звезду путеводную. Это твоя звезда».
Можно предположить, что Иуда был посвящен в заговор Христа. И ему досталась самая тяжелая роль — предать Иисуса.
В этом году Москва окунулась в осень уже в середине августа, размышляю я, в то время как еду на заднем сиденье «Волги» вдоль Яузы. Я вообще-то активно не люблю Москву, но это шоссе-набережная вдоль пустырей, заросшее бросовой растительностью, мне родное. И по духу я скорее поклонник руин, недавно разбомбленных городов, уже успевших порасти поверху зелеными паразитами… К тому же я тут недалеко прожил более пяти лет, на Нижней Сыромятнической улице, выйдя из тюрьмы.
Москва запущенная, Москва пустырей, Москва промзоны, где давно остановились заводы, не дымят, и дорожки к проходным заросли ползучими детьми Флоры,— это мое, это мне подходит.
Андроньевская набережная называется так потому, что здесь стоит уже семь веков Спасо-Андроньевский монастырь.
— Тормозни, Колян, у монастыря, я выйду!— обращаюсь я к водителю. «Волга» останавливается. По мокрым листьям идем я и охранники, но не к монастырю, а к зданию напротив, к Лефортовскому суду, к месту моих мук, куда меня возили из Лефортовской тюрьмы в 2001 и 2002 годах. И тоже была осень. Помню, когда тащили меня в наручниках по уже подвядшей траве, из автозака в суд конвоиры…
Подошли. Я задираю голову и смотрю на окна суда. Со стороны — седой мужчина в очках внимательно разглядывает вполне себе безобразное современное здание. И что он в нем нашел? А мужчина расклеился, вспомнил, как провели его десять лет назад мимо стоявшей на лестнице подружки. На ней были трогательные белые носочки, на ее тощих ножках…
Глаза защипало. Вернулись к машине. «Поехали отсюда!»
Андроньевская набережная по ходу движения превращается в Золоторожскую. Листья уже наполовину опали и обнажили сырые стены таинственных подсобных зданий — будок, сторожек; нежилых и разрушенных, где по ночам, возможно, собираются сатанисты и вампиры отслужить свои черные мессы. Когда жил на Нижней Сыромятнической, в первые годы я здесь много гулял с охранниками.
Останавливаемся. Карабкаемся вверх по склону и углубляемся в пустыри. Вылизанную Москву, обмаслившуюся Москву Тверской улицы и Кутузовского проспекта ненавижу. Моя Москва началась для меня в 1966 году, когда снимал комнату в Казарменном переулке, в бревенчатом доме. Единственное окно комнаты выходило, как бойница, во двор, где в тесноте повсюду выпирали бревна в сочленениях срубов, зеленые и замшелые. При взгляде во двор возникало ощущение, что это XVI век какой-нибудь. И что сейчас к окну подойдет стрелец в красном кафтане с саблей у бедра и постучит, чем там, пикой или бердышом: «Ну-ка, выходи, поэт и алхимик, царь-государь тебя требует к себе!» Тот дом снесли давным-давно, обитатели, очевидно, все умерли от старости…
Ни сатанистов, ни вампиров я не обнаруживаю. Может быть, потому, что обитателей пустыря вспугнули охранники. В просветах меж деревьями видна пара нервно удаляющихся спин, но скорее у спин нелады с законом, и только. Если перенести столицу из Москвы, город опустится, осядет, подурнеет и станет повсюду, и Тверская, и Кутузовский, таким же, как эти пустыри, мистическим и непредсказуемым. Где будут водиться и вампиры, и сатанисты, и людоеды…
— В 2003-м в лагере я спал на расстоянии вытянутой руки от людоеда,— сообщаю я молчаливым охранникам. Точнее, в тот год он еще не был людоедом, но уже двигался к людоедству. Тогда он досиживал пятый год за то, что убил и съел с товарищами козу соседки. Выйдя на свободу, этот парень убил и съел мужа своей сестры. Была зима, и он спрятал жертву на пустыре в разбитом уазике, временами приходил в уазик «за мясом»…
Охранники охотно подхватывают тему, но получается, что ближе меня никто к людоедам не приближался, надо же, на расстоянии вытянутой руки.
— Однажды людоед, его фамилия была Варравкин, попросил у меня ручку: «Савенко, можно взять твою ручку?..»
Я иногда вот так путешествовал по Москве, навещая, что называется, памятные места. Те, где я жил или где сидел в неволе. Обычно на такие путешествия меня тянет осенью. А еще если она дождлива!
Усаживаемся в машину. Дождь стучит по крыше «Волги» с замечательным прямо-таки энтузиазмом.
— К тюрьме?— спрашивает Колян.
Ну, хочешь или не хочешь, но изучишь за годы привычки и бзики шефа.
— К тюрьме,— соглашаюсь я.
Тюрьма «Лефортово» расположена совсем рядом с Золоторожской набережной. Через некоторое время мы на месте. Случайный прохожий, попавший сюда невинно по своим обывательским делам, тюрьмы не увидит. Ее можно обнаружить, только если войти во дворы. Что мы и делаем. Сотрясаются под ветром несчастные, корявые, окислившиеся и освинцовевшие, жалкие деревья непородистого происхождения. Как собаки бывают дворнягами, бастардами, так и деревья. Они еще и стряхивают с потрепанных шевелюр нам на голову мокроту, как бы харкают на нас своими туберкулезными плевками.
Вход в тюрьму с Энергетической улицы. Но нам-то туда не надо, во вход. Мы шагаем по двору жилого дома, где скрыт от досужих глаз высокий забор. Дождь все идет, он согнал со двора всех старушек. Вот она, грейдерная башня. Может быть, она и не грейдерная (то есть допотопный холодильник прошлого века), и не считается башней, но в течение пятнадцати месяцев я лицезрел эту башню с другой стороны, из камеры №32. Впрочем, лицезрел я ее только в летние месяцы, когда нам позволяли открывать окно с 06.00 до 18.00. Я с вожделением глядел на ее осклизшие бревна и ржавые кирпичи фундамента, предполагая, что за башней — свобода, и свежий ветер, и верные друзья в автомобиле. Побег. Любой узник мечтает о побеге.
Я не предполагал, что за башней спокойный, длинный московский двор, где бабки сидят у подъездов в дни, когда нет дождя… И вот я шагаю именно там, куда хотел вырваться в моих тюремных лефортовских снах…
Я бы посмотрел на окно камеры №32, но из-за забора можно увидеть только последний этаж, а тридцать вторая ведь на первом…
— Домой?— спрашивает Колян.— Или на Пироговку, к Новодевичьему?
На Пироговской улице я жил в начале семидесятых годов, молодым поэтом в красной рубашке. И у Новодевичьего монастыря встречался с девушкой в белом платье, девушку тащил за собой белый пудель. Девушка собирала крапиву у стен Новодевичьего, чтобы варить пуделю щи с крапивой. На руках у нее были красные резиновые перчатки. В пруду тогда жило семейство белых лебедей.
Новый литературный номер журнала «Сноб» посвящен творчеству Чарльза Диккенса.
Накануне Нового года они пошли резать сумки. Кот, Эд и Гришка. Гришка был самым младшим из них, но самым высоким и самым наглым. Он беспрестанно курил папиросы, плевался, сморкался и был вечно простужен. Еще он был сутул, как складной ножик, и только что освободился из колонии для малолеток.
Кот был парнем с технической жилкой, он пылко мечтал стать Большим Вором, но физически на роль Большого Вора не годился, был удручающе невысокого роста и несерьезно конопат. Свой физический недорост он компенсировал склонностью к предугадыванию и изготовлению орудий и приспособлений воровского труда, всяких отмычек и открывалок.
Эд был худощавый подросток романтического склада, он писал стихи. Отец его был на самом деле «мусор», хотя и носил военную форму. Эд своего отца стеснялся, но Кот и Гришка знали, что он «мусор», и им было все равно, что он служит в конвойных войсках.
Стоял мороз, и очень крепкий мороз, какой нередко бывает под Новый год в Левобережной Украине. Когда висит большая луна и воздух, как лед, царапает щеки. Снег скрипел под ногами, потому что был в состоянии превращаться в лед.
На срезание сумок они вышли с ножницами и палками, изготовленными Котом. Правильно прилаженные палки и ножницы собирались в рогатку многометрового роста, способную дотянуться до третьего этажа. Достаточно, чтобы порезать сумки и авоськи с продуктами и напитками, вывешиваемые обывателями из форточек.
Они совершали такие походы перед каждыми праздниками. Обыкновенно добыча была богатой: колбаса, сыр, рыба, водка и вино. Обыватель запасался на праздники лучшими из возможных продуктов, а чтобы они не протухли, вывешивал, идиот, «за окно». Так и говорили тогда: «Возьми за окном». Ну там, если сын-подросток просил есть, мать отвечала стандартным: «Ешь котлеты, возьми за окном».
Сегодня им не везло. Они срезали только одну жидкую сумку и в ней замерзшие до степени каменистости жалкие сардельки. Их даже резать оказалось делом невозможным, не то что жевать.
Повозившись с сардельками, грязно ругаясь и отплевываясь,— Гришка еще и шумно сморкался — они поняли, почему им не везет. Мороз был таким сильным, что обыватели благоразумно убрали свои сумки и авоськи из-за окна, правильно решив, что продукты вымерзнут.
Они стояли у не достроенного никогда стадиона в тени не достроенных никогда ворот и ругались так плохо и так негативно, как только могут материться замерзшие подростки. Воспроизводить их ругательства нет никакой нужды, поверьте, это были очень грязные ругательства.
— Я понял, парни,— сказал вдруг Гришка, это «парни» было его речевой характеристикой, он привез «парни» из колонии.— Я понял — не только мороз, не один мороз. Настали новые времена, козье племя накупило себе холодильников. Они теперь хранят продукты в холодильниках.
— Ну не все же? (Кот)
— Не все, но все большее их количество. (Гришка)
— Мать иху! (Эд)
— Иху мать! (Гришка)
— Дальше ходить нет смысла. (Эд)
— Грабанем кого-нибудь? (Гришка)
— Чем? (Эд)
— Есть чем. Я выкрасил пушку. Высохла… (Кот)
— Она же деревянная, вес не тот. Ты ему в плечо, а он чувствует, что нужной тяжести нет. Несерьезно. (Гришка)
— А нужно давить сильно. Сверху вниз. Клиент будет чувствовать давление и примет его за тяжесть железа. (Кот)
— Ты бы лучше усилил его железом. (Эд)
— А я усилил. Гирьку распилил и вмонтировал в ствол и рукоять. (Кот)
— Дай! (Гришка)
Выйдя из темноты под воротами, подростки рассматривают муляж пистолета ТТ, сделанный Котом с пистолета отца Эда — «мусора».
*
Одеты они жалко: Эд и Гришка — в затрепанные пальтишки, Кот — в черной фуфайке, на буйных головах подростков — старенькие, потертые шапки. Эд донашивает отцовские брюки с невыпоротым багровым кантом войск МГБ. У Гришки залатанные поверху ботинки, что свидетельствует о совсем уже бедности. У него только мать, да и то глухонемая, работает уборщицей. Гришке тринадцать лет, Коту и Эду — по пятнадцать, но Гришка по развитию выше их. Он много читает и побывал вот в колонии для малолеток. Одевались после войны, впрочем, все плохо, потому тогда сплошь и рядом раздевали зазевавшихся поздних прохожих — одежда стоила дорого. Пальто носили десятками лет. Война ведь только кончилась. Все ходили по улицам бедными, как персонажи Диккенса или Достоевского.
Со стороны — три оборвыша стоят в тени недостроенных ворот стадиона. Снег бело-синий, вдалеке — единственный высокий фонарь с желтой лампой, но есть луна.
— Луна, мать ее… Пушку возьму я. Я выше вас. И я психованный. У меня и справка есть. И ругаюсь я страшнее. (Гришка)
Последний аргумент самый веский. Уличное ограбление непременным элементом включает в себя важнейший первый этап. Следует напугать клиента, ошеломить его, сразу же подавить. Гришка и до колонии ругался по-страшному, а из колонии уже такие ругательства привез, что здоровенным мясникам на Конном рынке не по себе делается. Гришка знает очень грязные, самые грязные ругательства. У женщин ноги трясутся от ужаса.
