Эдуард Лимонов «СМРТ»

Эдуард Лимонов

СМРТ

/ серия: «Читать [модно]»
// Санкт-Петербург: «Амфора», 2008,
твёрдый переплёт, 256 стр.,
тираж: 6.000 экз.,
ISBN: 978-5-367-00652-0,
размеры: 207⨉133⨉20 мм

Новая книга Эдуарда Лимонова — о войне: в Сербии, Абхазии, Приднестровье (1991–1992). Там побывал писатель. «У меня оттуда огромный опыт, и я о нем никогда не писал»,— отметил Лимонов. Книга состоит из нескольких рассказов.

«По-сербски смерть будет СМРТ. Без гласных. Это как короткий удар сабли: СМРТ. Я хотел бы умереть сербской короткой без гласных гибелью, а не размазнистой, с гласными, русской смертью. Как часто родственный язык обнажает суть явления». (Э. Лимонов)

limonka

Смрт

Смрт (вместо предисловия)

Если бы я писал киносценарий, то девяностые годы выглядели бы так:

Сцена первая. В самолете. Эдуард Лимонов летит в Белград, куда он приглашен сербским издателем на презентацию своей книги на сербохорватском языке. 1991 год, ноябрь. Авиарейс «Париж—Белград». В салоне самолета «Air-France» сидит еще не седой Лимонов и налегает на вино. На откидном столике — масса пустых бутылочек. Вокруг бродят большие сербы. Шелестят газетами. На полотнищах газет то и дело видно короткое бритвенно острое слово СМРТ, т.е. смерть. Сербская смерть быстрее русской, она как свист турецкого ятагана.

*

Сцена вторая. Презентация книги Лимонова в большом книжном магазине в Белграде. Дружелюбная толпа почитателей. Красивые крупные сербские женщины среднего возраста. По виду богатые. К русскому писателю подходят несколько мужчин в военной форме. Министры правительства Республики Славония и Западный Срем.

— Мы читаем ваши статьи в газете «Борба». Они вдохновляют нас. Что вы знаете о нашей республике?

— Ничего не знаю,— отвечает писатель.

— Вуковар на нашей земле,— поясняет один из министров.

— О!— О Вуковаре писатель знает. Об этом городе тогда писали газеты всего мира. Сербский анклав на территории республики Хорватия осажден сербами. Идет кровопролитная битва за Вуковар.

— Хотите приехать на нашу войну? О нас пишут всякие ужасы западные газеты. Вы свой, вы поймете, что мы защищаем и отвоевываем землю наших предков.

— Да, я хочу,— соглашается писатель. И получает неожиданно прямое предложение:

— Тогда утром мы заедем за вами. Вы в каком отеле остановились?

Лимонов называет отель и номер комнаты.

— В четыре утра,— говорят министры. И уходят.

*

Сцена третья. Ночь. В отеле. Лимонов одевается. У него озабоченный вид. Его так быстро втянули в историю, а у него были другие планы. На войну он хочет, но вот так сразу… Он волнуется. В свои сорок с лишним лет он никогда не был на войне. Он надевает свой немецкий морской бушлат с металлическими пуговицами и садится на постель. Ждет. Встает, ходит, смотрит на часы. Ложится на постель прямо в обуви. Ждет. Через некоторое время раздается сильный стук в дверь. Писатель вскакивает, открывает дверь. За дверью два огромных серба в военной форме. Улыбаются. Готов ли товарищ Лимонов? Готов. Выходят.

*

Сцена четвертая. Автомобиль пожирает километры по практически пустой дороге. Один из военных за рулем, другой серб с карабином между ног на переднем сиденье. Писатель на заднем сиденье. Рядом с ним фотограф-венгр. Светает. Видны дорожные указатели. Надписи: «Шид — 100 км, Загреб — …» — сколько километров, писатель не успевает прочесть. Машина останавливается у КПП. Писатель видит мешки с песком. Военная полиция проверяет пропуск на автомобиль и пассажиров… «Дозвола». Всё в порядке. Автомобиль утягивает километры под колеса. Начинает идти снег, несмотря на то что это Балканы, где-то рядом Греция. Вдруг вдоль дороги видно марширующее воинское подразделение в горчичного цвета шинелях. Замерзшие лица солдат. Еще одно подразделение — эти в оливкового цвета форме, без шинелей. Наконец автомобиль с писателем пристраивается в хвост колонны бронетехники и артиллерии. Все больше солдат в кадре. Начинает явственно бухать артиллерия. Канонада все громче.

*

Следующая сцена. Городок Шид. Пресс-центр армии. Писатель сидит в большом кабинете и пытается понять суть спора между сопровождающими его военными и капитаном из пресс-центра. Приблизительно спор сводится к следующему: пускать или не пускать журналиста Лимонова к городу Вуковар. Капитан, потрясая французским паспортом писателя, заявляет, что нет, нельзя, он — западный журналист. Военные заверяют, что с французским паспортом этот журналист все же «рус», «православец», свой и пишет для белградской «Борбы». Капитан кричит, что все французы — католики и работают на хорватов. «Борба! Рус!» — кричит дружелюбный военный. «Француз, католик!» — кричит капитан. Видны за окном проходящие в колоннах солдаты, слышна канонада, идет снег. Ситуацию разрешает появившийся в сопровождении многочисленных военных один из министров, встреченных в Белграде. Улыбается, подходит к писателю, жмет руку. На рудиментарном английском объясняет, что Вуковар взят. Сегодня. На рассвете. Начальник пресс-центра капитан расслабляется. Ставит свою печать и подпись на «дозволе». Писатель замечает, что столы в пресс-центре покрывают толстые стекла. Как некогда в старых советских кабинетах. Все идут к выходу. Чувствуя вину, капитан долго трясет руку писателю и просит, проезжая через Черный лес, ехать на полной скорости, дорогу до сих пор обстреливают снайперы.

*

Следующая сцена. Автомобиль несется со всей возможной скоростью. Выстрелы слышны, но непонятно, кто и куда стреляет… Открытое пространство заканчивается. Все целы. Автомобиль цел. Скорость снижена. Вдруг у поворота страннейшая сцена. На снегу стоит несколько пляжных разноцветных зонтов. Они раскрыты над столами. Вокруг на снегу пластиковые стулья. На одном из них надувная розовая резиновая женщина. Вокруг странные бородатые солдаты в черном: сапоги, кожаные куртки, черные папахи с кокардами. Хохочут, подталкивают друг друга. Останавливают автомобиль, проверяют «дозволу». «Руса везем, журналиста»,— хвастают военные. «О, рус, рус. Когда придете к нам на помощь?» Писатель улыбается. Объяснять, что он «рус» из Парижа, излишне. Автомобиль трогается. «Четники,— поясняет водитель.— Очень храбрые». «И очень пьяные»,— добавляет тот, что с карабином.

*

Следующая сцена. Они въезжают в совершенно разрушенный город Вуковар. Пейзаж напоминает Сталинград. Вокруг работают несколько огромных военных бульдозеров. Расселись на ступенях разрушенного здания (это был музей) усталые и серые от пыли солдаты. Перед ними бидон с супом, в мисках горячая похлебка, клубы пара. Оказывается, температура -10? Вот тебе и Балканы! Ноябрь. Виден некий бетонный фонтан. Точнее, то, что от него осталось. Скульптура в центре фонтана разбита, на металлической арматуре повисли куски рук, лиц и торсов. «Лаокоон»? «Пьета»? Непонятно. Писатель быстро устремляется в развалины. Он захотел отлить. На него бросается молодой солдатик в пилотке и подминает писателя своим весом. Они падают на землю.

— Что?— не понимает писатель.— Что не так? За что?

— Тут полно «паштетов», они везде!!!— кричит солдатик.

— «Паштетов»?!

— Противопехотная мина,— объясняет фотограф,— закапывается в землю, начинена гвоздями, обрезками железа. Запрещена Женевской конвенцией.

— Смотри,— говорит солдатик. Берет кирпич и бросает его в том направлении, куда направлялся отлить писатель. Раздается взрыв.

*

Следующая сцена. Центр опознания трупов вблизи Вуковара. Доктор в оранжевом халате, содрав перчатки, моет руки под струей воды из цистерны. Горит в нескольких бочках солярка, чтобы согреться и заглушить запах трупов, он, несмотря на минусовую температуру, различим. Солдаты в марлевых повязках сгружают с грузовиков трупы. Труп голой старухи, часть тела обожжена, в области груди видны огнестрельные раны, с грузовика стаскивают вниз на медицинскую тележку. Одна из рук старухи перебита и чуть не отваливается. Солдат подчищает пол кузова грузовика лопатой, кусок тела либо окровавленной одежды падает на тележку, на труп старухи. Солдаты спрыгивают и идут мыть руки все к той же цистерне. Хохочут. Доктор, увидев непонимающий взгляд писателя, провожающий солдат, философски замечает, что СМРТ — это СМРТ, а «живот» есть «живот», то есть жизнь.

*

Следующая сцена. Доктор водит писателя и показывает ему трупы со следами пыток. На спине у трупа мужчины вырезаны то ли штыком, то ли ножом несколько ран. Трупов так много, что они не только лежат рядами в клеенчатых зеленых палатках, но и рядом с палатками в черных пластиковых мешках с молниями. Отдельно в палатке поменьше — пять трупов детей. У одного очередью перебиты руки. Самый маленький труп лет пяти — с выколотыми глазами.

— Кто они?— спрашивает писатель.— Сербы? Хорваты?

— Мы не знаем,— отвечает доктор.— Фамилии у нас у всех общие: не позволяют отличить. По крестикам только и определяем. Еще есть десяток имен исключительно хорватских. Для девочек, например, Яна.— Доктор замолкает.

*

Это только один из эпизодов «моей» первой сербской войны. А всего их было три, «моих» сербских войны. И еще война в Приднестровье и в Абхазии война. И так как все их вместить в один сценарий нет пространственной возможности, то вот несколько обрывков сцен, в жанре киносценария.

*

Приднестровье. 1992 г. Город Бендеры. Открыты ворота огромного сарая. На стуле (тельняшка, поверх тельняшки камуфляжный жилет — разгрузка, несколько гранат висят и торчат, пистолет на поясе. Автомат на коленях) сидит батько Костенко — подполковник, кореец с глазами рыси. Глаза желтые. Батько вершит суд. За ним полукольцом стоят приближенные. Среди них писатель Лимонов; подруга батьки Костенко — Таня в темных очках; офицеры, фоном служит сено, сельскохозяйственные орудия и разнообразное оружие. Перед батькой дезертиры. Пятеро.

— Магазин грабили?— спрашивает батько сурово.

Дезертиры молчат. Костенко:

— Значит, грабили. У воюющего народа берете, суки!— Батько сжимает зубы. Видны желваки скул.— У своих братьев отнимаете!

Дезертиры молчат. Костенко:

— Будете молчать — шлепну каждого второго. Женщину кто избивал?

Дезертиры молчат. Костенко:

— Жук, кто избивал хозяйку?

Жук, парень в камуфляже, в кроссовках, прижимающий левой рукой автомат к груди, уверенно указывает на старшего по возрасту дезертира. Длинноносый, худой, с запавшими глазами.

— Этот злыдень.

Костенко: Бил? За что, сволочь, бил?

Длинноносый: Да не бил я…

Костенко: Значит, баба придумала, да? Она не ссыкуха какая, пожилая женщина, у ней дочь взрослая.

Длинноносый: Да не бил я…

Костенко: Если бы не писатель среди нас, ты бы у меня тут обосрался, но все сказал. Завтра решу вашу судьбу. В подвал их, Жук!

Жук: Там же румыны сидят?! И полицаи.

Костенко: К румынам их!

Жук: Пошли, злыдни!

Уводит дезертиров, спустив автомат на левую руку. С ним уходят несколько солдат.

Костенко: Следующий!

Пожилой молдаванин, смущенно одергивая пиджак, выходит к батьке: «Просьба у меня, батька. Дай бензина, дочь рожает, повезу в больницу».

Костенко: А чего ты ко мне идешь, в райсовет бы шел.

Крестьянин: Ты, батько, все решаешь.

Костенко: Дать ему бензин!

Быстро подъезжает «уазик» «Скорой помощи». Красный крест намалеван везде: на бортах, сзади и даже на крыше. Из него выскакивает молодой солдат. Солдат: «Батько, там в подвале ребята снайпершу-«белые колготки» окружили!»

Костенко: А это интересно!

Встает, садится в «уазик» рядом с шофером. Кто успевает (среди них Лимонов), садятся в «уазик». «Скорая» срывается с места.

*

Следующая сцена. Лабиринты подвала жилого дома. Костенко, писатель, солдаты склонились над матрасом в углу. Костенко держит в руке женскую туфлю. Красную. На матрасе несколько пятен крови.

Костенко: «Белые колготки», «белые колготки»! Олухи. Соседские ребята целку затащили и трахнули. А она сбежала!

Смеется.

*

Следующая сцена. Абхазия. 1992 год. Салон а/м «Жигули». Серпантин дороги. Рядом с водителем писатель Лимонов. Указатель «Нижние Эшеры». Бетонные блоки перегораживают дорогу. Сбоку от дороги — море. Сделав петлю между блоками, автомобиль выезжает на свободную дорогу. У обочины отряд, с первого взгляда, подростков. Они одеты в черные комбинезоны, увешаны оружием, на лбу черные и зеленые повязки. Выглядят они как массовка фильма о какой-нибудь мексиканской революции. Проверяют документы у водителя. Брезгливо разглядывают его и пассажира.

Один из «подростков»: Куда направляетесь?

Водитель: В штаб командующего фронтом.

«Подросток»: Пропуск есть?

Водитель предъявляет пропуск.

«Подросток»: Оружие есть?

Водитель вынимает из бардачка пистолет. «Подросток» заинтересованно берет пистолет в руки.

«Подросток»: Из музея, что ли, украл?

Водитель морщится. «Подросток» отдает ему пистолет. Водитель нажимает на газ.

Писатель: Кто такие?

Водитель: Чеченцы. Отряд Шамиля. Очень храбрые бойцы… Но заносчивые.

*

Следующая сцена. 3 октября 1993 года. Москва. Вечер. Телевизионный центр «Останкино». Большой грузовик пыхтит у входа в технический корпус, там, где центральный вход. Чуть отъезжает и вдруг ударяет в стеклянную дверь и стену. Звон разбитого стекла. Толпа людей.

Писатель Лимонов стоит в первом ряду вблизи от грузовика. С ним разговаривают Константинов — председатель Фронта национального спасения — и дед на костылях. Все веселые. Дед, выбивая из пачки «Явы» сигарету: «На, Эдик, закури!»

Писатель: Да я уже двенадцать лет не курю, бросил.

Дед: Сегодня такой день, великий день, что можно!

Лимонов закуривает.

Сквозь собравшуюся, быстро собирающуюся толпу просачиваются журналисты. Фотографы и операторы снимают грузовик. Вдруг раздается оглушительный взрыв, и волна нестерпимого света и тепла накрывает первые ряды толпы. Почти одновременно раздается дробный звук пулеметных и автоматных выстрелов. Стреляют из здания. Сверху. Раздаются крики. Ругательства.

Писатель падает на асфальт и отползает прочь. Добравшись до гранитного бордюрного забора, окаймляющего клумбу, оглядывается. На всем пространстве у здания лежат тела. Некоторые стонут и шевелятся. Другие недвижимы. Писатель с ужасом замечает, что у него на бушлате остановилась красная горящая точка, но, постояв, она перемещается на лежащего рядом молодого парня. «СМРТ»,— бормочет писатель. И ползет прочь.

«Голуби» и «ястребы»

Уже и не помню, кто меня поселил в Пале в отель, кажется, Момчило Краiшник, он сидит сейчас в тюрьме для международных преступников в Гааге, а тогда он был председник Скупщины Боснийской Сербской Республики, а высокогорный городок Пале, нависший над Сараево, был столицей этой республики, почившей в бозе. Иногда я пытаюсь писать стихи о тех временах, у меня есть первая строчка «Гербы исчезнувших республик…», а дальше я не продвинулся. Слишком живо все это еще и больно. Много людей погибло.

Так вот. Пале нависало этаким разбойничьим гнездом над городом Сараево, и была осень 1992 года. В Сараево сидели мусульмане во главе с жестоким Алией Изитбеговичем, а сербы сидели на горах вокруг. В тот год они спокойно могли взять Сараево, собственно, они удерживали уже один квартал — Гербовицы, куда я, конечно, спустился с сербским отрядом и выпил кофе в кафе, телерепортаж из этого кафе обошел экраны телевизоров всего мира в тот год. Хотя, конечно, это все была показуха, это кафе, ибо никакой нормальной жизни там не установилось. Выходили мы из кафе как из окружения, вначале обстреляв улицу напротив, потом перебежками до подбитого автобуса и так далее в том же духе. Черт меня понес в эту Гербовицу и в кафе, спросите вы. Думаю, бравада, врожденное сумасбродство. Чтобы потом в Paris процедить сквозь зубы какой-нибудь мурлыкающей парижаночке, указывая на телеэкран: «Я там был, ты знаешь?» Официальная версия моих приключений в те годы: журналистская деятельность. На самом деле я практически всегда путешествовал самовольно, на свои деньги и, лишь вернувшись живым в Paris, писал, бывало, репортаж-другой и пытался его продать. Мой диагноз был простой: авантюризм. А прикрывался я личиной военного корреспондента.

Но вернемся в Пале. Момчило Краiшник принял меня, несмотря на позднее время. Русских гостей у них тогда вообще не было, говорили о каком-то русском докторе, вроде бы дезертировавшем из контингента голубых касок ООН, но я так никогда этого легендарного доктора и не встретил. У Момчило Kpaiшника было крупное доброе сербское лицо, и самая фамилия свидетельствовала о том, что он серб с окраин, то есть из диаспоры. А не с пшеничных полей матери-Сербии. Я был несколько нетрезв, когда вошел в кабинет к Краiшнику, но это его не смутило. Сербы вообще проще и лучше русских в простых жизненных ситуациях, они подходят к человеку с пониманием. Тем более я сразу сообщил ему, что на пути заехал вместе с попутчиками в монастырь, где монахи напоили нас сливовой водкой. Мы поговорили с Краiшником как два государственных мужа об отношениях России и Сербии, в то время никаких, и меня отвезли в отель.

Хотя была ранняя осень, там повсюду был снег, свистел ветер в соснах, и было очень холодно, даже изрядно выпившему человеку. Я слабо знал сербский, мой попутчик, бывший военный комендант Сараево, Йован и его водитель не говорили ни на одном языке, кроме сербского, и потому я плохо себе представлял, где очутился. Краiшник внес небольшую ясность в мою личную космогонию и топографию, но с учетом нетрезвости я все равно плохо соображал, где нахожусь. Знал, что где-то над Сараево.

Дело в том, что я уже скитался по Сербской Боснийской республике чуть ли не неделю. В Белграде меня доверил коменданту Йовану (у меня сохранились его фотографии: длинное гражданское пальто, белый шарф, ястребиный нос) человек, которого разыскивает уже много лет Гаагское правосудие,— генерал Радко Младич. Радко Младич ошибся тогда: он принял меня, русского эмигранта с французским паспортом, за эмиссара из России. Результатом этого недоразумения была трехчасовая беседа над крупномасштабной картой Сербской Боснийской республики, Сербии и Боснии-Герцеговины, короче, всей бывшей Югославии. Генерал был одет в ярко-синий гражданский костюм, явно ему тесноватый. Он выглядел как приодевшийся на церковный праздник крестьянин. Младич сообщил мне, что им нужны вертолеты МИ-24 и, кажется, противоракетные комплексы СС-300, если таковые тогда уже существовали. Может, это были СС-200? Еще им необходимо было горючее для танков, контрабандного горючего сербам не хватало. Еще я узнал, где и какие военные заводы расположены в Хорватии и Герцеговине. Проинструктировав меня таким образом, генерал доверил меня Йовану, и мы поехали в Боснию через горы.

Йован привез меня в свой округ Вогоща. Его сербский дом оказался вполне турецким, диваны и подушки как в гареме, молчаливые женщины. Его отец, одетый в шапочку и халат, мог вполне быть принят за мусульманина. Из округа Вогоща я и спустился с отрядом в Гербовицу. А затем совершил поход в местечко Еврейски Гроби (там находится еврейское кладбище, фактически это пригород Сараево). В Гробах я познакомился с отрядом четников и удрал с ними в атаку на позиции мусульман. Йован не углядел за мной, и я вместе с бойцами спрыгнул с укрепленных наших позиций на ничейную землю и устремился вперед. Следуя инструкции, делал несколько выстрелов с одной позиции, менял ее, делал еще несколько выстрелов. Йован устроил мне впоследствии скандал. После именно этого случая Йован отвез меня в Пале. Я думаю, он устал за мной приглядывать.

Не помню, в какой момент он исчез и как мы попрощались. Помню уже, что мне дали в холле отеля ключ и аккуратно отрезанный кусок свечи и спички. В холле стояли столы, и за столами галдели вооруженные и невооруженные сербы. Оказалось, в отеле нет света, не работает канализация и отопление. Наверх меня проводил какой-то хлопец в хаки. По дороге мы встретили призраков со свечами, таких же как и мы. Хлопец открыл мне дверь, принес из соседнего номера стопку одеял. На мой изумленный возглас: «Зачем мне одному столько одеял?!» — я получил ответ на сносном английском, что и этих одеял будет мне недостаточно, так как температура по ночам опускается до -15. Затем он ушел, сообщив, что если я хочу есть, то нужно сделать это сейчас, но в любом случае горячей пищи у них нет. И он скрылся за дверью.

Я улегся в постель одетый, прикрывшись парой одеял, и некоторое время повозился с моим новым пистолетом, подаренным мне комендантом округа Вогоща и его офицерами. Пистолет югославского производства, фабрики «Червона Звезда». Игрался, пока его не заклинило. Наигравшись, взрослый дядя, я навалил на себя все выданные мне одеяла и еще комплект постельного белья. Полежал, вслушиваясь в звуки отеля. Шаги по коридору, голоса. Снаружи вдруг послышалась отдаленная канонада. И я уснул.

Проснулся я от холода и пронзительного света. Весь отельный номер заливало чудесное холодное солнце. В окне колыхала кроной ярко-зеленая сосна с ярким свежим красным стволом. Я вспомнил, где я нахожусь, и прошел к окну. Глазам моим предстал величественный пейзаж заснеженных гор, залитых солнцем. Я решил, что жизнь замечательна, и отправился в туалет. В туалете стояла вонь застоявшейся мочи, и я вспомнил, что канализация не функционирует. Я решил спуститься вниз, в холл отеля, справить где-нибудь нужду и выпить кофе. Прибирая постель, я смахнул на пол мой пистолет. Слава Богу, он стоял на предохранителе, потому что он не слабо хряпнулся о паркетный пол. Обратив внимание на чудесный тесно пригнанный паркет, я перенес свое внимание на стены, они были обшиты деревом. Все было выполнено в стиле этакого скандинавского шале, но было пронзительно холодно. Надев на себя тельняшку, две рубашки, свитер, пиджак, бушлат да еще и шарф, я вышел в коридор и спустился в вестибюль. В вестибюле мне сказали, что кофе, конечно, будет, но нужно ждать, повар еще не приехал, он ночевал не в отеле, а у себя дома. Что туалетом можно воспользоваться для малой нужды, а для большой вот, пожалуйста — горы. «Mountains»,— сказал мне тот же ночной хлопец в хаки, он, видимо, дежурил и днем. «Cold,— сказал он.— Very cold».

Я вернулся в свой номер, стараясь не дышать, отлил в зловонное жерло туалета, хотел просмотреть свои записи в блокноте, но было так холодно, что мне пришлось хлебнуть из фляжки несколько глотков огненной сливовицы. Стало чуть легче, я перестал дрожать от холода. Но работать, разумеется, было невозможно. Я вложил мой пистолет в кобуру на поясе и вышел. В коридоре мимо моей двери шла седая женщина с сигаретой, в брюках и в толстой вязаной кофте. «Good morning»,— сказала она и улыбнулась. По виду ей совсем не было холодно. «Я знаю, кто вы,— сказала женщина и назвала мою фамилию.— Пойдемте ко мне, у меня есть керосиновая плита».

Я поблагодарил и пошел за ней. Через несколько дверей от моей двери она остановилась. Мы вошли в помещение вдвое больше моего, и там было тепло! О какое счастье, там было так тепло, что через некоторое время мне пришлось снять бушлат.

«Я сделаю кофе»,— сказала женщина и сбила пепел в неприлично большую металлическую пепельницу, где уже было много пепла и окурков. «Это не будет очень хороший кофе. Но пусть такой. Не знаю, как вы, а я не могу начать день, пока не выпью кофе». В глубине помещения стояли столы, два или три, на них лежали бумаги. За столами сидели мужчина и молодая женщина. Женщина вложила лист в пишущую машинку и стала стучать по клавишам. В это время моя новая знакомая забила молотый кофе из пакета в кофеварку под названием «Занзибар». Почему я ее узнал, такую кофеварку, потому что такая же была у меня в Париже.

— А теперь давайте знакомиться,— сказала она.— Меня зовут Билана. Я член Государственного Совета Республики боснийских сербов.

— У меня такая же кофеварка,— сказал я,— вы знаете.

— Очень удобная,— согласилась она,— можно варить кофе в любых условиях, на костре, где угодно…

— А где вы так выучились английскому?— спросил я.

— Преподавала в Соединенных Штатах. Я профессор.

— Радован Караджич, ваш президент, тоже профессор, так я слышал?

— Радован — профессор психиатрии. Вы еще не познакомились?

— Нет,— сказал я. Я только вчера вечером прибыл в Пале. До этого был в округе Вогоща и ходил в Гербовицу с отрядом.

— Это вы зря сделали,— мне показалось, что она поморщилась.— Там опасно, мы не должны были занимать этот квартал. Но Радован уступил генералам, они требовали продемонстрировать нашу мощь. Я была против. Мы не должны выглядеть агрессорами.

Видимо, у меня было лицо ничего не понимающего человека, потому что она рассмеялась:

— Я вижу, вы не искушены в нашей политике…— «Занзибар» в это время заквохтал как захлебывающаяся курица. Это означало, что последние плевки кофейной влаги поднялись из нижнего сосуда в верхний. Профессор Билана разлила кофе в две чашки. Одну получил я. Отхлебнул. Жизнь мгновенно сделалась в несколько раз лучше.— Сигарету?— предложила она.

— Спасибо, бросил… Вы говорили о вашей политике…

— Ну да, о нашей многострадальной политике. Садитесь…

Там было несколько стульев, и я сел.

— Двигайтесь ближе к плите,— сказала она.— Тут теплее.

Я послушно подвинулся.

— В нашей республике, и в правительстве, и в ГосСовете, есть «ястребы» и есть «голуби». Есть партия генералов. Генералы у нас, как и полагается генералам,— «ястребы». Самый главный генерал у нас — генерал Радко Младич. Он же и главный «ястреб».

— Я познакомился с ним в Белграде,— сказал я.

— О! вот как! И чего он от вас хотел?

— Военной помощи со стороны России. И экономической.

— Ну да,— вздохнула она.— Ему надо заправить свои танки и ворваться в Сараево. Однако нам не нужно этого делать. Как раз этого нам не нужно делать. У нас и так 72% всей территории республики. Запад и без этого обвиняет нас в геноциде мусульман. Я не сомневаюсь, что мы легко захватим Сараево, но как только мы его захватим, к нам сюда придут международные силы ООН и вышвырнут нас…

— Мне стало понятно, что вы «голубь». А какую позицию занимает президент Караджич?

— Радован? Он то «ястреб», то «голубь». На него очень давят генералы, хотя это он сделал Младича генералом, вы знаете? Младич был полковником…

Она затянулась сигаретой. В этот момент я вспомнил, что знаю этот тип женщины. Ей лет пятьдесят с лишним, это тип профессорши американского университета. Некогда, видимо, красивая, с возрастом опростившаяся. Чуть подкрашенные губы, загорелые морщины, не располневшая; сигарета — символ независимости в женщине. Я видел таких женщин в Лос-Анджелесе, и в Корнеле, и в Беркли. По происхождению американки, русские, немки, польки, но типаж тот же. Всегда демократических взглядов, готовые сцепиться с мужчинами… нет, повернем дело так: не демократических даже, но прогрессистских взглядов.

Она заметила, что я ее изучаю. Я счел нужным пояснить:

— Я шесть лет прожил в Америке. Бывал в университетах и кампусах. Вы похожи на американку.

— Ничего удивительного,— она пожала плечами.— У них есть чему поучиться. Разве нет?

— Да,— сказал я.— Жаль, что их интересы противоположны вашим. Сербы такие же крупные, сильные, решительные мужчины и женщины, как янки. Они — как бы американцы Балкан. Только почему же Запад с мусульманами?

— Опасность исходит от Германии,— сказала она мрачно.— Америка не хочет ввязываться в балканские распри. Германия, воссоединившись, потому что ваш Горбачев им позволил, теперь восстанавливает свою зону влияния. И интригует против Сербии, пытается возмутить против нас всю Европу. С нами только Греция. А ваша Россия отстранилась.

— Да,— сказал я,— это наш позор.

— Они еще пожалеют, что поддержали мусульман в центре Европы…— Она взглянула на часы.— Мне пора. Сегодня важное заседание ГосСовета. Я надеюсь, Радован устоит против генералов. Они будут требовать наступления на Сараево.

— А можно мне с вами?— вдруг напросился я.

— Заседания ГосСовета всегда закрыты для публики. Мы держим их в тайне, и даже проходят они всякий раз в разных местах.

Я чувствовал, что она колеблется.

— Я не помешаю,— заметил я совсем глупо.— А вдруг чем-нибудь смогу помочь.

Тут она посмотрела на меня тем же взглядом, каким неделю до этого смотрел генерал Младич. Думаю, она поверила на время, что я очень влиятельный русский, если не эмиссар Кремля, то…

— Поехали,— сказала она.— Но если другие будут против, вам придется уйти.

— Без проблем,— сказал я.— Жду вас у выхода.

*

Билана появилась очень скоро. Член Государственного Совета лишь чуть ярче подмазала губы. На ней была шуба, и свежая сигарета в губах. Мы сели с ней в высокий военный автомобиль типа «джип», сзади в микроавтобус сели охранники с автоматами, конечно.

— Я должна бы надеть вам на глаза повязку,— рассмеялась она,— чтобы вы не видели, куда мы едем, но я уж вас не стану пугать.

Мы ловко виляли по высокогорной дороге.

— Вы поняли, что тут очень красиво?— спросила она.

— Ну да. Тут что, горный курорт?

— Не угадали. А впрочем, и да, и нет. Все это построено было для Зимних Олимпийских игр в 1980 году. Вы помните игры в Сараево? И отели, в том числе и тот, где мы с вами проживаем в крайнем неудобстве, и трассы, и вот этот бетонный желоб для бобслея, взгляните налево, видите, наши солдаты приспособили его для жизни, покрыли сверху досками и превратили в блиндажи.

Действительно, гигантский желоб бобслея был обитаем. В одном месте на нем были вывешены солдатские одеяла, чуть поодаль сушилось белье. Непонятно было, как они там спят, должно быть, постоянно сползают друг на друга.

Мы проехали через несколько КПП и поднялись по лестнице в некий комфортабельный барак на сваях. Солдаты интенсивно стучали ботинками по деревянным ступеням так, что Билана попросила их не стучать. Вслед за нами, взвизгнув тормозами, я услышал, замер черный автомобиль президента. Я обернулся в дверях и успел увидеть Караджича, крупного мужчину с длинными седыми волосами, в длинном расстегнутом пальто с поясом. Караджич, как выяснилось позже, принципиально никогда не надевал военной формы. Произошла некоторая заминка с моим пистолетом. Естественно, что офицер, отвечавший там за всю безопасность, воспротивился моему вхождению в помещение, где собирались высшие чины государства, с пистолетом. Офицер долгое время не мог понять, кто я такой, и был по этому поводу очень зол. Я сдал ему свой пистолет, но он все равно был зол. До тех пор, пока не появился генерал Младич и не протянул мне руку первый. Офицер тотчас успокоился, и я прошел в помещение, где должно было начаться заседание. Караджич зашел последним и уселся за некое подобие круглого стола, у которого уже сидели все члены Государственного Совета. Они позволили мне даже сделать несколько фотоснимков моей примитивной «мыльницей» фирмы «Кодак». И начали заседание. Из того, что я мог понять, более по интонации, чем по смыслу, «ястребы» и «голуби» тотчас сцепились. Видимо, не желая иметь свидетеля своих распрей, минут через пятнадцать они попросили меня покинуть зал.

— Don't be offended?— сказала мне Билана,— now we should talk about secrets of the State. Каждое государство имеет свои секреты, не так ли?

Меня отвезли в Pale, в офицерскую столовую, где я просидел несколько часов и познакомился с двумя десятками офицеров и гражданских служащих правительства. Жаль, что там не подавали вина, у них был установлен недавно сухой закон для таких мест. Но я сходил несколько раз в туалет и там прикончил мою фляжку. Я чего-то ждал, интуиция подсказывала мне, что мне следует ждать. Мне нужно было за что-то зацепиться.

И как со мной всегда бывает в таких случаях, судьба сама шагнула мне навстречу. В военной столовой появилась вдруг группа лиц явно иностранного происхождения, один из них с телекамерой, впрочем зачехленной. Съемки и фотографирование в военной столовой были запрещены, о чем повествовал клочок бумаги на входной двери. Группа лиц получила от раздатчиков свои порции еды и уселась недалеко от меня, сбоку. Я их частично видел, а частично мог догадываться об их движениях. Удовлетворив свой аппетит, они, я увидел, стали осматриваться. И обратили внимание на меня. В темных очках, коротко остриженный, в кожаном пиджаке, с пистолетом на поясе и синих джинсах, я выглядел неординарно среди армейских хаки сербских офицеров. Группа пошушукалась, затем один из них подошел ко мне и заговорил по-английски.