— Ладно, давай ты. (Кот)
Кот все-таки главный в банде. Молчаливый крепыш — майорский сын все-таки — уважаем ими. И Эдом, и Гришкой, и Вовкой-боксером, и Гариком-морфинистом, у Гарика мать — медсестра, и он пристрастился к морфию. Сегодня не все в сборе.
— Палки оставим тут. Григорий, отдай Эду свой нож. (Кот)
— Я бы с ножом остался. Пушка-то не «гав-гав». (Гришка)
— Против кого ты будешь с ножом-то, клиенты же жидкие? (Кот)
Переругиваясь, они огибают достроенный кирпичный забор недостроенного стадиона. Вдоль забора обыкновенно идут от трамвайного круга, последней трамвайной остановки, редкие в такое время прохожие. Здесь есть еще один вход на стадион, но уже не парадные недостроенные ворота, а просто проем в заборе, ледяной ветер задувает и отдувает туда-сюда.
— Здесь и станем. По глотку хотите? (Кот)
— Что ж ты молчал-то?! Я совсем околел! (Гришка)
— НЗ. (Кот)
Водка согревает. И луна уходит в тучи, тучи ее проглатывают. Но вот прохожих нет. Правда и то, что трамваи ходят с большими промежутками, часто запаздывают, и в это время прохожих немного.
Им бы по домам, и, возможно, каждый по отдельности ушел бы и улегся, на чем они там спят, на родительской жилплощади. Обычно на диванах, занавеска отделяет родительскую кровать, еще за одной занавеской — бабка и малолетние брат-сестра. Но их трое, и они стесняются друг перед другом. Водка согрела, но ледяной сквозняк со стадиона пробирает до костей.
— Идут. Но двое. Мужик и баба. (Эд)
— Двоих не потянем. Баба орать будет. Ждем. (Кот)
— А может, сделаем их? (Гришка)
— Я говорю, не потянем. Ты забыл, что две бабы нам устроили летом у моста? Нет. (Кот)
Летом у моста они, правда, в большем составе, попытались ограбить двух хорошо одетых женщин с яркими украшениями в ушах и на запястьях, но женщины подняли животный крик, и им самим пришлось спасаться бегством, всей банде. Потом они стыдились друг друга до самой осени. Каждый думал: «Ну какие же мы молодые бандиты, если две орущие армянки нас распугали?»
— Нужно было армянкам врезать тогда. (Гришка)
— Ты тоже об этом думаешь? (Эд)
— Переоцениваю, извлекаю урок. (Гришка)
— Идет какой-то щуплый. Шапка на нем дорогая. Пыжик. (Эд)
— Его-то нам и надо. В крайнем случае шапку возьмем. (Кот)
*
Щуплый в пыжике идет к ним долго. То ли на самом деле не торопится, то ли напряженным нервам подростков кажется, что он приближается медленно. Обычно в это время прохожие спешат миновать недостроенный стадион — ограбления тут не раз случались. А этот не спешит.
Они грамотно дают ему миновать проем в заборе и набрасываются на него сзади.
Эд проникает в многочисленные карманы пиджака и пальто щуплого. Несколько рублей, паспорт почему-то с собой.
— Ребята, вы чего, я получки еще не получал. Пустой я. Шапку возьмите, а я домой, меня семья ждет. Ребята, а? (Щуплый)
— Проверьте брючные у него тоже. (Гришка)
— Паспорт у него зачем-то. (Эд)
— Посмотри прописку. (Гришка)
— Ребята, возьмите шапку, она новая. За нее нормально дадут. (Щуплый)
— Он тут рядом живет, Материалистическая, двадцать три, квартира три. (Эд)
— Рядом совсем, третий вот дом отсюда. (Щуплый)
— Мы идем к тебе в гости. (Гришка)
— Ты что, псих? (Кот Гришке) Берем шапку и уходим!
— Согреемся у него и уйдем. Я околел, кости даже болят. (Гришка)
— Пошли ко мне, мальчики,— неожиданно соглашается Щуплый.— У меня и водка есть, и закуска. С дочерью познакомлю, она вашего возраста…
— О, у него и «товар» есть дома! (Гришка)
На языке того времени «товар» был синонимом современного «телка». Чаще употреблялся во множественном числе — «товары».
— Пошли. Паспорт твой пока у нас будет. Будем уходить, вернем. (Кот)
Гришка снимает муляж с плеча щуплого, просовывает руку под хлястик его пальто, и так они идут, как обнявшиеся пьяные. Кот и Эд сзади.
— На кой мы туда идем, мать-перемать? Григорий — псих ненормальный. (Кот)
— Зайдем, выпьем и уйдем, очень уж холодно. (Эд примирительно)
— Не нравится мне эта идея. Лучше б не заходить.
*
Кот оказывается очень прав.
Квартира номер три на первом этаже. Щуплый звонит несколько раз и как-то по-особому звонит.
Кот смотрит на Эда, Эд — на Кота. Нарастает тревога.
— Сейчас откроет. (Щуплый улыбается)
Дверь распахивается. На пороге здоровенный мужик средних лет. На мужике «москвичка» — такой буклированный полушубок на вате, модный в те годы у провинциалов. «Москвичка» распахнута, грудь у мужика голая, а за поясом у мужика… топор.
— Вот привел сопляков, ограбить хотели! (Щуплый)
— Проходите, грабители. Сейчас мы вам бошки отрубим! (Мужик в «москвичке»)
Произнося эту страшную фразу, он втягивает в квартиру Гришку. Из-за спины мужика выскакивает не один и не два, а может, пять мужиков, втаскивают троих парней внутрь. Девочка-подросток там действительно есть, неизвестно, дочь ли Щуплого или нет. Девочка улыбается и включает радиоприемник (с зеленым глазком) на всю мощность. Шаляпин «Милей родного брата блоха ему была! Блоха-ха-ха-ха-ха!»
На подростков падают удары. Бьют, бьют, бьют. Но не режут и не убивают. Кровь, сопли, распухшие сбитые носы и месиво из губ.
— Хватит, Коза, убавь Шаляпина. (Мужик в «москвичке»)
Шаляпин уже поет «А ночь пришла, она плясала, пила вино и хохотала…»
— Вставайте, сопляки. Получили урок, и будет. Злой, налей пацанам по сотке. И закусить поставь. Грабители, мать-перемать-мать-мать. Птенцы вы… (Мужик в «москвичке»)
Мужик снимает «москвичку». Топор кладет на стол. Разглядывает муляж ТТ.
— А что, неплохо сделан. Веса только не хватает. Такие вещи нужно лить из свинца. Злой, налей и мне, я с сопляками выпью! (Мужик в «москвичке»)
Через час их выпроваживают на улицу. Теперь им не холодно, но больно. И они пьяные.
Они отходят подальше от злополучного дома и на недостроенном стадионе оттирают окровавленные физиономии снегом.
— Вы поняли, мы попали на воровскую малину? (Кот)
— Хорошо, что не на мусорскую. (Гришка)
— А ты молчи, Григорий, мать-перемать-мать, из-за тебя все и случилось. (Кот)
— Кто же мог знать? (Гришка)
— Голову надо иметь на плечах, а не кастрюлю. (Кот)
— А чего же вы за мной пошли? (Гришка)
— Слабость проявили. Сколько же они нам дали? (Эд)
— Сейчас скажу, посчитаю. (Кот считает бумажки). Сорок рублей!
— О, совсем неплохо! (Гришка)
— Ну да, мне, кажется, зуб выбили эти урки. (Кот)
— По домам или продолжим, джентльмены? (Гришка)
— Не, будет. Хватит на свою жопу приключений искать. (Кот)
Кот делит деньги на всех плюс одна доля на «общак». Как у взрослых. Со стороны глядя, три оборвыша, персонажи лондонских романов Диккенса с жалостным сюжетом «шел по улице малютка, посинел и весь дрожал».
Жмут друг другу руки и расходятся, сплевывая кровь.
*
Эд бредет один мимо гаражей, мимо профтехучилища, намеренно замедляя шаги. Он не хочет появляться с окровавленной физиономией на глаза родителям. Хочет дождаться, когда они лягут спать. Тогда он умоется на кухне коммуналки и прокрадется в комнату, где ляжет спать, не включая света.
Проходя мимо единственной в поселке пятиэтажки, он сворачивает во двор. Там обычно сидят ночь-полночь доминошники, стуча о ветхий стол, гоняют мяч подростки. Но в такой лютый холод там, конечно же, никого нет, уверен Эд. Он заходит во двор, чтобы убить время.
И во дворе воистину никого нет. Пусто.
От мусорного бака с пустым ведром все же идет живая душа, небольшая фигурка. Людка, рыжая девочка, училась с Эдом в одной школе, но перевелась в сто двадцать третью.
— Эд, ты чего тут? (Людка)
— Да вот тебя ищу. (Эд)
— А что у тебя с лицом? (Людка)
— Ничего. Мужики побили, взрослые. Вот гуляю, не хочу с такой рожей родителям показываться. (Эд)
— Идем ко мне, умоешься. У нас никто не спит, гуляют. (Людка)
Вскоре он уже сидит на большой кухне, а Людкина мать жалостно промокает его разбитое лицо. Охает и ахает при этом. Сообщает, что нос сломан. Она доктор, поэтому у них отдельная квартира.
— А мы холодильник купили, как раз в самые холода. Не угадали. (Людкина мать)
Действительно, в углу на табурете — холодильник.
— Сейчас все покупают… (Эд) p>
журнал «Сноб», №13-01(53-54), декабрь 2012 года — январь 2013 года
Прокуратура изъяла из продажи роман Йозефа Геббельса «Михаэль. Германская судьба в дневниковых листках».
Решение было принято после того, как в ведомство поступило заявление о том, что роман содержит признаки экстремизма. Сотрудники прокуратуры посетили магазины сети «Буквоед» и магазин «Дом книги», чтобы убедиться, что роман действительно изъят из продажи. Также прокуратура поручила полицейским проверить роман на признаки экстремизма.
В анонсе издательства «Алгоритм» сообщается, что «произведение не преследовало политических целей, поскольку во время его написания автор был окрылен единственной мечтой — стать литератором» и «некоторые спорные моменты сегодня представляются безусловным анахронизмом». Книга вышла тиражом 200 экземпляров.
«Михаэль. Германская судьба в дневниковых листках» вышел в 1923 году. В книге повествуется о молодом немце, который вернулся на родину после Первой Мировой войны.
Эдуард Лимонов, писатель, политик:
Дебилы есть дебилы. Дело в том, что речь идет о раннем романе Геббельса, когда он еще не был членом гитлеровской партии. Роман появился в 1923 году. Я эту книгу читал, когда жил в Париже, и я в ней ничего такого не увидел, кроме типичного романа-воспитания в стиле Гете и «Страданий юного Вертера». У Геббельса тоже терзающийся юноша.
То, что творится — неразумная дурь молодого государства, которое пытается жить как надо, а получается как всегда. Не надо ничего запрещать. Пусть люди читают, каждый в силу своего ума. Если бы не эта кампания, книгу бы и никто и не заметил даже.
Несколько лет назад в московском магазине «Библио-глобус» стояли книги маршаллов гитлеровского рейха во всем обмундировании с огромным количеством цитат и фотографиями. А тут вздрогнули и побежали добивать безобидного Геббельса. К тому же Геббельс до 1928 года был скорее сторонником германского социализма. Темы национальности его не очень интересовали в те годы. Потом он был сотрудником Грегора Штрассера, который представлял национал-социалистическую рабочую партию Германии. Штрассера Гитлер потом расстрелял. Его младщий брат ушел в сопротивление Гитлеру. Но у Геббельса не хватило нервов, и Гитлер его соблазнил. Для людей, которые разбираются в этом, история с изъятием выглядит как дурная возня чиновников, которых в детстве мало шлепали по заднице.
Николаев Сергей, директор издательсва «Алгоритм»:
Если бы у нас были сомнения насчет книги, мы бы ее не издали. Мы издаем сотни книг в месяц. Многие из них о середине ХХ века, времен влияния фашизма в Германии. Это очень интересный период в мировой истории. Ему посвящают целые тома, его обсуждают, цитируют очевидцев тех событий, их мемуары. А на кого еще ссылаться? Понятно, что одной из таких книг является книга Геббельса. Мы сделали серию художественных книг, авторы которых были политиками: Геббельс, Черчилль, Муссолини. Я вообще не понимаю, когда запрещают труды деятелей фашизма. Их судили, Нюрнбергский процесс никто не отменяет. Но эти книги не запрещены в Америке. Они нужны для обучения, на них должны ссылаться, в научный оборот они должны быть введены.
Я не понимаю, почему прокуратура решила изымать книги из продажи. Мы эту книгу хотели уже выбрасывать. Она не продавалась абсолютно. То есть сначала книге сделали пиар, тираж раскупили, а потом изъяли. А ее и так уже нет нигде. Нам в издательство за последние четыре дня поступило уже сто звонков с вопросами, где книга.Прокуратура действует нерационально. Плохо, что книги запрещают. Но, с другой стороны, я денег на этом уже не потеряю, а Геббельса я не люблю.
Борис Куприянов, издатель, совладелец книжного магазина «Фаланстер»:
Выпуск этой книжки — странный поступок, но я считаю, что ее не нужно изымать из магазинов. Книги вообще не должны изыматься из магазинов. Книги — это диалог, а диалог не та вещь, которая должна быть запрещена. Когда запрещают книгу, она становится лакома и желанна. Если считать книгу оружием неофашистов, то ее не стоило даже выпускать, эта ответственность на издателе. Но если ее выпустили и стали изымать, то мы дарим огромный подарок неофашистам — подпольное распространение этой книги.
Мэр Владивостока Игорь Пушкарев предложил перенести столицу России из Москвы на восток. По словам Пушкарева, перенос столицы поможет урегулировать экономические проблемы региона, а также территориальные споры. Политик Эдуард Лимонов, фотограф Митя Алешковский, политтехнолог Олег Матвейчев и другие рассказали «Снобу», куда бы они перенесли столицу России и какие для этого существуют причины.
Олег Матвейчев, политтехнолог:
Я вообще против понятия «столица». Мне кажется, что нужно жить по принципу, когда нет единого узла, а все разбросано. Скажем, Совет Федерации надо разместить в одном городе, Государственную думу — в другом, патриарх будет в третьем, президент — в четвертом, Верховный суд — в пятом, и министерства все тоже надо разбросать по разным местам. Сейчас есть виртуальные средства связи, которые позволяют легко создавать ощущение, что все находятся в одном кабинете. А вот чтобы не было коррупции, будет полезно всех расселить по разным городам. Кроме того, это и самим городам будет полезно, просто нужно учитывать их специфику. Например, если Минсельхоз переносить, то в Тамбов или в Воронеж, ну и так далее.
Логику Пушкарева я понимаю. Если мы хотим развивать территорию страны, то Сибирь и Урал были оптимальными местами, куда нужно подтянуть коммуникации, потому что Москва давно перенаселена, а до Чукотки у нас «непаханые края».
Митя Алешковский, фотограф:
Когда я был во Владивостоке, вывел некоторую формулу этого города. Все современное там — от Японии, Кореи, Китая и США, а все старое — от Советского Союза, все красивое — от царской России, а все самое ужасное — от современной России. И это очень сильно чувствуется. Если мы хотим переносить столицу самобытного государства, то есть России, в такой регион, который на данный момент, к сожалению, выезжает только за счет прошлого и соседей, это было бы не совсем правильно. Правильно, на мой взгляд, заниматься не переносом столиц, а развивать страну в целом.
А вообще я бы перенес все памятники Ленину и все таблички с улиц Ленина, Кирова и прочих подобных советских упырей на свалку. Очень полезно было бы.
Эдуард Лимонов, политик:
Я самый известный, по-моему, переносчик столиц: предлагаю это уже 19 лет, с 1994 года. Мэр Владивостока хочет стать мэром столицы, поэтому и предлагает перенести ее во Владивосток. Это совершенно неразумно: столица должна располагаться приблизительно в центре государства. Сейчас она на крайнем западе, поэтому Москва давно устарела как столица. Ее нужно перенести в южную Сибирь, поближе к Байкалу, где-нибудь посередине между Рижским заливом и Тихим океаном. Перенос столицы обязательно произойдет, все больше людей об этом говорят, и я думаю, что столица все-таки будет перенесена туда, куда я говорю.
У нас огромная диспропорция, осиротели все наши восточные территории: Приморский край, области вдоль Амура, Владивосток. Влияние Китая там так велико, что в один прекрасный день они могут мирно послать туда несколько миллионов человек, которые пересекут границу, и мы не сможем ничего сделать. Поэтому перенос столицы скрепит западную и восточную части России, даст огромное количество рабочих мест, будет построена новая инфраструктура: аэропорты, вокзалы, дороги. Из нынешней столицы туда переместятся министерства вместе с обслуживающим их персоналом. Это будет сразу около двух миллионов человек. Естественно, произойдет отток населения из истощенной европейской части России в Южную Сибирь. Вообще я считаю, что это неизбежно. Все ищут национальную идею, а я ее давно нашел: перенос столицы — это и есть национальная идея.
Михаил Блинкин, директор Института экономики транспорта и транспортной политики:
Знаете, перед тем как что-то куда-то переносить, я бы для начала подумал и посчитал. В жанре КВН решать эту задачу я бы точно не стал. А давайте перенесем на Марс, на Луну, в Атлантический океан? Глупости собачьи. Это же серьезный вопрос, счетный. Были очень хорошие эксперименты с переносом столиц, например бразильский,— и он произвел на меня хорошее впечатление,— но были и неудачные. Так что это вопрос конкретного серьезного счета: большой экономико-географический, экономико-политический проект, а вот в красноречии состязаться не хочу.
Я бы ничего в России переносить не стал, а наоборот, поставил бы на место. С головы на ноги, например, было бы очень полезно. Сделать суд судом, закон — законом, Государственную думу — Государственной думой. Вот это на место поставить я бы очень хотел.
Леонид Гозман, политик:
Понятно, что для мэра Владивостока это пиар, но мне разговор кажется несерьезным. Столицы не переносятся абы как, по чьей-то воле. У нас столицу переносили дважды: один раз Петр, другой — Ленин. Петр сделал это тогда, когда ему нужно было развязаться с московским царством и строить империю. Для этого нужна была новая идеология, новые люди, новая эстетика. Ленин это сделал, во-первых, из-за непосредственной угрозы, во-вторых, по той же самой причине, что и Петр, на самом деле: ему нужно было полностью отрешиться от империи, в новом городе это было сделать проще. Никаких подобных оснований сегодня к этому нет. Не говоря уже о том, что перенос столицы на восток не возможен хотя бы потому, что там живет меньшинство населения. При наших коммуникациях это означает абсолютный коллапс. Не хочу обидеть мэра Владивостока, но тем не менее предложение несерьезное.
«Новый Октябрь — впереди! Правительство в отставку!» — с такими лозунгами сегодня пройдет манифестация КПРФ в честь 96-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Впрочем, в готовящемся к выходу едином учебнике истории революция больше не будет «великой» и «социалистической», а станет всего лишь «российской». Нужен ли сегодня красный день календаря и что должно знать о нем подрастающее поколение? На эти вопросы «Снобу» ответили телеведущий Эдвард Радзинский, политик Эдуард Лимонов, историк Денис Секиринский и другие.
Илья Будрайтскис, историк, публицист:
7 ноября обязательно должно сохраниться — как день, когда люди, которые оппонируют разгулу нацистских шабашей на улицах Москвы, отстаивают свое право на город и показывают, что они есть. День народного единства превратился в праздник, который легализирует погромы и убийство иностранных рабочих. Так что выход на демонстрацию 7 ноября — вовсе не абстрактный жест.
Сейчас этот день стремительно вытесняется из коллективной исторической памяти. В городское пространство врываются разные монархические символы, борьба за символы принимает политический характер. Например, недавно произошла история со сносом стелы «Свобода» в Александровском саду — ее заменили стелой, прославляющей династию Романовых. Уничтожение исторических символов и значений дает возможность объявлять вне закона и репрессировать тех, кто себя как-то с этой традицией ассоциирует.
Большевики изначально тоже не разделяли февральскую и октябрьскую революции. Ленин и Троцкий рассматривали 1917 год как единый, неразрывный революционный процесс. С какой-то точки зрения объединение революций даже обосновано. С другой стороны, сейчас соединение этих событий могут наполнить немного другим смыслом. Например, принизят значение колоссального исторического сдвига, который произошел в октябре-ноябре 1917 года. Поэтому, конечно, никакого единого учебника истории не нужно. Когда государство навязывает свое понимание истории, это недопустимо.
Эдвард Радзинский, историк, телеведущий:
Я не читал нового учебника и не привык рассуждать о том, чего я не видел. В России вообще любят полемизировать на основе знаменитой формулы: «Книгу Пастернака я не читал, но хочу сказать». Мы так живем. Это основа жизни в стране, которую я называю Лилипутией, где все становятся на цыпочки, чтобы быть повыше. Что касается нового названия революции, то я считаю, что можно Великую французскую революцию называть просто Французской. Важно не то, как ее называют, а то, как о ней напишут. Название не принципиально, гораздо важнее, как эту революцию поймут авторы учебника. Придут ли они к выводу, что это просто эпизод истории, сделанный на немецкие деньги? Или решат, что революция, к сожалению, была закономерна?
Эдуард Лимонов, писатель, политик:
Русская революция оказала на мир влияние куда большее, чем даже Французская революция. Именно после событий 1917 года стали появляться коммунистические режимы по всему миру. Несмотря на то что коммунистическая власть в России закончилась, мы до сих пор видим коммунистический Китай, коммунистический Вьетнам и так далее. Русская революция 1917 года стала величайшим событием в истории всей планеты, что бы ни придумали всякие временщики в своих учебниках. Эта власть выпустит какой-то дерьмовый учебник, но люди растопчут его сапогами. Историю переписать невозможно, как ее ни фальсифицируй. И от этой власти не останется ни глупых учебников, ни глупых законов, которые она принимает.
Ольга Крыштановская, социолог:
В исторической науке есть два подхода. В первом история представляется набором фактов и дат, во втором — опрокинутой политикой, то есть она идеологизирована. Я за первый подход. Если уж делать единый учебник, то в нем должны быть изложены бесспорные факты и даты без каких-либо идеологических нагрузок, чтобы ребенок или подросток имел возможность сам формировать свое отношение, читать дополнительную литературу, и чтобы к зрелому возрасту у него сложилось свое представление о прошедших событиях. Маркировка исторических фактов как «хорошего» или «плохого» — это не что иное, как идеология, а государственная идеология у нас все-таки запрещена Конституцией.
Денис Секиринский, замдиректора Института всеобщей истории РАН:
Праздники такого рода напрямую связаны с исторической политикой государства. Изначально празднование 7 ноября было привязано к Октябрьской революции, которая чтилась как фундамент существования Советского государства. После распада СССР этот праздник не имеет смысла. Понятно, что сейчас есть люди, которые относятся к советскому времени как к золотому веку, когда и деревья были выше, и шоколад слаще.
Сам термин «Великая Октябрьская социалистическая революция» тоже потерял свою актуальность. В школьных учебниках его нет уже больше 20 лет, с 1991 года, так что авторы единого учебника по истории России сильных изменений не внесли. Принципиальная новизна заключается только в том, что те термины, которые за последние годы укоренились в исторической науке, наконец-то попадут в учебники. Со времен перестройки шел поиск новой оценки и трактовки событий 1917 года. По аналогии с Великой французской революцией, было принято рассматривать эти события как единый процесс, который начался в феврале 1917 года, продолжился в октябре, а закончился с завершением гражданской войны на Дальнем Востоке в 1922 году. Некоторые исследователи даже рассматривают сталинский период как продолжение революции, по аналогии с французским термидором и якобинской диктатурой. В учебник войдет более или менее взвешенная оценка этого непростого периода.
Никто не знал, что будет с Родиной и с нами. Символ той осени – широкий желтый лист в луже, подкрашенной кровью.
На ту осень 1993-го хорошо легла песня Шевчука:
В лужах отражаются птицы с облаками,
Что же будет с Родиной и с нами?