— Простите, вы Эдвард Лимонов, не так ли? Мы — телекомпания Би-би-си. Я режиссер — Пол Павликовски. Я приехал сюда снимать документальный фильм о Сербской Боснийской республике и о ее президенте Радоване Караджиче. Я вас узнал, Эдвард, я читал несколько ваших книг по-английски. Завидев вас, у меня появилась такая идея. Я вам сейчас изложу ее, а вы скажете, согласны вы или нет. Могу я присесть?

— Садитесь.

— Видите ли, как режиссер я намеревался вставить в фильм интервью с президентом Караджичем. Я собирался провести его сам: я задаю вопросы, он отвечает. Я осознавал, что подобная подача материала — банальна, но другого выхода не видел. Заметив вас здесь в столовой, я придумал вот что: вы возьмете для моего фильма интервью у президента.— «Лимоноф же говорит по-английски»,— подумал я.— К тому же у сербов и русских одна вера, ваши народы дружили веками. На ваши вопросы президент ответит охотнее и интереснее, чем на мои. Если вы, конечно, не против, и если господин президент не будет против. Согласны?

— Сколько это займет времени?

— По нашим подсчетам, дня три. Мы уже отсняли множество материалов.

Офицеры шумно самообслуживались за нашими спинами. Одни отдавали подносы с использованными тарелками в особое окошко, к посудомойкам, другие нагружали подносы свежими блюдами, входящие топали ногами, ведь на улице таял горный снег. Внезапно все стихло. Офицеры встали все как один.

— Президент Караджич!— сказал Павликовский.

Встали и мы. Президент, в том же длинном пальто с поясом, вошел и направился прямо к нашему столу. Протянул руку Павликовскому. Пожал руки всей съемочной группе. И пожал руку мне. Я сказал, что я «русский п'исец» (т.е. писатель), а Павликовский вдруг добавил, что у него есть гениальная идея, чтобы русский писец и поэт Лимонов брал бы интервью у сербского поэта и президента Караджича. Если, конечно, господин президент не возражает.

На солидном, но акцентированном американском английском языке Караджич сказал, что он извиняется перед съемочной группой Би-би-си за то, что заставил себя ждать. Заметив, что офицеры в столовой все стоят у своих столов, Караджич показал им рукой: «Садитесь же». Офицеры осторожно, почти беззвучно, сели, что было удивительно, поскольку это были большие и могучие сербские офицеры.

— Я вас видел на заседании ГосСовета,— сказал Караджич.— Вы друг Биланы?

— Да, с сегодняшнего утра. Она напоила меня кофе.

Караджич снял пальто и сел. Этому моменту соответствует фотография, где запечатлены он и я, там, в столовой. Слева от Караджича стопка тарелок, его длинные седые волосы обрезаны в скобку, как у школяра или Алексея Толстого, и я в темных очках, гладко бритый, по виду скорее похожий на ненавистного сербам хорвата. Караджич, мелькнула у меня в тот момент мысль, похож на профессора американского университета, как и Билана Плавшич. Таковым он на самом деле и являлся многие годы до тех пор, пока не был призван боснийскими сербами выполнить более важную роль, чем профессор психиатрии.

Продираясь сквозь толщу пятнадцати лет, а именно столько лет исчезли в пасти у времени, я вижу Караджича, офицеров, молодых и старых, с гордостью глядящих на своего президента. Где он сейчас? Скрывается в родных боснийских горах, как какой-нибудь древний консул, объявленный вне закона, и его прячут ветераны? Или же скрывается в необъятной России, может быть, сидит в некой югославской строительной фирме, предлагая клиентам буклеты и обсуждая расходы? «Голубь» Билана Плавшич находится в камере международной тюрьмы в Гааге. Так же, как и Момчило Краiшник. Затрудняюсь сейчас вспомнить, был ли он «голубем», Краiшник, но уж никак не «ястребом». Краiшнику дали 11 лет, Билане Плавшич — 9. Генерал Радко Младич скрывается, также как и Караджич. Все они, и «голуби», и «ястребы», оказались одинаково виновны в глазах европейцев и янки. Виновны в том, что защищали родные горы, свои дома, сливовые деревья и виноградники.

В чем они ошибались, если они ошибались? Они ошиблись в том, что недооценили жестокость и европейцев, и янки. За демагогией не разглядели железную пуританскую волю наказать и даже уничтожить их только потому, что сербские диаспоры мешали им осуществлять свои планы. К несчастью Сербской Боснийской республики, во главе ее стояли люди с успешным американским прошлым, а не люди с неуспешным. Профессорский опыт и Караджича, и Биланы Плавшич сталкивал их в Соединенных Штатах с людьми из мира науки, культуры, интеллигентности. И Америку Караджич и Билана представляли по тем коллегам-профессорам, по вольному духу Корнеля и Беркли. В то время как Америкой управляют полуграмотные патриоты-миллионеры из Техаса и всяких медвежьих углов. В расчете на разум сдалась Плавшич, и даже лидер радикалов-националистов партии Сербска Радикальна Спилка Шешель сам поехал в Гаагу и сдался. Потому что верил в справедливость Запада. Крестьянский генерал Младич никогда не верил.

Детскими кажутся сегодня их ухищрения понравиться, не брать Сараево, рассчитывая, что этим они завоюют сердца жестоких лидеров Запада. Что «голуби», что «ястребы», заключены они в темницы. Преподав нам исторический урок.

А тогда в столовой мы сговорились с президентом встретиться наутро. Меня должен был забрать из отеля Павликовский. Благодаря Павликовскому, я три дня находился в обществе президента. Правда, Павликовский обманул меня и подставил, как западные политики сербов. Камера Би-би-си сумела поймать меня в объектив, когда я стрелял на стрельбище из пулемета. Этот кадр впоследствии был включен в документальный фильм «Сербская эпика» с подлым таким добавлением-вставкой. На секунду после показа стреляющего из пулемета Лимонова в фильм был вмонтирован кадр: мирные домики Сараево. Оказалось все точно так, как предупреждал русский Ницше Константин Леонтьев: «Не радуйтесь вниманью франков». Он правильно предупреждал. Фильм основательно испортил мою репутацию в странах Запада.

А потом они бомбили и мамку-Сербию.

Stranger in the night

Мы едем по горной дороге из Сараево. Ночь. Но фары у нас не зажжены. Едем наугад, по звуку. Слышим моторы впереди и сзади. Если зажечь фары, то нас обязательно расстреляют. Либо из миномета, либо из гаубицы — это самые распространенные в армии мусульман боевые средства. Самое легкое, что с нами может случиться,— это если нас расстреляют из пулемета. Дело в том, что если город Сараево почти полностью занят мусульманами, то вздымающиеся амфитеатром вокруг Сараево горы хаотичным образом представляют из себя чересполосицу фронтов. Позиции сербов и мусульман там перемешаны. Мне пришлось побывать на сербских позициях на склоне огромной лесистой горы, где книзу от нас позицию занимали мусульмане, а выше по склону тоже находилась мусульманская позиция, в то время как саму вершину удерживали сербы. Земли на самом верху прочно удерживают сербы.

Бои в этих местах осенью 1992 года были столь интенсивны, что даже начавшийся листопад не смог скрыть толстого покрова из отстрелянных гильз от пулеметов. Наиболее распространенная модель пулемета — ПАМ, 12,7 миллиметра, системы «Браунинг». Как они попали в большом количестве на югославские войны, мне неведомо. Возможно, югославская армия имела их на вооружении. При стрельбе пулемет 12,7 «браунинг» издает характерный отчетливо клацающий звук, как будто работаешь на тяжелой машине для штамповки металлических деталей. Пулемет ПАМ в руках воина дает ему мощную силу. С ним лучше управляться вдвоем, чтобы не перекашивало ленту. С таким пулеметом можно перебить стадо слонов в несколько минут.

Мы боимся луны. Если она появится, то у нас значительно уменьшатся шансы остаться в живых. Вдоль дороги смерти, мы знаем, видели днем в бинокль, валяются каркасы сгоревших автомобилей. Автомобили были подбиты либо в лунные ночи, либо потому, что водители предпочли включить на мгновение фары, опасаясь свалиться в пропасть. Вместо пропасти большинство включающих фары бывают поджарены.

В машине нас трое. Солдат Ситкович за рулем. Председник Душан Матич рядом с ним на переднем сиденье. Председником чего Душан являлся или является, я не знаю. Он мой попутчик. Я взял его в машину, которую выделили мне, чтобы я выбрался наконец из объятий Сараево. Матич — человек лет тридцати. В гражданском сером костюме, в клетчатой рубашке с преобладанием красного и в черном полупальто. На голове кепка. К Ситковичу я испытываю самые лучшие чувства. Во-первых, его фамилия напоминает мне фамилию моего школьного приятеля Витьки Ситенко. Витька потом стал уркой и бандитом. Сидел в тюрьме, курил анашу, но мы дружили с ним. Во-вторых, солдат Ситкович привез меня из Белграда неделей ранее сюда, в Боснийскую Сербскую республику, в веселой компании. Мы везли в Боснию контрабандный алкоголь и не отказали себе в удовольствии отведать наш товар. Отведал его и водитель. В результате мы часов пять пели сербские частушки, одни и те же:

Тито маэ свои партизаны,
А Алия свои мусульманы…

И опять и опять одно и то же… И нам не надоело.

Мы едем очень медленно, чтобы не свалиться в пропасть и не врезаться друг в друга. Ибо нас выехали из Сараево с десяток машин. Все с дистанцией в сотни метров друг от друга. Скорость оговорена. Однако все может случиться.

И случилось. Может быть, у мусульман на позициях установлена акустическая аппаратура. А может, ветер, горный, осенний, пахнущий грибами, гнилью, раскопанной землей, донес до них звук моторов наших автомобилей, но по дороге открыт огонь. Мы слышим звуки разрывов и видим букеты этих разрывов, бьющие по дороге. Автомобиль впереди нас подбит. Он утыкается мотором в скалу и вспыхивает. Так как скорость небольшая, то автомобиль просто воткнулся носом и, кажется, даже не помялся. Автомобиль отчетливо виден нам, видно, как он теперь заваливается набок. Дверь отворяется, оттуда вываливается человек. Ползет прочь. За ним в двери виден второй пассажир автомобиля.

— Езжай быстрее!— Душан Матич, председник чего-то, жесткой рукой вцепился в плечо Ситковича.

— Там раненые! Надо помочь людям!— Ситкович хрипит сиплым ненатуральным голосом.

— Мы не сможем помочь все равно. Проезжай!

Мы, как в замедленном кино, тихо и плавно проезжаем мимо пылающего автомобиля. Затем Ситкович включает скорость, и мы несемся вперед, прочь от пылающего факела на дороге.

Нам слышно, что вдруг сзади, как порыв крупного дождя, пулеметные очереди ударяют по обшивке обреченного железного ящика с людьми. Вдогонку нам слышны крики. Ночь смыкается за нашими спинами. Ситкович на мгновение включает фары. Самый опасный участок мы проскочили.

Эгоистическая радость охватывает нас, знакомая тем немногим, кто когда-либо избегал подобным образом гибели. Я оборачиваюсь. Яркой точкой в ночи сияет объект смерти. Но точку скоро скрывает поворот дороги. Ночь. Мы молчим.

Собственно, мы до буквы следовали инструкции, полученной перед выездом всеми экипажами автомобилей. Не останавливаться, если один или любое другое количество автомобилей будет подбито. Попавших в беду не спасешь, а у наших противников хорошо выработанная практика подобных нападений. Бьют по колесам, затем по бензобаку, поджигают и при свете пылающего автомобиля добивают пассажиров. Раньше ездили колоннами, но, когда был уничтожен целый караван, запретили ездить колоннами. Уничтожили караван просто: подбили первый и последний автомобили. Дорога узкая, съехать с нее невозможно. Всего через несколько лет чечены применят эту боснийскую тактику в Чечне против русских войск.

Отъехав километров с десять, Ситкович включает фары.

Тито маэ свои партизаны,
А Алия свои мусульманы…

— затягиваем мы.

На самом деле это единственная сербская частушка, которую я знаю. Ситкович хочет сделать мне приятное.

А что, мы остались живы! А тем мужикам в автомобиле, ехавшем впереди, им не повезло. Если совершать подобные подвиги ежедневно или даже раз в неделю, риск быть поджаренным и продырявленным увеличивается.

Останавливаемся, достигнув сербских позиций. Горят костры. Солдаты копают окопы. Такое впечатление, что мы приехали не туда, куда собирались добраться. Но, слава Богу, мы попали к сербам. Сегодня ночь красной ленты. Это значит, что сербы привязали к погонам и к рукавам красные ленты или шнуры. В прошлую ночь знак отличия своих от чужих был белая лента.

Мы выходим из машины. Выясняем, куда мы заехали. Оказалось, что вместо того, чтобы подыматься постепенно вверх к столице Сербской Боснийской Республики городку Пале, мы свернули и находимся сейчас на одной из лоскутных позиций на склоне гор. Очень сильно шибает в нос острый запах осенней земли, выброшенной из окопов. Как одеколон какой-то. Можно, наверное, выпускать одеколон «Окопный». Рецепт запаха одеколона «Окопный» — рубленые корешки различных растений, включая полынь, прелые листья, кротовый помет, спящие дождевые черви, один мышиный хвост. Одеколон будет пользоваться бешеным успехом в европейских столицах: в Париже, Лондоне и Берлине…

Нам предлагают переночевать на позициях. Душан настаивает на продолжении пути. Ситкович, судя по его лицу, не очень хочет вести машину ночью. Но решающее слово за мной. Я главный в нашей небольшой команде. Я решаю ехать. Почему? Сознаюсь, что выбирать всегда тяжелый вариант доставляет мне удовольствие. Говорят, Александр Великий из Индии хотел идти все дальше и дальше на Восток, и, может быть, завоевал бы Китай, но его воины, и среди них все его командиры, отказались следовать за ним дальше. Они устали от ран и побед. И тогда Александр упал на землю и заплакал в бессильной ярости. Он жалел, что не может завоевать весь мир.

Мы сели, двери стукнули, закрываясь. Несколько солдат подняли руки, прощаясь с нами. Ситкович включил фары, потому что иначе в этих местах не проехать. Часть пути мы ехали за санитарной машиной, а когда она свернула в сторону подбирать раненых, мы продолжили путешествие одни. Сплошные стены зелено-красно-желтого леса по обе стороны дороги в окнах автомобиля. Довольно монотонная картина. Дорога плохая, кое-где размытая, а местами такая каменистая, что камни, вылетая из-под колес, попадают в стекла и, кажется, вот сейчас расколют их. Где-то в разных сторонах слышны отдаленные выстрелы, но горы и лес молчат. И их молчание сильнее выстрелов. Это могучее молчание Вселенной, в то время как выстрелы — трескотня человеков. Так мы едем некоторое время.

Солдат Ситкович злится за рулем. Я вижу это по его напряженному затылку. По затылку, шее и виду сзади на одну из челюстей всегда можно определить настроение водителя, если сидишь на заднем сиденье. Ночная езда по фронтовой дороге на таком сложном участке чересполосицы есть, конечно, сорт безумия. Поэтому я приказываю остановиться при появлении первого же костра вдоль дороги. То есть у меня возобладали чувство самосохранения и разум.

— На ночь возьмете троих?— спрашиваю я у костра. С десяток солдат полудремлют у некоего подобия очага, обложенного камнями.

— Это у лейтенанта,— отвечает ближайший ко мне солдат. Точнее, я слышу голос, исходящий из груды одежды. Что надето на «голос», не видно в темноте, но надето много.

— А где его найти?

Груда кряхтит, встает и идет вперед. Мы за ним. Проходим мимо скопления бревен, идем по листве среди деревьев и выходим к блиндажу на склоне. Спускаемся в блиндаж. Он неглубокий и с одной стороны обрывается куда-то в пропасть. Там он прикрыт бруствером из бревен и мешков с песком.

В блиндаже горит свечка. У грубого стола без ножек (доски положены на камни) сидит лейтенант. Было бы непонятно, впрочем, что он лейтенант, но груда тряпок, приведшая нас, обращается к нему:

— Лейтенант, к вам приехали. Просятся на ночь.

Лейтенант поворачивается, встает:

— Документы!

Правильно, думаю я, он же не может пустить в расположение части каких-то strangers, прибывших из ночи. Он подносит мой паспорт к свечке.

— Как сюда попали?

Я называю ему имена. В первую очередь председателя Скупщины Сербии Предрага Марковича, затем президента Боснии Караджича и председателя Радикальной партии Сербии Воислава Шешеля на случай, если лейтенант вдруг окажется националистом. Лейтенант не удовлетворен.

— Дозволу имеете?

Я имею «дозволу», я просто забыл про нее, хотя «дозвола» (разрешение на пребывание в Боснийской Сербской республике) важнее любых громких имен. Даю ему «дозволу», обычную бумажку с лиловой печатью. Он удовлетворен. С Ситковичем и Матичем лейтенант управляется быстро, у них ведь сербские удостоверения.

— Можете лечь здесь,— указывает он на нары. Там два места заняты спящими фигурами военных, только одно свободно.

— Но это ваше место?

— Мне все равно проверять посты. Ложитесь. Ваших людей разместим в соседнем блиндаже.

Он уходит с Ситковичем и Матичем. Последним уходит Матич. Вид у него злой. Я ложусь на деревянный настил в чем я есть, то есть в бушлате, только снимаю ботинки. Натягиваю на себя военное одеяло лейтенанта. И проваливаюсь в сон.

*

Просыпаюсь от воя мин. Отвратительный звук нарастающего свиста. Вскакиваю. И ударяюсь головой о потолок блиндажа. Бежать незачем, я и так в укрытии. Лучшего укрытия не будет. Фигуры военных рядом со мной двигаются было, но, видимо вспомнив, как и в моем случае, что находятся в укрытии, замирают, выжидая. Уже светает.

Обстрел продолжается минут десять и начинает стихать. Не внезапно заканчивается, когда наступает окончательное молчание, но, видимо, противник переносит огонь на соседний участок фронта. И потому обстрел затих, отдаляясь. Я сажусь на нарах.

Приходит лейтенант. Садится рядом со мной.

— Ваш товарищ погиб,— говорит лейтенант виновато. И не глядит на меня.

— Кто погиб?— спрашиваю я и начинаю надевать ботинки.

— Тот, что в гражданской одежде. Мина попала прямо в окоп. Всех, кто там был, наповал. Ваш и наших двое солдат. Готовы?

Я встаю, и мы идем. Он впереди. Выходя из блиндажа, вижу, что у двери вместо тряпки для вытирания ног лежит знамя боснийских мусульман. Лиловое с желтыми лилиями на щите. Идем по осеннему лесу смотреть на трупы. Закапывать трупы. Все равно вокруг пахнет мокрой землей. Что окоп рыть, что товарищей закапывать — солдатское дело. Сходное с крестьянским. Крестьянам приходится много работать с землей. Солдатам также, даже в современной войне. А тут и война несовременная. Трупы находятся невдалеке. Я сразу понимаю, почему они погибли. Они улеглись в ячейке окопа, которую солдаты, расширив, превратили в некое подобие землянки. Над ячейкой существовала, видимо, временная крыша. От дождя она спасала, от мины не спасла.

Я заглядываю. Крови не видно. Они лежат в одеялах, и кровь ушла в одежду и в одеяла. Мой попутчик Матич лежит посередине, видимо, они раздвинулись ночью, чтобы дать ему место. В такой тесноте их всех пропороло одними же осколками.

Подходит солдат Ситкович. Прыгаем в окоп. Все вместе начинаем извлекать трупы. Начинаем с Матича. Берем его за ноги в черных носках. Тащим, чтобы выдвинуть его из соседствующих двух трупов, как из пенала. Нога у него еще не ледяная, как у трупа, еще не захолодела, отмечаю я. Однако кровь уже не течет, свернулась. Подымаем. Видимо, он весь нашпигован металлом, поскольку одеяло выглядит как сито. Кладем Матича на мокрую траву, застланную осенними листьями. Лицо и голова у него не повреждены. Только землей запорошены. Прыгать в окоп за вторым трупом мне не приходится. Солдаты уже подтянулись, и в окопе не повернуться. Ловко и слаженно вынимают оставшихся двух. Видимо, привычная печальная работа. Мы закуриваем. Ситкович и я. Хотя я бросил в 1981-м.

Лейтенант недолго совещается с несколькими солдатами о том, где рыть могилы. Начинается ветер, сильно скрипят стволами большие деревья. Серо. Сыро. Подходящая погода для захоронения мертвых. Солдаты уходят. Я вижу их, уже с лопатами и кирками подымающихся по склону. Лейтенант отходит к трупам. Становится на колени перед каждым. Шарит руками на груди. Я уже видел подобное. Лейтенанту нужны их документы. Чтобы сообщить в штаб, чтобы сообщить родным. Над трупом Матича он задерживается. Выпрямляется на коленях. Оборачивается к нам. Кричит:

— Рус, подойди!

Мы подходим. Кровавыми руками, одной лейтенант держит документы убитых, а другой указывает на грудь Матича.

— Крест!— говорит лейтенант.— Крест!— В голосе его звучит ужас.

Ситкович первым понимает случившееся. Он присаживается на корточки. Вглядывается в распоротые клочки клетчатой, с преобладанием красного, рубашки Матича.

— Католицки крест,— говорит он мне, подымая на меня глаза. В его глазах тот же ужас, что и в глазах лейтенанта.

Я объясняю лейтенанту, что Матич был наш попутчик, не наш товарищ. Что мы его не знаем. Также как и не знаем, что он делал в Сараево. Ситкович подтверждает.

*

Сербы отказываются хоронить католика вместе со своими солдатами. Они брезгливо несут тело куда-то вниз, положив его на некое подобие носилок из жердей. Мы видим сверху, как солдаты взгромождают тело Матича на бруствер из мешков с песком. При этом все они пригибаются, опасаясь, видимо, обстрела. Затем, вооружившись палками, они сталкивают тело вниз. Там обрыв, а внизу позиции мусульман.

— Зачем?— спрашиваю я Ситковича.

— Он же католик. Пусть его мусульмане хоронят.

Мусульмане снизу отвечают стрельбой. Тело принято.

*

Мы отказываемся от завтрака. Садимся в машину. Я рядом с Ситковичем, на место, которое занимал Матич. Глядя на мокрую стену деревьев, я думаю: «Кто он был, этот католик? Шпион, пробравшийся в сербский сектор Сараево? Просто опрометчивый человек, по семейным или личным обстоятельствам оказавшийся среди чужих и имевший храбрость и глупость носить католический крест среди враждебных военных? Никто никогда не узнает… Stranger in the night».

Ситкович, сжимая руль, затянул:

— Тито маэ свои партизаны…

И я подтянул:

— А Алия свои мусульманы…

Атака

Когда гражданские узнают, что ты был на войне, они обычно спрашивают:

— Ты кого-нибудь убил? Как это было?— При этом они, видимо, ожидают, что ты им расскажешь о том, как «он» смотрел в твои глаза, ты — в его глаза. А перед смертью «он» тебе что-то прошептал, и ты теперь всю жизнь терзаешься. То есть гражданские ожидают, что произошла сцена в духе Достоевского: большие глаза, зрачки, прикрытая ладонью рана.

На самом деле в войне все не так. Война — это не дуэль и не фехтование. Ты никогда не можешь быть уверен, даже в атаке, кто ответственен за труп, на который ты выбежал,— ты или бегущий рядом товарищ. Чья пуля его сразила — никто тебе не определит. Конечно, если только ты не снайпер, снайпер видит, кого снимает и как тот падает. А в жизни рядового бойца, он редко попадает в ситуацию, когда выскочил прямо на врага, и вот ты его «клац», и он ногами «брык» у твоих ног.

Гражданские меня вообще возмущают своим идиотизмом. Они неповоротливы, медленно ходят, ленивы как коровы и не умны. Я много раз убеждался в их неполноценности, когда прибывал вдруг с войны в свой Paris. Как они были медлительны! Как они меня раздражали!

Люди, побывавшие на войне, другие. Однажды на коктейле в издательстве «Albin-Michel», помню, я встретил парня-француза. Мрачный такой тип. Он воевал за хорватов. Когда нас познакомили французские злорадные интеллектуалы, то они, видимо, надеялись, что мы кинемся убивать друг друга. Но мы, сдержанно поздоровавшись, вдруг отошли в сторонку, увлеклись разговором, перешли на «ты», выпили много shots of whiskey и в конце концов расстались чуть ли не друзьями. Мы оказались друг другу много ближе, чем все эти интеллектуалы в очках и буклированых пиджаках. Мы месили одну грязь там, в горах и холмах на Балканах. Он, может быть, видел меня в прицел своего карабина, так как он был снайпер. Ведь оказалось, что мы были в одно время на том же участке фронта. Впрочем, дальше углублять знакомство мы не стали. Осторожность бывалых ребят сделала свое. Мы любезно обменялись фальшивыми телефонами, но даже по этим фальшивым не пытались позвонить друг другу. Я не звонил, а что он не звонил — я уверен.

Теперь о военном деле. Оно не хитрое. Рядовым бойцам его чуть-чуть преподают, если есть время. Однажды я попал в места, где располагалась военная школа. Это было в Боснии. Там у них был даже танк Т-80, и можно было научиться его водить. Но поскольку войны на территории Югославии в 90-е годы не были большими войнами, то основная военная работа заключалась во взятии и прочесывании небольших городков, сел и поселков городского типа. Так вот, военную школу эту держал один симпатичный кадровый военный, по званию капитан, эмигрант-серб из Австралии. Там у них была построена учебная такая улица. И на ней учили, как брать городок. Бойцы подразделения были разбиты на два ручейка. Идущие по одной стороне улицы должны были контролировать одновременно и первые этажи домов (и подвальные окна, разумеется, тоже) на своей стороне улицы. А вторые этажи (если таковые имелись), их контролировали бойцы другого ручейка, текущего по другую сторону улицы. В то время, как бойцы первого ручейка контролировали окна второго этажа на другой стороне улицы. Каждый обладающий здравым смыслом, даже не военный человек, немедленно поймет, что стрелять во врага в окнах второго этажа через улицу напротив — единственно разумная позиция, в то время как стрелять во врагов с улицы снизу — бесполезное дело. Опытный вражеский боец даже не высунет тело из окна, будет стрелять не высовываясь, сбоку, вниз, скрытый стеной, снизу ты его и не увидишь. В школе учили идти плотно к зданию, близ окон пригибаться и красться под окнами. Гранаты рекомендовалось вбрасывать, приоткрыв двери. Бросать гранату в целые стекла окон строго запрещалось. Нужно было разбить окно выстрелами и только после этого бросать в проем гранату. От стекла гранату, как правило, отбрасывает, и в большинстве случаев она приземляется среди болванов, кинувших ее таким образом. Гражданские сплошь и рядом не умеют бросать в окна гранаты или бутылки с «коктейлем Молотова». Я убедился в этом ночью 3 октября 1993-го у технического центра «Останкино». Героические ребята, пытавшиеся бросать «коктейли Молотова» в широкие окна центра, старательно ползли к зданию, героически вставали и швыряли бутылки в самую ширь окна. Естественно, бутылки рикошетили в кусты, вскоре уже все кусты пылали. Мой спутник, майор, посоветовал желторотым вначале разбить окна камнями, целя не в центр, а с краю, а уже потом швырять внутрь бутылку со смесью. Они последовали совету и немедленно преуспели. Угол здания запылал.

Тактика уличного боя многообразна. В школе у капитана обучали многому: взрывным работам, связи, стрельбе из зенитных батарей, но все-таки большей популярностью пользовалось обучение тактике уличного боя. Причем на этих курсах было много девок. Я встретил там таких широкобедрых роскошных красоток в камуфляжах, что и не захочешь, а пойдешь вместе с ними отбивать городки, села и хутора.

Я начал свое повествование не для этого, но поневоле азартно втянулся. Надо отдать должное чеченцам: не стянутые российской воинской доктриной и дурацкими устарелыми тактиками, взятыми из времен Второй мировой войны, лишенные авиации и артиллерии, они быстро научились воевать с нами так, как им подсказывала реальность боя. Так, лишенные артиллерии, они сумели в уличном бою заменить артиллерийскую мощь мощью гранатометов. Конечно, никакой гранатомет не может помочь в классической позиционной войне, но в условиях уличного боя РПГ-7 многоразового пользования со сменными выстрелами оказались 100% эффективными. Чеченцы поступили так. Они придали каждому отряду (обыкновенно из пяти бойцов) несколько гранатометов, пулемет и несколько автоматчиков. Гранатометы работали по танкам и бронетехнике таким образом. По гусеницам и по колесам работали гранатометчики из подвальных этажей зданий. Подбивали обычно в узкой улице первую и последнюю машину, дабы закупорить улицу и перебить весь отряд. По бензобакам работали гранатометчики с первых этажей. И наконец, когда из загоревшихся машин выскакивали танкисты, а из загоревшихся БМП (боевая машина пехоты) выскакивали бойцы, по ним работали пулеметчик и автоматчики. Эта тактика родилась у чеченцев сама собой во время злосчастного наступления российских войск в канун Нового 1995 года на улицах Грозного.

Прошу прощения, вернусь обратно на бутафорскую улочку школы капитана глубоко в боснийских горах. Бойцы падают, ползут, сержанты кричат, бойцы потеют, смеются. На заднем плане опасно вертится Т-80, видимо, не могут справиться с танком ни ученик, ни учитель. Надо всем этим яркое горное балканское небо, пыль от танка поднялась. Вдруг сержант свистит к обеду, все встали, отряхиваются, идут в столовую. Девушки снимают каски, льются каскады волос, пахнет парфюмом. Мирная такая картинка.

Военное дело нехитрое, но учиться надо. Элементарным вещам. Часто фронт стоит. Может стоять в горячих точках и год на месте. Все пристрелялись к позициям друг друга, все соблюдают некие неписаные законы, все счастливы. С одной стороны не допускают нарушения правил, и с другой. Я был в одном горном регионе, помню. Фронт там пролегал прямо над селом. Сербы вышли на хутора, окружающие село, а хорваты заняли село и стояли. Продолжалось это десять месяцев. Скучно. К вечеру начинали лениво обстреливать друг друга. Постреляв, начинали ругаться. Снизу кричат хорваты, сверху отвечают сербы. Скучно ведь. Однажды молодой солдат хорват долго ругался грязным матом про «печку матерну», то есть женский детородный орган матери. Старый солдат серб не вынес грязной ругани и пристыдил молодого человека. Очевидцы говорят, что он упрекнул парня, мол, оружие взял в руки, форму надел, а такие непочтительные вещи говоришь о матерях. Матерей уважать надо. Самое интересное, что молодой солдат хорват затих. Ему стало стыдно.

Другой солдат рассказывал, что увидел в оптику снайперской винтовки своего соседа-хорвата, которого ненавидел. Тот вышел на балкон, зевая. Дело было ранним утром. Радостно мурлыкая, он взял хороший прицел, и в это время на балкон выбежал маленький сын соседа.

— Я не убил его,— сожалел потом серб,— мальчика жалко стало.

Войны 90-х годов в «горячих точках» были все как одна, на самом деле крестьянские войны за землю между народами. Хорваты против сербов, мусульмане против сербов, армяне против азербайджанцев в Нагорном Карабахе, абхазы против грузин в Абхазии и так далее. Заметьте, что земли все плодородные, южные. Богатые виноградниками, фруктовыми садами. Никому в голову не пришло воевать за однокомнатные квартиры в мерзлых бетонных коробках.

Когда фронт сдвигается, это случается по немногим причинам. Либо начальство решило волевым усилием победить раз и навсегда, либо, ополоумев от скуки, местные военные ринулись вперед. Будь что будет, лишь бы не эта рутина. Когда снайперы обстреливают одни и те же объекты и пуля втыкается в сосну аккуратно на 30 сантиметров выше головы, хочется сломать систему.

В Еврейски Гроби атаку начали из-за меня. То есть я так полагаю, что они решили меня проучить. Вывести меня на чистую воду, может быть втайне желая доказать мою слабость. Во всяком случае, мне так казалось. Они пожелали меня испытать.

Не все там были четники. Их позиция была чуть в стороне, рядом с нашей. Но они заявились туда, услышав, что я приехал. В черном все, с бородами, папахи черные на головах. Четники — это сербские националисты. Они и спровоцировали атаку, после того как сами стали стрелять. По кому? По мусульманам, конечно, ибо над Сараево нам противостояли мусульмане. А место называлось Еврейски Гроби, т.е. Еврейское Кладбище. Оно и было кладбищем, там лежали плиты на ничейной земле внизу. Я это увидел потом, во время атаки. А первым стал стрелять я. Вот как это вышло.

Когда мы приехали, там только что стихала предыдущая волна обмена любезностями, еще постреливали. Мы бросили машины и побежали, пригибаясь, к сербским позициям. Прежде всего, позиции охранял длинный каменный дом о двух этажах, усиленный спереди еще одной каменной кладкой, каменной, я настаиваю, а не кирпичной. Потому это был прочный дом, и с сербской стороны всегда можно было там укрыться. Не укрывал он только от мин, мины летят сверху, но я не слыхал об обстрелах этого участка из минометов, из чего понял, что минометов у противостоящих на этом участке мусульман не было. Дом как укрепление был продолжен каменными стенами. Угол этой крепости был превращен в дзот, представлял из себя врытую в землю как бы башню. В ней у сербов стоял крупнокалиберный пулемет, стрелявший убойными штуковинами диаметром 12,7 мм. Наши укрепления, то есть дом, каменная стена и дзот, к тому же еще находились на возвышении. Враг находился где-то за открытым пространством (сербы вырубили все деревья на расстоянии 50 метров от их укреплений), за зелеными зарослями леса, так враг находился еще и ниже сербских позиций на пару метров.