Я не знал, кто автор песни, я еще даже не перебрался в Россию окончательно. Мне сказали, кто автор, но я тотчас забыл. Автор был не важен, но вот это движущееся небо, эта тревога… Никто не знал, что будет с Родиной и с нами. Символ той осени — широкий желтый лист в луже, подкрашенной кровью.
Уже в самом конце сентября несколько раз выпадал снег. Неряшливо таял, обнажая широкие в тот год листья. Две недели я провел в Белом доме, явившись туда с армейским рюкзачком еще 16 сентября поздно вечером защищать парламент России от президента России. Из репродукторов звучала эта песня.
В рюкзачке у меня были бульонные кубики, шоколад, смена белья, желтые французские блокноты. Своему издателю Саше Шаталову я оставил завещание, потому что правильно предполагал, что меня могут убить. Уж не помню, кому я там что завещал, трое основных бенефициаров моего завещания на сегодняшний день мертвы — вот как самовольно распоряжается рок,— а я еще жив. Трое — это мои родители и многострадальная жена моя той поры Наталья Медведева.
Две недели я прошагал по коридорам здания Верховного Совета России. Там все куда-то шли… Сталкивались, останавливались, спорили, обсуждали, соглашались, не соглашались.
Изначально, в первый вечер, оказалось, что я один из первой группы добровольцев, явившихся защищать парламент. Два генерала повели нас, девятерых, разводить по постам. Меня определили на пост №1, у парадного входа в здание со стороны реки. Нас было четверо защитников этого поста №1: два штатных милиционера, я и парень лет под тридцать, прихрамывающий. У нас был один пистолет на всех — в кобуре у штатного милиционера. Защитить свой пост мы бы не смогли. Подойдя к стеклянной стене, выходящей на парадные ступени дома, и дальше на реку, я вгляделся в темноту, слабо освещенную несколькими фонарями. Там стояло внушительное войско, смешанное, армейско-милицейское. Войско отбрасывало под фонарями серьезные отблески — там, где свет выхватывал металлические предметы. А предметами были, к моему глубокому неудовольствию, стволы автоматов.
— Оружие-то дадите?— обратился я к генералу в кожаном пальто.
— Как штурм начнется, так и дадим. Вон, оружейная комната рядом.
По-советски привычно генералы нам не доверяли. До оружейной комнаты расстояние было больше, чем от нас до воинов, изготовившихся по ту сторону стеклянной стены. А стекло разлетится в хлам при первой же очереди.
Впрочем, в тот вечер они не стали нас атаковать. Убрали войска подальше.
Но стали выдавливать нас другими методами. Вначале отключили телефоны. Мобильных тогда еще в России не было. В штабе генерала Ачалова, назначенного Верховным Советом министром обороны, офицеры и генералы приуныли.
Я сидел там не по чину, свежий из Парижа эмигрант, но я вылез с предложением.
— Внизу там сидят журналисты. Нужно экспроприировать у них телефоны.
Честные, советского воспитания генералы и офицеры возмутились:
— Что о нас люди подумают?..
— Но у нас же восстание, революция!
Мне поручили спуститься вниз, к журналистам, и попросить у кого-то из них радиотелефон.
Я без труда нашел молодого британского подданного, и в обмен на обещание короткого интервью с Ачаловым он готов был предоставить свой радиотелефон. Я притащил его наверх. Британец был счастлив. Ведь революция!
Потом они отключили электричество и канализацию. Со светом было легче: хотя перестали ходить лифты, но свечки как-то спасали от темноты. А вот без канализации здание немедленно завоняло. И в жизнь вошел неумолимый элемент унижения, потому что нечистый запах — это унижение человека. Отправлять, или справлять, естественные нужды население дома вынуждено было отныне на прилегающих к дому территориях, и территории тоже обильно завоняли. Ситуацию немного разрядили несколько сильных дождей.
Уже на вторую ночь неглупый и опытный генерал Макашов в кожаном пальто высказал в штабе Ачалова то, про что думал и я, эмигрант, и не все, но некоторые офицеры. Генерал Макашов:
— Чего вы тут сидите? Генерал Ачалов назначен министром обороны. Надо ехать туда и занять кабинет министра.
Вместо Ачалова поехал подполковник Станислав Терехов, и не в Министерство обороны, но в штаб войск СНГ. В произошедшей стычке погиб, если не ошибаюсь, один военнослужащий и несколько было ранено.
Терехова до сих пор обвиняют в якобы провокации. Однако он был прав, независимо от своей неудачи. Штаб восстания совершал огромную ошибку всех неудачных восстаний: они начали с обороны, тогда как нужно было наступать, распространяться по городу. Нужно было с самого начала занять радио, а лучше — телевидение. Так, круглый Дом радио на Пятницкой улице годился для этого как никакой другой, поскольку там помещалось сразу несколько радиостанций.
К 28 сентября здание Верховного Совета было плотно окружено тремя кольцами осады. И вход, и выход из здания стали невозможны до самого 3 октября, когда трехсотпятидесятитысячная, а то и больше, волна народа смыла эту осаду, пройдя от Крымского моста по Садовому кольцу и дальше, гоня перед собой заслоны войск и милиции. Войска и милиция теряли во время бегства фуражки, шапки и каски, так как это было как раз время перехода на зимнюю форму одежды.
Щиты и дубинки бросали. Военные автомобили в нелепых позах застыли на асфальте на Смоленской площади у здания МИДа. В нескольких местах алела свежая еще кровь — то ли со стороны «народной», то ли со стороны милицейской, так никто никогда и не узнает.
У бывшего здания СЭВ (Совета экономической взаимопомощи), уже тогда вспомогательного здания мэрии, завязался небольшой бой. В результате мэрия была освобождена, высоко над нами вышел на некое подобие балкона генерал Альберт Макашов и произнес историческую фразу:
— Мы взяли мэрию! Не будет отныне ни мэров, ни пэров, ни херов!
Если вдуматься, то лучше не скажешь. По-народному грубо, но яростно и ясно. По обе стороны от Макашова стояли парни с автоматами. Обоих я знал. Один — приднестровец, другой — наш парень Андрей Маликов. Тогда он не погиб, но ушел на тот свет через несколько лет от рака. Рядом со мной в этот день был Тарас Адамович Рабко, восемнадцати лет, первый нацбол.
На какое-то количество часов наступила пьянящая свобода. Явственно обозначились запахи настойки из прелых листьев, тянуло дымком дешевых народных сигарет или что-то горело поблизости. Вверху было головокружительное небо, и, не выпив и грамма алкоголя, я чувствовал себя пьяным.
Вот на сторону народа перешли несколько сотен солдат. Они пробегают от мэрии к зданию Верховного Совета. Народ шумно приветствует их. То, что перешедшие к народу солдаты безоружны, замечаю, может быть, только я.
Ведут выловленного в мэрии и плененного вице-мэра — фамилия его как-то на «Б» начинается. Толпа пытается дать ему поджопников, но сознательные конвоиры отгоняют самых ретивых: «Его будет судить народ!» — гордо так.
У здания гостиницы «Мир» в основании Большого Девятинского переулка, истерично рыча, кружится слепой БТР. При ближайшем рассмотрении понятно, почему кружится. На броне двое храбрых хлопцев гражданской курткой закрыли ему смотровую щель. Несколько сотен граждан спокойно наблюдают за сценой.
Из переулка, идущего вдоль здания американского посольства, выбегают четверо. Волокут моего приятеля капитана Шурыгина. Штанов на нем нет, глаза закатились, он без сознания. Из ляжки капитана торчит стабилизатор газовой гранаты. Капитан бежал в Большой Девятинский со мной, но вырвался вперед, а мы залегли, потому что из здания гостиницы в нас стреляли. И вот уже его волокут раненого…
Сухие щелчки выстрелов звучат уютно. Во всяком случае, они не внесли паники в окружающих меня людей. Происходит могучая драма на открытом воздухе, режиссируемая только политическими страстями.
В этот час дня нам, красно-коричневой толпе, кажется, что мы победили и дальше следует только прилежно доделать детали, нанести последние недостающие штрихи.
Что было в те часы с небом, я не помню. Было ясно и сухо, а вот было ли солнечно?
С балкона Дома Советов выступил уже седой тогда Руцкой. Нас призвали отправиться к «Останкино», «империи зла», и получить доступ к телевидению. Мы, не оспаривая, сдвинулись. Мы — это тысячи людей.
Между Домом Советов и зданием мэрии легко нашлось несколько десятков желтых автобусов. В одном из них ребята из РНЕ, неплохо вооруженные. Зазывают меня ехать с ними.
Однако я сажусь со «своими». В тот день это была команда одного ЧОПа во главе с плотным парнем Мишкой. Если бы я сел с эрэнешниками, я бы точно не добрался до «Останкино». Потому что они туда не доехали. И куда они делись потом, не знает никто.
Возбужденные, мы едем через Москву караваном автобусов, и Москва покорилась нам. Немногие автомобили на нашем пути увиливают в сторону, чтобы не мешать, гаишники, угодливо прильнув к своим авто, показывают нам рогатки пальцев: V как Victory.
Кричим: «Советский Союз! Советский Союз!» И стучим в стекла. Чтобы удобнее было кричать, вынимаем верхние стекла и кричим, высунувшись по пояс. Есть несколько красных знамен. Их вывешиваем из окон. И несемся, революционные.
Водитель — старый мужик. Но и его захватило. Временами он оборачивается в автобус, и видно, что глаза сверкают и веселые.
Настроение резко меняется на настороженное, когда мы оказываемся на проспекте Мира. Где-то после метро «Проспект Мира» посередине улицы стоят ярко-зеленые бэтээры. На броне их такие же ярко-зеленые, современные, как игрушечные, солдаты. Все в спецустройствах, антенны от касок торчат во все стороны, в руках навороченные агрегаты черных автоматов.
Сбавляя ход, проезжаем мимо них. Попытаются нас остановить?
Нет, не пытаются. Часть из них сидит со злыми лицами, вцепившись в свои автоматы. Некоторые улыбаются и показывают знак V — Victory.
— Это наши? Это не наши?— спрашиваем мы друг друга. Сходимся на том, что это какая-то элитная часть, еще не решившая, какую сторону ей принять.
— Это спецназ,— изрекает опытный командир чоповцев плотный Мишка.— Или «Альфа», или «Витязь». Только у них такое вооружение.
Этими словами он напоминает нам, что у нас в автобусе никакого вооружения нет. Ни одной единицы.
Решаем навестить штаб вневедомственной охраны в одном из многоэтажных домов на улице Королева. Там должно быть оружие. Хотя бы пистолеты ИЖ — ими снабжали в те годы вохровцев. Покидаем автобус, и человек двадцать прямиком в штаб, стучим в железную дверь.
Они растеряны. Испуганы. Божатся, что у них все оружие изъяли еще вчера. Вот, смотрите, сейф пустой.
Действительно, пустой сейф.
Покидаем охранников.
На улице Королева обнаруживается забытая было осень. Оказывается, она красивая, багряная и желтая, и листья, оказывается, еще не опали, только самые слабые опали.
«Что же будет с Родиной и с нами?..»
И в самом деле — что?
Совершаем марш-бросок до Останкинского пруда. У выходящей к пруду стороны здания телецентра обнаруживаем тот самый отряд бэтээров, который встретили на проспекте Мира. Правда, броня у бэтээров пустая. Куда их сдуло? Те несколько солдат, кто остался у боевых машин, выглядят теперь неприветливо. Хмуро. Мрачно.
Шагаем к главному входу в телецентр. Там уже несколько тысяч человек.
Узнаем, что происходит.
Ведутся переговоры с милицией и телецентром. Народ восстал и требует, чтобы ему дали телеэфир. Ждут кого-то, кто придет и вступит с народом в переговоры.
В толпе есть люди, понимающие, что восставшие массы так себя не ведут. Не должны себя так вести. Необходимо было, не разговаривая, совершить рывок, ворваться в здание и бежать в телестудию, сразу в прямой эфир, обязать техников подчиниться нам и войти, сколько нас есть, под телекамеры.
И начать выступать. Один из понимающих — я. Какие переговоры?! Так нельзя, так не надо!
Но кто я такой, чтобы навязывать свое мнение? Кто пойдет за малоизвестным писателем-эмигрантом?