Мы пробежали в тень дома, встали там кучкой и говорили обо всем на свете. О «турчинах», то есть о мусульманах, и их укреплениях, о Слободане Милошевиче, о президенте Караджиче, о ценах на сливу и сливовицу. Четники подоставали из-за голенищ сапог и из карманов своих живописных одежд фляжки и наперебой угощали меня. «Рус» был им интересен. Одновременно в их ухмылках и в оскалах зубов (зубы у них были не ахти в каком состоянии, недоставало зубов у многих, что придавало им совсем уж достоверно разбойничий вид) я видел некое недоверие, некий вызов мне. В этом вызове ничего необычного не было. Любой коллектив, особенно мужской, всегда пробует новичка на зуб. Тем более что в сербских газетах обо мне писали как о националисте, «советнике ультранационалиста Жириновского». Кто такой Жириновский, четники и сейчас, наверное, не знают, но националист «рус», то есть я, стоял перед ними и не был похож на националиста. Не имел бороды и усов, прежде всего. Бритый гладко, как хорват, да еще и обручальное кольцо (как я позднее выяснил) я носил по причине разбитого сустава пальца не на той руке.

Они стали пробовать меня на зуб. Подошел бородатый четник с кокардой на папахе, представился: «Мишо». Протянул мне свой автомат с большим прикладом: «На, рус, постреляй из нашего сербского «Калашникова»». Я посмотрел, поставлен ли автомат на стрельбу одиночными. Навел прицел на зелень. Отдача была необычно сильная. «Буф!» — ударило меня в плечо. Еще раз — «Буф!». Как известно, по синякам на правом плече опознают бойцов, переодевшихся в гражданскую одежду. Сделав выстрелов пять, я остановился. Мишо-четник похлопал меня по плечу: «Стреляй весь магазин, рус!»

— Я не привык палить в никуда,— сказал я, протягивая ему автомат.— Еще я слышал, что у вас с турками перемирие.

— Кончилось перемирие, рус.— Мишо не брал из моих рук автомат.— В одиннадцать часов турки должны были передать нам тела наших юнаков. Не передали. Конец перемирию. Сейчас двенадцать.

— Конец,— подтвердил совсем юный четник и вскинул на плечо трубу одноразового гранатомета.

Буу-уу-уэ!— как петарда вылетела из трубы граната и, взрезав зелень, помчалась на невидимых за зеленью турок.

Турки не заставили себя ждать, и со всех участков фронта, со всех сторон зацокали пулеметы, забулькали гранатометы и застучали автоматные очереди. Заговорил и наш дзот, оттуда, отсекая ветви кинжальным огнем, заработал «браунинг». Второй пулемет, судя по звуку, той же модели (кстати, распространенной в сербской Боснии в те годы, хотя «браунинг» 12,7 — это вообще-то авиационный пулемет), заговорил с фронтальной стороны дома. Я увидел, как несколько солдат стали разваливать камни стены неподалеку от дзота.

— Эдуард! Рус!— кричали мне те, кто привез меня.— Сюда! Там опасно!— Это были люди из правительства республики.

— Сейчас будет атака, ты с нами, рус?— кричал мне в ухо Мишо, поскольку стрельба стояла такая уже, что слов было не разобрать. Мы с ним прижались к стене, потому что «турчины» вели в нашу сторону интенсивный огонь. Это было видно и по ветвям, срезанным и падающим в нашу сторону, и по редким, но хлестким ударам пуль о камни укрепления.— На, рус, хлебни!— Мишо совал мне в руки фляжку.— Держись рядом!— Я хлебнул. Хорошо обожгло полость рта.

— Эдуард! Эдуард! Рус! А рус!— кричали гражданские из правительства республики. Они прятались теперь у самого дома, сидели на корточках.

— Я жив! Все в порядке!— закричал я.— Жив!

Видимо, это успокоило людей из правительства. Они замолчали и занялись собой. Может быть, передавали фляжку из рук в руки друг другу. Стихла и стрельба вдруг. Не совсем прекратилась, но стихла.

— Идемо? Идемо?— спросили четники друг у друга. И вдруг устремились туда, где солдаты закончили разваливать стену. Один за другим они бежали к пролому и прыгали вниз.

То же самое сделали и мы с Мишо. Я едва удержал автомат. Высота там оказалась не менее двух метров. Разбившись поодиночке, бойцы побежали к зеленому массиву, стараясь, видимо, как можно скорее проскочить открытую местность.

Упомянул ли я, что стояла осень? Так вот: была осень. Начало октября над этими Еврейскими Гробими. С поправкой на то, что это Балканы, то есть куда южнее Крыма. Я был в одном из своих многочисленных бушлатов (у меня был период в жизни, когда я носил только бушлаты). И вот я бегу как спринтер среди пней и кустарников, вспотел в бушлате, ожидаю пули в лоб либо в корпус тела. Бег среди пней — не самое увлекательное действие. Автомат Мишо висит у меня на груди. Ибо не даром же я побывал до этого в Приднестровье, а еще раньше на 1-й Сербской войне на территории, называвшейся Республика Славония и Западный Срем. Ремень у Мишо был отпущен, и автомат у меня на груди под правой рукой, удобно. Целевой выстрел я сделать не смогу, но повести красиво, как в кино, «веером от живота» — легко! Перед тем как прыгать вниз, я инстинктивно поставил рычажок на стрельбу очередями. А может, не инстинктивно, а может, увидел, как другие ставили, ну и сдвинул его. Бежать среди пней — значит, поневоле бежать зигзагами. Бегу зигзагами, думая, что в меня таким образом труднее попасть.

Мишо я увидел, только когда мы углубились в заросли. Там, конечно, был не лес, просто старое еврейское кладбище, где давно никого не хоронили, оно поросло так хаотически, как хотело. В некое советское послевоенное время титовские власти разрешили строить там вокруг дачные участки. Короче, все это поросло стволами крупными и мелкими, и скелеты дачных домиков иногда возникают. Я вспомнил, как меня учили: не больше пяти выстрелов с одной позиции, так меня учили ходить в атаку (ну не спрашивайте где, сказать не могу), и поставил автомат на одиночные. Из-за толстого дерева три выстрела, и вперед… Залег у камня, из-за камня три выстрела, перекатился зачем-то (жить хочется, вот зачем) и прополз быстро вперед. А где перед — ясно, все в том направлении движутся.

Оделся я слишком жарко. Под бушлатом — кожаный пиджак, под пиджаком свитер, правда хлопковый sweatshirt, еще майка. Пот лоб заливает. Хорошо, волосы короткие. Встал, бегу. Укрылся у дерева. Три выстрела. Бегом. Плита, мхом вся поросшая, лежит на другой плите. Может, могильная. Времени нет разглядывать. Почему три выстрела? А это перестраховка. Чтоб труднее было засечь. У плиты я задержался, подумав почему-то о том, где же ограды на еврейском кладбище? Или евреи не ограждают свои могильные камни каждый? А потом вспомнил, что в детстве я прожил много лет рядом с очень старым еврейским кладбищем, и там тоже не было оград. Должно быть, их все и на Украине, и в Сербии давно растащили на металлолом. Пахло трухлявой пряной гнилой осенью. До этого несколько дней шли дожди. Пахло плесенью.

Мишо упал на землю возле меня. Смеется. Достает фляжку.

— Держи, рус!

Глотаю. Убеждаюсь, что тотально правильно выдавали фронтовые сто грамм. От нескольких глотков нечеловеческая сила. Вскакиваем. Бежим.

Бежать дальше некуда, мы достигли их укреплений. У них перед их укреплением также повырубаны деревья. И они не ленились. Их голое пространство перед их укреплением шире нашего. Залегли. Шепчемся. Наблюдаем. Видим два тела, лежащие меж пней. Свежие тела, потому что не успели ничем порости. Подмяли траву. Вокруг давно мертвого трава выглядит иначе.

— Это не сербы,— шепчет мне Мишо. Я молчу.— Это турчины, мы их застрелили,— бубнит Мишо. Я молчу. Потому что не знаю.

— Что дальше?— шепчу я Мишо.

— Капитан решит.— Мишо начинает вертеться, оглядывая нашу группу, лежащую среди пней.— Где капитан?— спрашивает Мишо у меня.

— Не знаю.

Такое впечатление, что мусульмане нас не видят. Мы перестали стрелять, и они перестали. Лежим. Смотрю на часы. На секундную стрелку, потому что от минутной тут толку нет. Минутная фиксирует гражданское время. Я смотрю на секундную стрелку. Смотрю и не могу наглядеться. Она показывает мне не время. Всем случалось рассматривать какой-нибудь шнурок на своих башмаках, или трещину в стене, или свою собственную грубую кожу на руке, на костяшках кулака? Обыкновенно человек совершает это созерцание в состоянии глубокой задумчивости о чем-либо ином. Предмет задумчивости вовсе не шнурок, не трещина и не кожа. Предмет иной, но сосредотачивает вас на мысли об ином предмете как раз шнурок, трещина, дактилорисунок вашей кожи. Я думал о гребаном капитане, где он. Нас тут счас всех на хуй поубивают в печку матерну, а он где?

К нам подползает ближайший солдат:

— Капитан велел открыть неприцельный огонь и брать укрепление.

— В печку матерну,— говорит Мишо.

— В печку матерну,— повторяю я. Солдат уползает.

Далее происходит следующее. Мишо переводит автомат в его руках на режим стрельбы очередями. Мои глаза покидают секундную стрелку, останавливаются на мясистом листе неизвестного мне садового растения, он запылен, отмечаю я. А мои пальцы переводят автомат Мишо в моих руках на режим стрельбы очередями. Мишо успевает достать фляжку, но времени отхлебнуть у него не остается. Капитан или не капитан на правом фланге от нас испускает истошную очередь, что-то вопит, и мы начинаем стрелять и бежим, как разрозненное стадо, на их укрепление.

Они встречают нас так же истерично, как мы прибежали к ним, и нам приходится залечь, а потом отползать опять к «зеленке», то есть зеленым насаждениям, сквозь которые мы проползли в этом направлении. В «зеленке» выясняется, что у нас есть раненые, но нет убитых, что удивительно, поскольку мы полезли на их укрепление с расстояния не более трех сотен метров.

Мы остаемся в «зеленке» до темноты. Мы еще два раза повторяем попытку ворваться к ним, но захлебываемся. В результате мы теряем двоих убитыми. В темноте мы уже выпрямляемся во весь рост и отходим, вынося убитых и помогая раненым. Мы ругаемся. «В печку матерну!»,— говорит Мишо. «В печку матерну!» — говорю я. «В печку матерну!» — говорит капитан, парень лет тридцати.

Дневной счет был 2:2. По двое убитых с каждой стороны. Ну и раненые.

Пленный

Тот, кто играл на аккордеоне, не был пленным. Пленным был тот, кто играл на гитаре. Я узнал об этом уже в самый разгар пирушки, когда дым шел коромыслом, что называется. За огромным столом, таким огромным, что я такого отродясь не видал, сидели офицеры. Женщина была только одна — пышнейшая и большая блондинка, хозяйка военной столовой, где мы находились. Она приносила и уносила еду. О том, что гитарист пленный, сказал мне фотограф по фамилии Сабо. Фамилия Сабо у венгров как фамилия Ким у корейцев. Что до венгров, то они всегда в молчаливой оппозиции в Сербии. У них есть целая провинция Воеводина, где венгры чуть ли не в большинстве. Они спят и видят перенести границу и войти в состав Венгрии. Но побаиваются восставать в открытую, как это сделали хорваты и мусульмане. Можно, конечно, рассудить, что у хорватов и мусульман Югославии не было независимых государств, а у венгров есть через границу. Венгры подзуживают, сплетничают, злопыхательствуют и стучат. Во всяком случае, такая у них репутация. Этот Сабо тоже в конце концов настучал на меня. Донес про историю с пленным.

Пленный выглядел как парень, с которым некоторое время встречалась Наташка, когда мы ненадолго расстались с ней в Париже в середине 80-х годов. Как Марсель. Такие же белесые кудельки, высокий, плоский и очень потливый. Просто вот один к одному. Бывает же такое. Глядя, как он большими приплюснутыми пальцами зажимает струны, я его уже не любил, хотя и не знал еще, что он пленный.

На самом деле пленный выявился уже в конце пирушки. С самого начала была организована офицерская пирушка в мою честь при свете трех тусклых лампочек, подпитанных от автомобильного аккумулятора. Дело происходило в общине Вогошча. Округ территориально относился к городу Сараево. Меня усадили во главе стола между председателем общины господином Коприцем Райко и полковником Вуковичем. Вокруг стола нас сидело человек сорок или пятьдесят. Почти все — офицеры. Стол был уставлен закусками: ягнятина, сушеное мясо, суп горба. Военная Босния жила в те годы сытнее и обильнее, чем Россия.

Сидим, мохнатые тени от трех лампочек превратили нас в древних героев. Пьем ракию. Встаем, кричим здравицы, произносим тосты. Полковник Вукович берет слово: вручает мне, вначале исхвалив меня так, что я краснею, подарок от общины округа Вогошча — пистолет фабрики «Червона Звезда», калибр 7,65, модель 70. Я тронут, я встаю, я благодарю. Некоторые офицеры уходят на дежурство или на задание. На смену им приходят другие.

Единственная женщина огромна. Она настоящая мать всем нам. Улыбается, приносит зараз по десятку тарелок, забирает опустевшие. Я спрашиваю ее, как называется ее заведение. Неожиданно слышу в ответ абсолютно мирное, но экзотическое: «Кон-Тики». Так назывался плот норвежского путешественника Тура Хейердала, на котором он добрался до островов Полинезии, в частности до экзотического острова Пасха. Я ожидал услышать грозное военное название, а тут «Кон-Тики»…

Музыканты пришли уже часа через два. К тому времени мы меняли места за столом, как хотели, мы бродили по залу и много курили, когда они явились. Мы стали петь, а музыканты подыгрывать. То, что мы пели, напоминало русские частушки. Кто-то (по кругу, по часовой стрелке была у них очередность) затягивал куплет, а хор повторял его. Помню следующий текст. Солист: «Тито маэ свои партизаны…» Хор: «А Алия свои мусульманы». Текст требует объяснения. Сербы никогда особо не жаловали Иосифа Броз Тито, хорвата по национальности, сумевшего сплотить на короткое время народы Югославии под эгидой коммунистической идеи. Сербские националисты — «четники» — порой воевали во Второй мировой войне против партизан Тито. «Алия» в частушке — это Алия Изитбегович, президент мусульман, засевших в Сараево. Частушка проводит прямую параллель между мусульманами Изитбеговича — сегодняшними врагами сербов — и партизанами Тито. Абсолютной исторической правды частушка не придерживается, но характеризует настроение боснийских сербов в те годы. Тито расстрелял Драже Михайловича, четнического генерала, в конце войны. Своего соперника.

Помню еще текст. Солист: «Йосиф Тито…» Хор: «Усташей воспита!» То есть частушка обвиняет покойного президента Югославии в том, что он воспитал «усташей» — хорватских ультранационалистов. «Усташи» сумели вырезать во Вторую мировую за время существования хорватского независимого государства полтора миллиона сербов. Лагерь уничтожения в Ясиновац, утверждают сербы, был пострашнее гитлеровских. Лагерь в Сисаке был детским, это единственный в истории лагерь смерти для детей. Сербов можно понять. И я их понимаю. Я никогда не смогу поехать в Хорватию, в страну с такой историей, мне будет неприятно там находиться. В 1945—46 годах католическая церковь спасла хорватское руководство и многочисленных «усташей» от Нюрнберга и от виселиц. Тито также замазал, затер историю, якобы во благо всех примирил народы под коммунистической крышей. Однако языки пламени вражды вырвались в девяностые годы.

В слабо и скудно освещенном помещении все предметы и лица трагичны. Такова особенность скудно освещенных больших помещений. Тени чрезмерно длинны, глаза собравшихся спрятаны в темные ниши, и хотя все мы веселы, со стороны офицерская пирушка выглядит как фильм Пазолини «Евангелие от Матфея». Крупные планы резких лиц, обилие морщин и горящих глаз. Я выхожу отлить. В помещении та же история, что и во всей Боснии,— канализация не работает. Поэтому выхожу отлить под звезды. За мной идет рослый солдат Ранко. Он водитель, вместе мы приехали из Белграда. Солдат становится рядом. Отлили. Топаем обратно.

В зале офицеры покончили с хоровым пением и теперь слушают музыкантов. Тот, кто играет на гитаре, также и поет. Хрипловатым, неохотным таким голосом. Офицеры улыбаются. Подходит фотограф Сабо. Прижимает меня к стене. Шепчет на ухо:

— Это пленный. Мусульманин. Они заставили его петь сербскую песню.

— Но ведь мусульмане — те же сербы? Разве не так?

— Это песня четников,— шепчет Сабо.— Сербских националистов.

Теперь мне понятно, почему офицеры коварно улыбаются. Как напроказившие школьники.

— Сними меня с пленным,— говорю я Сабо. Венгр делает огромные глаза. И не двигается с места.

— Но он же пленный…— выдавливает он. Сабо — фотокорреспондент журнала «НИН»; журнал нельзя сказать, чтобы был патриотической ориентации, у нас в России его назвали бы либеральным. Черт с тобой, Сабо, думаю я и иду к пленному. Мне хочется что-нибудь сделать для него. А что? Я беру два стакана с ракией и подхожу. Теоретически я тогда знал, конечно, что мусульмане не пьют, но честно забыл об этом в пылу офицерской пирушки.

— Держи!— говорю я пленному, протягивая стакан. И гордо оглядываю собравшихся за столом. Они смеются.— Держи стакан! Выпей.

— Мне нельзя,— выдавливает он. Глаза его, еще усиленные эффектом недостатка освещения, смотрят на меня с ненавистью.— Мне не позволяет религия,— добавляет он. Я понимаю, что сделал глупость. Офицеры понимают мой демарш, видимо, по-своему. Подходит Ранко:

— Пей, если рус предлагает!— Ранко звучит мрачно, хотя он веселый здоровяк, выпивоха и большой любитель женщин. Для него гитарист — враг, это для меня он только пленный.

— Не хочет, дьявол с ним! Ему религия не позволяет.

Я отхожу от пленного. Ставлю ему предназначавшийся стакан на стол. Пью и издали наблюдаю за гитаристом. Он играет, поет, но издали наблюдает за мной. Он, по всей вероятности, решил, что я хотел обидеть его религиозные чувства. Видимо, это же решили и сербские офицеры. На деле я просто элементарно сел в лужу. Я, напротив, хотел сделать что-нибудь доброе. Подумал, пусть выпьет парень. Нелегко ведь быть пленным. За двенадцать лет до этого эпизода я уже садился в ту же самую лужу. Дело было в доме моего американского босса, в Нью-Йорке. Я подал алкоголь на стол, вокруг которого сидели мой босс и трое шейхов из Арабских Эмиратов. Босс Питер Спрэг пытался тогда испепелить меня взглядом. И вот опять. «Ну идиот!— клял я себя.— Как это я опростоволосился? Как я мог! Пить нужно меньше»,— посоветовал я себе. А сербы точно решили, что я попытался унизить мусульманина.

После того как они закончили песню, аккордеонист снял с себя аккордеон и подошел к столу. Ему с готовностью поднесли стакан. Я подошел к гитаристу.

— Извините,— сказал я.— Я не хотел вас обидеть. Я забыл, что мусульмане не употребляют алкоголя.

— Я вас ненавижу,— сказал он.— Ненавижу.

Было ясно, что у него много ненависти к сербам, пленившим его да еще и заставляющим его играть и петь на их пирушках. Но им свою ненависть он выплеснуть не может, потому пользуется случаем и выплескивает на меня. Он уже в двух случаях убедился, что я не стану его преследовать. Тогда, когда я отошел от него со стаканом, не стал заставлять. И сейчас — когда извинился.

— Я тебя ненавижу, русский,— вдруг повторил он эту фразу на моем языке. Только вместо «тебя» сказал «тебе», а так все правильно произнес.

— В России учились?

— Да. Ненавижу.— Он поднял голову и посмотрел на меня с вызовом.

— Я не могу драться с пленным,— сказал я.— Ненавидь. Их ты ненавидишь больше, чем меня, только сказать им боишься, боишься последствий, да?

— Я ничего не боюсь!— сказал он и выпрямился на стуле. От него резко пахнуло потом, как от Марселя. Тот был мотоциклист, и Наташка одно время ездила с ним на заднем сиденье. Когда от него пахнуло едким потом, как от Марселя, мне стало его не жалко, совсем не жалко.

— Ты боишься, что они отправят тебя в лагерь для пленных. Там тебе придется работать, тяжело работать: пилить деревья, рыть укрепления. А здесь ты только утомляешь подушечки пальцев.

— Я ничего не боюсь! Я могу сказать им, что я их ненавижу, Аллах свидетель, но у меня в городе большая семья и совсем нет родственников.

— Значит, ты себя предохраняешь, чтобы вернуться к семье?! Разве так должны поступать воины Аллаха?!

Он пыхтел, кипел, и черты лица его двигались. Он даже посмотрел на мой пистолет, свежеповешенный мною в кобуре на французский ремень (на следующий день ремень оборвется, не выдержав тяжести сербского оружия) так, как будто он сейчас вскочит, вырвет из моей кобуры пистолет и застрелит и меня, и себя. Шансов выбраться из «Кон-Тики» у него в любом случае не было. В зале находилось полсотни его врагов. На всякий случай я все же отодвинулся от него. Точнее, повернулся к нему левым бортом. Пистолет висел у меня на правом.

Подошел Сабо:

— Что он вам сказал?

— Что ненавидит меня.

Венгр печально покачал головой. Впоследствии он дал интервью югославским газетам, в котором обвинил меня в том, что я участвовал в пирушке, на которой играли пленные музыканты. Сабо, видимо, не считал, что он тоже участвовал в пирушке, на которой играл на гитаре и пел пленный. Вот не помню, пил ли ракию хитрый венгр, но то, что он ел на этой пирушке, это точно.

Подошел полковник Вукович:

— Что он вам сказал? Что-нибудь обидное?

— Все нормально, полковник, он учился в России, знает язык. Поговорили.

После них всех подошел солдат Ранко Ситкович, со стаканом в руке.

— Ельцин — усташа, Эдуард!— сказал он убежденно, чем заставил меня улыбнуться. Тогда расхохотался и он.

Появился Йован Тинтор в гражданской одежде. Вместе с Радованом Караджичем они формировали первое сербское сопротивление восстанию мусульман в Боснии. Собственно, Тинтор являлся одним из основателей Боснийской Сербской республики. Вместе с ним приехали два незнакомых мне полковника. Мы сели за стол опять и долго разговаривали.

Музыканты не играли, но, глядя за противоположный край стола, туда, где сидели музыканты, я всякий раз натыкался на мерцающий взгляд пленного. Видимо, он сосредоточил на мне всю свою злобу. Может быть, сербам он прощал свой плен и унижения плена, а мне не прощал ничего. Сербы были здешние, а я — чужой. Мне он не прощал того, что я есть, что я в этом зале, что мне подарили пистолет, что я друг сербов, и того, что я пытался напоить его алкоголем. Тени от трех лампочек становились все более густыми, свет от лампочек — все более тусклым, видимо, стремительно устал аккумулятор и вот-вот сядет. Наступило время расходиться. Что и начали делать офицеры.

Уходили поодиночке, по двое, группами. Обязательно церемонно прощались со мною. В конце концов в зале остались Тинтор (я должен был ночевать у него), Ранко (должен был отвезти меня к Тинтору на автомобиле), пленный и два солдата, охранявшие его (ждали грузовик отвезти его к месту содержания). К выходу нас провожала дородная хозяйка. Я оглянулся. Пленный пристально смотрел на меня.

— Как музыкант-то в плену оказался?— спросил я у Тинтора. Тинтор ответил, что не знает.

— Был взят в плен в горах. На нами контролируемой территории. Его отряд обстрелял из миномета очередь за хлебом,— раздался из-за наших спин голос хозяйки «Кон-Тики». Голос звучал приветливо.— Много мусульман погибло под этим обстрелом: старики, старухи. ООН теперь обвиняет в обстреле сербов.

— Подождите, а где это случилось? В каком городе? Где стояла очередь?

— В Сараево,— сказала хозяйка.

— Своих обстреляли?

— Хладнокровно. Чтобы вызвать вмешательство ООН. Без ООН они нас победить не могут… Так что музыкант скоро на суд поедет. А пока вот у меня играет.

Мы попрощались, стоя под большими балканскими звездами. Было холодно.

Черногорцы

История эта не военная, а межвоенная. Она имеет прямое отношение к балканским войнам. И дополняет их. Дело же было так. Вернувшись с войны в республике Славония и Западный Срем в Белград, я получил из Москвы сведения, что Конгресс патриотических сил состоится только 6 февраля 1992 года. У меня образовалось некоторое время, которое я мог переждать либо в Париже, либо остаться на Балканах. В Париже на меня набросилась бы моя личная жизнь в лице изнурительной Наташи Медведевой, и я предпочел Балканы. Мне тогда казалось (и через годы я подтверждаю это видение), что Балканы — это мой Кавказ. Что как для Лермонтова и нескольких поколений российских дворян и интеллигенции Кавказ служил ареной подвигов и погружения в экзотику в XIX веке, так для меня балканские войны стали местом испытаний в конце двадцатого. Романтизм Шиллера и Байрона, Лермонтова и де Мюссе, также как воинские приключения Хемингуэя и Оруэлла толкали меня на Балканы. Я остался на Балканах. Мне хотелось пережить все, что только можно.

В Сараево тогда еще не было войны. Мои сербские литературные друзья уговаривали меня ехать в Сараево. Мне звонили из Сараево литераторы и зазывали туда, поскольку я был известен в сербском мире: у меня уже вышло к тому времени полдесятка книг в Белграде и одна — в издательстве в городе Нови Сад. И я регулярно писал статьи для газеты «Борба». Я уже собрался было отправиться в Сараево, дополнительно разогретый легендой города, где началась Первая мировая война. Где упал на мостовую, взмахнув перьями шляпы, эрцгерцог Фердинанд. Я уже даже придумал себе занятие: пройдусь по местам юнака Гаврилы Принципа, несовершеннолетнего террориста, убившего Фердинанда. Но однажды вечером Мома Димич, сербский писатель, придерживавшийся тогда скорее либеральных взглядов, сумел воздействовать на меня убойным аргументом, может быть единственным, способным повлиять на меня.

— В Сараево дико скушно, Эдвард. Это самый скушный город, который я знаю. Там даже собаки такие ленивые, что летом ленятся перебраться в тень. Не воображай себе, что там по улицам бродят призраки эрцгерцога и Гаврилы Принципа в компании кавалергардов и мальчиков из «Черной руки». Ты там умрешь от скуки. Самая скушная республика Югославии.

Димич был тотально неправ. Там уже тогда не могла не колебаться земная кора, потому что 6 апреля в Сараево уже вовсю стреляли. Устроили так, что якобы демонстрацию мусульман обстреляли сербские полицейские. И быстро-быстро все скатилось к войне. Хотя еще в январе никаких межрелигиозных столкновений в Сараево не наблюдалось. К маю и июню в Сараево уже вовсю шла такая война, что только уши закрывай. Но Димич выбрал правильный, хотя и ложный аргумент, я готов был ехать куда угодно, но не туда, где «скушно».

Уже не помню, кто меня отправил в Черногорию. Может быть, молодые социалисты из партии Милошевича, может быть, националисты из Сербской Радикальной спилки Воислава Шешеля. Вижу себя в брюхе небольшого самолетика. Самолетик болтает как щепку над Балканами. Самолетик набит до упора, как мешок, завязанный под самые края, что вот-вот лопнет. Среди пассажиров — солдат и крестьян — выделяется худой, гордо несущий голову священнослужитель в черном. Его сопровождают несколько священников. Аскетическая внешность священнослужителя впечатляет.

Поболтавшись четыре часа в воздухе, мы опустились на аэродром в Подгорице. Совсем недавно этот город назывался Титовград. Меня там должны были встречать представители писателей Черногории, но встречал только водитель: хмурый человек неопределенной национальности. Позднее выяснилось, что он албанец. Он домчал меня до отеля «Чорна Гора». Все, что я понял,— что в городе очень холодно. Пар изо рта даже не подымался, а, казалось, замерзал надо ртом. Поскольку была ночь, я увидел невысокий и длинный барак отеля. Луну над ним. Чувствовался зимний ветер. Вот все, что я понял, идя за водителем из машины в отель и через вестибюль к конторке ночного портье. Портье был сербский старик с седыми усами и лысиной. Своим видом он меня успокоил. Нашел мою фамилию в списке заказов и проводил до двери моего номера. Видимо, ему было «скушно». Узнав уже у моей двери, что я видел освобожденный в ноябре город Вуковар, старик едва не прослезился, и, если бы я не проявил волю, заявив, что очень хочу спать, он бы осаждал меня расспросами до утра. Дело в том, что у него в Вуковаре погибла сестра.

Я ушел спать, и правильно сделал. Потому что в восемь без пятнадцати утра меня разбудил гостиничный телефон. «Кто?» — подумал я. Я никого здесь не знаю. Я бешено хочу спать. Я набросил одну из подушек на телефон. Но его все равно было слышно. Потом стали стучать в дверь. И кричать на разных языках. Я различил три: французский, русский и сербский. На всех называли мою фамилию. Пришлось открыть. За дверью стояла толпа бородатых мужиков. Они были похожи на разбойников.

Отрекомендовались они как черногорские «писцы», т.е. писатели. Сказали, что очень рады прибытию в Черногорию русского «писца». Что извиняются, что разбудили меня, но они ждут меня внизу в баре.

Вздыхая, я оделся и спустился вниз, не выспавшийся. Бар, мне указали, оказался внушительного размера помещением со многими столиками. Картина, представшая мне в утренний час в баре отеля «Черногория», могла быть жанрово определена как находящаяся ближе всего к картине Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Один из них действительно что-то писал, время от времени бросая вдохновенные взоры на всех остальных. Может быть, стихи. Все они были бородатые, а не только те, которые подымались к моей двери. Почти все они пили сливовицу. Большинство их пили сливовицу и кофе. Их было на первый взгляд человек десять. На последний — оказалось, их было девять. Подавляющее большинство из девяти выглядели очень пьяными. Сидели они кособоко и все время рычали что-то официанту, который, впрочем, их вовсе не пугался, а делал свою работу размеренно, посылая относить им напитки двух девушек. (Девушки не отличались разительной красотой, из чего я сделал умозаключение, что если в Сербии девушки в большинстве своем красивы, то в Черногории они «так себе». Что и подтвердилось впоследствии.)

Самый с виду ужасный из «писцов» и самый пьяный усадил меня за стол, где он сидел с чуть менее пьяным человеком с длинными, как у Алексея Толстого, волосами, с острыми усами и бородкой, как у кардинала Ришелье. Я интуитивно правильно привлек сравнение с французским кардиналом. Впоследствии оказалось, что остроусый, кончики усов загнуты вверх (как у меня сейчас),— профессор французской литературы. Вот это правильно!— подумал я. Надо выглядеть тем, кто ты есть, и не вводить в заблуждение граждан.

Не спрашивая меня, они прорычали официанту мой заказ, и через минуту я оказался перед полустаканом (грамм сто было в нем) сливовицы и чашкой кофе. Как человек бывалый, я понял, что деваться мне от них некуда, нужно было лишь скорее довести себя до состояния, в котором они находились. Потому, отпив пару глотков кофе, я встал и сказал: «Для меня большая честь — оказаться в компании черногорских писцов и интеллектуалов. Я пью за вас, православные братья!» Я стукнул свой стакан о стаканы двоих моих соседей, в сторону других я лишь приподнял свой стакан. Затем я его выпил одним духом. И увидел на их лицах, что акции мои повысились. Подпрыгнули, как Доу Джонс в начале очередной американской агрессии.

Затем они стали сдвигать столы. В чем им охотно помогли официанты. Минут через десять мы уже сидели и пели, а на столе находились закуски. И сливовицу нам несли уже не стаканами, но гроздьями бутылок.

Самое интересное, что, изрядно напившись, все они после полудня стали прощаться и разошлись. Я остался один. Официант помог мне добраться до комнаты. Когда я спросил его об оплате за все это, он сообщил, что господа все оплатили и вечером заедут за мной. Я удивился подобным непонятным мне манерам, но рассуждать не пришлось. Меня одолел пьяный сон.

Проснулся я от стука в дверь номера. За дверью стояли те же разбойники, но свежие, отдохнувшие и приглаженные. Я пообещал спуститься в бар. Принял душ и спустился. В этот раз они не напоминали уже картину Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Они напоминали группу российских купцов, собравшихся пойти в церковь после запоя. Перед каждым стояла чашка кофе. Перед почти каждым — стакан воды.

Мне предстоит экскурсия в местный Союз писателей, сказали мне, он буквально через дорогу, а потом я должен буду выступить перед интеллигенцией города. Как, разве мне не передали расписание моего пребывания в Монте Негро?

— Нет,— признался я.

— Вам посылали расписание в Белград, по факсу,— объяснил профессор французской литературы на очень хорошем французском языке.

— Нет, не получал.

Наш отряд встал, и мы вышли. Я наконец-то увидел горные вершины над городом. Светило тусклое зимнее солнце. Город выглядел скучно, как рабочий поселок в средней полосе России. Каменные коробки двумя шпалерами выстроились в направлении к холодным горам. Бррр!

Слава Богу, нам было в другую сторону. У входа в отель, чуть ниже двигалась оживленная артерия. Самая крупная из артерий. По ту сторону нее за оградой находились развалины. А за развалинами, сказали мне, и находится Союз писателей. Видимо, пересечь автостраду было совсем невозможно, потому что мы все погрузились в два автомобиля и вначале поехали прочь от нашей цели, потом все же развернулись и поехали по другой стороне автострады, приближаясь к развалинам. Мы въехали в развалины минут через сорок, хотя они были видны из моего окна в «Чорной Горе».

Мы вышли из машины. Профессор Бабак-старший, один из двух братьев Бабаков, тот, что похож на упитанного Ришелье, стал объяснять мне по-французски суть развалин. «Эти поросшие травой и деревьями останки стен есть руины дворца сербских кралей (королей) из династии Неманей. Династия царствовала над частью территории Сербии и Черногории где-то с IX по XIII век,— сказал Бабак-старший.— В то время их столица называлась даже не Подгорица, но Рыбница». Я вежливо посмотрел на камни. Все камни старше XIX века рождения вызывают у меня уважение. Последние годы я еще более спустился по временной лестнице и собираю окаменелости. Ножи и топоры эпохи неолита соседствуют в моей коллекции с аммонитами.

Куда потом делась династия Неманей, я не понял. Хотя французский профессор Бабака был исключительно хорош. Когда на Балканах в XIV веке появились турки (германские восточные племена из Австрии пытались захватить Балканы уже с X века. Соседняя Австро-Венгерская империя сумела огерманить хорватов и словенов до такой степени, что тысячу лет спустя эти два племени полностью онемечены), то все вконец смешалось на Балканах. Отуречивая славян и делая из сербов мусульман, а все мусульмане на Балканах в Боснии-Герцеговине суть по национальности сербы, турки заложили мину замедленного действия. Последствия — такие, что германская мина взорвалась в 1991-м — восстали хорваты и словены, а в следующем, 1992-м, восстали мусульмане. Разрывая напрочь Югославию. Ирония судьбы заключалась еще и в том, что самые оголтелые основоположники панславизма и сторонники независимости от Австро-Венгрии были в свое время хорваты и словены.

Наша толпа на склоне горы, стоя у решетки, громко кричала и спорила на темы, которые я обозначил выше. На всех языках: от французского через английский к вкраплениям сербского и русского.

Затем мы двинулись меж холмами к Союзу черногорских писателей. Союз помещался в двух желтых одноэтажных зданиях неприглядного вида. Внутри было очень скучно. Видимо, они скопировали свой союз с советского. Меня привели к председнику (председателю) союза, и мы вежливо обменялись с ним любезностями по поводу наших литератур. Поскольку я узнал из черногорской литературы только то, что писатели похожи на разбойников и напиваются с утра, а председник, видимо, имел подобное же представление о российской литературе (он ездил в СССР трижды, сказал он), то мы быстро покончили с этим. Я пригласил его на мою встречу с читателями. Он сказал, что непременно придет. Со стен на нас одобрительно посмотрели классики черногорской литературы. Указав на портрет длинноволосого монаха в черном, председник сказал:

— Это Негош, Петр Негош, он был другом вашего Пушкина. Он был духовным пастырем Черногории и ее же властителем. У нас ведь было несколько веков теократическое государство. Он же, Негош, стал первым черногорским писателем и поэтом.

Все другие портреты председник объяснять не стал. Пахло пылью и старым клеем.

Когда мы после обмена любезностями покинули помещения союза, уже стемнело. Бабак-старший (мы шли сзади всех) сунул мне в руку фляжку. Я с благодарностью принял помощь. Мы опять сели в машины.

— Нам еще рано на встречу с читателями,— сказал самый большой из них, по виду просто заросший щетиной душегуб. Я не запомнил его имя, но стал про себя звать Бармалеем. На самом деле он был профессором-филологом.— Что будем делать?

— Давайте вы покажете мне город,— предложил я.— Пойдемте пешком на встречу с читателями. А машины вы оставите у отеля.

Они посовещались. Машины у отеля решили не оставлять. Ибо «далёко». Двое водителей поехали на место встречи, а большинство из нас пошли. Едва мы повернули за угол отеля, на нас ударило слепящим светом огромной белой луны над горами и ледяным ветром с гор.

Все пространство широкого проспекта было забито толпой. Был вечер выходного дня. Толпу составляли исключительно мужчины. Большинство из них были одеты в черные кожаные куртки и кепки. Они стояли, глухо переговаривались, окликали друг друга, перемещались, что-то пили из бутылочек. На проезжей части проспекта практически не было автомобилей, но ветер с гор гнал по проезжей части бутылки и жестяные банки. Мы пошли, держась ближе к проезжей части, поскольку толпа на тротуарах была чрезмерно густа. Из низких построек по обе стороны проспекта — то ли палаток, то ли магазинчиков — доносилась рыдающая восточная музыка.

— Где ваши женщины, черногорцы?— обратился я к идущим со мною разбойникам.

— Наши женщины дома,— сказал Бабак-старший по-французски.— Это все албанцы.

— Чего они такие мрачные? У них такой вид, что вот-вот подойдут и пырнут ножом. У них что, нет женщин?

— У многих и нет,— сказал Бабак.— Они приезжают сюда на заработки. Раньше законы были суровее, сейчас смягчились. Те албанцы, которые живут с нами давно, менее дикие.

— Надо найти им женщин. Без женщин они вас сожрут.

— Если бы был закон, мы бы их вышвырнули,— сказал Бармалей.

— Так в чем же дело, сделайте нужный закон. Столько опасных людей… У вас в столице.

Они ничего не ответили. Потом Бабак сказал мне, догнав, ибо я пошел быстрее:

— Черногорцы никогда не признавали Титовград своей столицей. Наша столица Цетинье. Завтра мы туда вас отвезем. Там нет албанцев.

*

Теперь уже трудно восстановить в памяти, где происходила встреча. Это был, если не ошибаюсь, некий зал литературного клуба, или музея, или киноклуба. Зал был забит народом. Я не ожидал, что моя журналистская и литературная аудитория в Черногории столь велика. Несколько сотен человек. По своей давней привычке, я вышел из-за стола, за который меня посадили, и стал разговаривать с залом, расхаживая вдоль первых рядов аудитории. Литературная моя слава оказалась (и слава Богу, а то бы стали задавать мне вопросы по содержанию романа «Это я, Эдичка») невелика. Зато статьи мои в «Борбе» и в журнале «НИН» читали едва ли не все. Много было вопросов о войне в Славонии, о том, что случилось с Вуковаром. Для меня это было поразительно — что черногорские сербы знают о происходящем рядом так мало. Что я, не серб, должен рассказывать им об их войне. Все же я терпеливо ответил на вопросы о Вуковаре. Сказал, что был первым военным корреспондентом, попавшим в город после взятия его сербскими войсками.

— В Вуковаре был отличный исторический музей. Уцелел ли музей? Скажите, пожалуйста,— спросил меня пожилой черногорец в сером мятом костюме в полоску, какие обычно носят крестьяне.

— Музей весь разрушен,— сообщил я.— Под корень, один фундамент остался. Вообще город как срезан весь до высоты полуэтажа. Восстанавливать его нет смысла, сказали эксперты. Легче новый рядом построить. Там и птиц я не видел. Птицы боятся летать над городом, над тем, что от него осталось.

Встал сосед пожилого. Узкоплечий, с бледным лицом. С усиками. Издалека он был разительно похож на Гитлера.

— А зачем бомбили такой прекрасный город, жемчужину, пример архитектуры маленьких городов Австро-Венгерской империи? Что, нельзя было договориться?

— Уф!— сказал я.— Спросите что-нибудь полегче. Там идет война. Не я ее начинал, не мне судить, было ли возможно договориться.

— Варварски разрушили прекрасный город!— воскликнул «Гитлер».

— Вы, наверное, венгр,— сказал я. И тем вызвал взрыв хохота. Венгры считаются у сербов хитрецами. Венгрия спит и видит, как заполучить себе Воеводину, соседнюю сербскую провинцию с большим количеством этнических венгров.

— А что, нужно было отдать землю католикам?— отозвалась женщина в другом конце зала.

— Венгр! Католик!— закричали из задних рядов.— Заткнись!

— Я албанец!— сказал «Гитлер».

— Албанцы хотят уничтожить сербов! Вы все заодно,— закричал человек в сербской конфедератке. Он сидел в заднем ряду.— Русский писец прав: вы все желаете сербам гибели.

— А зачем нам знать про эту вашу войну?— Человек, который показался мне самым спокойным, потому я ткнул в него пальцем, видя, что он тянет руку, желая задать вопрос, оказался не совсем спокойным.— Зачем вы приехали к нам в Черногорию, чтобы возбуждать нас на войну? Вы хотите втянуть нас в войну с Хорватией?— Вот тебе и спокойный седовласый интеллигент с внешностью человека искусства!

— Русский писец приглашен Союзом писателей Черногории,— напомнил залу от стола Бабак-старший.

— Тогда пусть он говорит о литературе, а не призывает нас к войне с католиками. У Черногории своя судьба. Мы не хотим быть втянуты в авантюры Белграда!

— Сербские сербы — наши братья, кретин!— сказал из-за стола Бабак.

Я увидел, как парень в конфедератке вскочил и вдруг, выхватив из одежды револьвер, два раза выстрелил, нет, не в меня, но в потолок.

— Сербия! Сербия!— закричал он.

Вы думаете, черногорцы испугались и разбежались? Ничуть не бывало. Они навалились на парня, скрутили его, а револьвер принесли мне. Очень довольные.

Вот именно в этот момент я их понял и полюбил.

— Скажите, чтоб его не били,— попросил я Бабака.

— Никто его не бил,— заверил меня Бабак-старший.— Мы его знаем. Он хороший парень, просто разволновался перед встречей с вами. Выпил. Мы его отпустили, домой пошел.

— И часто он так?

— Нечасто. Но бывает, когда переволнуется.— Они явно не считали стрельбу происшествием. Потом мы отправились на банкет в ресторан, где умеренно напились.

На обратном пути в одном автомобиле со мной Бабак вдруг попросил своего товарища за рулем изменить маршрут.

— Я хочу вас познакомить с моей семьей.

У профессора оказалась небольшая квартира в пятиэтажном доме на окраине. Открыла нам дверь его жена. Несмотря на поздний час, она была в темной косынке, словно куда-то собралась уходить. Однако на ней было длинное домашнее платье со скромным черно-белым рисунком. Профессор познакомил нас с женой и повел нас в свой кабинет. Как и полагается, основным убранством кабинета были книги. На французском. Жена принесла нам в кабинет бокалы. Брынзу, сушеное мясо и хлеб на одном большом блюде. И удалилась. Профессор достал из шкафа бутылку коньяка и разлил ее. Его товарищ водитель не отказался от коньяка, из чего я понял, что блюстители порядка в Черногории не строги.

— Мы много столетий воевали с турками и, конечно, в результате стали чем-то похожи на них,— признался Бабак-старший после часу ночи.— Мы держим наших женщин взаперти,— он кивнул на дверь, куда давно уже удалилась его жена.— Мужскими компаниями мы проводим вечера, а как их проводят наши женщины? Дома. Вы думаете, моя жена — домохозяйка? Она профессор, как и я. Только профессор испанской и латиноамериканской литературы. Если я ее сейчас подыму и приглашу сюда, она испугается и не пойдет. Потому что это не принято. Поверьте, вы первый гость, которого я пригласил в дом за несколько лет.— Он посмотрел на своего товарища. Тот помолчал. Потом подтвердил:

— Я здесь первый раз.

— В сущности, турки победили нас тем, что отуречили нас, навязали нам не свою веру, но свои обычаи. Православство (он так сказал, «православство») мы отстояли, а вот их обычаи переняли. Они победили нас.

Я стал уговаривать его, что это не так. Но когда его товарищ, проводив меня до моего номера в отеле, оставил меня одного, я, лежа в постели, согласился с пьяным Бабаком: турки их сумели отуречить. Теперь еще им албанцев не хватало.

*

Утром они явились смирные, опустившие взоры. Причесанные по мере возможности. Очень разящие одеколонами. Дело в том, что мы собрались в Цетинье, к его высокопреосвященству владыке Черногорскому. Поэтому разбойники приняли набожный вид. К ним присоединились еще трое таких же по виду разбойников, и мы пустились в путь. Маленькие наши автомобили проносились мимо больших и величественных гор.

То, что горы черные,— это неверно. Они — серые, там, где они лишены растительности. По современным понятиям, они не такие уж отчаянно-неприступные, хотя столетиями турки не могли туда проникнуть, высшая точка гор — чуть более 2.500 метров. Там, на горах, и устроилась надолго твердыня православия на Балканах — государство православных горных разбойников во главе с владыками из династии Негош. Для того чтобы выжить в борьбе со свирепым противником, они стали еще более свирепыми. Обряд инициации юноши в звание молодого мужчины, юнака, включал в себя непременным условием привезенную на пике голову «турчина». Еще в тридцатые годы XIX века частоколы черногорских селений и самого Цетинье — столицы теократического государства — украшали головы турок. Турецкие власти посылали против Черногории карательные экспедиции. Но выжить свободолюбивых юнаков из Черных Гор так и не смогли. В результате постоянной борьбы выживали сильнейшие. Черногорцы, как правило, великаны, хотя встречаются и люди среднего роста, такие как Бабак-старший. Великий их литератор и вождь Петр Негош был тонким монахом в два метра с лишним. Черногорцы хвастают тем, что победили Наполеона. Действительно, спустившись с гор, они как-то ловким меневром опрокинули войско наполеоновского маршала (вот запамятовал его имя) и обратили его в бегство, захватив французские пушки. Однако черногорцы не любят воевать далеко от дома. Закатив пушки к себе на горы, они успокоились и забыли о войне. Недавно, год назад, история повторилась с точностью до деталей. Черногорцы, видя, как сербы безуспешно осаждают красивейший Дубровник — славянскую Венецию — и не могут вышвырнуть оттуда хорватов, решили прийти на помощь своим. Собрали ополчение и, обрушившись на Дубровник сверху и сбоку (у Черногории есть кусок побережья Адриатики с городками Котор и Бар, дальше к югу они граничат с Албанией), взяли его, повторив подвиги предков. Но, захватив Дубровник, они не захотели воевать дальше. Им даже в голову не пришло попытаться удержать за собой Дубровник, который мог бы стать жемчужиной их туристской индустрии. Они вернулись к своим женам и, говорят, долго пили потом и хвастались.

Сербы сочиняют об их восточной чудовищной лени и такой же чудовищной храбрости анекдоты. Однако черногорцам не откажешь в расчетливости. Они избегли участи своих братьев сербов, которых за непокорность выбомбили самолеты европейцев и американцев. Черногорцев ожидала бы такая же участь, если бы они попытались удержать за собой Дубровник. Сейчас они и вовсе сочли нужным отделиться от братьев-сербов в Сербии. Интересно, что черногорцы в Сербии традиционно занимают руководящие должности. Они словно родились для того, чтобы быть руководителями.

Мы въехали в тихое, сонное, подернутое дымком Цетинье. Пахло навозом, даже молоком, домашними животными — одним словом, горной деревней. Движение по улицам было минимальное. Цетинье так резко контрастировало с барачной албанской Подгорицей! Казалось, да и было средневековой столицей небольшого сказочного рыцарского государства. Мы проехали ко дворцу владыки Черногории. Сложенный из красного кирпича, был ли он и дворцом теократических правителей Негошей в прежние времена? Сие осталось мне неведомым, так как мои разбойники сделались молчаливы, усиленно крестились прямо на большом заброшенном паркинге, падали ниц. Мы были единственными посетителями. На паркинге стоял лишь старенький хозяйственный автомобиль.

В приемной владыки пахло теплым воском свечей и печным жаром. Разбойники встали по стенам и начали переживать. Многие из них вспотели, я видел. А ведь была зима и стояла минусовая температура! Когда вышел владыка, тот самый священнослужитель, который летел со мной в самолете, тонкий и стройный, в черной рясе и шапочке, простой и бледный, у разбойников наступил катарсис. На глазах нескольких появились слезы. Владыка подошел ко мне и дал мне руку. Я не знал, что делать с рукой владыки, и дружески пожал ее сверху, поскольку он подал мне комок руки, а не пятерню. Глаза тех из разбойников, кто оказался за спиной владыки, преисполнились ужасом. Но владыка вышел из положения. Он положил на мою руку свою вторую и таким образом оказался на высоте положения. Он перекрестил меня.

Потом к руке владыки по очереди подошли разбойники. И все поцеловали ему руку. А он перекрестил их. Затем вошел служка, а может быть, дьякон, и принес нам на подносе серебряные стаканчики со сливовицей. Сербские священники проще, человечнее и симпатичнее русских. Они владеют искусством выигрышного жеста. Их вера страдала дольше русской, потому они не принимают ханжества. Мы выпили свои рюмки и скромно поставили их.

Владыка заговорил со мной по-русски, так как он знает свободно четыре языка, кроме родного. Я был осведомлен о его репутации националиста и о том, что у него много врагов. Владыка был осведомлен о моей репутации, о том, что я вошел в Вуковар с освободившими его частями. Мы дружески побеседовали. Я заверил его в том, что в России есть люди, готовые помочь Сербии, что я не разделяю курс официальной РФ — предательский по отношению к Сербии.

— Мы всегда были вашими самыми верными друзьями,— сказал владыка грустно.— А вы всегда предпочитали болгар, которые предпочитали германцев и турок.

Владыка подарил мне кипарисовый крест, из которого сочилась сладкая кипарисовая смола.

Владыка попросил открыть для меня мощи святого Петра Негоша, и мы попрощались. В этот раз я поцеловал руку владыке. Разбойники, поцеловав руку, пятились задом и задом же покидали приемную, выпрямляясь только в коридоре.

Нам открыли склеп и в склепе открыли гроб. Позднее мне сказали, что этой чести не удостаивались и главы государств. В гробу в красной с золотыми шнурами мантии лежал длинный скелет. Кожа на черепе сохранилась. Рук не было видно, они были прикрыты.

— Здесь очень сухой воздух,— сказал старый служитель.— К тому же святые не разлагаются.— Он был серьезен, также как и я.

*

Усевшись в автомобили, они опять стали разбойниками. Мы доехали до первой попавшейся харчевни у дороги. Там мои спутники мгновенно напились и пытались побить нескольких албанцев, которые на них не так смотрели.

Вскоре я улетел в Белград, а оттуда в Париж. А из Парижа в Москву. На Конгресс патриотов.

Воевода

Я думаю, я сноб. Я перестал участвовать в сербских делах и бывать на Балканах, как только в Сербию зачастили делегации русских патриотов. Они очнулись поздно, году в 1994-м. Почему они безмятежно спали до этого, мне неведомо. Толстокожие? Плешивые отставные генералы и демагоги-депутаты потянулись в Сербию. Они грязнили и опошляли в моих глазах образ героической земли, где героические люди, простые крестьянские Ахиллы и Патроклы, насмерть бились за свои горы, за свои сады и тени дубовых рощ. Генералы и депутаты из Московии профанировали Сербию своими башмаками, туловищами, плевками, сопением, водочной отрыжкой и словарем. А когда еще туда потянулись наглые жириновцы… О! Мне стало совсем противно.

Русские, как и американцы, в большом числе невыносимы вне своих границ. Бесцеремонные, шумные, тяжелые, неуклюжие, они закабаляют пространство. Когда стали ездить одна за одной делегации, когда все прибывающие стали бить себя в грудь и клясться православием и дружбой славянских народов, я тихо встал из заднего ряда, взял свою кепку, купленную в универмаге Титовграда, взял свои пистолет и синюю сумку и вышел. Пусть без меня.

Одинокий воин, я вложил свою лепту, сделал все, что в моих силах. Празднества ханжества пусть совершаются без меня.

Но это случилось после трех лет моего соучастия в судьбе сербов, в 1993-м. В начале 1992-го, после первой моей войны в Славонии и поездки в Черногорию, которая расширила мою личную биографию и историю, но была второстепенна, поскольку первостепенно лишь то, что приводит к смерти, я метался в Белграде, тоскуя и бредя во сне войной. Я ходил к Дунаю, брошенному, как голубая офицерская шинель, к белградскому укрепленному замку, бродил по центру города, по улице князя Михаила, вглядывался в позеленевшие с белой окалиной бронзовые скульптуры воителей, королей и президентов. В этих бесцельных по сути своей блужданиях меня иногда сопровождали мои белградские знакомые. Часто это бывала переводчица моих книг и статей Радмила Мохович.

Как-то вместе с ней я оказался у отеля «Славия». Это стеклянный куб в стиле советских гостиниц 60-х годов. Мне привелось жить в отеле «Славия» в 1989 году. Тогда я впервые попал в Сербию. Я был приглашен в числе шестидесяти иностранных писателей на ежегодную октябрьскую встречу писателей. Тема встречи была: «Поражение в истории и литературе». Интересно, что я тогда был приглашен в Югославию. А с Радмилой мы пришли к отелю «Славия» уже после поражения, в государстве, называемом уже Сербия. Поражение чувствовалось уже даже только потому, что в «Славии» сейчас жили не писатели, но беженцы. Беженцы толпами стояли у отеля. Мы вошли в глубь живого коллектива беженцев. Радмила — крестьянская дочь — отличалась хорошим инстинктом общения. Она одинаково непринужденно могла говорить и с министрами, и с крестьянами.

Вцепившись в старуху на костылях, с отекшими ногами, Радмила, не спрашиваясь меня, завела разговор.

— Старая женщина, вы откуда бежали? Я Радмила Мохович, переводчик русского «писца»,— указала она на меня.

— Из-под города Сисак, в Кроатии.— Старуха переступила костылями, сморщилась и вдруг заплакала.— Что же вы, русы, нас бросили?!

— Ельцин — усташа!— убежденно сказал старый, засушенный, как старое корявое дерево, крестьянин в кепке.

Это утверждение мне позже пришлось слышать в различных частях Сербии. «Усташи» — это название хорватской террористической организации 1930-х годов. Усташи убили югославского короля Александра в 1934 году, он был серб из рода Карагеоргиевичей. В 1941-м с помощью германцев глава усташей Анте Павелич стал вождем независимого хорватского государства. Во время войны усташи уничтожили 1,5 миллиона сербов. «Усташа» — это в устах серба чуть хуже дьявола.

— Ельцин — усташа! Почему вы не уберете Ельцина?— сказала сквозь рыдания старуха на костылях.

— Россия должна нам помочь! Вы же сильнее всех.— Эти слова принадлежали девочке-подростку в жалкой какой-то курточке розового цвета. Дальше я ее не рассмотрел, потому что толпа постоянно плескалась вокруг меня, как море. Я едва успевал выхватывать взглядом лица обращающихся ко мне.

— Рус, у вас, руссов, есть атомна бомба. Почему вы не остановите убийство сербов? Мы же братья, наши народы — православны!

— Писец, напиши как мы живем. Нашему правительству мы тоже не нужны. Мы хотим вернуться домой.

— Наши дома захвачены!

— Пойдем, рус, я покажу тебе, как я живу,— сказал крестьянин в кепке, с лицом старого дерева. Он схватил меня за руку.

Я пошел. Честно говоря, проклиная общительность Радмилы. Она пошла со мной. Лицо у нее было виноватое.

*

Лифт в отеле не функционировал. В холле были в беспорядке навалены какие-то тюки. Несмотря на раскрытые стеклянные двери, в холле несвеже пахло мочой и… распаренным зерном, вероятнее всего, где-то в глубинах варила свою кашу столовая. По мере подымания по лестницам запах бедных и несчастных людей все усиливался. Я верю в то, что поры несчастных людей выделяют некие испарения неудовольствия, страха и несчастья, извергаемые телами людей в беде. Одежда несчастных может быть чиста, они могут даже не иметь еды в помещениях, где содержатся (питаться где-то вне помещений, в кантинах), однако запах остается, даже если принимать душ ежедневно, он будет. Я потом проверил свою теорию через десяток лет в тюрьмах и лагере. В лагере нас, заключенных, заставляли ежедневно убирать жилые помещения, в баню нас водили регулярно, и там же стирали белье, однако запах несчастья не исчезал…

Лицо «старого дерева» сморщилось.

— Здесь,— выдавил шамкающий рот.

Он открыл двери. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.

— Это русский писец. Он приехал написать о вас.

— Пусть напишет,— женщина помладше, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами.— А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?

— Есть,— я вынул из кармана бушлата «мыльницу».

— Я не хочу фотографию… Не хочу!— заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.

— Ма-а-а!— закричал малыш в самом дальнем углу.

К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.

— Садитесь сюда!— Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул.— Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.

Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.

— Меня зовут Зоран. Зоран Зорич,— представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…

Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора — люди черствые, а потому, что читатели — люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей — сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России, и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия,— равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы «позавидовали» все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.

Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…

В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.

*

То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту, мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии — то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:

— Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.

*

Шешель в 90-е годы гремел на всю Сербию. Этот двухметровый гигант с выразительным именем Воислав был председателем радикальной националистической партии Сербска Радикальна спилка. Его партия имела вторую по численности, после правящей Социалистической партии Сербии Слободана Милошевича, фракцию депутатов в югославском Парламенте — Скупщине. Обе партии состояли в альянсе. Шешель сумел мобилизовать проявившийся в те годы все растущий антагонизм между рвущимися прочь из Югославии хорватами, словенцами (чуть позже мусульманами) и сербами, более всех трагически пострадавшими от распада Югославии. Ибо у сербов — самого многочисленного народа из южных славян — испокон веков существовали многочисленные диаспоры в виде густонаселенных анклавов внутри других республик Югославского Союза. И теперь сербы лишались своей земли в этих анклавах. Шешель не был фольклорным националистом, каким, несомненно, был в России глава общества «Память» Дмитрий Васильев. Не походил он и на какого-нибудь мрачного Баркашова. Он носил костюмы и галстуки, возглавлял фракцию в Парламенте. Однако у партии были отряды добровольцев, воевавшие во многих, если не во всех сербских анклавах. Если московский национализм 90-х был в значительной степени литературным «ремейком» реакционных движений начала XX века, то национализм Шешеля был современным, вынужденным к тому же, оборонительным.

К Шешелю я отправился после встречи с беженцами. Впоследствии, и всегда, и поныне, я предпочитал общение с солдатами, с теми, кто активно делает войну, а не с ее жертвами. Среди солдат я встречал немало молодых героев, любящих воевать. Но только жертвы войны — беженцы исчерпывающе свидетельствовали о правоте сербских солдат. Я сознаю, что у хорватов были свои беженцы, и они доказывали правоту хорватских солдат, а у мусульманских солдат их беженцы доказывали их правоту. Однако я оказался с сербами, вот я и принял их сторону. Я пошел к Шешелю. Стремясь понять национализм. Однако на две третьих меня уже убедили беженцы. Такое количество страданий не может быть неубедительно.

Шешель принял меня в обшарпанном офисе где-то в центре города. Штаб партии оказался на высоком первом этаже и состоял из полдюжины запущенных комнат. Помню, что некоторые комнаты были неудобно проходными, что повсюду было очень накурено, стояли полные окурков пепельницы и горели тусклые лампочки. Я и Радмила некоторое время ждали «воеводу», как его называли его сотрудники, в первом же по дороге от двери помещении. Нам предложили и подали кофе. Стулья были частично сломаны, столы были обожжены окурками. По всем комнатам ходили люди далеко не офисного типа, «четники» с бородами и в папахах, средних лет дядьки в конфедератках. Такие типажи можно было увидеть и в Москве. Однако «воевода» появился в помещении в окружении совсем иного типа людей: молодых, одетых в костюмы и в камуфляж, но без излишеств, без бород и папах. Надо сказать, что самые истовые, правильные, махровые, что называется, националисты, в число их входили четники, относились к Шешелю как максимум открыто враждебно, как минимум — с подозрением. Дело в том, что Шешель имел в своей крови изрядную долю албанской крови. Я слышал, как его презрительно называли «шипардом», т.е. «овечником», как называют албанцев. Сама фамилия Шешель, как утверждали ультранационалисты, не сербская, но албанская. Шешелю приходилось быть правовернее самых ультраправославцев.

Шешель вошел. Я встал. Мы поздоровались и пожали руки. У него была крепкая большая рука, блондинистые негустые волосы, крупный нос, энергичный громкий голос и ободряющая собеседника улыбка. Чем-то он был похож, ну, на Чубайса. (Впрочем, сравнение я выбрал неустойчивое и эфемерное, будут ли знать уже через десять лет, кто такой был Чубайс? Но другого не подвернулось.) Как у некоторых арабов, у Шешеля были неширокие плечи и потому выделялись бедра. Он заговорил.

— Господин Шешель извиняется, что заставил вас ждать. Его рабочий день наконец-то окончен, он приглашает вас в сербский ресторан, где мы можем свободно поговорить,— перевела Радмила.

Я согласился. Хотя и рассчитывал побеседовать в офисе. Мы погрузились в два автомобиля и отъехали.

*

Ресторан был предупрежден, потому нас уже встречали у самого тротуара. Жизнь в тогдашней столице Сербии была неспокойной, хотя политические убийства стали происходить несколько позже, но все равно это была столица нации, ведущей войну за свои территории. Кстати, находящиеся совсем рядом. Некоторые из них, как Вуковар, менее чем в ста пятидесяти километрах. В лидера националистической радикальной партии запросто могли бросить гранату. Поэтому с полдюжины встречавших и еще столько же приехавших с Шешелем охранников не казались излишней предосторожностью. Не задерживаясь на улице, мы быстро прошли внутрь и поднялись на второй этаж. Нас провели в обширный зал, где был накрыт стол. Длинный стол, персон, наверное, так на двадцать. Мы же уселись за этот стол втроем, по центру его длинных сторон: я и Радмила на одной стороне стола, «воевода» — на другой.

Содержание беседы почти полностью поглотило время. Но именно там, напротив Шешеля, у меня впервые зародилась мысль о создании партии. (Что я, собственно, и осуществил через год, создав вместе с частью жириновцев Национал-радикальную партию и проведя ее учредительный съезд в бильярдной на даче Алексея Митрофанова.) Мы пили ракию, она же сливовица, нам играли на цыганских скрипках и пели сербские народные песни, похожие на турецкие песни, музыканты. А я глядел на Шешеля и думал: вот передо мной сидит человек, как в легендарные и уже древние двадцатые годы XX века, создавший политическую партию. Его народ воюет, у партии есть боевые отряды на фронтах, у него фракция в Парламенте. Не я ли с детского возраста мечтал о судьбе путчиста, революционера, человека, участвующего в государственных переворотах? Мое время не давало мне до сих пор возможности осуществить мои детские неординарные мечты. Но вот теперь, благодаря неразумности мелкого человека Михаила Горбачева, случайно попавшего в главы великой империи, сдвинулись тектонические пласты, проснулись спящие вулканы страстей народов, населяющих территории СССР и Югославии. Теперь хорошее время для таких людей, как я. Передо мной сидел человек, осуществивший мои мечты.

Радмила, смеясь, задала вопрос от себя, не от меня.

— Что там произошло, «воевода», в Скупщине? Говорят, вы пришли на заседание с пистолетом? И когда получили слово, вышли на трибуну, вы потрясали этим пистолетом. Так ли это?

«Воевода» расхохотался и сообщил, что, конечно, он ни в кого не собирался стрелять, а взял пистолет намеренно, дабы использовать это убедительное доказательство, привлечь внимание к закону о разрешении ношения оружия гражданам.

— Уже на следующий день эти трусы привезли в Скупщину металлоискатели и установили их.

— А закон прошел после этого?

— Пока нет. Но мы будем бороться. Криминальный мир вооружен, границы страны плохо контролируются. В столице взрывают, стреляют, гибнут граждане, а закон не позволяет гражданам осуществить свою оборону самим.

Он спросил меня о внешней политике России на Балканах. Я сказал, что внешней политики у России нет вообще. Что недалекие люди овладели властью в России, что в России разрушается сама государственность.

— Вы должны бороться за власть в России,— убежденно сказал воевода-гигант.— Когда Россия сильна, на Балканах стоит мир.

— Я ходил в отель «Славия». Беженцы просили Россию пригрозить Западу атомной бомбой.

— Неглупая идея,— улыбнулся Шешель.— Даже если только напомнить о ее существовании. Это бы отрезвило Германию, Австрию и Венгрию. Вы знаете, что они начали вооружать и обучать хорватов в своих лагерях тотчас после объединения Германии? И знаете, где в Венгрии обучают хорватских солдат стрелять в сербов? В бывших казармах советских войск.

Было около полуночи, когда мы выходили. В лучших традициях Австро-Венгерской империи нас провожали с рыдающими скрипками. Я пожал Шешелю большую ладонь, и он повторил: «Вы должны бороться за власть в России». Меня повезли в отель «Теплиц», где я жил, на партийной машине. Ночной город не спал совсем. Рестораны были открыты, была слышна музыка, из кафе и ресторанов выходили в обнимку солдаты и девушки. Был легкий мороз, слышна была время от времени разрозненная стрельба.

— Война всегда оборачивается жаждой наслаждений,— сказал водитель.— Любовь интересует всех, если рядом появляется смерть.

— Согласен,— сказал я.— Вы член партии?

— Да, я член партии. Это мой персональный автомобиль. Выполняю партийные задания. Зря только воевода связался с коммунистами. Они убили нашего Драже Михайловича. Тито убил, а Милошевич — наследник Тито. Воевода напрасно объединился в Скупщине с коммунистами. У нас разные судьбы.

Водитель даже проводил меня до двери моего номера в «Теплице». Ему показались подозрительными несколько мужчин в холле ночной гостиницы.

*

Водитель ошибся. Судьба оказалась единой что для Милошевича, что для Шешеля. Видимо надеясь на справедливое рассмотрение своего дела, Шешель сам сдался гаагскому трибуналу и получил 11 лет заключения. Недавно газеты писали о его длительной голодовке.