Заглядываем сквозь стеклянные стены в фойе телестудии. Господи, да там уже и зеленые с бэтээров!.. Двое или трое…
Толпа горячо дышит в стеклянном предбаннике, лицом к лицу со взволнованными ситуацией милиционерами. Все ждут прибытия лица или лиц, уполномоченных на переговоры.
Со стороны народа пробирается с небольшим отрядом Альберт Макашов. Гейдар Джемаль — я знаю это от него — утверждает, что Макашов — чеченец, выросший в детском доме. Что он на самом деле какой-то брат Казбека Махашева. В любом случае Альберт Михайлович будет потемпераментнее всех вождей восстания.
— Альберт Михалыч, дайте мне автомат,— останавливаю я его грудью, пользуясь тем, что мы знакомы.
И это всё. Макашов присоединяется к переговорам, которых нет.
Через некоторое время узнаем, что от нас требуют разойтись.
Внезапно множество людей срываются с места и бегут. Устремились через улицу Королева к зданию Технического центра. Среди устремившихся множество журналистов. Значит, там что-то происходит.
Штурмуют! Толпа заводится: «Советский Союз! Советский Союз!» Штурмуют!
С Тарасом Адамовичем Рабко, восемнадцати лет, первым нацболом, пересекаем Королева.
Что видим? Подогнан рабочий советский грузовик, и он пытается разбить стеклянные двери фойе Технического центра. Сдает назад, нажимает на газ, ударяет. Звон осыпавшегося стекла. Опять сдает, ударяет.
Стоим метрах в пяти всего от грузовика. Запыхавшиеся, азарт в глазах и движениях, вперед нас забегают журналисты. Много иностранных журналистов. Если бы не их эта жадность к эксклюзивным кадрам, меня бы не было в живых. В считанные минуты журналистов накапливается несколько слоев.
Здороваюсь с Ильей Константиновым, председателем Фронта национального спасения. Революция? Да, дожили! Улыбаемся стеснительно немного — стесняясь, что в этой революции не на главных ролях.
Какой-то дедок с костылем подхрамывает. Сует мне открытую пачку «Явы»:
— На, Эдик, закури!
— Да я не курю уже с 1980 года.
— Такой день, закури за победу!
Я закуриваю.
Через две затяжки площадка перед Техническим центром превращается в ад. Вначале полыхает алое пламя, и как будто раскаленное небо упало на нас многотонным весом. Вероятнее всего, это был взрывпакет, сброшенный из окна Техцентра.
И заговорили пулеметы…
Выученный в Югославии и Приднестровье, я бросился на асфальт и пополз прочь. Свалился за гранитный массивный торец цветочной клумбы. Свалился на мужика, который там уже лежал, но он не обиделся. Затем подполз первый нацбол Тарас и нашел меня царапающим в желтом французском блокноте.
Я взглянул туда, откуда счастливо сумел отползти. Асфальт перед Техническим центром «Останкино» был покрыт телами. Часть этих тел стонала и двигалась. Другая часть уже не стонала и не двигалась.
Они установили пулемет на основном корпусе телецентра, под крышей. И стали пристреливаться по нам трассерами. Тарас сказал, что два корпуса соединяет подземный переход. Впоследствии, через пару лет, я убедился, что так и есть. Переход из корпуса в корпус существует. Довольно широкий и удобный. В мирное время там спешат по своим делам операторы, режиссеры, продюсеры и технические работники. А они прокатили свои пулеметы.
Пули опасно шлепаются о гранит облицовки клумбы. Отползаем за здание трансформаторной будки, куда пулеметный огонь не достигает,— я и Тарас.
Там и лежим некоторое время. Вся масса народа отпрянула именно сюда, на обильно поросшую деревьями и кустарниками территорию между Техническим центром и собственно Останкинской телебашней — она ограждена высоким сетчатым забором. Люди, видимо, считают, что зелень их защитит.
Там, под крышей основного корпуса, они перенесли свой пулемет или поставили второй: синие трассеры теперь разят своими молниями справа от нас. Опасно близко. Вдруг с ужасом вижу красную точку прицела на левом рукаве бушлата. Перекатываюсь и отползаю в глубь кустарников.
Сделалось очень светло. Это горит неизвестно как здесь оказавшийся бензовоз. При свете пламени бензовоза, к остолбенению своему, вижу велосипедиста, делающего немыслимые кольца и восьмерки на улице Королева, между корпусами.
Ближе к нам — нас скопилась целая группа бежавших от трансформаторной будки — вижу детей. Самый крупный из них держит алюминиевый щит — трофей, доставшийся сегодня днем. За ним, плотно прилипнув друг к другу, еще человек пять детей. По виду совсем школьники. В руках у них бутылки с торчащими из горлышек тряпками. Изготовив «коктейли Молотова», дети крадутся к Техническому центру — поджигать его идут.
— Самоубийцы!— я и пожилой мужик — потом оказалось, майор в отставке — прыгаем к детям и уволакиваем их с открытого огню места.— Самоубийцы! Пулеметная пуля пробивает такой щит, как масло,— объясняю я.
— Мы хотим поджечь!
— Прежде нужно разбить стекла. Иначе ваши бутылки будут отскакивать от оконного стекла как горох, полетят на вас же. Сами делали «Молотова»?
— Сами, бензин слили из автомобилей…
Они-таки поджигают центр после нескольких попыток, эти героические и бесстрашные русские школьники.
Вовремя подожгли. Подходит небольшой отряд Макашова и через окна проникает в горящее здание.
Их всего одиннадцать человек. Вооружены автоматами. Они ничего не смогут сделать.
Раздается гул моторов.
— Наши! Наши!— заливаются было из темноты кустарников бабьи голоса. И, Боже мой, гармошка, гармошка, точно, безошибочно, гармошка играет «Осенний вальс». Мелодию, где слова: «Осенний вальс в лесу густом играет гармонист. / Вздыхают жалобно басы, и словно в забытьи / Сидят и слушают бойцы, товарищи мои…»
Приехали не товарищи. А тамбовские волки. Хрипнув из невидимого репродуктора: «Граждане! Я командир отряда специального назначения «Витязь»! Вы должны покинуть территорию. Для вас открыт путь по улице Королева, вниз, к метро. Граждане! Прошу покинуть территорию! Мы получили приказ открыть огонь на поражение! Граждане!»
Слышен топот ног. Граждане, невидимые в темноте, уходят. Но не все. И не туда, куда потребовал уходить командир отряда «Витязь». Они уходят в глубь кустарников, там, по нашим предположениям, где-то внизу, в темноте, находится платформа железной дороги «Останкино».
От здания, хорошо видимые нам на фоне пламени от все еще не сгоревшего бензовоза, идут Макашов и его люди. Они останавливаются возле нас. Сняв берет, Макашов вытирает пот с лица.
— Мы не смогли пробиться на второй этаж. При таком огромном их преимуществе в вооружении это оказалось невозможным. Однако мы сумели испортить им аппаратуру, так что империя зла не сможет лгать еще месяц. Мы вынуждены отойти к Дому Советов. Пробирайтесь и вы туда, кто как может.
Едва он закончил, как невидимый командир отряда «Витязь» в репродуктор приказал открыть огонь на поражение. Они нас не видели, но знали, что мы тут, в кустах. И по-прежнему играл свой «Осенний вальс» гармонист.
Посыпались ветви деревьев, сбитые плотным огнем. Раздались стоны раненых. Толпа рванулась в глубь лесного массива, как большой раненый зверь.
Они знали, что народ был безоружен? Что отряд Макашова уже успел уйти и некому было им ответить?
Предполагаю, что знали.
Я заставил первого нацбола, пригибавшегося рядом со мной в кустах, броситься на землю и прижаться к ней плотно. Потом мы поползли, и делали это долго, пока не отползли от того места, где на фоне Останкинской башни русские бойцы спецназа расстреливали русских сторонников парламента России.
Слава Богу, мы ползли не по голой земле, эта сторона улицы Королева, где возвышается Останкинская башня, обильно лесиста. По другой стороне улицы, там, где пруд, только асфальт и редкие деревья.
Ползти было не тяжко, я был удобно для этого одет. Рюкзачок на спине нетяжелый, черный бушлат, ботинки, джинсы. Ползи себе, правда, лицо потом оказалось исцарапанным, да зажило, чего уж там…
Время от времени мы отдыхали, привалившись к изгороди — к металлической сетке, отделяющей территорию башни от улицы Королева.
Тарас каждый раз спрашивал:
— Ну, может, встанем и пойдем уже?
— Ползи,— отвечал я односложно.— Береженого Бог бережет.
Так оно и оказалось. Уже когда мы обнаружили себя далеко от смертоносных бэтээров, когда встали и пошли, нам пришлось вдруг опять залечь, потому что вдоль по улице над нашими головами спешили синие линии трассеров.
Еще дальше мы — невероятно, но это так — обнаружили группы и группки граждан, идущих нам навстречу. Некоторые из граждан были пьяны, их девушки были на каблуках. Не все, нет, но каблуки нас сразили.
— Куда вы, там из пулеметов бьют,— пытались мы предупредить их.
— Интересно,— ответил один лохматый, и они ушли туда, откуда мы бежали.
Чуть дальше мы наткнулись на раненую девушку и убитого парня. Вокруг в темноте сгрудились зеваки.
— Эдуард, Эдуард, они шли туда, туда шли, лицом туда!— это Тарас. Это его первый мертвый, скорее всего.
— Пойдем!— сказал я первому нацболу. (Сейчас он известный адвокат.)
И мы ушли по Королева вниз.
Наступало утро 4 октября.
Впереди был расстрел парламента из танковых орудий.
Он начнется через несколько часов.
журнал «Сноб», №12(65-66), декабрь 2013 года — январь 2014 года
О главных провалах, достижениях и трендах 2013 года рассказывают общественные деятели, писатели, бизнесмены, ученые, художники и журналисты. Приглашаем продолжить обсуждение в комментариях.
Александр Морозов, главный редактор «Русского журнала»:
Могло бы быть и хуже! Покойная мама, когда кто-то жаловался на неприятности, сразу начинала оптимистически сравнивать нашу жизнь и жизнь других. Получалось так, что кто-то сел в тюрьму, кому-то ампутировали ногу, и на этом фоне — грех жаловаться! Короче, дети мои здоровы, годовалый внук путешествует с папой и мамой на машине по Европе в Рождество. А в мире в 2013 году все было довольно опасно. Мир пребывает в беспокойстве.
Нет простых ответов ни на один из больших вопросов и, кажется, кончается целая эпоха. В Америке спорят, быть ли дальше гегемоном или найти себе другую миссию. Евросоюз подошел к какой-то новой, неведомой черте в своем понимании интеграции. Все отчетливее видно, что старые резервуары больших идей опустели, выветрились. Конечно, мир справится. Но пока год от года выявляется все более масштабный контекст проблем, с которым сталкивается цивилизация. Россию на этих кочках истории трясет неимоверно. Мы теперь, как выяснилось, претендуем быть лидерами ультраконсервативного мира. Хотим подавать пример Opus Dei и иранским муллам по части показной набожности и риторического благочестия. Это неожиданно. Но это теперь факт нашей политической истории. 2013 год вошел в нашу общественную историю как «год духовных скреп». Посмотрим в 2014 году и дальше, что именно и с чем они скрепляют…
Эдуард Лимонов, писатель:
Как говорил один мой сосед по лестничной площадке в Париже, родившийся на острове Гаити: дети здоровы, жена здорова, сам здоров — устрой себе праздник. Вот так и живу.
Каждый лишний год жизни — это отлично. Для меня жизнь — непрерывное полотно, и никаких разбивок на годы я не делаю. Я живу, появляются препятствия, я их преодолеваю и иду дальше — это непрерывный процесс. Кому делать нечего, анализируют прошлое и подводят итоги. Если говорить о хорошем, то у меня вышло семь книг. Три из них новые, четыре — переиздание. Не хочется рассуждать лишний раз и что-то анализировать.
Андрей Деллос, ресторатор:
С общественной точки зрения — никаких сюрпризов. Все прогнозы сбылись — скука смертная. Это кризисное затишье. Я — за пир во время чумы: стараюсь организовать какое-то движение, расшевелить публику.