Война в саду

Красивейшие земли виноградников и садов смотрятся еще великолепнее во времена войн на этих землях. Известная запущенность и нанесенные войной повреждения придают этим клочкам земного рая особое очарование. Я открывал для себя эту истину постепенно, вначале на Балканах во время трех сербских войн, позднее в Абхазии и Приднестровье. Фактически именно земли виноградников и садов, ветви которых ломятся от фруктов, а пастбища полны толпами овец, сами по себе эти земли и есть причина возникновения войн на этих землях. Потому что одни народы хотят отобрать их себе целиком, а другие, тоже живущие на этих землях, совсем не желают отдавать их. Богатые, картинные, хорошо выглядящие, плодородные и роскошные, горные либо расположенные возле могучих синих рек, они столь бесценны, что их невозможно оставить в руках врагов, потому народы воюют. Сербы, хорваты, мусульмане, молдаване, русские, украинцы. Я никогда не встретил ни одного добровольца, готового воевать за квартиру в морозных центральных регионах России.

Абрикосовые сады дремали под осенним солнцем по обеим сторонам дороги из Григориуполя. Дорога там идет параллельно синему Днестру в направлении Дубоссарской гидроэлектростанции. На десятки километров тянутся сады, можно ехать около часа вдоль одного такого. Урожай абрикосов висел и лежал в тот год в осенней траве, потому что по причине войны никто не собирал абрикосы. Окопы гвардейцев Приднестровской республики были на левой от нас стороне дороги, сразу в тени первых линий абрикосовых деревьев. А окопы «румынов», как называли приднестровцы армию Молдовы, невидимые, скрывались в абрикосовом массиве. Запах гниющих абрикосов, сладкий и горький, запах гниения тысяч тонн абрикосов создавал впечатление, что мы находимся в тропиках… (Господи, это ведь было так давно, так давно, в 1992 году, далеком, как библейские войны!)

Окопы были населены казаками-добровольцами. Они первые рванули на помощь красивым и благодатным землям Приднестровья. В тот день не было боевых действий на этом участке. Часть казаков спала на одеялах в тени абрикосовых деревьев. У спящих были у кого розовые, у кого темно-коричневые пятки, в зависимости от возраста. Автоматы Калашникова лежали рядом со спящими на расстоянии вытянутой руки, у одного под щекой.

В тот день не было боевых действий на дороге из Григориуполя, в то время как у соседей-казаков стреляли. Потому что предыдущей ночью два «румына» приползли к преднестровским окопам, каждый притащил по канистре отличного вина. «Румыны» попросили перемирия на два дня по причине того, что их командир батальона празднует в эти дни свадьбу. Есаул, командир казаков, попробовал вино, нашел его хорошим вином и согласился на перемирие. «Румыны», довольные, уползли в ночь. «Ты можешь услышать свадебный оркестр,— сказал мне есаул Полетаев,— если отойдешь чуть глубже в сад. Слышно, скрипка визжит».

После того как перемирие закончилось, через два дня, казаки проползли ночью к «румынским» окопам и выкопали несколько мин, защищающих румынские окопы от казаков. Выкопали и закопали опять, но в другом месте. В частности, на тропинке к устроенному «румынами» отхожему месту.

— Зачем вам эти опасные ночные шутки?— поинтересовался я. Полетаев засмеялся, огладил оселедец светлого чуба.

— Ну да, это опасно. Такой тип мин… вообще-то считается, невозможно их передвинуть, однажды заложенные, их можно только взорвать, но мы изобрели способ передвигать их, знаем фокус, и вообще, что же мы за казаки, если не будем делать врагу всякие фокусы?

Казацкий фокус обошелся «румынам» в одного убитого. Возле туалета. Все казаки были счастливы и горды своим фокусом до утра следующего дня, когда молодой казак с Кубани был застрелен снайпером. Казалось очевидным, что «румыны» отплатили казакам за их ночную экспедицию. И «румыны», по-видимому, не имели намерения останавливаться. Один из казацких окопов был обстрелян снайпером в тот же день, утром которого молодой казак с Кубани был убит.

Полетаев сказал мне, что «румыны» пригласили прибалтийскую девушку-снайпера:

— Ты знаешь, «белые колготки», целая команда их приехала в Приднестровье.

И он добавил, что «белые колготки» будут охотиться на казаков, потому что они ненавидят русских и в особенности казаков. Полетаев приказал своим людям быть очень осторожными, поскольку снайперша-«белые колготки» затаилась где-то поблизости в абрикосовом саду.

Я был настроен скептически относительно «белых колготок». За неделю до этого я участвовал в охоте на снайпершу-«белые колготки» в городе Бендеры. Мы получили информацию, что раненая и кровоточащая «белые колготки» укрылась в большом подвальном помещении, некогда служившем винным погребом на окраине города. Десяток приднестровских гвардейцев и я, мы осторожно проникли в этот бункер. У входной двери мы, да, увидели капли крови, мы также обнаружили одну красную женскую туфлю рядом с грязным матрацем в углу одного из помещений подвала, но не нашли прибалтийской девушки. Большинство гвардейцев выразили мнение, что «белые колготки» была ранена и некоторое время отдыхала, скрываясь в этом бункере. Один гвардеец выразил особое мнение, что местные девушки и парни употребляют этот бункер для сексуальных утех. Красная туфля могла быть впопыхах забыта подвыпившей девушкой, а капли крови могут быть, ну вы знаете, и во время потери невинности, и во время менструаций из них капает и даже льет кровь…

Но никто более не захотел поверить в такую простую версию. Люди всегда предпочитают красивые легенды, они не любят вульгарной правды. Старший нашей группы сообщил в штаб, что «белые колготки» успела уйти до нашего появления, что вероятнее всего она была предупреждена об опасности каким-нибудь местным членом «Народного фронта» Молдавии, их замаскировавшимся товарищем.

На следующий день люди Полетаева сделали несколько десятков залпов из миномета по «румынским позициям». «Румыны» потеряли несколько человек. Они ответили казакам тем, что стреляли из своих минометов по их окопам. Но ночью они послали человека говорить с Полетаевым. Это был молодой человек, и он был не стрижен по-солдатски, но носил черные длинные волосы под «румынской» пилоткой. Я его рассмотрел, потому что был рядом с Полетаевым. «Румын» сообщил, что снайпер не «белые колготки», ничуть, что это бородатый мужик за сорок лет. Что он не принадлежит к их батальону, что он работает независимо от них. Этот снайпер приезжает ежедневно из ближайшей деревни автобусом, потом он берет велосипед и на велосипеде прибывает сюда на фронт. Он каждый день меняет позиции и выбирает свои позиции сам. Нет, снайпер этот не подчиняется командиру батальона, он подчиняется военному коменданту района. Он бывший чемпион по стрельбе, этот снайпер. Он не общается с солдатами, избегает их. Если хотите знать, господин есаул, мы все его ненавидим, потому что он источник несчастий для нашего батальона. До него и у нас, и у вас было немного потерь, совсем немного, не правда ли, господин есаул?

Полетаев подтвердил, что да, потерь было немного.

— Но теперь,— продолжал «румын»,— из-за его охоты на казаков мы потеряли троих убитых вашими залпами из минометов, потому наш командир («румын» сказал «кондукаторэ») имеет предложение для вас: мы дадим вам информацию, где будет охотиться на вас снайпер в следующий раз, но вы, казаки, не будете больше пробираться к нашим окопам ночью и переставлять наши мины. Идет? Согласны?

Полетаев размышлял очень недолго. Можно сказать, совсем не размышлял. Он пообещал прекратить казачьи фокусы по ночам.

— Всё, не будут больше хлопцы копать ваши мины, слово даю, а вы давайте нам этого ё… снайпера, мать его ё…

Они договорились, отойдя в абрикосовые деревья, о деталях плана, касающегося снайпера, и «румын» покинул нас, сопровождаемый двумя казаками, которые провели его к своим.

Полетаев надеялся захватить снайпера живьем, но случилось по-другому. Бородатый тип в гражданской одежде погиб от казацких пуль. Мертвый, он смотрелся как турист, неопасным. Такой себе, тяжело сложенный, как люди его возраста, одетый в клетчатую рубашку и темные брюки. Он даже не смотрелся как охотник, скорее как грибник, собиратель грибов из города. Я видел его. Грибник, да, исключая, конечно, что в руках у него была красивейшая чемпионская снайперская винтовка. Ее взял себе Полетаев.

Казаки были разочарованы, что снайпер не оказался «белой колготкой». Они смотрелись явно несчастливыми. Может быть, они мечтали изнасиловать их врага, балтийскую девушку-снайпера? Кто знает, казаки — они таинственное племя.

limonka

Книнские истории

Третий кольт

А начальник полиции погиб так…

Впрочем, вначале следует объяснить, как я попал туда, в это защищавшееся тогда зубами и когтями самопровозглашенное государство, его уже десяток лет как не существует, в Книнскую Краiну. Я прилетел из Москвы в Париж, это было самое начало 1993 года; я прилетел в сквернейшем состоянии духа, ибо потерпел полнейшее фиаско, крах, капут, все сразу — моя первая политическая партия «Национал-радикальная» развалилась через полтора месяца. Учрежденная 22 ноября 1992 года вместе с беженцами из ЛДПР, к январю 1993-го партия была мертва. Я был в бешенстве. Права на название партии вместе с регистрацией остались в руках моих соратников, они уже стали моими врагами. «Склочники и дебилы!» — ругался я.

Была гнусная зима. Гнусной она была в Москве — ледяная и противная, гнусной она оказалась и в Париже — противная и дождливая. Моей подруги я не нашел в первые несколько дней, а когда нашел, то был не рад этому — Наташа пьянствовала и, по-видимому, прелюбодействовала. Я изругал ее, и она исчезла. Однажды я сидел в своей мансарде, пил вино все в том же отвратительном настроении и увидел по ящику, как могучие и веселые сербы снаряд за снарядом кладут, уничтожая понтонный мост, возведенный хорватской армией через Новиградское ждрило, так, кажется, назывался этот глубокий и узкий, как фьорд, залив Адриатики. Некто подполковник Узелац в берете, бравый такой невысокий молодец, пояснял тележурналисту, что они, артиллеристы республики Книнская Краiна, намеренно дождались, чтобы «хрваты» выстроили свой мост, и вот сейчас его раздолбали. Я понял, что мне немедленно нужно именно туда. К сербским Ахиллам и Патроклам. Что гнусная реальность Москвы («Склочники и дебилы!») и гнусная реальность Парижа (алкоголичка и нимфоманка Наташа) меня не устраивают. Скорее туда, на каменные, бешено красивые плато вблизи Адриатики, к Ахиллам и Патроклам в камуфляже. Маршрут был мне знаком. Я бросил в сумку самое необходимое, снял со счета все деньги и уже к вечеру летел в брюхе аэробуса компании «Malev» в Будапешт.

В Будапеште я сел в автобус и поехал в Белград. В Белграде, поскольку уже три года воевали сербы на своих дальних землях, видимо из-за войны, было весело. Всю ночь гудели в ресторанах военные отпускники, по-особенному страстно выглядели доступные женщины, время от времени ночами слышна была стрельба. Я созвонился с друзьями, которых у меня накопилось большое количество, поселился в великолепном австро-венгерском отеле «Мажестик» и стал нащупывать связи, чтобы поехать в Сербскую Республику Книнская Краiна. Связи вывели меня уже на следующий день на нужных людей, и к полудню я сидел уже в тесном помещении представительства Республики Книнская Краiна на центральной улице князя Михайло. Оказалось, что глобальных проблем у меня не возникло, мне дадут нужные «дозволы» (пропуска) без проблем, поскольку я давно зарекомендовал себя как друг сербов. Но вот ждать транспорта в республику Книнская Краiна, возможно, придется долго: «хрваты» начали наступление в нескольких местах, мусульмане начали наступление в Боснии южнее Баньей Луки. Путь далекий и лежит через всю Боснию и Герцеговину, в сущности, предстоит пересечь Балканы из конца в конец.

И я стал ждать. Я даже нашел себе подружку — дочь югославского коммунистического вельможи, здоровенную юную девку, она у меня запечатлена в рассказе «Девочка-зверь», но мне нужно было ехать, я же не за любовью явился в Белград, мне нужно было к Ахиллам и Патроклам. Выручил меня командир Аркан, частично отель «Мажестик» принадлежал ему. Его солдаты-«тигры», отгуляв отпуск в Белграде, вот-вот должны были отправиться на автобусе в Книн. В одну из следующих ночей ко мне громко отстучался парашютист в красном берете («подобранец» по-сербски), и, сойдя в морозную улицу, я уселся в ничем не приметный автобус, полный сонных крестьян. Мы заехали еще по нескольким адресам, подобрали еще десяток сонных крестьян с мешками и баулами и на рассвете пересекли границу Сербии. Тут крестьяне проснулись и стали извлекать из мешков и баулов автоматы, карабины и даже один «томпсон». Дело в том, что мы уже находились вне территории мамки-Сербии, и все могло случиться.

Я опускаю здесь путешествие через Балканы, оно одно было интереснее, чем все тома прустовского блокбастера «В поисках утраченного времени», но моя тема — смерть начальника полиции города Бышковац, ныне это хрватская земля. А была землей сербов. Поколение за поколением сербы селились на этих каменных плато, отвоевывали их у камней, возили землю снизу, с равнин, выращивали тонких поэтичных овец с длинным руном. Как это часто бывает в самопровозглашенных республиках, пока мы ехали, в республике Книнская Краiна произошел государственный переворот. Министром внутренних дел стал мент Милан Мартич, ненавидевший Аркана, потому мы, въехав наконец через мощную расселину в горах на территорию республики, увидели расклеенные афиши с портретами свергнутых министров и командира Аркана. Под портретами стояла жирная надпись WANTED. «Тигры» сняли с себя надетую было ими черную униформу подразделения «тигров», а я сжег мандат, выданный мне бывшим министром полиции. В Книне, городке, со всех сторон обложенном горами, я счел нужным распроститься с «тиграми» и отправился в Дом правительства в одиночку. У меня был с собой пистолет фабрики «Червона Звезда», подарок с прошлой моей войны в Боснии.

Я явился в этот Дом правительства, не совсем соображая, что подвергаю себя опасности. Я встал в очередь к министру внутренних дел, тому самому Мартичу, и стал ждать. Вообще-то я хотел вначале пойти к президенту Республики, им был некий дантист, вот сейчас уже не помню, по фамилии не то Джурич, не то Джукич, вспомнил — Бабич! Но президента на месте не оказалось, и я стал ждать Мартича. Все, кто также ждал Мартича, были военными, они с удивлением глазели на меня, одетого в матросский бушлат немецкого моряка Ганса Дитриха Ратмана и синие джинсы. Дело в том, что в Книнскую Краiну было необычайно трудно попасть, я же говорю, нужно было проехать через Балканы. Еще Книнская Краiна имела нехорошую славу самой отдаленной и гибельной республики сербской. Белградские власти зачастую сами не знали, что тут происходит. Журналисты пропадали там пачками. У меня был французский паспорт, немецкий бушлат и кольцо не на той руке.

О том, что обручальное кольцо у меня надето не на ту руку, сообщил мне начальник полиции городка Бышковац. Он сидел рядом со мной в продавленном кресле и курил едкие самокрутки одну за другой. Он тоже ждал Мартича. Он был похож на старого Клинта Иствуда. Как впоследствии оказалось, кинематографическое сравнение было в этих местах как нельзя кстати. Именно здесь, на каменных плато у Адриатики, в мирное время снимал свои вестерн-спагетти итальянский режиссер Серджио Леоне. На «Клинте Иствуде» были старые железные очки, несколько вертикальных глубоких морщин делали его свирепым, а облако дыма от самокруток — загадочным.

— К'атолик?— спросил он, указывая на мое обручальное с Наташей кольцо.

— Православец,— сказал я,— рус.

— К'атолик!— сказал он уверенно.— Мы, сербы, православцы, носим кольцо на другой руке.

— Да? В первый раз слышу.

— Ты странный рус,— сказал «Клинт».

— Я из Франции, но я рус.

— Что здесь делаешь?— спросил он подозрительно. Я уже жалел, что оказался его соседом.

— Хочу посмотреть на республику поближе, чтобы написать книгу. Хорошую книгу,— счел я нужным добавить.— Я на вашей стороне.

— Да, может быть, но кольцо у тебя не на той руке. Если не хочешь иметь неприятностей, надень его на правую руку.

— На правой у меня разбитый сустав на обручальном пальце,— нашелся я что сказать. Действительно, так и было. Причина же настоящая, что обручальное кольцо было у меня надето на палец левой руки, состояла в том, что православный из меня никакой, я вообще носил свое кольцо как знак единения с Наташей, а не как знак единения с православной религией.

Потом меня пригласили к Мартичу. Но принимал меня не он, а его заместитель. Заместитель читал мои статьи в белградской «Борбе», и проблем у меня с ним не возникло. Мы поговорили, он одобрил мое желание написать книгу о Сербской Республике Книнская Краiна и спросил меня, куда бы я хотел определиться.

— Я хотел бы пожить с солдатами,— сказал я,— в боевом подразделении.

Замминистра задумался.

— Нельзя,— сказал он.— Убьют, вы «писец» (т.е. писатель по-сербски), потом нас обвинят.

— Я готов добровольцем оформиться,— сказал я, так как предвидел подобный поворот событий. Еще в представительстве на улице князя Михайло мне упомянули об этом варианте за бесчисленными чашками отличного кофе. Снять с них ответственность.

Мы еще попререкались, потом он вышел и вернулся с двумя пожилыми сербами в галстуках и пиджаках. Пиджаки были мятые. Они быстро-быстро заговорили, разглядывая меня. Потом вышли. Министр вернулся с «Клинтом Иствудом».

— Вот,— сказал он,— езжайте с ним. Это начальник военной полиции города Бышковац. Он о вас позаботится. Его зовут Слободан Рожевич. Он вам оформит нужные бумаги. Это преданный республике человек. Хрваты вырезали всю его семью, пятерых детей, жену, отца.

Слушая свою характеристику, Рожевич молчал. Я же, слушая его характеристику, понял, почему «Клинт» так дотошно относится к местоположению обручального кольца. Замминистра пожал мне руку, и мы вышли из его аскетического кабинета. Аскетического, потому что там не было мебели, кроме двух столов и десятка стульев. Я не был рад тому, что меня препоручили этому мрачному человеку. Но не мог же я завопить: «Дайте мне другого, этот мне не нравится!»

Мы поели с Рожевичем в бесплатной правительственной столовой в подвальном этаже здания при полном молчании. Впрочем, нет, он обменялся со мной несколькими фразами, основанными, видимо, на сведениях, которые он получил от замминистра.

— Твои статьи были в «Борбе»?

— Угу.— Я жевал рис с ягнятиной, вкусное блюдо.

— Ты был в Боснии?

— Угу, в 1992-м, а до этого был при взятии Вуковара. Республика Славония и Западный Срем.

Он поморщился:

— Там нечистые сербы. Перемешаны с «хрваты» и венгры. Совсем почти не сербы.

Уже смеркалось, когда мы выехали в военном стареньком автомобиле, нечто среднее между джипом и «уазиком», впятером. Кроме нас — водитель и два офицера военной полиции. Физиономии их показались мне зловещими.

Глубокой ночью, преодолев каменное пространство между Книном и городком Бышковац, джип остановился на ночной улице.

— Пошли!— сказал «Клинт». Я пошел за ним.

Ночной невысокий под луной город. Вошли в некий дом о двух либо трех этажах. Натыкаясь на ботинки друг друга, ощупью прошли на второй этаж. «Клинт» постучал в невидимую дверь. Через некоторое время нам открыли. Со свечой в руке стоял перед нами старик, укрытый пледом. «Клинт» по-хозяйски отодвинул старика, сказав всего лишь: «Доброй ночи», прошел в глубь квартиры. За ним, не видя, куда иду, прошел я. Последним вошел старик и, укрепив свечу на столе, уселся в старое кресло. Вокруг стали видны многочисленные книги на полках. Стол был уставлен стаканами и большими бутылками сербской водки сливовицы. Пустыми. Впрочем, «Клинт» взял одну из них, налил себе в первый попавшийся стакан, следовательно, бутылка не была пустой. Выпил.

— Это наш известный ученый, филолог, Алеша Богданович. Будешь жить у него здесь. Вам будет о чем поговорить,— сказал мне «Клинт», глядя мимо меня, в темноту квартиры.

Обернулся к старику в пледе:

— У тебя, Алеша, будет жить русский писец. Он хочет писать о нашей республике книгу.

— Хорошо,— сказал Алеша безучастно. И затянул на себе плед.

— А Алеша говорит по-русски как по-сербски,— заметил «Клинт».

— Я не хочу здесь,— сказал я.— Я хочу на фронт.

— Но ты же писец! А он филолог!

— Какой я филолог, я старый алкоголик,— внезапно заявил старый Алеша.— Ему будет противно жить со мной. Возьми его к себе в казарму. Там все молодые.

— Да, селите в казарму,— сказал я.— Оформляйте добровольцем, как договорились.

Столкнувшись с нашим отпором, начальник полиции задумался.

— Отойдем!— приказал он офицерам. Они вышли в соседнюю комнату и, закурив там, стали совещаться.

— Что, испугались меня, старого алкоголика?— спросил Алеша.— Мы безобидные. Я живу с братом. Вам с нами будет неинтересно. Правда, и с ним вам будет нелегко,— он кивнул в сторону соседней комнаты.— Он тоже алкоголик. Разрушенный человек. Напьется к ночи и ездит по городу со своими…— тут старик замолчал, подыскивая слово,— подручными и терроризирует людей. Конечно, у него трагедия, но нельзя же… Опасный, страшный человек,— закончил старик.— Он не хочет тебя в казарме иметь, ты там увидишь то, чего он не хочет, чтобы ты видел.

— Поехали,— сказал «Клинт», появляясь в дверях. Через полчаса мы уже были в казарме.

*

Бышковац был когда-то военным форпостом Австро-Венгерской империи. Одним из. От империи остались многочисленные военные постройки, в том числе и целый казарменный комплекс, в полном комплекте, включая большой плац. Меня поместили на второй этаж, одного, в крошечную комнату с железной кроватью, железным шкафом и небольшой чугунной печью, труба которой была выведена в глубь толстенной стены. Подоконники казармы были шириною чуть ли не в два метра. На бумажке, прикнопленной к двери, значилось: «КАПИТЭН РАДКОВИЧ».

«Погиб два дня назад,— ответил на мой незаданный вопрос начальник полиции.— Пойдем, подпишешь бумаги и получишь оружие».

Я бросил сумку на железную кровать, и мы пошли с ним в конец коридора. Он открыл одну из дверей своим ключом, и мы вошли. Там была такая же кровать, как в комнате капитана Радковича, застеленная серым одеялом, и много железных шкафов и ящиков. А также полок. И стол. «Клинт» уселся за стол. Достал бумаги. Мятые. С загнутыми углами. Дал мне одну. Это была форма вступления в армию Сербской Республики Книнская Краiна. Я с грехом пополам заполнил форму. Отдал ему. Он встал и вышел, оставив дверь в коридор открытой. Он открыл дверь комнаты напротив и быстро вернулся, держа в руках автомат Калашникова сербского производства. Вошел в комнату, вынул из оружейного ящика четыре рожка с патронами. Придвинул ко мне. Записал в мою форму о вступлении добровольцем в отряд военной полиции номера моего автомата. Я расписался.

Вошли несколько офицеров. «Клинт» приказал солдату принести сливовицы и стаканы. Мы выпили. Когда я уходил к себе, начальник полиции города Бышковац выглядел вполне веселым, длинноруким и длинноногим пожилым Клинтом Иствудом. Я подумал, что, может, он не так плох, как его представил мне старый алкоголик-филолог в пледе. Я сходил поужинал кислой жареной капустой с жирной ягнятиной в солдатскую столовую. Длинные оцинкованные столы, веселые молодые солдаты. Вернувшись в мою комнату, я повесил автомат на крюк, пистолет положил под подушку и уснул. Ночью я проснулся и принюхался. Пахло оружейным смазочным маслом, сапожной ваксой, несло не то запахом моих несвежих носков, не то сквозь щель под дверью проникал ко мне запах казармы. Я полежал и вспомнил, что такой запах приносил из воинской части, где служил, мой отец-офицер. И так как запах связал меня с детством, я расслабился и опять уснул. Спокойно. Ведь детство у меня было спокойное.

Разбудил меня стук в дверь. Вошел денщик — огромный пожилой крестьянин. «Хладно, капитан?» — спросил он меня. Я согласился, что хладно. Он занес из коридора поленья и, встав на колени, растопил печь. Одевшись, я подошел к окну. На плацу, как в галлюцинаторном сне черти из ада, ходили шеренгами чернокожие солдаты. Оказалось, комплект нигерийских солдат, входящих в миротворческий контингент ООН, занимает один из корпусов казармы. Мне выдали комплект обмундирования, и через час я ушел на фронт. Ушел, потому что ближние позиции находились в семи километрах от казармы.

*

Я не встречал начальника полиции трое суток. Поздно вечером, уже протрубил нигерийский горнист «отбой», он зашел ко мне в комнату.

— Поедем, рус, я покажу тебе, как живут в нашем городе. У нас все есть здесь, хорошие люди, плохие, у нас празднуют, женятся, рожают детей. Мы нормальная страна. Правда, небольшая: 350 тысяч населения. Поедем. Это будет тебе полезно. У моего офицера свадьба.

Я надел военное пальто, и мы вышли. Сели все в тот же джип. Те же двое офицеров, с которыми он был в Книне, сопровождали нас.

Вопреки нарисованной им картине, город был мертв. Чёрен. Если казарма и ее двор освещались автономным электрическим движком, то в городе электричества не было. Бышковац пах дымом, как все небольшие сербские города. Это был особо ароматный дым от упорных узловатых обрубков высокогорных деревьев.

Свадьба происходила в большом доме, сложенном из камней. Сильно пахло жареным мясом. Гостей было, может, человек тридцать, а может, больше, потому что свечи не позволяли рассмотреть весь стол и всех присутствующих. Их слабый свет не достигал повсюду. Жених, молодой мужчина лет тридцати, и девушка, черноволосая и крупная, быстро вскочили при появлении «Клинта». И теперь стояли как бы в трепетном испуге. «Садитесь»,— сказал им «Клинт» и подвел к ним меня. Я поздравил их со свадьбой, пожелал им много маленьких сербов. Мне показалось, что я не справился с задачей и мой корявый слабый сербский язык не выразил того, что я хотел сказать, потому я повторил свое пожелание по-русски, предполагая, что мне кто-нибудь поможет.

— Они поняли вас,— обратился ко мне Алеша Богданович, при галстуке, язык у него заплетался, но он бодро держался возле стола.— Только история вот в чем: жених — сербский офицер, а невеста — хрватка… Запретить такую свадьбу никто не может, но и счастья особенного в нашем городе новобрачным не будет. А сербские дети станут скрывать, что их мать — хрватка, хотя в маленьком городе все будут помнить, кто она такая. Уж лучше бы она держалась своих…

Начальник полиции подарил своему офицеру исполинский кольт «кобра-магнум». Это был президентский подарок, потому что я встретил на Балканских войнах только три «кобры-магнум»: один был у Аркана, другой — у начальника сербского спецназа великана Богдановича (нет, он не родственник старика в пледе, однофамилец). Офицер был доволен. Все стали интенсивно пить вино и сливовицу, со двора приносили огромные куски замерзшей свинины, на топчане у печки быстро рубили их и бросали на большие сковороды. И вываливали на блюда. Еще на столе были гигантские порубленные луковицы, вино в кувшинах и разнообразная деревенская снедь. Меня потащили осматривать дом, а потом повели в хозяйственные пристройки, где под деревянными балками висели окорока, стояли бочки с соленьями, лежали початки кукурузы. Очень богатое крестьянское хозяйство. Юг, есть за что воевать.

Вернувшись, мы застали напряженную ситуацию. Было тихо, и на фоне этой тишины ядовито и злобно шипели слова на губах начальника полиции. Я не понимал и половины того, что он говорил, обращаясь к бледной невесте, но то, что он говорил, видимо, напугало и гостей, и безмолвного жениха. А «Клинт» продолжал, перемежая свою речь каркающим словом «хрват», «хрват», «хрват»… А рука его в это время находилась на военном ремне его, рядом с пистолетом. Рука вцепилась в ремень, видимо боясь оторваться от него, чтобы не схватиться за пистолет.

Алеша Богданович подкрался ко мне сзади, прошептал:

— Он говорит, что хорваты — собаки, католические палачи сербского народа, что хорватские женщины могут рожать в своих утробах только хорватских выблядков…

— Почему никто его не остановит, не увезет отсюда?— спросил я.

— Кто? Кто осмелится? Может, вы? Он ездит так каждую ночь, ему доставляет удовольствие видеть страх в глазах… людей.

Через некоторое время Рожевич, впрочем, успокоился сам. И мы молча уехали в казарму. Потом я его несколько суток не видел. Я старался ночевать не в казарме, а на позициях, потому что не хотел его встречать, не хотел присутствовать при его ночных похождениях.

*

Однажды я проснулся ночью от топота ног. Казарма была встревожена чем-то. Солдаты перешептывались, бегали. Заработали моторы нескольких машин. Затем я уснул. Утром мне удалось узнать, что молодой офицер военной полиции застрелил «Клинта» из подаренного им кольта «кобра-магнум». И был застрелен сам его телохранителями.

Самовольная отлучка

Шел крупный снег. И тотчас таял, ибо это все же была Северная Италия, а не средняя полоса России. Мотор наш весело тарахтел, но опасно разбрызгивал масло. Я смотрел в трюме катера на мотор, когда сверху с палубы сообщили, что мы приблизились к островам, закрывающим лагуну. Утро уже было в разгаре. И это было опасно для нас, ибо хотя мы и прибыли в Венецию с мирными целями, однако прибыли не оттуда, откуда прибывают туристы, мы шли с востока, со стороны войны. Мы не хотели, чтоб об этом знали. Но мы полночи шли до хорватской Пулы, чуть отклонились, обходя ее, и вот теперь входили в Венецианскую лагуну при свете дня.

Все оказалось проще простого, как на карте. Выйдя с наступлением темноты из одного из глубоких заливов Адриатики на формально хорватском берегу, к утру мы подошли к Венеции. Однако уже это было преступлением.

Нас было семь человек. Шесть сербов и я. Из шести сербов один был офицером военной полиции Республики Книнская Краiна, а пятеро были офицерами-«тиграми» из национальной гвардии командира Аркана, тотемным животным их подразделения был тигр. Катер у нас был старый, неизвестного происхождения, крашеный-перекрашеный, вероятнее всего, немецкого производства. Мы были одеты в гражданские бушлаты и пальто. На лицах у нас были следы попойки. Вчерашней. Мы долго решали вчера, брать или не брать с собой оружие, разумнее было бы не брать, но солдатская жадность пересилила. Три чешского производства «скорпиона» и по пистолету на каждого все же взяли, мотивируя свою жадность тем, что можем наткнуться на хорватскую береговую охрану, которая, я не уверен, существовала ли в тот год, 1992-й.

Мы просто банально напились накануне. И как в Москве, напившись, загораются вдруг идеей: «А поехали в Питер, завтра Новый год, классно поехать в Питер!» И все вдруг задвигаются, заулыбаются, сразу появится дело. Оживление, доселе сонные проснулись и кричат: «В Питер! В Питер!..» Так и мы оживились и все закричали: «В Венецию на Рождество! В Венецию!» Потому что было 23 декабря, а с 24-го на 25-е, как известно, католическое Рождество. Ясно, что я не католик, и сербы не католики. Если серб католик, то он уже хорват. Это единственная нация, которая, меняя религию, меняет и национальную принадлежность. Недалеко от тех мест, где мы воевали, есть Петрово Поле. В годы неурожая там стояли хорватские прелаты и в обмен на посевное зерно перекрещивали сербских крестьян в католицизм и записывали их уже хорватами. Но мы-то ехали не праздновать католическое Рождество, мы ехали победокурить, как футбольные фанаты в чужую страну, посостязаться с итальянцами. Да и война моим спутникам надоела, честное слово. Позиции к концу 1992-го стабилизировались — Республика Книнская Краiна успешно отстояла себя тогда, островком Сербии в самом центре Хорватии. Война свелась к окопному сидению и вечерним обстрелам из минометов, там, где они были, позиций друг друга.

Я-то что, я доброволец, да еще иностранец, но им, если прознает начальство, пришьют дезертирство. А если задержат итальянцы, тюрьмы не миновать. А мне миновать, у меня французский паспорт. Я вообще могу сказать, что в Венеции с ними познакомился… Подумав, я сообразил, что в паспорте у меня стоят венгерская и сербская визы, и многочисленные, и что они меня выдадут, эти визы. Но все равно, я был в лучшем положении, чем они. А ведь это я их вчера подбил, я больше всех, и первый начал. Рассказал, как посетил Венецию зимой 1982 года, с чужим паспортом в кармане…

Но разве офицерам с войны бояться Венеции и мирных итальянцев?! «Мы перестреляем всех этих карабинери»,— сказал Славко Маркович и предложил выпить. Что мы и сделали. За исключением наших «капитана» и «механика», мы не дали им пить, ибо им еще предстояло войти в лагуну и где-нибудь пришвартоваться. Собственно, капитаном и механиком эти ребята не были, но поплавать им приходилось. Оба родились в хорватском Дубровнике, на берегу Адриатики, а в этом городе все знают морское дело, и сербы, и хорваты. Дубровник в общем и называют славянской Венецией.

Порта мы опасались. Потому план был такой: просто вплыть в город и пришвартоваться на Гранд-канале, у какого-нибудь музея. Никто из нас не говорил по-итальянски, но в Венеции столько туристов! Вот и мы — туристы, правда со «скорпионами», но уж как получается… По правде говоря, сербы к итальянцам ничего не имели. Итальянцы хотя и оккупировали во все войны Хорватию вместе с живущими там сербами, однако за сербов даже заступались, когда хорваты их резали. Однако у нас у всех, включая меня, русского, было некое презрение небольшое к итальянцам, потому что они — потомки великой нации, но сегодня никчемные бойцы, плохие вояки. Якобы.