Мои итоги года прекрасны. Мы открыли два ресторана в Нью-Йорке, один из которых получил три звезды от The New York Times. Неделю назад открыли еще одну кондитерскую в Париже, которая была встречена с одобрением. В Лондоне сняли помещение и собираемся там открывать кафе «Пушкин». Жаловаться на этот год никак не могу, он был однозначно хорошим.
Василий Шумов, музыкант:
Политиком года для меня стал мэр Торонто Роб Форд. Он прославился тем, что попался на употреблении наркотиков и прочих несопоставимых с должностью мэра поступках. В свое оправдание он сказал, что «курил крэк-кокаин, потому что находился в алкогольном штопоре». Он показал всю сущность политиков.
Событием года я бы назвал музыкальный бойкот Роджера Уотерса, бывшего лидера группы Pink Floyd. Он обратился к коллегам-музыкантам с призывом бойкотировать культурные мероприятия в Израиле, обвинив Израиль в процветании апартеида и этнических чистках. Очень жаль, что наши либеральные средства информации и правозащитники оставили без внимания и саму инициативу Роджера Уотерса, и те проблемы, из-за которых идея бойкота возникла.
Спортивным событием года я бы назвал клиническую смерть московской хоккейной команды «Спартак». Пару дней назад я был на хоккее в Сокольниках — как на похороны пришел. У спонсирующего банка отозвали лицензию, и денег у выдающейся команды больше нет, поэтому она может прекратить свое существование в любой момент. Перед игрой звучала речь: «У «Спартака» нет финансирования, но у нас есть великая история». Как вообще можно такие заявления делать?
А словом года для меня стало «подментованный». Подментованный юрист, подментованный блогер, подментованный правозащитник. Очень хорошо характеризует дух времени.
Сергей Доренко, журналист:
Самый везучий человек 2013 года — Путин. Ну, во-первых, Путин, как и я, в этом году развелся. Он получил письмо от Березовского, а затем похоронил его — человека, который был его смертельным врагом. Затем отправил в немецкую ссылку Ходорковского. Он абсолютно гениально, хоть и случайно, разыграл карту Сноудена. В Сирии он одержал большую победу, абсолютно гениально и неслучайно,— это пример того, как Россия может добиваться успеха без большого экономического могущества, это успех интеллектуальный. Мы обошли тут США и Европу, пока они бились в паранойе. Путин одержал потрясающую победу над Навальным, запустив его театр политических марионеток — фактически он его кастрировал. Он сумел канализировать протест 2011 года. Абсолютно везучий человек.
Единственное, с Украиной не могло повезти, потому что украинцы способны только на циничную борьбу кланов. С обеих сторон сейчас на Майдане выступают попрошайки: одни кормятся американскими печеньками, другие клянчат у России. Если в 2004 году украинцы подавали надежду на возможность буржуазно-демократической революции европейского толка, то сегодня они ведут себя как стадо.
Стас Жицкий, художник, дизайнер:
То, что происходило в течение года, меня совершенно не порадовало. Не порадовала подготовка к Олимпиаде, не порадовал суд над Навальным и по «Болотному делу». Не могу припомнить ничего хорошего, кроме освобождения страдающих в тюрьмах — устроили нам небольшой подарок под завязочку. Все новости какие-то безрадостные и очень политические. Хочется верить, что 2014 год будет получше, но объективных оснований для этого не имеется.
Лев Гудков, директор Аналитического центра Юрия Левады:
Год был довольно напряженным. Массовые настроения характеризуются снижением удовлетворенности и ростом тревоги по поводу будущего. Особых изменений в общественном мнении нету. Оппозиция, как и можно было предполагать, оказалась достаточно слабой, инфантильной и не просто неспособной на выдвижение программы, но и на изменение рамок существования, представление целей и принципов. Она в основном воспринимается как одна из сторон, которая борется за власть, и потому к ней относятся с подозрением, особенно в провинции.
Дмитрий Глуховский, писатель:
За этот год мы все-таки не скатились в диктатуру, хотя в начале года такое ощущение было, учитывая весь этот Термидор. Мы все-таки пока не живем в православной монархии, хотя были опасения на этот счет.
Главной тенденцией не только этого года, а последних ста с лишним лет является тотальная амнезия, которой страдает русский человек. Люди забывают любые события сразу после того, как они происходят, не делают никаких выводов и не желают менять свою жизнь. Любая информация, которая в цивилизованном обществе должна была бы привести к немедленной смене правительства, в нашей стране — как с гуся вода, и все продолжается так же, как было. Ни теракты, ни провалы, ни разоблачения коррупционеров не приводят ни к каким выводам, и люди продолжают существовать в тягучем безвременье, которое называют российской историей. В 2013 году эта тенденция в очередной раз подтвердилась.
Мой персональный итог года — выход романа «Будущее», идею которого я вынашивал пятнадцать лет и только в этом году смог реализовать. Речь в книге идет о выборе между бессмертием в виде продолжения себя в детях и бессмертием в виде вечной юности. Поскольку я перешагнул рубеж середины жизни среднестатистического россиянина, этот вопрос встал для меня довольно остро.
Петр Верзилов, художник-акционист, политический активист:
Успехом года я считаю результат Алексея Навального на выборах мэра Москвы. Провал года в том, что никак не удалось разрешить ситуацию с политзаключенными по «Болотному делу». Ни амнистия, подготовленная администрацией президента, ни усилия гражданского общества не привели к тому, чтобы значительная часть заключенных вышла на свободу.
Александр Белавин, физик-теоретик, член-корреспондент РАН:
Над российской наукой нависла большая угроза — сбываются самые плохие ожидания. Могут уничтожить научные центры, распустить институты, уволить массу сотрудников. Пока этого нет, но пример президиума Академии наук и Курчатовского института показывает, к чему все это может привести. Хорошо, что научная общественность обратила на это внимание и были попытки сопротивляться.
В моей учебной группе сейчас масса талантливых молодых ученых, и это не может не радовать. Очень важно, чтобы все они, несмотря на эту реформу, остались в России и имели как можно больше возможностей.
Иван Блоков, директор по программам «Гринпис России»:
Год отличился абсолютной серостью. Хотя он был объявлен «годом экологии», ничего критичного в этом направлении сделано не было. Не случилось позитивных сдвигов, зато ухудшилось законодательство относительно особо охраняемых природных территорий.
Елена Ханга, телеведущая:
В 2013-м чуда не произошло. Амнистия в конце года — это очень хорошо, но перелом, я думаю, произошел раньше, мы сейчас видим только симптомы. Главное, что ничего категорически трагичного в этом году не случилось. No news is good news!
Григорий Остер, писатель:
Итоги года довольно неожиданные, их надо осмыслить. На осмысление итогов тринадцатого года уйдет весь четырнадцатый.
История не терпит сослагательного наклонения, а опрос телеканала «Дождь» о блокадном Ленинграде показал, что патриоты не потерпят дискуссий, ставящих под сомнение подвиг советского народа. «Дождь» обвинили в реабилитации нацизма, а операторы кабельного телевидения отключают вещание телеканала по всей стране. Где проходит граница между патриотичным и непатриотичным? Должны ли эти границы быть четко обозначены в публичном пространстве? Об этом «Снобу» рассказали историк Лев Лурье, политик Эдуард Лимонов, журналист Николай Сванидзе и другие.
Дмитрий Зимин, предприниматель, соучредитель премии «Просветитель»:
Лев Толстой считал патриотизм чувством опасным и вредным. Но опасно не столько чувство, сколько его проявления. Далеко не все души прекрасные порывы могут быть предметом публичной демонстрации. Я себе плохо представляю, например, соревнование в любви к своим родителям: кто больше любит своих папу и маму.
Патриотизм — биологическое чувство. Некоторые рыбы могут размножаться только там, где их зародили. Вот такие рыбы-патриоты. Устраивать из патриотизма социальность берутся только власти, из сугубо эгоистических соображений. Довлатов сказал: «Любить публично — это скотство», хоть он и говорил немного о другой любви. Я считаю, публичное проявление патриотизма, а в особенности превращение его в политику, если говорить резкими словами Довлатова, есть скотство.
Лев Лурье, петербургский историк:
Недопустимых вопросов нету. Но задавать вопрос, содержащий ответ, некорректно. Журналист, не знающий курса истории, выглядит абсолютно нелепо. При всем моем сочувствии к телеканалу «Дождь», я бы на месте Синдеевой уволил бы к чертовой матери людей, причастных к опросу по поводу Ленинграда. Ведь так же можно было спросить, имело ли смысл проводить Холокост. Важно понимать, что у нас совершенно неграмотная аудитория, она руководствуется бытовой логикой, и подобный вопрос сразу превращается в лозунг. Спрашивать можно что угодно, но всегда нужно руководствоваться этикой и здравым смыслом.
Сергей Есин, писатель:
Смысл не в вопросе, а в ответе. Аудитория могла ответить: «Нет! Ленинград нельзя было сдавать!», либо наоборот. Вот где проходит эта красная линия. Патриотизм — внутри человека, а не в словах.
Николай Сванидзе, журналист:
Патриотизм — любовь к родине — это не бином Ньютона. Какая-то часть патриотов эту любовь к родине трактуют как заинтересованность в том, чтобы страна цвела и колосилась, чтобы все в ней было хорошо. Но, чтобы было хорошо, нужно замечать, что в ней плохо. Жена любит своего мужа, но при этом она его не хвалит, если он пьет запоем, она против. Если он напивается и уносит деньги из дома, а она равнодушно к этому относится, значит, она его не любит. Любящая жена заинтересована, как и любящие свою родину граждане, чтобы все было хорошо. Некрасов писал: «Кто живет без печали и гнева, тот не любит отчизны своей». И он абсолютно прав. Вся великая русская литература — это жестко-критическая литература по отношению к правящему режиму.
Другая трактовка: если ты любишь родину, ты должен все нахваливать и любить власть. Если не любишь власть и критикуешь ее, значит, ты не патриот. Власть сейчас приравнивает себя к родине. Все, что пахнет критикой, желанием вскрыть нарывы и узнать больше, трактуется как антипатриотизм, и тогда пространство истинного патриотизма получается очень узко. Сиди себе нахваливай, сиди в куче и гордись.
Но человек задает вопросы. Людям хочется знать: обязательно ли было бросать миллион женщин, детей и стариков в топку победы? Что, если они не умерли бы, мы бы от этого не победили? Кто виноват? Кто не подвез продукты? Кто не организовал эвакуацию? Когда эти вопросы задаются, это нормально. По отношению к кому это кощунство? По отношению к Сталину и Жданову? Преступление Гитлера никто не отрицает. Здесь грань между патриотизмом и непатриотизмом не нарушена, люди просто хотят знать правду.
Дмитрий Пучков (Гоблин), переводчик:
Что такое патриотизм? Естественно, это любовь к родине, и эта любовь подразумевает положительное к ней отношение, а не цитаты из Геббельса. Человек, который желает своей родине добра, делает для нее добро. Если человеку кажется, что тыкать шилом в нее полезно, он не прав: нет, не полезно. Вопрос про Ленинград идиотский и позиционирует всех участников передачи как людей крайне неумных. Нельзя делать такие вещи. Есть святое, к которому прикасаться невозможно ни под каким соусом. Наши отцы и деды победили в войне. Кто они были? Они были героями, которые ушли на фронт добровольцами и отдали жизни за родину. Если начинать рассказывать, что не совсем так все было, что Сталин кровавый упырь, логически вытекает, что раз они за него воевали, значит, и они кровавые упыри. Воевали плохо, все было отвратительно — и пошло-поехало…
Все очень просто: вы или за нас, или против нас. Для простых людей все просто: люди, сделавшие этот опрос, на стороне Гитлера. Что им там самим казалось — их личное дело, никого это волнует. Мы не в детском саду живем, вокруг конкуренты и недоброжелатели. Телеканал «Дождь» старается сформировать общественное мнение, и тут возникает вопрос: что у них в голове вообще происходит? Совершена дичайшая глупость.
Дмитрий Ольшанский, публицист:
Любить или не любить Родину — личное дело каждого человека. Это не может быть предметом юридических разбирательств и политических действий. Каждый любит того, кого он хочет. Основанием для применения каких-либо санкций может быть распространение коммерческих тайн, государственных секретов, грубое нарушение авторских прав. А что вы думаете о войне и Родине — ваше личное дело. До тех пор пока вы не пошли с топором кого-то убивать, вы имеете право думать и говорить что угодно.