Там был маяк, а справа от маяка был пролив, через который мы и вошли в лагуну. Снег к этому времени стих и появилось зимнее солнце. Она, город Венеры (я предпочитаю, чтобы она переводилась как «город Венеры»), низко лежала перед нами на воде: Венеция.

Проблуждав некоторое время в хмурых водах зимней Венеции, мы предпочли пристроиться на канале делла Джудекка у набережной, застроенной складами и, как потом оказалось, еще и госпиталями. Мы убедились, что все же наш катер крупноват и слишком по-плебейски, по-рабочему выглядит возле дворцов и роскошных отелей на Гранд-канале. А у складов мы были уместны. Здесь и там у набережной стояли баржи, и мы тихо прилепились между ними. У остановки плавучего трамвая вапоретто мы узнали, что набережная называется Дзаттере. Так же называлась и остановка вапоретто. Мы по очереди привели себя в порядок в каюте у зеркала. Умылись. Поулыбались друг другу, пытаясь делать это, как делают мирные люди в великом городе-музее. Проверили карманы. Я взял свой французский паспорт. У парня из военной полиции имелся паспорт Словении, той, где столица Любляна. Остальные предпочли не брать с собой свои югославские паспорта. Над оружием долго раздумывали, и наконец взяли с собой только два пистолета. На случай безвыходной ситуации. Перепрыгнув с носа катера на набережную над черной водой, мы пошли, как пошла бы сошедшая на берег команда небольшого судна, молодые люди, смеясь и подталкивая друг друга, забегая вперед, свободно трещали на незнакомом языке. Мало ли иностранцев бродит по Венеции.

Оказалось, что не так уж много. По крайней мере, в этой части города мы встречали людей, удивленно оглядывающихся на нашу речь, потому мы перешли на «broken English», чтобы не привлекать к себе внимания. Мы вышли к мелкому каналу. Канал был обложен по краю бордюрным камнем как тротуар, и повсюду к длинным двойным шестам, торчащим из воды, были пришвартованы лодки, большая часть лодок окрашена в синий цвет. Канал этот безошибочно привел нас туда, куда мы первоначально намеревались пристать,— мы вышли вдоль этой узкой полоски воды к Гранд-каналу и пересекли его, дружно топоча по деревянному мосту Академии. Дело в том, что я и словенский гражданин уже бывали в Венеции, я за десять лет до этого, «словен» из военной полиции — неизвестно когда. Пошел снег, разноцветные дворцы на Гранд-Канале, выполненные в византийском, ренессансном и барочном стилях между XIII и XVIII веками, нас мало интересовали, но мы признали, что это красиво. Мы, впрочем, тоже явились не из хижины дровосеков, «тигры» занимали несколько богатых вилл на самом берегу Адриатики, да и военная полиция квартировала в захваченной вилле какого-то бывшего хорватского министра в три этажа. Там был паркет, камины, огромные окна. Как солдат, равно как и матросов небольшого судна, нас интересовали траттория и девки. У нас были «марки» — своим солдатам командир Аркан неплохо платил в немецких марках. У меня было несколько тысяч французских франков. Мы намеревались поесть, выпить вина, поймать, если возможно, девок, либо одну девку, и сделать с ними, ну вы знаете что… Отбыть мы собирались после того, как наступит католическое Рождество, ночью… Глубокой ночью.

Я так тщательно перечислил все эти пункты, словно у нас был план. На самом деле мы шли, притворяясь матросами, останавливались выпить из фляжек сливовицы, то галдели шумно, то вспомнив, кто мы, затихали, пытались заглядывать сквозь стекла в рестораны, которые явно были нам не по карману. Но на самом деле мы наслаждались жизнью. Так мы добрались до самой церкви Santo-Stefano, пока до нас не дошло, что мы находимся в центре самого центрального района Венеции San-Marco, и что если обед мы еще сможем здесь оплатить совместно на марки Аркана и французские франки моих французских издателей, то уж на девок нам точно денег не хватит. Потому мы повернули обратно, там в окрестностях Академии и музея Пеги Гуггенхайм мы видели несколько заведений, которые показались нам скромнее.

Как обычно бывает на похмельный день, у нас внезапно началась коллективная депрессия, мы помрачнели, хотелось выпить много алкоголя, чтобы взбодриться, хотелось есть, фляжки опустели, стало очень холодно. Потому мы решительно вошли — «словен» (на самом деле серб со словенским паспортом) и я впереди, а «тигры» мрачные за нами — в заведение под названием «Trattoria d'Oro». Мы выбрали эту «золотую тратторию», потому что оттуда вышли, покачиваясь, два типа, очень похожие на нас: в бушлатах, шарфах. Впрочем, у нас все было завязано и застегнуто, а у них развязано и расстегнуто.

Внутри нас окатило горячим воздухом, пахнущим распаренными моллюсками и вином. Толстый человек с усами и замашками хозяина, в слишком узком для него черном пиджаке и черном галстуке поверх рубашки, улыбнулся нам радушно и спросил, парляре ли мы итальяно? Я улыбнулся и сообщил ему, что мы французы и можем говорить еще по-английски, а вот парляре итальяно не можем.

Он повел нас к столу, круглому, за которым не было стульев. Стол стоял в углу, а рядом горел вполне скромный, но все же камин. Стулья нам немедленно принесли, и тотчас стали приносить приборы официанты, такие же, как и хозяин, все кроме одного, с усами. Мы уселись и только тогда оглянулись вокруг… Зал был полон женщин, пьющих чай и кофе… Их было так много, что неудивительно, что стол нам отдали тот, который предназначался для служебных нужд официантов. Не выставлять же клиентов за дверь. Ей Богу, там были одни женщины. Молодые и старые, но все довольно чопорного вида, и нас осенило: «Это же вечер перед Рождеством. Они собрались здесь, должно быть, это их традиция, конгрегаций одной из близлежащих церквей, перед Рождеством зайти и откушать здесь сладостей, и чай, и кофею».

— Да!— сказали мы все почти одновременно. Точнее, мы промычали. Мы попали не к девкам, но к небесным каким-то ханжам.

— Может, у них и вина нет?— сказал старший из сербов, Славко Зорич.

— Но у них пахнет спагетти с моллюсками, это точно,— отметил я и втянул носом воздух.

— Однако они все пьют чай!— сказал Мома Милютинович, «тигр», который читал все мои статьи в газете «Борба».

— Среди них есть симпатичные девочки,— сказал другой Мома, Момчило Зеленич, самый молодой из нас «тигр».

Когда мы попросили у толстого литр граппы, он не изменился в лице. Два трехлитровых кувшина «вино росса» оживили цвет его щек. Мы начали ему нравиться. Они, да, сделают нам столько спагетти с моллюсками, сколько мы сможем съесть, и, да, они принесут для двух «мсье» осьминога с сельдереем.

Когда нам принесли бутылку и кувшины, итальянские дамы заулыбались. Когда они заулыбались, мы поняли, что это либо не совсем итальянские женщины, либо совсем нет, не итальянские. Когда мы выпили граппу и стали пить вино, жадно поедая и спагетти, и осьминогов, и потребовав после «моллюсков Саванарола» и телятины, женщины перестали разговаривать и смотрели уже только на нас.

Потом Момчило Зеленич, самый молодой из нас, встал и пошел к ним. Сербы — это американцы Балкан, они рослые и могучие ребята; встав, Зеленич выглядел как молодой, чуть опьяневший богатырь в темном свитере. Волосы у него были русые. Он нашел с ними общий язык — английский. И через некоторое время вернулся с одной из них.

— Это Сандра,— сказал он,— она янки. В Венеции проходит международный конгресс анестезиологов. Собрались на рождественскую трапезу.

— А где же анестезиологи-мужчины?— спросил кто-то из нас.

— У нас есть там трое мужчин,— сказала Сандра.— Они вдалеке сидят. А двое уже ушли.

— Мы думали, у вас тут антиалкогольный конгресс,— сказал Мома Милютинович. И подвинул назвавшейся Сандрой бокал. И она выпила. Тут уж заулыбались мы.

Дальнейшие события в «Trattoria d'Oro» можно было охарактеризовать либо как шумную вечеринку, либо как шумную попойку. Потому что хозяин включил свою музыкальную установку и те женщины, которые устояли против нашего, точнее, местного вина, не устояли против музыкальных ритмов Италии. Вино называлось «просето», и в нем были пузырьки, как в шампанском, но вот как называлась музыка, то есть имена исполнителей, я не помню, по-видимому, это была народная музыка Северной Италии, так как никаких знакомых мне ритмов, я теперь вспоминаю, я не слышал. И все эти анестезиологи, молодые и старые женщины, сломав свою чопорность, лихо танцевали с нами. А католическое Рождество приближалось. Сандра целовалась с Зеленичем.

Хозяева ресторана вели себя сдержаннее, все-таки Венеция — это Северная Италия, а не Неаполитанский залив. Хозяин и официанты стояли вдоль танцующего ряда анестезиологов и сербских солдат (разумеется, не зная, кто мы) и хлопали в ладоши. Может быть, искренне радуясь веселью мужчин и женщин, а может быть, радуясь прибыли. Мне в тот год было 49 лет, я был старше любого из сербов, и хотя я не был их командир, я все же чувствовал себя обязанным следить за обстановкой. Когда в ритме итальянского рок-н-ролла, похожего на кавказскую лезгинку, у Мирослава Глушевича грохнулся на пол пистолет, я похолодел. Однако ненадолго, потому что окружающие Глушевича и его партнершу танцоры одарили этот объект недолгим вниманием. Может быть, в странах, откуда они приехали, не было проблем с ношением оружия? К тому же сам Глушевич довольно грациозно для пьяного большого серба подхватил свое вооружение и поспешно сунул за пояс. И пляски продолжились.

Около полуночи хозяин попросил нас оставить его с Рождеством. «Синьориты» и «мсье» должны понимать, что сегодня семейный праздник, ему пора домой к «бамбини», а по пути он еще должен зайти в церковь. Это же он рекомендует сделать и нам. Все-таки Рождество, и даже безбожники должны бы поприветствовать рождение Бога. К тому же рестораны в Венеции традиционно закрываются рано. Но есть некоторые, где обслуживают до двух ночи. А церквей вокруг много, он рекомендует самую близкую — Святой Агнессы. Десять минут хода, а чуть дальше на восток — Святой Марии дела Салюте, очень большая и очень красивая, очень…

Мы вывалились из траттории. Толпа наша сразу уменьшилась на треть, ибо самые почтенные анестезиологи отправились в эту рождественскую ночь либо в отель, либо к своим венецианским знакомым. С нами остались молодые и пьяные. Вместе (женщины — кучкой прильнув к богатырским плечам сербов, я отстал от них и подсмотрел) мы быстро нашли церковь Святой Агнессы и вошли туда, перекрестившись каждый на свой лад. По-моему, никто не заметил, что сербы крестились троеперстием, а я постарался перекреститься непонятным образом, да простит меня Господь, если Его раздражают все эти человечьи тонкости. В церкви было мало людей, поскольку Венеция мало обитаема, обслуживающий персонал этого огромного музея в море живет на материке; потому в Святой Агнессе были в основном туристы.

Нам, солдатам сепаратистской Республики Книнская Краiна, очень понравилось в католической церкви. Конечно, для сербов это была чужая религия, враждебная им, так они ее воспринимают, но это скорее был музей — эта Святая Агнесса, где тепло горели свечи, где не было войны. Каждый вспомнил о суровом плоскогорье над Адриатикой, царстве камней и первых христиан, и вздохнул. И я вздохнул.

Мы быстро ушли. Мы их торопили, Славко Зорич и я, самые ответственные, поскольку старше их. У Славко в старой югославской армии был чин полковника. «Пора, пора,— говорили мы.— Мы должны пройти границу ночью. Иначе попадем в тюрьму. Все. Может быть, на несколько лет». Пятеро молодых прилипли каждый к своей подружке и о чем-то вполголоса беседовали. Часто прерываясь на хохот. Неохотно, но вся наша группа, человек эдак двадцать-двадцать-пять, все-таки двигалась к набережной Дзаттере, где мы оставили наш катер. Как позднее выяснилось, уже тогда Мома Зеленич сказал Сандре, что он офицер из отряда «тигров» из армии сепаратистской Сербской Республики Книнская Краiна.

Когда мы вышли к складам, то ясно увидели, что рядом с нашим катером стоит полицейский катер… Мы мигом отрезвели все. Во всяком случае, я отрезвел. Что было делать? Тут Сандра сказала умную вещь, о которой мы, люди, прибывшие в мирный город с войны, и не догадывались. Она сказала:

— Вам, ребята («boys» она сказала), придется заплатить штраф, потому что в Венецию частным моторным судам въезд запрещен, так как вибрация волн опасна для мрамора дворцов. Вы что, с луны свалились?

Я сказал, что почти с луны, и спросил Сандру, знает ли она хоть чуть-чуть по-итальянски. Да, сказала она, чуть-чуть знает. Тогда я поделился своей идеей с Зоричем. Пойдем все вместе, как пьяная компания. Но разговаривать с полицией будут Сандра и я, у нее американский паспорт, у меня — французский. Главное — представиться очень пьяными, чтобы они не обыскивали катер и не проверили документы у всей толпы. Зорич сказал, что маловероятно, что полиция займется проверкой документов у 20—25 пьяных субъектов, большинство из которых женщины. Если же они попытаются обыскать катер, тогда придется стрелять. Он сказал эти слова с таким чувством, что было ясно: ему хочется пострелять здесь, в Венеции. И конечно, «тигры», воюющие три года, без труда перестреляют с таким своим опытом ленивых «карабинери».

Женщины снимают напряжение между вооруженными мужчинами. Когда наша толпа, галдя и шумя, бросилась на троих «карабинери», стоящих возле их катера, причаленного у нашего катера, они сразу были деморализованы. Наши женщины на нескольких языках поздравляли, перебивая друг друга, «синьёри карабинери» с Мэри Кристмас и хватали их за руки. Сандра пробилась к старшему (у него был такой «старший» вид и больше всего пуговиц, лычек и полосок знаков отличия) и спросила:

— В чем дело, в чем провинилась наша толпа американцев и французов, приехавшая на праздник в Венецию?

Несколько ошалевший старший «карабинери» сказал то же, что уже сообщила нам Сандра: что нельзя, мрамор разрушается, нельзя моторам, только грузовые баржи и «вапорино», а еще «вапоретти», «мотоскафи». Сандра сообщила, что мы не знали этого, что в Торчелло, откуда мы появились, ходят свободно даже двухпалубные «мотонаве» и там мы арендовали наш кораблик, правда, милый синьор, настоящий морской трудящийся катерок?!

— То в Торчелло,— возразил старший «карабинери» важно.— В Торчелло ничего такого, хрупкого искусства нет, а здесь Венеция, сокровища искусства, ЮНЕСКО, мировое значение…

Мы с Сандрой дружно сказали, что мы «understand», «understand», мы не знали, нас не предупредили.

— Куанта коста, синьор?— спросила Сандра.— Сколько? Штраф, мы готовы.

«Карабинери» посмотрели друг на друга. Сандра полезла в сумочку, я вынул франки. Мы сунули все это старшему «карабинери». Его руки инстинктивно сжали деньги. И не разжались.

— Мы уезжаем, уезжаем,— заверила Сандра.— Вот, смотрите!— и она прыгнула на палубу нашего катера. За нею еще несколько девушек и все «тигры». Зорич и я стали прощаться с остающимися. «Карабинери» прыгнули на свой катер и, помахав нам оттуда рукой, удалились по черной воде.

Девушки поднялись с катера на набережную и махали нам оттуда руками. Я даже не знаю, кем они нас считали в этот момент. Ну уж точно не сербскими офицерами, явившимися в самовольную отлучку с войны. Приятными, веселыми ребятами.

Только глубокой ночью выяснилось, что Сандра не сошла на берег, а осталась с нами. Потом она работала в военном госпитале в городке Обровац, естественно анестезиологом.

Это добрая история, но конец у нее (точнее, это произошло уже за временными рамками этой истории) все равно мрачный. Потому что в 1995 году хорватские войска уничтожили Сербскую Республику Книнская Краiна. Мне неизвестно, что стало с моими товарищами-«тиграми», с Момой Зеленичем, наконец, с безрассудной американкой Сандрой. Знаю, что она была из города Сан-Диего в Калифорнии. Небольшого роста, худенькая, темные волосы, лет 25 или 30.

Мы не стали в него стрелять

Мы заняли Крившичи после небольшой перестрелки. Боем это было назвать трудно. Правда, перед этим наша далекая артиллерия швырнула десяток горячих болванок 122 калибра по их бронетранспортерам и вывела их из строя. Так что хорватам нечем было держать оборону. Я потом увидел эти их машины. У одной снарядом была вскрыта крыша в месте рулевого отсека так, что казалось, броню вскрыли огромной открывалкой для консервов. Внутри все сгорело. Я видел торчащий из золы кусок погона да кости. Ступни в ботинках не догорели, потому что были ниже. Это все, что осталось от водителя. Почему не догорел погон, было трудно понять.

Я и до войны не был особенно сентиментальным, а война вообще меня очерствила. Я посмотрел на вскрытый бэтээр, сплюнул и пошел дальше. Мы шли с бойцами прочесать Крившичи. Шли цепью с дистанцией метров десять друг от друга. Мы шли через обширный негустой сад.

Дорогу нам преградила каменная изгородь. На горных плато камень, конечно, самый дешевый материал. Все изгороди каменные.

— О, хрват лежал!— мой сосед справа, усатый сержант наклонился и рассматривал что-то на земле. Я подошел.

Сержант указал дулом автомата на землю.

— Сигарки курил, германские,— поддел он дулом пустую пачку из-под сигарет.— Тушенку ел,— сержант указал дулом на несколько пустых консервных банок, лежавших у камней ограды.— Забор разобрал, чтоб удобнее было по сербам палить.

Сержант огляделся. И довольно заулыбался.

— Гадить ходил под яблоню,— автоматом сержант указал на соответствующее место.— Для вытирания хрватской задницы использовал туалетную бумагу.

К нам подошли еще двое солдат. Они стояли и смеялись.

— Но вот куда он делся?— задумался сержант.— Все трое пленных были взяты в плен в большом доме. Он же не мог пойти в большой дом, чтобы сдаться нам? Долго бы пришлось идти. Да и зачем ему сдаваться? Он должен быть где-то здесь,— резюмировал сержант.— Далеко он уйти не мог. Прячется недалеко. Надо искать. Будьте очень осторожны,— сказал он солдатам.— А ты, рус, лучше бы никуда не ходил. Если тебя пристрелят, Шкорич нам ноги из жоп повыдергивает.

Солдаты было захохотали, но тотчас замолкли, вспомнив о сбежавшем хорвате, он мог услышать нас.

— Ты, рус, лучше пойди в большой дом, там ребята документы какие-то нашли и фотографии, может, тебя заинтересуют,— сказал сержант.

Мне самому не очень хотелось участвовать в охоте на человека, и я пошел к усадьбе, сержант толково определил ее как «большой дом», потому что все другие дома хутора были небольшие. Я пошел через сад, внимательно оглядываясь вокруг. По пути я все же запутался в какой-то тонкой проволоке. Ее было полно в саду. Она куда-то тянулась по траве и в кустарниках. Высвободившись из проволоки, я промаршировал через сад, вышел к задней части большого дома. Закричал: «Эй, есть ли живые?!— совсем не для того, чтобы мне ответили, а только для того, чтоб меня услышали. И знали, что это иду я и не нужно по мне палить как по хрвату.

— Живые есть?!— продолжил я свое звукозаявление о моем прибытии, входя в дом, точнее, вначале в сени или прихожую. Там стояли мешки, видимо с зерном, на стенах висели и у стен стояли предметы сельскохозяйственного быта: грабли, лопаты, некие мотыги и кирки. Через сени я вышел в кухню. Там тоже было безлюдно. И никаких съестных припасов. Некоторые шкафы были открыты да так и не закрыты. Здесь, по всей вероятности, побывали уже после хорватских солдат сербские. Я пошел дальше по темному коридору, который вел в глубь дома.

— Живые есть?! Кто-нибудь жив?!

Со второго этажа по потолку я услышал осторожные шаги и подгреб ближе к указательному пальцу тело своего автомата. Но передумал. В тесном коридоре пистолет, решил я, будет убедительнее. Пистолет на самом деле комнатное оружие, ближе чем с 30 метров его пальба на улице малоэффективна.

Я вышел в большой зал, служивший столовой. За краем стола сидел солдат Светозар Милич и рассматривал фотографии.

— Ты не слышал меня, Светозар?

— Слышал, капитэн.

— Почему же не отзывался?

— Я не понял, что вы кричите.

— А что там за проволока в саду?

— Это от вашей русской «мухи». От гранатомета. Выстрел вылетает, и за ним эта проволока.

— Что ты рассматриваешь?

— Семейный альбом хозяев.

Я встал за ним и тоже склонился над альбомом. Хозяин большого дома — высокий худой крестьянин с резкими чертами лица — был запечатлен на всех стадиях его крестьянской жизни. Совсем юный, с сестрами и братьями. У церкви, рядом с католическим священником. С молодой женой, в центре толпы свадебных гостей. Потом пошли первые дети, вначале в пеленках, далее все более и более взрослые.

Вот хозяин стоит за дочкой, она в свадебном наряде, выдает замуж. А вот он в поле, сидит в шляпе на тракторе. Вот стоит с четырьмя сыновьями, похожими на него. Вот он радостный, погрузил руки в зерна кукурузы на мельнице. В общем, все труды и дни крестьянского сословия. Вместе с хрватами были запечатлены хрватские животные: кони, собаки, коровы, овцы. Овцы в Далмации похожи чем-то на собак колли, у них тонкое свисающее руно. Местные утверждают, что именно сюда, на каменные плато Далмации, подымались за золотым руном грек Язон и его аргонавты на корабле «Арго». Сюда, а не в очень далекую Колхиду.

— Он похож на моего отца,— сказал Светозар сердито.

— Понятно,— сказал я. Мне говорили, что большая часть далмацийских хорват по крови сербы. Что якобы католические прелаты в голодные годы выезжали на Петрово Поле с подводами, нагруженными посевным зерном, и стояли там. Они давали зерно бесплатно сербам, взамен требуя перейти в католичество.

— Петрово Поле недалеко отсюда,— вздохнул Светозар.— Мы единственный народ в мире, который, поменяв религию, меняет и нацию.

— В казарме у нас есть полковник Княжевич. Серб. Но часть его рода — тоже Княжевичи — хорваты. Непросто все,— подтвердил я.

— Ну да, непросто. Он очень похож на моего отца.— Светозар, было похоже, расстроился.

Снаружи послышалась стрельба одиночными, и мы, схватив оружие, выбежали через главный вход на улицу хутора. Сербские солдаты все бежали к небольшому дому. Мы побежали тоже. На задах дома в конце улицы в огороде на грядке крупного балканского лука лежал навзничь солдат, вцепившись рукой в автомат, который его не спас.

— Мертв,— сообщил мне усатый сержант.— Скрывался в сарае с зерном.— Сержант перевернул мертвого с помощью Светозара.

— Сын хозяина хутора,— отметил Светозар без удовольствия. Скорее грустно. Мирный крестьянский фотоальбом дестабилизировал его, я так полагаю.

— Это он устроил себе гнездо у ограды?

— Без понятия,— сказал сержант,— может, и он. Может, нет. Есть еще несколько непрочесанных строений, их мы обыщем. Кто убежал — тот убежал. Не будем же мы искать в горах. Мы вернулись в дом. Светозар и я. Мне же посоветовали не участвовать в поисках.

От нечего делать мы стали искать пищу и алкоголь. Решили спуститься в подпол. Там обычно в прохладе подполья хранится у крестьян вино. К хутору примыкал целый склон виноградников. Следовательно, должно быть вино.

— Полагаю, вино давно выпили хорватские солдаты,— сказал я, когда мы спускались по лестнице.

— Обычно к весне вина у крестьян не остается. Либо они продают его, те, кто имеет возможность вывезти вино в город, либо выпивают за осень и зиму сами. Осенью ведь празднуют свадьбы, столько вина уходит,— сообщил мне Светозар. Он шел впереди меня.— О!— воскликнул он, остановившись.— Тут у них целая лежка!

Я увидел из-за его спины, что подвал дальше расширился во вместительную комнату. На полу лежали матрацы, вокруг была разбросана военная одежда, валялись высокие сапоги на шнурках, какие-то рации, провода, даже несколько туб гранатометов. Вверху, под потолком, шел поток воздуха из полностью открытых окон.

Мы насторожились.

— Внимание, капитан, они могут быть еще рядом. Такое впечатление, что здесь они переоделись в гражданскую одежду. Чтобы легче было сбежать.

Мы внимательно обследовали три подвальные комнаты. В каждой обнаружили ту же картину. Разбросанная одежда. Неиспользованные гранатометы. Пустые бумажные пакеты из-под соков германского производства. Разорванные пластиковые упаковки германского производства. Несколько пустых бутылок из-под германской водки и германского же производства бренди. Короче, картина складывалась простая. Здесь жил небольшой гарнизон, получавший снабжение из Германии. Те, кто не погиб, переоделись и пробираются сейчас через горы к своим.

Мы пошли наверх и зашли опять в большое помещение, служившее семье столовой и местом, куда они собирались, когда хотели побыть вместе. Хозяин, видимо, был не совсем обычным крестьянином. Оформление его living-room, как ее назвали бы в Америке, претендовало на большее. Над большим столом висела крупная люстра с сотнями сосулек. В разных углах стояли два телевизора, над большим полуовалом дивана, могущего поместить на своих сидениях душ 10—12, находились книжные полки. В самом уютном углу зала находился камин с чугунными львами по краям. На стенах висели увеличенные фотографии, видимо из того же альбома, что мы смотрели. Что, в общем, неудивительно, однако необычным показалось то, что фотографии были аккуратно оправлены в металлические рамки под стеклом. Те же сцены из крестьянской жизни. Хозяин, хозяйка, четверо сыновей и трое дочерей.

Несколько фотографий отсутствовали. На стенах остались четкие темные прямоугольники, на тех местах, где они висели.

— Светозар, ты не снимал фотографий со стены?

— Нет,— сказал Светозар. Он нашел в одном из ящиков чай и теперь искал, как его приготовить.— Там какие-то стекла в камине, капитан, поглядите в камине.

Около камина действительно были стекла и распавшиеся металлические рамки. Кто-то хряпнул обрамленными фото о чугунных львов. В самом камине среди недогоревших бревен покоились, я увидел, недогоревшие, частично сгоревшие фотографии. Я вытащил самые крупные фрагменты. И все сразу стало ясно. На фотографии, улыбаясь, рядом с отцом стояли четверо сыновей, облаченные в новенькие формы армии Хорватии.

— Видимо, хутор защищали отец и его сыновья,— сказал я и положил на стол фрагменты фотографий.— Такое может быть, Светозар?

— Сплошь и рядом, капитан. Сербы поступают также. Стараются сберечь родные дома.

В это время сосульки на люстре отчетливо зашелестели. По потолку пробежали скрипы. На втором этаже кто-то прошел. Я и Светозар схватились за оружие и передвинулись к лестнице, ведущей на второй этаж. Стали подыматься по ней, стараясь не скрипеть ступенями. Но какой-то шум мы, конечно, создавали.

На втором двери во все комнаты были открыты. Из одной двери вырывался поток сквозняка, и мы безошибочно направились туда. Окно было настежь открыто. На полу валялись предметы военной формы хорватской армии, брюки, ботинки, даже кепи. Мы подбежали к окну. Через сад в горы бежал седой человек в гражданской одежде. Правда, в руке у него был автомат. Человек обернулся и посмотрел на свой дом. Старый хорват с глубокими продольными морщинами.

Мы не стали в него стрелять.

Солдатка

Я тогда еще бороды и усов не носил, волосы у меня были в своей основной массе темные, в некоторых местах от силы salt and pepper, т.е. соль и перец, как говорят американцы. Поседел я уже в первые годы XXI века, когда сидел в тюрьмах, а тогда был такой привлекательный себе «капитэн». Кличка приклеилась ко мне от комнаты, которую я занимал (я уже об этом упоминал), где раньше жил капитан, да погиб. Так вот я, поскольку брился начисто и был коротко острижен, и носил темные очки в массивной оправе, не был похож на серба катастрофически! Зато был аутентично похож на хорвата, их врага, или немца, тоже проходящего в сербском сознании как враг. Бундесвер-офицер.

По утрам в мою суровую келью (железная кровать, железный шкаф, печка-буржуйка с трубой и стол — подарок начштаба полковника Шкорича) входил первым около шести утра солдат-крестьянин Милан и растапливал мне печку дровами, стоя на коленях. Я писал о моей келье и о солдате, будившем меня стуком в дверь и вопросом «Хладно, капитан?», в моих репортажах, поэтому промчусь коротко по солдату и перейду к солдаткам.

Если не ошибаюсь, завтрак назывался «доручек». Офицеры имели право, если хотели, не идти в столовую, а иметь завтрак в комнате. Они все хотели, и вот почему. Завтраки разносили рослые красотки, девки-солдатки. Затянутые в различные военные штаны. Хоть штаны и были различными, на девках все они выглядели как бриджи. Ибо female в возрасте 25—30 лет, а все они были именно в этом прекрасном возрасте, имеют развитые попы, грушевидные и яблоко-видные, и они натягивают им штаны в бриджи. Пока я ходил в туалет и брился (там несколько полковников в подтяжках поверх военных рубах брились, как в 45 году, опасными лезвиями, наводя лезвия на ремнях, лица в мыльной пене. О, постмодерн!), крестьянин топил печку и уходил. Я возвращался, в комнате уже было тепло, и в дверях появлялась улыбающаяся солдатка. «Доручек, капитан?!»

— Ну конечно,— говорил я.— До ручек, до ручек! И до ножек!

Девки хихикали, но ничего не понимали. На пластмассовом подносе обычно было содержимое банки консервов на тарелке, чай в огромной кружке и ломти местного ароматного хлеба.

Солдатки были лучше всего, что находилось на подносе. Сербки вообще красивые исчадья. Они, работая с офицерами, еще и выпендривались, конечно. Подкрашенные губы, сладкие и едкие духи, туго затянутые ремешками талии и эти неотразимые задницы. Которые хотелось схватить руками, но было нельзя.

После каждого «доручка», если я немедленно не уезжал на фронт, меня посещали сексуальные фантазии, а проще говоря, похоть. Солдатки потом исчезали куда-то на весь день, и только ночью, если я ночевал в казарме, я слышал сквозь сон девичьи смешки, они о чем-то беседовали с часовыми, охраняющими наш офицерский второй этаж. Бывало это уже очень поздно.

Однажды вечером Славко и Йокич раздобыли где-то бутыль вина и поднялись ко мне в комнату. Запрета на распитие алкоголя в казарме для офицеров не существовало, а в солдатской запрет был. Потому мы решили выпить вино и разойтись. Получили мы бутыль поздно, а то бы выпили ее раньше, в другом месте, мало ли где. Это был первый и единственный раз, когда мы распивали алкоголь у меня в комнате, и вот к чему он привел.

У меня оказался только один стакан. Аскетический набор предметов первой необходимости австро-венгерского офицера, видимо, никогда не подразумевал хранение в келье более одного стакана. Там даже вешалка имела всего два крючка, и если ты повесил автомат, то на еще один крючок можешь повесить либо штаны, либо пиджак, либо пальто. Что до кормления, то было ясно: австро-венгерский офицер питался либо в военной кантине, либо в ресторанах под грохот канкана и оперетты «Марица».

(О мои милые Балканы! Как я вас люблю, и что я делаю в этой пресной, тонкогубой и ханжеской России?!) Славко поинтересовался у меня, где берут стаканы в офицерской казарме, если следует выпить. Я сказал, что, может быть, в туалете есть какие-то свободные стаканы, я их днем видел. Я попросил его только постараться избегнуть начальника полиции, не ходить в дальний конец коридора. Он ушел, было слышно его «бу-бу-бу-бу» и ответное «бу-бу-бу-бу» часового на лестничной площадке, затем женский низкий смех. Через некоторое время Славко вернулся с пустыми руками.

Мы не успели изругать его. Он сказал:

— Я встретил сестричку. Сейчас она все сделает.

Сестричка появилась немедля. С красным круглым подносом явилась солдатка. Я ее знал. Утром я видел их без головных уборов, порой даже с распущенными волосами. Сейчас дымчатые светлые волосы были подвернуты под сербскую пилотку с двумя хребтами… Я опознал ее как одну из утренних солдаток, приносивших мне «доручек».

— Славица!— представил солдатку Славко, пока она ставила поднос на стол.

На подносе было три стакана, открытая большая банка рыбных консервов, большая стопка белого хлеба и три груши старого урожая. Она скромно наклонила голову. И повернулась уходить. Славко удержал ее за руку.

— Вы, капитан, знакомы с ней,— сказал Славко.— А мы с ней как брат и сестра. Имена одинаковые, да и из одной местности мы. Сёла наши рядом.

— Садитесь,— сказал я,— Славица. Присаживайтесь.

Она что-то стала говорить быстро-быстро, обращаясь к Славко.

— Она ненадолго,— сказал Славко.— У нее кончается дежурство.

— Ненадолго,— согласился я.— Присаживайтесь.

Она села и сняла пилотку. Волосы хлынули вниз. Без пилотки это была здоровая полная девушка, которая раскраснелась и стеснялась. Совсем простая. В пилотке лицо выглядело тоньше.

*

Пытаясь представить эту ситуацию через 15 лет, я думаю, я на нее производил впечатление. Иностранный дьявол такой, хорват или немец по виду. Коротко стриженный, темные очки. Местные военные власти относились к иностранному дьяволу с большим пиететом. Особо относились. Шпион? Разведчик? Девушки и девочки — существа с огромным любопытством. Чужие, может, и не нравятся им, но волнуют. Девушек всегда волнуют чужие. И вот я был чужой. И она приходила раз через несколько дней по утрам приносить мне «доручек». Улыбалась как горничная. Чужие друг другу, мы улыбались. И так бы улыбались и улыбались, но вот случай послал человека, который знал ее и знал меня. Образовалась ситуация.

Когда среди мужчин присутствует девушка, они ведут себя иначе. Даже Йокич забыл о необходимости политкорректно поругивать хрватов и, застеснявшись, стал тем, кем он был,— молоденьким светлокожим солдатом, для солидности время от времени пытавшимся отращивать бороду, цветом ударяющую в рыжину. (Полковник Шкорич как-то поймал его в коридоре штаба. И отчитал за бороду, хотя в добровольческой армии Книнской Краiны ношение бород не запрещали. «Ты что, четник, солдат?» «Никак нет, полковник!» — испугался Йокич. «Тогда иди в подразделение к четникам со своей бородой!» — бросил Шкорич и удалился. Через час Йокич сбрил тогда бороду.) Теперь у него опять борода. Так вот, Йокич встал, уступая свое место на моей кровати солдатке, а сам сел на единственный мой табурет. Этой рокировкой он невольно посадил девушку рядом со мной, потому что я и Славко сидели на кровати. От девушки пахнуло мягкими и сладкими духами. Или это был запах шампуня? Горячей воды в казарме не было, но у солдаток всегда были чистые волосы.

— Она спрашивает, что мы празднуем,— сказал Славко.

— Ничего не празднуем. Просто пьем вино и получаем от этого удовольствие,— ответил я.

— Поскольку других удовольствий мы лишены,— добавил Славко.

— Каких лишены?— спросила девушка. Разговаривая со Славко, она должна была смотреть на меня, так как солдат сидел за мной. Спрашивающая об удовольствиях выглядела лукаво.

— Ну, например, женщин.

— Вокруг много солдат-девушек.

— Все равно вас много меньше, чем добровольцев-мужчин. На всех не хватает.

— Вы можете смотреть на нас сколько угодно.— Солдатка явно подсмеивалась над нами.

— У тебя есть парень?— спросил Славко.

— Не скажу,— сказала она.

— А Петру? Петру что, не твой парень?

— Был,— сказала она.— Уже нет…— Яркие губы, светло-серые глаза, чуть-чуть вздернутый нос. Лицо у нее было задорным, я бы сказал, насмешливо-вызывающим, хотя и простым.

— Ты непостоянная девушка,— отметил Славко.— Раз ты свободна, давай гулять со мной?

— У нас не получится,— сказала она.— Я знаю тебя с того времени, как ты под столом не сгибаясь проходил. Ха-ха, какой смысл с тобой встречаться…

— Скажите, дядя Эдуард,— начал Йокич (он называл меня «дядя Эдуард», и никто меня больше так не называл долгое время, пока через десять лет я не попал в лагерь, где меня вдруг стал так же называть молодой парень-таджик),— дядя Эдуард, как называется такой строй, когда у одной женщины много мужей? Когда у одного мужчины много жен, я знаю, что это называется «полигамия», а когда у женщины много мужей?

— Также «полигамия».

— Йокич мечтает стать одним из твоих нескольких мужей,— засмеялся Славко.

— Молодой еще,— Славица улыбнулась.— «Полигамия»… А что, много мужчин, все работают, а женщина себе сидит, ручки на груди скрестила.

Мы все расхохотались.

— Но зато детей сколько придется нарожать от нескольких мужей,— заметил я.

— Я бы не хотела,— сказала она неожиданно.— Рожать надо от одного, от самого любимого.

*

Все были согласны. Все против полигамии. Что там можно было добавить. Однако молодым солдатам было тяжело без женщин. В гарнизоне был случай группового изнасилования. Правда, девушка, подвергшаяся насилию, не принадлежала к гарнизону. У нескольких девушек была репутация легкодоступных. Солдаты имели их где могли. Однажды мы, неразлучная троица — Славко, Йокич и я, шли вечером в казарму. Мы возвращались от буфетчика, тот угостил нас вином. Были сумерки, но еще не темно. За госпиталем, у складов, подальше от чужих глаз, солдат со спущенными штанами стоя употреблял девку. В сумерках светился девичий зад и ноги. Пара тихо постанывала. Мы прошли от них в нескольких шагах, пожелав им горячей случки. Они оба захихикали. Мы прошли уже несколько десятков шагов, когда услышали стон солдата, возвещающий о том, что он закончил свою работу. Простонав, солдат затем проявил себя джентльменом.

— Кто-нибудь хочет меня сменить?— предложил он из темноты.— Она не против.

Девушка засмеялась.

— Идите!— сказал я солдатам. Они не пошли. Йокич был наверняка девственником, а Славко не пошел из солидарности со мной.

Мы разлили остатки вина. Замолчали.

— Можно вас, капитан, на минуту?— Славко вывел меня за дверь и зашептал: — Я с ней договорился. Она вам даст, капитан, она добрая девочка. Всем дает, если ей нравится.

— А может, я ей не нравлюсь.

— Нравитесь. Она сказала: «Я боюсь, он страшный, как хорват. Но дам». Сейчас она выйдет с нами, потом вернется к вам одна.

Солдаты и солдатка быстро заторопились и ушли. Я убрал стаканы, выключил свет и, не раздеваясь, в ботинках лег на свою железную койку. На спину. Вспомнил свою неверную жену в Париже.

Она вошла не стучась. Дверь я оставил незапертой. Встала у двери. Я встал с кровати, взял ее за руку и погладил ее ладонь. Ладонь была горячая. Это была единственная ласка, которой мы обменялись. Она подошла к столу. Встала ко мне спиной и нагнулась. Таким образом давая понять, откуда я должен ее брать. Сзади. Сама расстегнула пояс на армейских брюках. Брюки упали на пол. Обнажился полный девичий зад. Тут я понял, как давно не имел женщины. У меня дрожали руки. Я схватил ее за оказавшиеся прохладными половинки попы, вставил ей сзади в щель и попал сразу, потому что щель была разработанная. Подумав «разработанная», я сразу стал спокоен. Потому что она была добрая девочка и давала всем, а раз всем, значит, и мне. Славко договаривался с ней, мне ничего не нужно было ей говорить, да она бы ничего и не поняла.

Потому мы тихо рычали и постанывали. Я щупал время от времени ее крупные сиськи и ляжки. То, чем мы занимались, было не стыдно, не порочно и очень необходимо нам двоим. Она переминалась на ногах, подрагивая на них, как бы находясь в ознобе.

Она согласилась удовлетворить мою нужду в женщине. Она приняла в себя меня, иностранца. И оттого, что у нее доброе сердце, и оттого, что ей было любопытно принять в свое лоно иностранного мужика в таких нерискованных обстоятельствах. Совершенно безопасно. Я оставил в ней мое семя. Один раз. И второй. Уже лежа на ней.

*

Больше она не приходила. А я не просил. Я видел ее после несколько раз. Каждый раз мы хитро улыбались друг другу. Мы-то знали, в чем дело.

В шкуре Че

Однажды мне пришлось почувствовать себя Че Геварой. Целый день я пробыл в его шкуре.

Дело было так. С разведотрядом я отправился в сторону Петрова моря, так назывался один из глубоких заливов Адриатики, врезавшийся таким себе фьордом в земли Далмации. Стояла весна 93-го. Шли мы из Республики Книнская Краiна, с ее западных рубежей. А там у Петрова моря у республики находился передовой форпост. Где-то у меня были фотографии того похода: цветные, яркие. Но во-первых, на фотографиях меня нет, есть только солдаты, с которыми я делил тяготы этого перехода. Во-вторых, я эти фотографии затерял. При такой неспокойной жизни, как моя, не потерять бы голову до срока, не то что фотографии или тексты. Догадываюсь, что фотографии сгинули в «cave», т.е. в подвале флигеля моего друга Мишеля Бидо в Париже. Когда Мишель уехал в Таиланд и после трех месяцев не объявился, его сын сдал флигель бывшему сержанту Иностранного легиона. Эта тупая военщина, сержант, стал растапливать камин книгами и рукописями. В первую очередь в огонь полетели мои тексты, так как были на незнакомом языке. За ними последовали книги и, видимо, фотографии… Мишель — ярый путешественник. Он объездил всю Индию на мотоцикле. На Мишеля я не сержусь. Что взять с лунатика, а вот эта сука из Легиона… Короче, канули мои фотографии того похода.

Мы не только шли через горы, мы еще несли им боеприпасы. Бойцы сидели там, в укреплении из камней. Говорят, оттуда видна Италия, что не так уж и удивительно, если учесть, что Адриатика в этом месте узкая — километров двести. Мы несли им боеприпасы, и если на мою долю пришелся символический рюкзак с несколькими минами для миномета («мино-басач» по-сербски), то сербские бойцы были нагружены, как крестьянские волы при уборке урожая. Тоже минами и патронами. Мы останавливались пару раз перекусить в пути, но на самом деле спешили, потому что должны были попасть на форпост до наступления темноты. Ночью мы не смогли бы передвигаться. В путь мы отправились с рассветом.

С нами шел проводник — тощий высокий пацаненок четырнадцати лет. У него был, как у взрослого, автомат, одет он был в короткие ему камуфляжные брюки. На голове — черная шапочка. Проводник был строгий, неразговорчивый и шел быстро. Еще с нами шла девушка.

Горы в тех местах очень красивые в это время года. Цвел орешник и другие, неизвестные мне плодовые деревья. Цвели и все неплодовые, потому что весна. Восхитительно пахла вся эта зеленая масса. И чем больше мы удалялись от наших позиций, тем меньше оставалось признаков войны. Дело в том, что фронта как такового в этих безлюдных горах не было. Территорию контролировала Республика Сербская, никаких городов и даже городков там не имелось. Хорваты имели там, ближе к побережью, гарнизоны в нескольких селах, но сидели они тихо и не высовывались.

Когда удушье началось, я даже не понял, что началось. Я только понял, что мне тяжело идти, тяжелее, чем ранним утром. Но так как приступов у меня не было с 1990 года, я отнес свой сбой энергии на счет усталости. Все-таки рюкзак с минами — это не рюкзак с одеждой и продовольствием. Хотя мне дали самый небольшой. Горная тропа то взбиралась вверх, обходя непроходимую пропасть, то шла вниз. Я смотрел на носки своих испанских ботинок (продавец обуви в Paris сказал мне, что это ботинки испанского Иностранного легиона, оказывается, есть и такой), разглядывал камни вдоль тропы, наблюдал, чтобы отвлечься от тяжести рюкзака, за штанинами впереди идущего солдата. Внезапно я понял, что впереди идет наша девушка. Одновременно до меня дошло, что я тащусь последним и что у меня возобновилась астма. Трудно было сказать, от чего она возобновилась. Вчера я допоздна пил холодное вино с сербами. Из такой себе с виду кастрюльки с ушами. Кастрюля вмещала в себя литра два. Ее пускают по кругу стоя, пока не исчерпается вино. Тогда ее наполняют заново, если есть чем наполнять. Ну как индейцы курят свои трубки мира, пуская их по кругу, или хиппи курят свои джойнты марихуаны, так сербы празднуют дружбу групповым поглощением вина из кастрюльки. Может быть, вино было слишком холодным? С астмой никогда не знаешь, что спровоцирует приступ. Ибо астма — заболевание психосоматическое. То, что женские светлые носки мелькали впереди меня на тропе, выбиваясь из камуфляжных брючин, меня расстроило. Получалось, я иду за женщиной. Я решил, что после привала обгоню ее.

Между тем на привале я обнаружил, что не отдыхаю, потому что задыхаюсь. Я мрачно думал, что каким надо быть идиотом, чтобы отправиться на войну без вентолина. Вентолин я протаскал в своей сумке весь 1992 год, богатый для меня военными приключениями как никакой другой. Но он мне ни разу не понадобился. Ни в Приднестровье, ни в Абхазии, ни в Боснии. Кстати говоря, там, в сепаратистских республиках, имелись крупные города, и уж конечно в аптеках можно было приобрести вентолин. Здесь же, в горной стране восставших против хорват сербских крестьян, крупных городов не было. Какой там вентолин, может, и пенициллина нет… Вентолин по сути дела — это сальбутамол. Продается он в виде баллончика аэрозоля, вставленного в изогнутый перевернутой буквой «Г» ингалятор. Не знаю, существовал ли аэрозольный баллончик с сальбутамолом внутри во времена Че Гевары, был ли уже изобретен… Думаю, нет, Че делал себе какие-то уколы. Вентолиновый баллончик значительно облегчил жизни астматиков. По воспоминаниям немногих выживших в боливийском походе Че Гевары, во время приступов Че был вынужден ехать верхом на муле. Бледный, потный, обессиленный герой деморализующе влиял на мораль своих спутников. Командир не может выглядеть слабым в глазах своих подчиненных.

— Вам плохо?— спросила Драгана, наша девушка. Она сидела рядом со мной и растирала свою белую коленку. Для чего задрала вверх камуфляжную брючину.

— Все хорошо,— заверил ее я. Может быть, немного простыл.

— Вы очень бледны. Но у нас нет доктора.

— Доктор мне не нужен. Со мной все в порядке.

И я стал вставать. Хотя я и не был командиром сербских бойцов, я был старше каждого из них. И был авторитетом для них: мои статьи публиковала газета «Борба», журнал «НИН», бойцы знали, что я рус, присоединившийся к ним, защищающий их дело. Я не мог встать последним, кряхтя и чертыхаясь. Потому я встал первым. Поблажек я не хотел. Я дышал все более трудно и слышал тонкий свист моих легких, но я, опираясь на нервную силу, прошел мимо них всех вперед и пристроился за пацаном-проводником. Пацан и глазом не моргнул. Он был невозмутим, как два Клинта Иствуда. Он даже не присел на привале. Стоял, остругивая палку.

— 'Идемо?— сказал я голосом бодрого мертвеца.

— 'Идемо,— согласился он и пошел своими длинными тонкими ногами циркуля.

О, Боги! Я понял там, на горной тропе в Далмации, как было нелегко Че в Боливии. Правда, он сам был доктором, и у него были с собой кое-какие медикаменты. Если я выживу, Иисусе Христе, святый наш Боже православный, клянусь, я всегда буду возить с собой баллончик с вентолином. О святый Боже! Клянусь. Че было в Боливии невыносимо. Проводник наш играючи несся по тропе, легкий, как юный горный олень, а потом, спохватившись, ждал нас, остругивая палку. То, что он уходил далеко от меня, было мне даже на руку, я боялся, что он услышит свист в моих легких. Следующей за мной, очень близко ко мне шла Драгана. Хотя она несла рюкзак вдвое больше моего, она по виду совсем не устала и поджимала меня, чуть ли не обдавая мой затылок дыханием юной спортсменши. Я панически опасался, что она услышит свист из моих легких. Если бы был мул, сел бы я на него, или нет?— думал я. Че позволял усадить себя на мула только в тех страшных случаях, когда за ними по пятам шли боливийские рейнджеры, только что свежеобучившиеся у янки, их тренировали «грин-береты». В свою очередь, имевшие опыт Вьетнама. Что должен был чувствовать Че на этом вонючем муле? Что? Свой близкий конец? Никто не верит в свой конец до конца. Он чувствовал стыд и понимал, что в больном вдребезги командире бойцы видят символическое, уже свершившееся поражение. Че чувствовал стыд и непоправимость уже случившегося. А мул, видимо, гадил на ходу. Мулы как лошади.

Я широко открывал рот и старался дышать всем, чем мог. Утверждают, что некоторые йоги умеют дышать порами кожи. Я сожалел, что никогда не взял на себя труд научиться дышать порами.

Как-то в Париже в конце 80-х годов я пришел на коллоквиум, в котором участвовал Реджис Дебре, свидетель боливийского похода Че. Он фигурирует в боливийском дневнике Че Гевары как «француз». Некоторые историки утверждают, что Реджис Дебре неосознанно привел к лагерю Че Гевары хвостов. Что с появлением Дебре начались все несчастья, партизан окружили и с тех пор не выпускали из кольца, позволяя им перемещаться, но перемещая и кольцо. Реджис Дебре вышел от партизан, был арестован немедленно, и состоялся процесс над ним, привлекший внимание мировой прессы. На сцене коллоквиума я увидел сонного человека в сером костюме. Речь шла, по-моему, о Европейском банке развития и о его возможном влиянии на развитие слаборазвитых стран. После коллоквиума меня по моей просьбе представили знаменитому человеку. Он рассеянно поглядел на меня и тотчас забыл. Я не забыл его. Из-за Че Гевары, у которого была астма. Еще там, в боливийском кастинге группы Че, была Тамара Бункер, дочь немецких коммунистов из ГДР, женщина, приехавшая в джунгли в бриджах для верховой езды. Ее называли Таня. Она сбежала в джунгли, потому что провалилась в своей миссии. В столице Боливии она должна была охмурить президента Боливии. Она погорела на том, что в ее отсутствие в ее комнате в отеле побывали контрразведчики. Рутинная проверка, может быть из-за ее близости к президенту. Нашли кассету с революционными песнями. Пристально занялись Таней. Провал. Побег в джунгли. При выходе из лагеря Че Таня и еще шесть партизан были застрелены на речной отмели рейнджерами. Так она и лежала в воде в этих бриджах…

Мои размышления, залавливающие мои страдания, прерывает просьба Драганы о привале. Она хочет растереть травмированное колено. Все недовольны («Скоро стемнеет!»), кроме меня. Говорить я не хочу и, видимо, не в силах. Я сажусь у края обрыва и гляжу на сделанный из плоскостей, наклонных, горизонтальных и вертикальных, как полотно, нарисованное рукой художника-кубиста, пейзаж. На самом деле восхитительно. Но, видимо, всем уже понятно, что со мной плохо. Драгана трет свое колено за моей спиной. Долго. Наконец до меня доходит, что она хочет, чтобы я отдохнул. В нормальное время, без груза проклятого приступа астмы, я бы шел, ну не так, как юный циркуль-проводник, а как похожий на крепкого крестьянина солдат по имени Вук. Я нахожу его взглядом. Он из-за своего рюкзака ободряюще машет мне рукой.

— 'Идемо?— Я встаю. Я дал себе слово, что лучше упаду прямо на тропе, когда струйка воздуха, проникающая в легкие, станет настолько тонкой, что уже не сможет обеспечить воздухом мои движения.

— 'Идемо!— отвечает Драгана.

Мальчик-циркуль уже не остругивает палку. Он ее выбросил. Он просто вертит ножом. Он прячет нож. Мы шагаем за ним. Я опять вооружаюсь Че Геварой, то есть пытаюсь представить его на тропе впереди меня, сразу за отроком-проводником. Проводник ведет мула за повод, а бледный, как таблетка аспирина, Че сидит в седле, как Иисус Христос, лицом к хвосту мула и ко мне… Как Иисус Христос, потому что, издеваясь, Христа посадили на осла лицом к хвосту. Издевательство, ибо мул гадит на ходу, вокруг вегетарианского дерьма мухи, и оводы, и запах. Чтоб унизить, лицом к хвосту.

Астма потому крайне неприятная болезнь, что удушье — одно из самых неприятных болезненных состояний. Удар ножом неприятен, но если не поражены внутренние органы, то боли почти нет. Удушье, когда пузырьки воздуха в недостаточном количестве садятся на легкие, лишает воздуха весь организм, в первую очередь кровь. Бескислородная кровь омывает сосуды мозга как тяжелая вода. Ты весь гудишь, как раскаленный аппарат. Умереть от удушья — это умереть в чудовищных мучениях. Хуже этого, видимо, только пытка, когда с тебя с живого сдирают кожу.

Увидев нас сверху из своего орлиного гнезда, к нам спустились бойцы с форпоста. Они похватали наши рюкзаки, Драганы и мой в первую очередь. И убежали вверх. Но и без груза воздуха в моих легких ведь не прибавилось, я уже еле шел. Тем более что тропа кончилась и нужно было идти вверх, перескакивая с камня на камень. В конце концов все они ушли вверх. А ко мне, легко прыгая в стороны и вниз, спустился пацан-проводник. Он поглядел, как я тяжело взбираюсь, и решил подбодрить меня:

— Метров пятьдесят осталось, рус. Там бойцы уже «чашу дружбы» наполнили. Ты сможешь. Еще чуть-чуть.

Меня так изумила сентиментальность несгибаемого повстанца, что я даже улыбнулся. Он теперь пошел рядом со мной вверх, терпеливо ожидая меня.

— Это потому, что ты устал, или ты старый?— спросил он меня.

— Ни то, ни другое. Это потому, что приступ астмы. Ты не говори никому.

— Не скажу,— обещал он.— А что такое астма?

— Это болезнь, когда задыхаешься. Астма была у Че Гевары.

— О, у Че Гевары!— с уважением повторил он. Подумал, очевидно, что у Че Гевары не могло быть ничего не великого. Даже астма.

Наверху они заставили меня пить с ними вино из кастрюльки. Вино было холодным, потому что спрятано было в камнях и находилось там долгое время. «Будь здоров, рус!» — сказала мне Драгана. И улыбнулась. И я здоров до сих пор. Это был последний приступ.

Выходной день

Мы стояли у входа в казарму. Обычным составом: я, Славко и солдат Йокич. Был день очередного кратковременного перемирия. Нам сказали, что это будет наш выходной день. Было скучно. Мы уже сунулись было в столовую, там опять готовили ужасающе кислую тушеную капусту, от которой сводит скулы, с обрезками жира. Солдаты уговаривали меня напроситься в Смильчич, уговорить полковника Шкорича, чтобы он послал меня туда, там ни хорваты, ни сербы не соблюдают перемирия, а кроме того, «капитэн», аргументировали они свое предложение, в Смильчиче лучший во всей Книнской Краiне повар, он работал до войны в отеле «Славия». «Ах, как он готовит! Что ж, опять есть эту гнусную кислятину в казарме? Шкорич не откажет вам, капитэн!»

— Ну как он может хорошо готовить на передовой?!— возразил я. Там же нет всех нужных продуктов, это не Белград!

— Ну это не совсем передовая,— сказал Йокич.— Там помещается штаб Западного фронта. На передовую разве что в бидонах привезут рассольник. А чаще всего сухой паек. Капитэн, попросите Шкорича, чтоб оформил «дозволу».

Шкорич был лысый, пенсионного возраста, 64-летний полковник. Бледный, худощавой комплекции, хорошо образованный и склонный к философичности. Я был прикреплен к нему. Официально он исполнял должность начальника штаба.

— Так как, капитан, в Смильчич?

Капитаном они меня называли всякий раз, когда чего-нибудь от меня хотели. Чтобы умаслить. Так как знали, что мне нравится это обращение. Я уже объяснял, что в той комнате в казарме, где меня поселили, до меня жил капитан, и на двери, хотя он погиб, так и висел клочок бумаги с его фамилией: «Капитан Радкович». Я почему-то не снял бумагу, и солдаты стали называть меня «капитэн», без тени иронии впрочем.

Мимо нас через КПП прошел отряд чернокожих нигерийцев, широко вымахивая руки. Стайки медсестер упорхнули на дежурство в госпиталь. А у нас, бедных, не было «дозволы», чтобы отправиться в вожделенный Смильчич. Весна уже была в полном разгаре, томно пахло землей и зеленью.

— Пошли к Шкоричу,— скомандовал я. Славко весело затер окурок ботинком, Йокич поправил холщовую солдатскую сумку, и мы зашагали к штабу.

Шкорич сидел один в кабинете и смотрел на фотографию сына. Сын погиб под обстрелом на фронте в Боснии.

— Садитесь,— сказал Шкорич.— Ну как вчера?

— Интересно было. Особенно поражают солдаты-подростки. Лет по четырнадцать, почти дети, а службу несут, может, и лучше взрослых. Я вчера даже там девочку интервьюировал четырнадцати лет.

— Знаю об этой девочке,— сказал Шкорич.— Ее хотели отправить в лагерь беженцев, отправили, но она сбежала. Хочет на фронте быть. Родителей нет, выросла, можно сказать, в военной палатке, под выстрелами. Что сегодня, отдыхаете?

— Потом наотдыхаюсь, на том свете,— высказал я свою философскую позицию.— Мне сказали, что в Смильчиче не соблюдают перемирия. Хотел бы поехать, поговорить с людьми.

— Это не наши не соблюдают. Это хрваты.

— Я знаю,— сказал я.— Но все равно.

— А то пойдите генерала Пиа проинтервьюируйте. Он как раз приедет,— полковник взглянул на свои часы,— часа через два будет здесь. Оригинальный человек генерал Пиа.— Произнося «генерал», полковник иронически улыбнулся.

— Я о нем слышал. Вы ведь имеете в виду этого аркановского генерала?

— Да-да, это человек Аркана. Он им всем раздает генеральские звания,— Шкорич поморщился. Кадровый военный, он терпеть не мог всякого рода добровольцев и не скрывал этого.

— В зависимости от суммы, которую каждый пожертвовал на его гвардию,— я позволил себе улыбнуться, чтобы солидаризироваться с полковником.

— Хм, Смильчич…— задумался полковник.— Ну езжайте в Смильчич, только не вздумайте там оставаться. К вечеру — домой, в казарму.

— Слушаюсь, полковник!

Шкорич взял из стола пачку «дозвол» и заполнил одну из них. Я назвал ему фамилии моих спутников.

— А как поедете?— задумался Шкорич.— Автомобили есть, бензина нет.

— Как-нибудь доедем на попутных. Или дойдем.

— Ну идти туда далеко…— Он задумался, как бы что-то вспоминая.— Туда едет «скорая помощь» из госпиталя — подобрать серьезно раненных. Бегите, если успеете.

Схватив «дозволу», я выбежал к моим солдатам. И мы побежали к госпиталю. Но увидели «скорую» уже у ворот казармы. Славко успел к «скорой» первым. И они взяли нас на борт.

*

«На самом деле всё в жизни — приключение. Жизнь чревата приключениями, если вы не боитесь задирать и искушать судьбу»,— думал я, сидя рядом с доктором и медсестрой в фургоне «скорой». Йокич и Славко сидели рядом с водителем, автоматы меж колен. В окнах — я поднял медицинскую шторку и теперь глядел в окно — были пустые зеленые горы. Дорога то вдруг проваливалась, тогда фургон летел бесстрашно вслед за дорогой, то взбиралась трудно вверх, и тогда старый фургон дребезжал. «Жизнь чревата приключениями»,— думал я. Еще два месяца назад я едва сознавал существование этой горной республики, и вот живу с ними, разделяя их судьбы. А все почему? Я увидел в Париже, как сербские артиллеристы крушат понтонный мост, наведенный хорватскими военными через залив Адриатики. Сколько миллионов французов увидели этот репортаж? Ни один не сорвался с места, не улетел в Будапешт, не отправился автобусом в Белград и так далее…

Они высадили нас у штаба в Смильчиче. Мы предложили им свою помощь при погрузке раненых, но врач сказал, что солдаты им помогут погрузить.

— Если вы сюда ненадолго, то мы можем подбросить вас обратно,— предложил врач.

— Если только у нас будет достаточно места,— грустно уточнила медсестра.

На всякий случай мы попрощались. Это всегда разумно на войне.

Никого из старших офицеров в штабе не было. Я этому даже обрадовался. Старшие офицеры, за редким исключением, никогда не говорят правды, они осторожны, как дипломаты или чиновники. Расспрашивать следует младших офицеров и унтер-офицеров. Они скорее склонны к откровенности и, в отличие от солдат, которые часто не понимают общей обстановки на фронте, более информированы. Было душно, по всем признакам надвигалась гроза. Мы прибрели по пыльным улицам к сараю, где помещалась столовая. Сарай был закрыт, и мы тяжело вздохнули. Мимо пробежал зеленый тощий солдатик, и Славко успел окликнуть его:

— Что было на обед, солдат?

— Чорба!— крикнул солдат.

— Вкусная?

— У нас лучший повар на всем фронте! Из «Славии». Доброволец,— хвастливо бросил солдат и убежал.

Мы стояли и смотрели на висячий замок на столовой.

— Зайдите со стороны кухни,— сказала нам женщина в белом колпаке, тяжело пересекающая улицу. Не то повариха, не то медработник. У нее явно были больные ноги. Она показала нам на тот же сарай, но обвела его рукой.

Мы ее правильно поняли и заторопились к заднему торцу сарая. И вышли куда надо. Там стояла новенькая огромная полевая темно-зеленая кухня и приветливо пыхтела. А возле кухни беседовали два повара в колпаках.

— Кто из вас повар, работавший в «Славии» в 1989-м?— спросил Славко.

— Я!— ответил старший.

— О!— сказал Славко.— Я помню твою чорбу! Что за чудесная была чорба!

— У меня и сейчас чудесная.

— А все ли есть в Смильчиче, что было в Белграде?— спросил Славко.

— Ну всего, что было и есть в Белграде, не может быть в Смильчиче. Сегодня мне пришлось накрошить в чорбу и сарделек, потому что не хватало мяса, но есть оливки, есть лимоны, есть свежайшая зелень,— сказал повар.— Попробуете?

— Будем счастливы,— ответил за всех Славко.

— О вас такая слава,— сказал я.— Я русский, но слышал о вашей чорбе.

— Вправду русский?— удивился повар.— Впервые встречаю живого русского.

Алюминиевые миски обжигали руки. Чорба была действительно хороша. Острая. Отличная.

— Мяса не хватило,— счел нужным повторить повар.— Навар получился, а вот мяса…— он развел руками.— Ешьте, тут много осталось. Масса бойцов остались на позициях. На сухпайке. Туда не пробьешься. Стреляют, хрваты не соблюдают перемирия.

Мы съели сколько смогли. И побрели к медпункту, довольные. Мы не очень рассчитывали застать там «скорую помощь».

Оказалось, «скорая» стояла у медпункта.

— Во всем повезло,— довольно заметил Славко.— Еще бы выпить достать…— и он мечтательно вздохнул. В это самое время начались сразу: дождь и обстрел.

— Не полностью повезло,— заметил я. Славко отмолчался.

— Подлые хрваты,— бросил Йокич.

Его реплики не отличались разнообразием. Дело в том, что он был молодой парень, вчерашний студент и, может, стеснялся говорить о простых вещах, потому говорил о вещах крупных: хорваты, мусульмане, т.е. враги Сербии; любил ввернуть монолог о «православцах», т.е. о друзьях Сербии; о солидарности унии православных народов: русских, сербов и греков. Тогда он меня раздражал, сейчас с дистанции в полтора десятилетия я благосклонно оцениваю его как молодого веснушчатого мальчика девятнадцати лет, бледнокожего и стеснительного. В военной форме.

«Скорая», как оказалось, не уехала вот по какой простой причине: одному из раненых понадобилась перед перевозкой простая, но срочная операция. Нужно было приостановить кровотечение, потому что раненый иначе не доехал бы. Пока врач возился, зажимая раненому поврежденные сосуды, прошло часа два. А тут начался артобстрел. Снаряды стали падать как раз на дорогу, ведущую из Смильчича к нам домой, в госпиталь и в казарму.

Не нужно представлять, что они падали там как под Верденом. В крестьянских войнах 90-х годов — и война, ведущаяся самопровозглашенной сербской книнской республикой, не была в этом смысле исключением — тяжелое вооружение использовалось, но не было основным. В самом начале 90-х воевали еще русским оружием Второй мировой. Мне самому пришлось стрелять из русской гаубицы, рожденной в 1938 году и модернизированной в 1944-м. Больше употребляли минометы. Были и тяжелые минометы. Вот из минометов хрваты и стали обстреливать дорогу из Смильчича.

Если бы не раненые, можно было бы сидеть спокойно и ждать. Тем более что они упорно долбили по дороге. Но раненые не могли ждать. Это была одна из банальных трагических ситуаций войны, когда нужно было всего лишь выбрать из двух зол. Но не обязательно, что именно оно окажется меньшим. Тут никаких гарантий не было. Дождь между тем лил и не хотел остановиться.

Решили ехать окольными дорогами, надеясь, что их корректировщики не станут специально целить в санитарную машину. Нас никто еще раз не приглашал. Славко спросил доктора: «Уместимся?» Доктор лаконично сказал: «Полезайте!» Славко и Йокич опять сели с шофером. Я влез в салон «скорой». Раненых было пятеро, все разнообразно перевязанные. Тот, кому зажали артерии, свежеоперированный, но недооперированный, лежал на койке. В госпитале им займутся. Остальные сидели на лавках. Всего нас оказалось в салоне восемь человек. Мы сдали задом, развернулись за школой. Дождь был такой сильный, что крышу «скорой» просто-таки топтали потоки воды. Из-под шторок было видно, что окна заплыли водой как свеча стеарином — сквозь них ничего не было видно. Нас стало сильно трясти, мы выехали на плохую окольную дорогу. Оперированный застонал в койке. У сидящих раненых напряглись мышцы лица. Видимо, им дергало раны такой ездой.

Мы несколько раз буксовали, но ехали дальше. Наша помощь «скорой» понадобилась только минут через сорок. Дождь не стихал, но обстрел вроде бы стих. «Скорая» вертела колесами, но стояла. Мы, не раненые, вышли наружу. Оказалось, мы стоим на крутом подъеме, по самые оси в глине. Колеса проворачивались в грязи. Вокруг горы и лес. Свежий весенний воздух. Пели птицы. Меланхолично так. Лес по одну сторону дороги был дубовый. Спереди дорога круто ломалась в повороте, и дальнейший ее курс не был виден.