Эдуард Лимонов, политик:
Это буря в стакане воды. История «Дождя» несущественна и неважна. Там работают молодые девочки и мальчики, телеведущая Ксения Собчак — они никогда не вырастут. Понятие блокады для них недоступно. Они оказались невинными каннибалами, не соображающими, о чем говорят. Нам в свою очередь надо иметь толерантный взгляд на вещи и не принимать все близко к сердцу. Но Россия еще не опустилась на такой уровень безразличия, как европейские страны, где всем все равно.
В ночь на 18 апреля ушел из жизни Габриэль Гарсиа Маркес. В Колумбии объявлен трехдневный траур. Русские писатели и «Сноб» прощаются с легендой мировой литературы.
Сергей Есин:
Я видел Маркеса. Я был в Испании на заседании клуба писателей и смотрел на него как на божество, мне было непонятно, как можно создавать такую литературу и оставаться при этом простым, доступным и открытым человеком. Было удивительно видеть, что он, например, ест вместе со всеми нами за одним общим столом,— ведь божество нематериально…
Свое знакомство с Маркесом я, как и все, начал с чтения «Ста лет одиночества», но мое любимое произведение — «Осень патриарха». Каждый из его романов впечатался в нас настолько сильно, что хочется писать так, как писал он, но это невозможно.
Александр Архангельский:
Я не уверен, что книга может повлиять на жизнь, но она может открыть какие-то горизонты или, наоборот, их закрыть, а уж вследствие этого может и жизнь поменяться. Маркес дал целому поколению язык для описания тех переживаний, которые у этого поколения назрели, но которые не могли быть описаны на языке классической литературы.
Он был грозовым предвестьем той мощной, страшноватой и великой эпохи, свидетелями и участниками которой мы стали потом. Он нас во многом подготовил. Он был больше чем писатель: он не развлекал и даже не просвещал — он брал за руку и клал ее на пульс времени.
Евгений Водолазкин:
Я редко употребляю слово «самый» в отношении каких-либо писателей, но в отношении Маркеса это самое точное слово. Я познакомился с ним в ранней юности и начал, что называется, с верхнего «фа» — я прочитал «Сто лет одиночества» и был совершенно потрясен. А последнее, что я читал из Маркеса, был роман «Хроника одной смерти, объявленной заранее» в новом прекрасном переводе Михаила Мишина.
Я считаю Маркеса одним из своих учителей. Одной из его важных тем было время — что оно делает с человеком, как жить вне времени и со временем. Все мои вещи тоже о времени. Мне всегда казалось, что Маркес будет жить вечно или, по крайней мере, век, о котором он писал. Но он не оказался вечным. Тем не менее он в каком-то смысле подчинил себе время, и уже хотя бы поэтому в присутствии такого человека жить было спокойнее.
Владимир Козлов:
Был 1987 год, мне было 15 лет. Я прочитал «Сто лет одиночества». До этого я ничего подобного не читал. Для меня его творчество было чем-то удивительным, странным, одним из ярчайших читательских впечатлений. Тогда я его для себя условно поставил в ряд авторов особого уровня, ни на кого абсолютно не похожих. Позже я к нему иногда возвращался. Такое совпадение, что сейчас у меня на полке над кроватью лежит его книга «Жить, чтобы рассказывать о жизни». Сегодня я на нее глянул и подумал: «Я начал читать ее, когда он был еще жив, а закончу, когда его уже нет».
Андрей Аствацатуров:
Это невосполнимая утрата не только для латиноамериканской, но и для мировой литературы. Маркес был одним из самых мощных последних классиков XX века. Значимость человека и особенно значимость художника оценивается по степени его влияния. Влияние Маркеса на европейскую литературу и на литературу Америки — как Южной, так и Северной — огромно. Он создал уникальный стиль. Когда мы говорим «магический реализм», мы сразу же имеем в виду Маркеса.
Я познакомился с его текстами в 19 лет, первой книгой была «Полковнику никто не пишет», я был потрясен ее отчаянием и одновременно мощным желанием жить, мощным импульсом, который был в нее заложен. После были «Сто лет одиночества», и я поразился странному, магическому, спиралевидному пониманию истории — даже в переводе чувствовалось все богатство языка и созданного Маркесом мира.
Меня как писателя всегда немножко отталкивал его местный колорит, так сказать. Но как филолог я понимаю, что его фигуру вообще нельзя обсуждать — это огромный, мощный писатель.
Илья Бояшов:
Первый раз я прикоснулся к Маркесу в 1977 году — «Полковнику никто не пишет», но вот где, хоть убей, не помню. То ли это было напечатано в «Иностранной литературе», то ли уже вышло отдельным тиражом.
Маркес оказал на меня огромное влияние, потому что любимый мой жанр — фантастический реализм, основоположником которого были латиноамериканцы и прежде всего, конечно, Маркес. Я уже не говорю о том, какое влияние он на мир оказал. «Сто лет одиночества» и «Осень патриарха» я перечитывал огромное количество раз. Я увидел, как можно смешивать фантастику и реальность.
Эдуард Лимонов:
Маркес умер очень старым, грустить не надо. Естественным образом он возвратился в ту среду, из которой мы приходим в мир, в небытие. Писатель он был эпический, сильный, немножко смахивают его книги на мексиканские сериалы, но ничего… Мир его праху, что называется. Все там будем.
Воробышек скончалась 9 февраля 2012 года. «Воробышком» называла Лизу моя мать Раиса Федоровна Савенко.
Воробышек скончалась 9 февраля 2012 года. «Воробышком» называла Лизу моя мать Раиса Федоровна Савенко. Воробышку было тридцать девять лет, и, по имеющимся у меня сведениям, она скончалась от последствий приема наркотиков. У Воробышка осталась дочь, она живет с дедушкой и бабушкой. У Воробышка остался муж, но, насколько я понимаю, он находится в настоящее время в заключении, досиживает полученные по статье 228-й (сбыт и продажа наркотиков) свои семь лет. А возможно, уже вышел. Я с ним знаком, хотя не знаю ни его имени, ни фамилии. Как-то он подошел ко мне в редакции давно уже не существующего журнала «ОМ» и представился: «Я муж Лизы». Воробышек, впрочем, ушла от мужа, еще когда тот был на свободе.
У Воробышка остались две младшие сестры и живы родители, если вдруг не умерли в самое последнее время. Из чувства стыда, видимо, родители скрывают причину смерти дочери. Говорят, она долго болела, года два, перед тем как умереть. Что за последствия приема наркотиков, что за болезнь скрывают за этими «последствиями»? От овердозы умирают сразу. А если долго болеют, это может быть гепатит или СПИД.
Я узнал о ее смерти только в 2013 году, насколько я помню, летом. Ко мне регулярно приходил сканировать мои фотографии, общим числом свыше четырех тысяч, Данила Дубшин, Большой Белый Человек, как мы его называли в девяностые годы, один из первых нацболов. Поплавав по водам жизни, он опять вдруг прибился ко мне. Так вот, однажды Данила и принес мне весть о том, что моя некогда любимая девушка Лиза умерла. Сведения исходили от Игоря Дудинского, моего ровесника, журналиста, человека, населяющего пространство моей жизни черт знает с какого времени, чуть ли не с 1968 года, правда, с перерывом на годы 1974–1994-е, в которые я проживал на пасмурном, загадочном Западе. «Ну да, Лизка умерла, а ты что, не знал? Отца, Серегу вот жалко»,— сообщил гололобый, циничный Дуда, такова была его кличка в юности, с тех пор он был женат десяток раз, побывал в редакторах безумной ярко-желтой газеты «Мегаполис», одна из его жен — рослая девка на голову выше его — вывалилась из окна и погибла. Дуде все уже, видимо, нипочем, жизни, и своя, и чужие, вызывают в нем лишь насмешку, бывают такие экземпляры, ведущие себя наплевательски по отношению к человечеству, как боги… или демоны…
Я был поражен печальной новостью и стал уговаривать Большого Белого Человека попытаться узнать больше, Дуду ему расколоть дальше не удалось, он сослался на то, что ничего не знает. Большой Белый Человек, впрочем, преуспел больше на другом направлении, ему удалось связаться с мужем подруги Воробышка. В далеком 1995-м мы несколько раз побывали в гостях у Лизы и Анны, так звали эту девушку, в микрорайоне Беляево. Там, в старой квартире, унаследованной от бабушки Лизы, две подруги жили веселой, и полуголодной, и слегка пьяной девичьей жизнью. Впрочем, по этой линии следствие далеко не зашло, мы лишь узнали дату смерти. И даже не сумели достать адрес места захоронения. Я намеревался поехать на ее могилу, но было некуда. В таком недоследованном виде все и пребывает по сей день. Больше ничего не знаем.
Это была красотка редкого типа. Тоненькая, как шнурок, дочь двухметрового папы художника. Не современного телосложения, но телосложения девушек двадцатых годов. Она годилась в заглавную актрису какого-нибудь фильма по Скотту Фицджеральду. Чарльстонила бы и фокстротила, как дьявол, по мотивам романа «Ночь нежна» или «Великий Гэтсби». Метр семьдесят семь, узенькие бедрышки подростка, очаровательные при этом сиськи дыньками, вздернутая верхняя губка, яркие глазки и бровки, редкой нежности кожа, две третьих тела — ножки. Я был влюблен в нее без памяти…
А скоро выпадет снег и ляжет на ее могилу… Если бы она была осторожнее, она бы еще жила.
Познакомились мы с ней в самом конце лета 1995-го. В июле произошел разрыв мой с Натальей Медведевой, и я, признаюсь, жестоко страдая, стал искать себе подругу жизни. Лизу я встретил в Центральном доме художника. На выставке, где были представлены полотна ее отца. C отцом я познакомился на полчаса раньше, чем с ней. Я всегда несколько робею перед очень высокими людьми, хотя и не подаю вида. Отец ее свыше двух метров, не знаю, какой он сейчас, тогда он был ровный по всей длине, как тонкий пожарный шланг. Нас представил Саша Петров, парень этот приезжал ко мне еще в Париж совсем молодым человеком, а отца моей будущей подруги он знал, поскольку какое-то время занимался продажей картин.
Вот не помню уже, все-таки почти двадцать лет пронеслось, знали ли мы, что должна подойти и старшая дочь художника, кажется, нет. У меня тогда образовалась самая настоящая боязнь квартиры в Калошином переулке. Это из-за того, что я успел там пожить несколько месяцев с Натальей, с 15 марта по 11 июля. Поэтому я с утра отправился в бункер, мы его тогда строили, пробивали себе отдельную дверь в переулок, а вечерами старались, что называется, тусоваться, ходили везде, куда меня приглашали, лишь бы не быть дома. Ночью либо к утру я все же являлся в квартиру 66, в доме №6, однако уже в таком состоянии, что страх покидал меня.
Мы, по-моему, собирались уходить с Петровым, как вдруг встретили дочь художника и ее подругу. На дочери художника была «самопальная», как говорят, юбка до полу из толстой ткани, но даже она не скрывала ее тоненьких бедрышек и высоких ног. И на ней была шляпка! Ко мне она отнеслась с насмешливым любопытством, оказалось, она никогда обо мне не слышала, надо же! Я ошибочно считал, что я всем широко известен. А вот она была из другого мира, равнодушная ровно и к политике, и к литературе.
Господи! Как же быстро пролетает жизнь — так и вижу ее, и себя, и Петрова, и эту Анну в движении, встретившихся на паркете ЦДХ, мимо в обоих направлениях идут посетители выставки, многие из них уже умерли. Дочь художника поправляет пояс юбки, перекалывает булавку. В створе юбки появляется ее худенькая коленка в чулке, и с расстояния в девятнадцать лет я чувствую некоторое волнение в области паха от этой коленки.
В результате мы были приглашены в «папину мастерскую, отметить выставку, будут только свои». Долго ехали в такси, Петров на переднем сиденье, я бутербродом между двух девушек. И опять умудрилась обнажиться ее ножка в телесного цвета чулке. По дороге обе девушки курили, спросив разрешения у водителя. С первого раза не смогли найти нужный двор, Петров выходил, потом выходила дочь художника, водитель злился, звонили папе, папа уточнил, нашли нужный двор. Все места уже были заняты. Пришлось сидеть всем четверым на принесенной с улицы доске, и дочь художника вынуждена была тереться о него своим левым бедром. Которое бедрышко.
Все разговаривали в одно время. Опорожнив несколько пластиковых стаканчиков с вином, дочь художника стала посматривать на меня добрее. В тесно сжатом состоянии и с шумным фоном удавалось вести только минимальную беседу, на самые общие темы. Реплики получались короткими. Смеясь, она сказала, что училась в шэрэмэ. Он спросил, что это такое. Его они снисходительно спросили, откуда он свалился. Он простодушно сказал, что из Парижа свалился. «Школа рабочей молодежи»,— назидательно объяснила она. Выяснилось, что ей пока еще двадцать два года, но в октябре уже стукнет двадцать три. Последнее, что дочь художника успела сообщить, что он небывало хорошо выглядит для своего возраста: «Папа выглядит много старее тебя». Перед этим он сообщил, что он одного года рождения с ее отцом, на самом деле соврал чуть-чуть, омолодив себя на три года. Анна, вредная блондинка, сказала, что им пора. У них какая-то встреча, и они ушли, прежде чем он мог придумать причину, чтобы выйти с ними.
Я заметил, что в своем повествовании перескочил с первого лица «я» на третье «он», но пусть так и будет, потому что, в сущности, вижу с расстояния в девятнадцать лет себя, того, который «он». Так бы, наверное, все и завершилось, не начавшись, если бы Петров не сообщил ему, что старшая дочь, ну как бы первый блин комом, проблемная девочка, из школы ушла, потом и из шэрэмэ, муж был, но развелись, сейчас он в тюрьме, гуляет девка, если хочешь, Эдуард, можем к ним заехать, она с этой Анькой в квартире в Беляево живет, там бабушка умерла. А отец с матерью и младшей дочкой — в центре, младшей шестнадцать лет. Есть еще средняя, та замужем за бизнесменом, ребенок есть.
Troubled women были его специальностью. Собственно, только с такими он и жил. И первая подруга была troubled, и вторая, и третья. Первая была уже мертва к тому времени, пять лет как повесилась в Харькове на окраине, на улице Маршала Рыбалко. Таким образом, Петров подстегнул его интерес. А вызвала интерес эта тонкая, донельзя сексуальная коленка в простом телесного цвета чулке, и маленький крашеный ротик, и фарфоровые серые, наверное, лживые глаза.
В Беляево, как во всех квартирах стариков, был целый дровяной склад, то есть немыслимое количество шкафов, и столов, и стульев. «Зачем старикам такое количество полусломанной мебели?» — подумал он и тотчас же ответил на свой вопрос: старики просто не выбрасывают сломанную мебель, и к концу их жизни у них накапливается дровяной сарай. Они приехали с вином. «Мальчики, купите вина»,— попросила Анна. «Мальчики» купили, потом пришлось идти и за едой, потому что у легкомысленных «девочек» не было еды совсем.
«Современные девки живут как мужики,— разглагольствовал Петров во время похода в магазин,— сирые, и холодные, и голодные».— Петров собирался жениться, однако никак не мог найти девушку, чтобы не была сирая, холодная и голодная. В конце концов он нашел такую, и она родила ему двоих прекрасных и разных девочек, блондиночку и брюнеточку…
Спать их уложили в отдельную комнату, еще и закрыли плотно двери и завесили солидным крючком. Надо же, сказали «мальчики» в темноте, поворочавшись. Утром их открыли, смеясь, Петрову нужно было в какую-то инстанцию, Анна подалась в институт. Лиза сделала себе чай и в халате улеглась под одеяло. Спокойно высвободила из халата одну белую сиську в форме дыньки. Сказала: «Сядь со мной». Он сел на край кровати. «Ты же хотел остаться, да?» — «Да,— сказал он,— ты очень соблазнительна».— «Ну вот,— сказала она,— ты у цели. Можешь делать со мной все, что захочешь. Все-все». И он остался. И делал все-все.
Их первая встреча в постели была так груба и лишена какой-либо сентиментальности, что так и запечатлелась в его памяти как «случка». И от дочери художника пахло сукой.
Дальше началась наша совместная жизнь, закончившаяся лишь весной 1998 года. Три года я наслаждался обществом этой необыкновенной девочки, жуткой лгуньи, по правде говоря, но честной и печальной искательницы приключений и жрицы любви.
Она задержалась у меня вначале на несколько дней. Не замечая смены дня и ночи, мы пили красное вино, слушали Эдит Пиаф, я ей переводил, и занимались любовью. Я помню, мы сидели на полу, сердца раздирала Пиаф. Лиза смотрела на меня восхищенно, вероятнее всего, из-за французского языка. Она смешно кушала свинину, старательно запивая ее вином, и от проявленной старательности у нее чуть потел носик. Не кончик его, это выглядело бы неловко, но пару квадратных сантиметров выше над крыльями. Эстетически она полностью удовлетворяла меня, поскольку по моим стандартам была безупречна. Зубки разве что чуть подкачали, нижняя челюсть, но хорошая зубная клиника поправила бы изъян. С зубками на нее как-то обрушился пьяный либеральный журналист Андрей Черкизов, напившийся у меня в гостях. «А ты, девочка с кривыми зубами, что ты знаешь о человеке, который тебя трахает?! Он великий человек, гений, а ты — девочка с кривыми зубами!» — закричал тогда Черкизов, и великий человек вынужден был его выгнать.
В сущности, это грустная история об умершей рано молодой одинокой женщине, оставившей после себя бесприютную дочку. Но если глядеть на историю в контексте моей жизни, то это страстная, красивая история о любви во вздыбленном либеральной революцией городе, история бесшабашных девяностых годов. А девяностые много лучше двухтысячных, двухтысячные были, что называется, ни рыба ни мясо… В девяностые люди ночами в пургу пили на Арбате, кричали и спорили в метели о политике… Он как-то привык жить вместе с женщинами, но эта к нему не переезжала. Она вдруг объявила, что ей «надоело» у него, и отправилась в Беляево. Позднее выяснилось, что она ходила в модный бар на старом Арбате и напивалась там до самого закрытия красным вином, затем отправлялась либо в Беляево, либо к парню, с которым успела познакомиться в баре. Однако выяснилось это обстоятельство нескоро. Поэтому первый год их любви он считал ее просто нервной, непокорной и непоседливой девочкой.
В 1996-м он в последний раз поехал в Париж и накупил там ей целый чемодан вещей. Он как-то умудрился выбрать их так ловко, что они все ей подошли. От клеенчатого, в талию, короткого, парижский крик моды тогда, до совершенно сказочного, сияющего, серебристо-черного платьица, обтянувшего ее экзотические сисеньки и бедрышки. Была ли она довольна? Она восприняла этот чемодан тряпок как должное. А он был счастлив, что она такая без усилий красивая в ретростиле двадцатых годов, тоненькая и безумно свежая.
Ее выгнали в какой-то период со всех работ, и она стала делать ему макет его экстремистской газеты. У нее была, видите ли, модная профессия «программист», и был вкус, и был талант. Правда, чтобы она работала над газетой, следовало сидеть с ней и поить ее красным вином. Когда ей не хватало вина, она бросала работу и шантажировала его угрозами не делать газету. Происходило это уже на Выползовом переулке, вблизи «Олимпийского», рядом с мечетью. Приходилось идти за вином. В нескольких случаях она ложилась на пол и изображала истерику либо эпилепсию.
Впрочем, были у них и спокойные дни и недели. Тогда она ласково называла его «маленький» (ну и действительно, он на пять сантиметров ниже ее ста семидесяти семи), и они мирно ходили в убогий магазинчик неподалеку в переулке, где покупали зеленый лук и розовую, аккуратную, замороженную мелкую форель. А потом тихо шли домой. Он не мог сидеть там у нее постоянно, на ее Выползовом. У него был кабинет в бункере, обязанности вождя политической партии и литератора, потому он регулярно уезжал на несколько дней. Возвращаясь, находил пустые бутылки от красного вина и коньяка, какую-то экзотическую дорогую еду и окурки двух видов сигарет, ее «Парламент» и толстые червяки французских «Голуаз». «Ты завела себе любовника, тоненькая тварь?— говорил он ей ласково, стараясь не верить собственным словам.— Ты же не пьешь коньяк».— «У меня были друзья»,— заявила она с вызовом и демонстрировала полное нежелание развивать тему.— «Один из них был бородатым,— съязвил он.— Ты видела свой красный подбородок в зеркале? Так случается с женщинами, которых долго целуют бородатые мужчины». Она загадочно улыбалась.
В апреле 1997-го он отправился во главе отряда нацболов на вооруженное восстание в Кокчетав. Когда вернулся, живых его ребят встречали на вокзале матери и девушки. Лизы на вокзале не было. Когда она не пришла к полуночи, он позвонил ей, и она как-то просто и нахально сказала: «Знаешь, я тут влюбилась по уши. Извини. Я не приду». Он даже не успел начать переживать. Потому что через день взорвали помещение штаба, началось расследование, на него навалились офицеры милиции и ФСБ. Он собрал ее вещи в шкафу и положил в картонную коробку, чтобы каждый раз не было больно, когда он открывает шкаф. Только тем временем в Государственной думе он встретил семнадцатилетнюю дочь дантиста, модного монстрика Наташку, до очарования некрасивую с голубыми волосами. Он связался с Наташкой.
В ноябре вдруг позвонила Лиза и сказала, что сейчас приедет. Приехала. Суровая и решительная. Он открыл ей дверь и влепил ей пощечину. Сели пить красное вино. Держась за руки, ушли в спальню, в постель. Вечером отправились на какую-то грандиозную тусовку, где их посадили за один стол с Жириновским.
Вернулись к нему. Она объявила ему, что едет домой на Выползов. Он жестоко избил ее — так, что серые шторы на окне были забрызганы ее кровью. Из разбитого носа. Она послушно осталась.
Так они прожили вместе, счастливые, до конца марта 1998-го. К тому времени она уже несколько месяцев работала в модном журнале, куда ее устроил он. К своему удивлению, он обнаружил, что у него обширные связи в этой среде. А в самом конце марта — ну что, как в песне «Мумий Тролля»: «Со смены не вернулась молодая жена». Он названивал ей на работу в журнал. Наконец она взяла трубку. «У меня много работы, я не приеду сегодня,— выдохнула она и добавила: — Извини». Голос где-то рядом с ней позвал: «Лизок! Лиза!» Мужской голос.
«Я сейчас приеду и застрелю тебя»,— сказал он. Он выпил весь имевшийся алкоголь, сунул в карман бушлата пистолет ТТ и поехал в журнал. В редакцию его не пустил внизу охранник. «Все ушли по домам». Охранник журнала смотрел на него с подозрением, потому он поспешил убраться. Постоял немного на улице, думая, что дальше. В доме на Выползовом ее окна были темны, однако он поднялся на этаж и долго звонил в дверь. В конце концов вышла соседка и сообщила, что не видела ее очень давно. «Целую вечность, возможно, еще с того года не видела».
Он не успокоился, но вернулся к себе, в дом №6, квартиру 66 в Калошином переулке. В два часа ночи позвонила она. «Успокоился?» — «Ты влюбилась?» — «Да»,— согласилась она.— «Кто этот счастливец?» — «Мой коллега по журналу. Какая тебе разница?» — «Никакой»,— согласился он. И положил трубку.
Затем в его жизни, уже в июне, появилась Настя, шестнадцати лет. Далее его арестовали на границе с Казахстаном, в 2001-м. Несколько лет он провел в тюрьмах. В 2003-м покончила с собой, приняв овердозу героина, Наталья Медведева, номер три его жизни.
Потом он вышел на свободу. Как-то Лиза позвонила ему. Сообщив, что у нее дочка и что она ушла от мужа. «Хочешь — приезжай»,— сказала она. Он было собрался уже, нужно было только вызвать товарищей, его охранников. Подумал, не стал вызывать. Не поехал.
И вот выяснилось, что troubled woman погибла смертью храбрых. Номер четыре его жизни.
журнал «Сноб», №12(77), декабрь 2014 года — февраль 2015 года