Все здоровые: доктор, медсестра, Йокич, Славко и я — схватились за заднюю часть кузова и по команде водителя стали толкать «скорую». В окнах были видны сконфуженные физиономии раненых. После минут пятнадцати усилий все мы были заляпаны с ног до головы глиной, но автомобиль лишь еще больше завяз в глине. Раненые предложили выйти из автомобиля. Толкать они не могли, но машина станет легче. Это было разумно. Водитель и доктор согласились. Трое раненых неловко вылезли из машины. Остался тот, что лежал в койке, и молодой сержант с раненой ногой. Мы опять налегли сзади. И опять колеса проворачивались в глине. Тем временем хорваты возобновили обстрел. Оттуда, где ломалась дорога, раздались звуки минометных расплесков, мина ведь взрывается как блевотина и падает сверху. Взрывы сопровождались криками. Вдоль правой стороны дороги, вдоль взрезанной дорогой горы Иокич побежал вперед, на всякий случай сорвав автомат. Он исчез на несколько минут. Вернулся.

— Там военная часть двигается. У них есть раненые!

Доктор некоторое время — я видел напряжение на его лице — решал, что ему делать. Влез в «скорую», забрал свой докторский чемоданчик, то же сделала и медсестра, подхватила сумку с красным крестом, и они побежали вперед. Водитель вновь вернулся к попыткам выехать из грязи. В любом случае ему надо было сделать это. Воинская часть шла в Смильчич, наша «скорая» загораживала им дорогу. От края дубовой рощи к нам сдвинулись раненые, но Славко закричал им, чтобы они оставались там, где они есть. И тем, как оказалось через несколько минут, спас им жизнь.

Раздался самый отвратительный в мире свист, и наверху перед автомобилем взвилось облако пыли — приземлилась мина. Порющие звуки прошли по мелкому подлеску. Мины поражают в основном нижнюю часть тела, а коли людей нет вокруг, они секут всё, что есть. Осколки мин бывают самые разнообразные: от похожих на мелкие камешки до целых бритв тонкого железа, свистящих в воздухе. Однажды я нашел осколок — длиной сантиметров тридцать,— тонкий, серповидный и страшный даже в мирном его виде, на холме. Тихий такой, он лежал себе. Летящий и визжащий, он мог свободно перерезать пару торсов. Мы упали на дорогу. Водитель выскочил из-за руля. Но далеко не убежал. Последовал второй свист, и он упал. У наблюдавшего за всем этим разгромом раненного в ногу не выдержали нервы. Он появился в двери салона и неуклюже, не удержавшись за дверь, свалился вниз. Как потом оказалось, его ранило вторично.

Шофер был убит. Раненый в койке не пострадал нисколько. Он даже ничего не помнил впоследствии, потому что впал в забытье. Обстрел закончился. Пришли солдаты и легко сдвинули машину вверх и на обочину. «Скорая» не пострадала, и когда доктор сел за руль, она благородно задрожала рулем в его руках. Старые раненые забрались в машину, к ним добавились новые раненые. Мы пошли пешком. Мимо нас на Смильчич проехала воинская часть — много грузовиков под военными тентами. Мы шли и обсуждали превратности военной судьбы. Пахло зеленью и сыростью. Потом стемнело. Все трое мы сошлись во мнении, что водителю не надо было выскакивать из машины. Вне «скорой» он оказался более уязвим.

В казарму мы пришли ночью. Дежурный сказал мне, чтобы я зашел к Шкоричу. В штабе только в его кабинете горел свет. Я рассказал полковнику, как было. Он в ответ на ту же тему рассказал мне историю об одном капитане, который провоевал три года на разных фронтах и не был ни разу ранен. Приехал в отпуск домой за десятки километров от фронта, стал чинить крышу и был убит случайным артиллерийским снарядом, прилетевшим неизвестно откуда.

— Вот так распоряжается судьба,— сказал Шкорич и предложил мне кружку вина. Я не отказался.

Кровь

Казарму разбудили среди ночи. В коридоре офицерского нашего этажа топали множество ног, стучали в двери и что-то кричали. Я вскочил, влез в брюки, сунул в кобуру пистолет, сдернул с крючка автомат и выскочил в коридор. Оказалось, что нет, на нас не напали. В госпиталь привезли множество тяжелораненых, срочно нужна была кровь. Мы отправились в госпиталь: все наши полковники, несколько майоров, младшие офицеры и я.

Из госпиталя быстро выходили с закатанными рукавами один за одним солдаты. Их подняли первыми. Часть из них тут же погрузились в грузовики с тентами и уехали прямо в бой. Бой шел за высоту Рожевлева Глава в двадцати километрах от Бышковца.

Офицеры исчезали один за одним в двери, где была криво приколота белая записка с надписью «КРОВЬ». Над запиской висел колыхающийся фонарь. Дул сильный боковой ветер, и записку загибало при сильных порывах. Мы разговаривали со Шкоричем. Обычно, когда мы видели друг друга, мы всегда вступали в разговор на смеси русского, сербского и английского языков. Он был интересный собеседник, тонкий и интеллигентный, если бы взамен смеси языков мы бы общались на одном, полноценном, думаю, я уехал бы из Книнской Краiны интеллектуально богаче. Шкорич настоял на том, чтобы сдать кровь впереди меня. Он подозревал меня в намерении отправиться в бой вместе с очередным отрядом и хотел контролировать меня. Когда он вышел, зашел я. Сел на стул. Большая некрасивая тетка средних лет в белом халате надела мне на приготовленную левую руку резиновый жгут. Воткнула иглу в вену, и кровь пошла из меня в дело. У меня редкая группа крови, во Франции ее обозначают АВ+ и берут охотно. Как-то уже в России я услышал по радио, что у самого Иисуса Христа на Туринской плащанице оказалась моя группа крови: арамейская или средиземноморская. Говорят, такая кровь распространена у жителей Палестины. Как такая кровь попала в мои вены, не имею ни малейшего понятия. Кровь моя собралась в банке, и некрасивая тетка сняла с моей руки жгут и перебинтовала мне сгиб руки. Мою кровь куда-то тотчас унесли. Я вышел.

У двери меня ждал Шкорич.

— Поедем на командный пункт боя,— сообщил он мне.

— Этого, за Рожевлеву Главу?

— Этого. Готовы?

— А мои парни?

— Уже в машине.

Шкорич, видимо, должен был ехать туда в любом случае, и решил привязать себя ко мне или меня к себе. Он никогда не забывал о том, что отвечает за мою безопасность, и своей опекой, казавшейся мне тогда назойливой, может быть, спас мне жизнь пару раз или более.

Мы вышли. Прямо у двери госпиталя нас ждал не обычный военный автомобиль Шкорича, похожий на российский военный «газон», а может быть, и бывший им, но бело-голубой автомобиль ООН. За рулем сидел черный как ночь нигериец, рядом с ним капитан нигерийской армии.

— Полезайте,— сказал Шкорич.

Я влез. Внутри уже сидели Славко и Йокич. Полковник присоединился к нам. Уселся на откидной стул. Нигерийский шофер рывком быстро тронулся с места. Было видно, как в темноте от нас метнулись прочь группы солдат.

— Хэ-гэ-гэ-гэ!— заржал нигериец.

— Мой автомобиль я отдал командующему,— пояснил Шкорич.— ООНовцы все равно направляются туда же.

В пути мы втянулись с полковником в оживленную беседу о бронежилетах и касках. Сам полковник был в каске, но без бронежилета. Бронежилет тогда, в 1993-м, был редкостью и стоил денег. Простой солдат-доброволец не мог иметь бронежилет, хотя бронежилет можно было купить у нигерийцев, не покидая территории казармы. Я уже упоминал или нет, что нигерийский контингент занимал один из корпусов? Полковник Шкорич был всецело за употребление и бронежилетов, и касок. Они снижают процент убитых и тяжелораненых. Я же, основываясь на своем опыте сразу нескольких войн в «горячих точках» Европы, утверждал, что бронежилет и каска, да, неплохое препятствие на пути пули, выпущенной снайпером. Однако сверхподавляющее число потерь в современных крестьянских войнах приносят мины, а не пули. И мины, спрятанные, прикопанные в минных полях и при минировании объектов, а более всего — мины, направленные из минометов, те самые, которые разрываются на земле, практически не оставляя воронки, и разбрасывают вокруг на высоте около одного метра куски горячего железа, поражая и отрывая ноги и вспарывая животы и туловища. Мины ударяют по низу солдатского тела, тогда как бронежилет и каска защищают голову и грудь. Я привел Шкоричу статистику из Приднестровской республики. На каждых сто убитых и раненых только четверо бывают поражены пулями.

Полковник признал мою правоту. И даже более того, проиллюстрировал ее примером:

— Вы видели в моем кабинете портрет полковника Марковича? Он был начальником гарнизона Бышковца. Был страстным поборником ношения бронежилета и каски. По иронии судьбы его лишила жизни пуля снайпера, который стрелял по нему снизу. Пуля вошла под бронежилет, поразила пах, прошла через живот и вышла через шею, разорвав сонную артерию.

Все мы в машине издали сочувственные звуки: «Да», «Хм», «Надо же!» и прочее. Нигерийцы же, прислушивавшиеся к беседе, почему-то заулыбались. Сербы посмотрели на них неодобрительно. Я посмотрел на них нормально. Пожив в Америке, я понял, что черные выражают улыбками и смехом и страх, и ужас.

По мере приближения к месту боя горы сотрясались все сильнее. Отражаясь под причудливыми углами от плоскостей гор, звуки боя создавали поразительное многоголосие. В результате временами создавалось впечатление, что мы то находимся в десятках метров от разрывов снарядов, то будто бы битва идет далеко-далеко, чуть ли не в соседней Черногории. Лица сербов подтянулись, и лишь нигерийцы продолжали фыркать и смеяться. Это так выходил из них страх.

В боевой зоне документов не спрашивают. Нас даже не выбегали поприветствовать, автомобиль ООН был привычное зрелище в горах Далмации. Один раз из автомобиля вышел сам Шкорич и, назвав пароль, спросил дорогу в штаб. И получил нужные сведения. По вихлястой скорее тропинке, нежели дороге мы прокарабкались вверх и оказались в узкой ложбине, где прилепились несколько домов. На один из них уверенно указал Шкорич. Автомобиль въехал под группу негустых еще деревьев и остановился там. Рядом оказались с полдесятка военных автомобилей.

Мы выскочили и пошли за полковником. Штаб представлял собой обширный крестьянский дом с примыкающими к нему строениями. У входа на территорию топтались часовые, в глубине двора были видны под навесом запасы круглых сосновых дров. У двери в штаб также стоял часовой. Солдаты и офицеры входили и выходили. Во дворе умывался из ведра здоровый парень с расстегнутым воротом. Канонада каким-то образом слышна была здесь тише, по-видимому, от самого места боя мы были отделены естественным прикрытием горы.

За Шкоричем по пятам мы прошли через несколько помещений. Затем полковник ненадолго исчез за одной из дверей. Появился в дверях и поманил меня. Славко и боец Иокич остались за дверью. В комнате, куда я вошел, было накурено. Там находились с первого взгляда с полдюжины офицеров. В различных позах. У карты стояли двое, несколько сидели у круглого стола чуть в стороне от карты. За канцелярским столом сидел крупный лысый военный с сигаретой в руках. Стол был завален множеством предметов. Какие-то запчасти, телефонного, кажется, назначения, пишущая допотопная машинка, бумаги, чашки кофе, даже почему-то автомат.

— Полковник Танга,— представил Шкорич военного за столом. Названный Тангой приподнялся, подал мне руку.

— Найдете стул — садитесь. Кофе?

— Если можно…

— Можно. Можно и сливовицы. Хотите?

— Не возражаю против и кофе, и сливовицы.

В этот момент в окно из-за спины полковника Танга в помещение проник луч солнца, показавшего верхний край своего диска из-за горного хребта. Луч солнца преобразил хаос штабного помещения, обнажил пласты табачного дыма. Вспыхнули все поверхности из яркого металла. Озарив голову и плечи полковника Танга, солнечный поток утемнил его лицо, обращенное ко мне. Лицо превратилось в каменную скульптуру полководца, а сам полководец стал огненным, охваченным огнем, как какой-нибудь Ахилл в сияющих доспехах у стен Трои. Помещение приобрело некий древнеримский вид, и в следующие минуты, по мере поднимания солнечного диска, в окне за плечами полковника Танга становилось все более огненным, бронзовым и легендарным.

Я отыскал стул и сел. Шкорич увел Тангу к карте, и они там что-то настойчиво доказывали друг другу. Тем временем лучи солнца достигли круглого стола, затронув лица, шеи, плечи военачальников, и спустились ниже, осветив пуговицы, награды и оружие там, где оно было. Я залюбовался этой батальной сценой в штабе. Древняя как мир профессия солдата, древнее солнце, блуждающее по ранам и орденам.

Вернулся от карты Танга. Мне принесли кофе и сливовицу. Шкорич и Танга совместно объяснили мне ситуацию. Они признали свою ошибку. Дело в том, что потенциально опасную высоту Рожевлева Глава они оставили без присмотра. С этой высоты, где лежит снег и всегда дует ураганный ветер, можно обстреливать большую часть западного фронта республики. Высота считалась недоступной для орудий, единственная горная тропа завалена снегом чуть ли не круглый год. Но хорваты как-то сумели втащить туда орудия. Несколько гаубиц и несколько минометов. В результате неожиданного захвата хорватской армией высоты позиции Республики Книнской Краiны обстреляны, и сербы несут большие потери. Нет, широкого наступления сербы не опасаются, на это у хорватов сейчас нет сил. Основные их силы находятся на боснийском фронте. Боснийская Сербия — куда более важный противник для хорватов сейчас. Потом Боснийская Сербская республика имеет во много раз больше человеческих и военных ресурсов. Мы маленькие, нас 350 тысяч, и президент Милошевич, видимо, сговорился с Западом сдать нас.

Я сочувственно слушал. Все тогда в Книнской Сербской республике были убеждены в том, что мамка-Сербия президента Милошевича решила отдать населенные сербами территории в Хорватии в обмен на снятие эмбарго с Сербии.

— Они хотят перебить нас поодиночке,— сказали за моей спиной.

Я обернулся. Человек в черной форме, в берете мог принадлежать только к армии «тигров», добровольцев, возглавляемых Арканом. Аркан, в миру Желко Разнатович, имеющий репутацию сербского патриота и националиста, создал свою армию, в которой насчитывалось несколько тысяч человек. Он платил им жалованье.

Я встал и протянул руку человеку в берете.

— Генерал Пиа,— представился он.

— Вы генерал «тигров»?

Человек кивнул.

— Хотите на наш участок фронта? Мы наступаем на Главу с юга, с гор.

Я хотел наступать на Главу с юга. К тому же, выезжая из Белграда с «тиграми» Аркана, возвращавшимися из отпуска, я намеревался изначально присоединиться к ним, но в Книне мы разминулись. И я попал в Бышковец, а они — на свой участок фронта.

Шкорич приблизился с неодобрительной усмешкой.

— Можно вас, капитан?— «Капитан» прозвучало иронически.

Шкорич отвел меня к дверям. Генерал Пиа проводил Шкорича презрительной гримасой. Даже выпятил нижнюю губу.

— Вы знаете, что я отвечаю за вас перед книнским правительством и перед Белградом. Вы не должны ехать с этим самозваным генералом на их позиции. Они не жалеют своих людей. Там полно раненых и обмороженных. Потом, этот генерал ни черта не понимает в военном деле. Аркан продал ему звание. Генерал!— Шкорич возмущенно посмотрел на меня. В армии Книнской Краiны нет ни одного генерала, Аркан же присвоил генеральские звания уже четверым.

— А кем был генерал Пиа в мирное время?

— Почем я знаю, кем он был! Бандитом, наверное, как Аркан.

— Но им не откажешь в храбрости.

Кадровый военный полковник Шкорич презрительно сморщился, собрав губы, глаза, брови и нос в презрительный узелок.

— Генералы, печку матерну!

— Я буду осторожен, полковник. Я только посмотрю.

И я отвернулся от полковника. Пошел к генералу:

— Я готов!

Генерал Пиа сиял. Он надел темные очки, выдвинул из воротника черной куртки нечто похожее на средство связи и что-то кому-то скомандовал. Я оглядел генерала внимательнее. Генерал был одет модно. На нем было множество всяких gadgets, видимо совершенно необходимых современному военному человеку. Бинокль был самым старомодным из всех gadgets. На куртке у него была выклеена группа крови. К поясу были пристегнуты непонятного назначения кобуры. Лишь из одной из них торчал револьвер. Штаны генерала, тоже черные, имели множество накладных карманов. Брючины уходили в новенькие шнурованные высокие ботинки. Шнурки, когда я пригляделся, были декоративными, ботинки расстегивались на самом деле молниями. На куртке генерала сияло множество металлических колец. Может, это была особая альпийская куртка и в кольца должны были продеваться стропы?

Мы пошли к выходу. Шкорич поглядел на меня с нескрываемым раздражением. Запретить мне ехать он мог, но не сделал этого. Он был начальник штаба подразделения, к которому я был прикомандирован. Но одновременно я был и «рус», большой «писец». Уважение к моему писательскому авторитету победило.

Внезапно вошел военный в каске. На ходу он расстегнул каску и сел. Снял каску. Руки, держащие каску, были в крови. Под каской голова его была повязана камуфляжным платком. Лицо его было разрисовано. Я впервые увидел разрисованного, как в кино разрисованы бойцы особых отрядов. Все стеклись к разрисованному военному.

— Мы одолеваем их с севера. Мои бойцы обошли их и сейчас находятся…— Разрисованный встал и подошел к карте. Офицеры ушли за ним.

— Это кто?— спросил я генерала Пиа.

— Капитан Драган. Приехал из Австралии, профессиональный военный. Создал здесь школу по обучению офицерского состава. Его еще называют «сербский Рэмбо».

Генерал Пиа цедил слова так неохотно, что я заподозрил его в ревности к капитану Драгану.

— Драган прямиком из боя,— сообщил Шкорич, приблизившись, и посмотрел на генерала с явным вызовом.— Он всегда ходит впереди своих бойцов. Руку ему вон осколком задело.— Шкорич указал на пол, где от Драгана остались обильные капли крови, плотные и не растекающиеся, как капли ртути.— Очень храбрый и профессиональный военный.

Пиа ничего не ответил. И двинулся к выходу. За ним пошел я. В соседнем помещении к нам присоединились мои бойцы. Во дворе мы уселись в два военных автомобиля и стали карабкаться в горы.

*

Через час мы застряли в снегу. То есть застряли мы даже раньше, но через час поняли, что застряли. Сухой, но настырный снег, видимо, завалил дорогу в последние часы, так как генерал Пиа утверждал, что дорога лишь запорошена снегом. Оказалось, что покров превышает пятьдесят сантиметров. Мы несколько раз вынимали лопаты, но все мы, восемь в общей сложности мужиков, не смогли прокопать путь машинам. К тому же тяжелейший ветер сбивал весь снег как раз в срез горы, на дорогу. Было такое впечатление, что ветер забил дорогу снегом со всех окрестных гор. Каждый раз, когда мы решали выйти из машины, дверь приходилось открывать силами нескольких человек, так силен был горный ледяной ветер. Я вспомнил, что вокруг Бышковца не первый день цветут сады, и не поверил сам себе.

Решено было идти вверх, оставив машины. И мы пошли — самые выносливые солдаты впереди, мы с генералом — ступая в их следы. Если бы не глубокий снег, я уверен, нас бы унесло к чертовой матери куда-нибудь в Герцеговину. Энергии, которую мы вкладывали в свою ходьбу, а точнее, в скалолазание, хватило с избытком, чтобы согреть нас. Нам было жарко! С моего лица лил пот. И стекал, к сожалению, мне на шею, грудь и на спину. А на спине было холоднее, и пот там стоял в ложбине позвоночника, стекал уже холодным ручьем, что создавало некомфортабельное, противное ощущение. Еще стыли на ветру кисти рук. Пальба доносилась до нас глухо, так как горная позиция «тигров» была с другой стороны горы. Нам предстояло повернуть туда, вначале взобравшись вверх.

Наконец мы увидели позицию «тигров» сверху. Это выглядело как бивуак, разбросанный случайно. Несколько тяжелых минометов, зеленые ящики с выстрелами для минометов чуть поодаль, тяжелые пулеметы, ощетинившиеся дулами в сторону противоположной горы. Между всем этим хозяйством копошатся люди. В снегу и сквозь снег Рожевлева Глава выглядела мрачной. Мы стали спускаться.

На одном из поворотов тропы ветер внезапно остался за гребнем горы. Стало тихо и холодно. Снег был здесь потоптан следами ног, и вскоре мы вышли к первым часовым, сидевшим у костра под укрытием. Часовые были в белых камуфляжных халатах. При виде генерала они вскочили. Мы отправились далее по тропе.

— Обыкновенно мы меняли людей здесь каждые сутки. Но в условиях боя это невозможно. Подбрасываем резервы. Увы, люди не всегда могут пройти сюда. Вы сами убедились, какие тяжелые условия,— объяснил мне Пиа, когда мы остановились отдышаться.

Через некоторое время мы вышли к блиндажу, вход в который был замаскирован между камнями. Поверху росли несколько корявых деревьев. Я так и не выяснил, как назывались эти чешуйчатые монстры, но они встречались в горах на высоте, где уже не росли или плохо росли сосны. К блиндажу, когда мы поднялись к нему, принесли на носилках раненого. Когда его стали снимать с носилок, чтобы пронести внутрь, раненый застонал. У раненого были забинтованы шея и грудь, и, вероятно, живот, потому что бинты не заканчивались на груди, а спускались ниже.

— Когда мы сможем их эвакуировать, мы не знаем,— сообщил мрачно генерал.

Нос у него обильно покраснел, сквозь затемненные очки были видны обеспокоенные глаза. В молниях новеньких ботинок скопился снег. Модность его исчезла. Я вспомнил, что в прошлом году в военном городе Бендеры, под свист мин, падавших на площади Республики, местные полицейские рассказали мне, как румынские танки остановил вместе с ними местный криминальный авторитет. Там же он и погиб, на мосту.

— Никогда бы не смогли вообразить в мирное время, что будем вместе с бандитом защищать Родину,— сказали полицейские.

Мне понятен был снобизм кадрового военного Шкорича по отношению к бывшему бандиту Пиа, купившему себе звание у Аркана, также известного в прошлом мафиози, владельца заправочных станций и футбольного клуба «Червона Звезда». Только вот бывшие бандиты так же гибнут за свободу республики, как и кадровые военные. Правы все, кто воюет, кто подвергает свою жизнь опасности.

Через менее чем полчаса мы вместе с бывшим бандитом-генералом подвергали свою жизнь равной опасности: лежали на животах за мешками с песком на горном уступе. Стрелять из личного оружия было бесполезно. Врага не было видно. Но, наведя по таблицам минометы, наша сторона пыталась раздолбать в пыль их позицию. А их артиллеристы и минометчики долбили нашу позицию. Впрочем, их снаряды падали за нами, в горы.

*

Что сталось с генералом Пиа, я не знаю. Также как не знаю, что сталось с полковниками Шкоричем и Тангой. В январе 2000 года в Белграде в холле отеля «Интерконтиненталь» был застрелен сербский военачальник Желко Разнатович по прозвищу Аркан. Капитан Драган был арестован совсем недавно, в конце 2006-го или начале 2007 года, и передан Гаагскому трибуналу.

La dolce vita

— Есть одно подразделение…— сказал полковник Шкорич. И замолчал. Оглядел меня, сидящего на стуле, кепи на столе, в руке чашка с кофе, военное пальто лежит на соседнем стуле. Шкорич как бы приценивался ко мне, даже заново оценивал.— Короче, особое подразделение. О нем лучше бы не писать, но знать, что такое есть,— нужно.— Он подумал.— Можно и написать, чтоб наши враги знали, что у нас есть и такие особые подразделения. Я вам верю, капитан,— улыбнулся он.— Не все вам верят здесь, но я верю. Завтра поедете. Вас заберут утром.— Шкорич решительно потушил сигарету о пепельницу.

— Обычным составом?

— Как хотите.

Я встал и вышел. Шкорич остался у лампы, под иконой и под распятием. Он стал набожным после гибели сына, сказали мне. А до этого был атеистом. Человеку нужно за что-то цепляться. Если Родины и войны не хватает, появляется Господь. Это уж как хотите.

В казарме было тихо. Первый этаж храпел на своих матрасах. Второй вообще не был слышен. Часовые — два парня и две девки — стояли на лестничной площадке и только что любовью не занимались. Я так и не понял, назначали ли их на дежурство таким образом: по двое — или же девки подымались снизу сами. На первом этаже у них был свой девичий отсек. Там тоже стоял часовой.

Я тихо прошел в свою комнату, подумав по дороге, как я это все люблю, как мне спокойно в этой австро-венгерской крепости. Видимо, это подходит под мой темперамент и мое мировоззрение. Что я именно так и хотел бы жить. Я кувыркнулся в койку. Пистолет под подушку, автомат на пол у кровати.

*

Утром ко мне постучали раньше даже, чем Милан — солдат-крестьянин, топивший мне печку. В окне еле светлело.

— Что?— спросил я сквозь сон.

— Капитэн! Это из отряда Богдановича. Пора ехать!

Я встал. Оделся. Открыл дверь и увидел двух солдат. В глаза сразу бросилось, что одеты они неформально. С некоторой вольностью. Я бы спутал их с четниками, но так как знал, что они не четники, то сразу увидел отличия. На голове одного была сербская шапка-конфедератка с двумя хребтами, у другого из-под форменной куртки на шее был виден гражданский клетчатый шарф.

— Минуту,— сказал я.— Туалет.

Вернувшись, я сгреб с вешалки военное пальто и захлопнул дверь.

Внизу, у дверей в казарму стоял армейский грузовик под тентом. У грузовика, поддерживая автомат, как ребенка, у предплечья, стоял Славко. Мы погрузились в грузовик. Туда же сели двое разбудивших меня. Грузовик был наполнен ящиками и коробками — продуктами и ящиками с боеприпасами. Мы выехали за ворота казармы и поехали по освещенному красным восходом пейзажу.

Ехали долго. Часа четыре. Солнце оставалось у нас справа, а потом переместилось светить нам в лицо. Из чего я заключил, что особое подразделение базируется где-то на юго-западе республики. Мы ненадолго остановились, и водитель быстро и коротко поговорил с кем-то. Затем в наш грузовик заглянули сзади, видимо подтянувшись на руках, два солдата. Бросили нам сухое «Добри дан!» и убрали лица. Грузовик тронулся куда-то вниз. Я понял, что мы проехали КПП и спускаемся. Некоторое время дорога виляла. Наконец мы остановились.

— 'Идемо!— сказали наши спутники и выпрыгнули за борт автомобиля. Я и Славко совершили те же движения. Подошли и прыгнули.

Мы приехали к Адриатике. Точнее, к берегу одного из глубоких заливов Адриатики. Его воды были видны за зарослями невысоких деревьев. Я заметил, что если вверху на плато наши деревья только начали обзаводиться листьями, листья с трудом вылезали из шершавых камнеподобных стволов такими почти картофельными бесцветными ростками, то здесь, на побережье, весна продвинулась куда дальше. Свежей листвой обзавелись все деревья. Какие это были деревья? Признаюсь в своей ботанической малограмотности. Лет девяти-десяти от роду я очень интересовался ботаникой, классификацией растений, вел себя как наркоман, балдея от звуков имен Линней или Бюффон, но в одиннадцать лет в меня вселился некий бес, я стал хулиганить и лет на десять оставил книги и науки, а жаль. Конечно, я различаю каштаны, платаны, кипарисы, дубы, березы, сосны, ели и даже растение борщевик, возвышающееся гигантским укропом-мутантом у русских дорог, но настоящих знаний ботаники у меня нет… Там возвышались неизвестные мне деревья. А сквозь их весенние, еще не густые формы были видны зеленоватые воды.

Подошел худой парень в висевшей на нем мешком камуфляжной форме. Он был без головного убора. Вместо головного убора у него была тщательная прическа с выбритым пробором. Прическа сияла так, что пришлось подумать, что волосы его покрыты лаком. На поясе его висел револьвер, вероятнее всего кольт приличного калибра.

— 'Идемо?!— пригласил он нас жестом, показывая на спрятавшийся за кипарисами дом. Одновременно в его приглашении звучал и знак вопроса. Пойдемте? Как будто мы, проехав четыре часа, можем сказать — нет, не идемо! Мы поедем обратно! Я пошел за парнем, Славко за мной. Неуместно аккуратная прическа парня (на войне сербы все обыкновенно заросшие, у хорватов же западно-военная, бундесверо-американская привычка срезать волосы) еще и благоухала неким одеколоном.

Там и сям шли по своим делам или стояли группы солдат. С оружием были только немногие из них. Одеты они были так разнообразно, что я наконец понял — это особый стиль подразделения. Там было даже несколько ребят в черных длинных пальто.

Наш провожатый остановился.

— Здесь помещается наш штаб. Это бывшая вилла хорватского министра Степе Месича, мы ее экспроприировали.

Вблизи вилла выглядела огромной. Степе Месич, кажется, был первым секретарем Компартии Хорватии, может быть, я ошибаюсь… У виллы были два больших крыла, между ними высокое туловище с башней. Под башней и был главный вход. Мы туда и пошли между нескольких колонн, как в российском санатории или в доме отдыха в Крыму. И природа такая же вокруг.

На первой же площадке лестницы — это был второй этаж по-русски, а у французов он был бы первый — нас попросили сдать оружие. За неким сооружением, вроде конторки в отеле, отделенным от нас бортовой доской, стоял здоровенный парняга с недобрыми чертами лица. За его спиной, на стене были открытые такие полки, поделенные на квадраты. В некоторых квадратах лежали автоматы, пистолеты и даже гранаты. Большинство были пустые.

— Сдавайте сброю,— сказал парень.

Славко пустился в пререкания. Ему, видимо, не улыбалась сдача оружия. Он так бережно, ладонью под приклад, как ребенка под попу, носил свой автомат. Из того, что он говорил быстро-быстро по-сербски, я понял, что его основной аргумент — ни в одном подразделении таких порядков нет. Что даже в Доме правительства в Книне никто не требует сдавать оружие. Парняга с недобрыми глазами больше молчал. Но настаивал.

— Сдаем!— решил я и снял свой пистолет прямо с ремешком. Парняга кивнул и положил его на полку. Он выглядел самым миниатюрным, мой пистолет, по соседству с огромными «пушками» других посетителей штаба особого отряда. Со вздохом неодобрения сдал свой автомат Славко. После чего он поправил свой черный берет, и без того классно сидящий на его голове. Видимо, ему было сиротливо без автомата, и он перенес свои чувства на берет.

Впереди его ожидало еще одно неприятное событие. Парень с пробором ушел в большие двустворчатые двери после того, как оттуда вышел гражданский, мужик лет пятидесяти. В России его бы оценили как «начальника». У начальников всегда большие лица, они объемны, ведут себя уверенно. Парень исчез, чтобы появиться через пару минут.

— 'Идемо?— обратился он ко мне, и опять с оттенком вопроса.

Славко было шагнул ко мне, намереваясь идти со мной, но парень с пробором указал ему на комнату напротив конторки, предлагая подождать меня там. Славко заволновался. Он отвечал за мою безопасность перед полковником Шкоричем, а тот — перед правительством в Книне. Он предпочитал всегда находиться рядом, чтобы иметь возможность вмешаться.

— Все в порядке,— сказал я.— Так было договорено с полковником.

На самом деле обезоруживание не было договорено, но надо было его успокоить.

Парень с пробором открыл большие белые двери, такие двери с золотой полоской я видел в Пале-Рояль, году в 1985-м, когда ходил к французскому министру культуры Джеку Лангу. Королевские. Я вошел за ним. И обнаружил себя в большом зале с паркетным полом, огромными окнами (рамы белые с золотой полоской). Горел камин. По залу бегал огромный ирландский сеттер рыжего окраса. Посередине зала находились друг напротив друга два крупных дивана. Между ними стоял стол. На диванах лицом к лицу сидели два великана и пили кофе, держа миниатюрные чашечки в огромных руках.

Великаны были одеты в полевую форму югославской армии. Вдоль противоположной окнам стены на своего рода подиуме, тянущемся вдоль всей стены, лежало оружие. Большей частью это были свеженькие гранатометы. В помещении горел свет люстры под потолком и тепло пахло каминным огнем.

Великаны встали и поприветствовали меня пожатием руки. Один из них и был командир Богданович. Росту в нем было два метра плюс, думаю, еще сантиметров десять. Физиономия и волосы выдавали в нем бледного блондина, из тех, кому совсем нельзя загорать. Красная лапища его, которую он мне подал, была размером с очень крупную ногу. На нем были высокие сапоги, это чуть ли не впервые я увидел среди сербов командира в сапогах. С пояса у него свисал самый крупный в мире револьвер «кобра-магнум». Такой револьвер не к лицу маленькому человеку. В своих скитаниях по военным Балканам я встретил только несколько «кобр», одна единица у командира Аркана, одна позднее, когда уезжал, обнаружилась в Книне у президента Бабича. Наличие «кобры» предполагает высокую самооценку.

Второй великан пробормотал свою фамилию так, что я не запомнил. Богданович отрекомендовал его как соседа по фронту. Это ничего не значило, поскольку от полковника Шкорича я знал, что особый отряд Богдановича фронт не держит. Они специализируются по рейдам в тылу врага. Иногда они уходят очень далеко на территорию врага. Был даже случай операции вблизи Загреба.

Мы сели.

— Ну,— сказал Богданович,— чего желает русский писец? Кофе, вино? Есть коньяк.

Богданович под моим изумленным взглядом обитателя суровой казармы нажал кнопку на столе. И пояснил:

— Хрватские министры, в печку матерну, умели жить. Мы тоже немножко поживем хорошо, работа у нас тяжелая и опасная.

Вошла жгуче черная статная девка. В песочного цвета бриджах и сапогах для верховой езды.

— Здена! Кофе и коньяк русскому писцу. И нам еще кофе и коньяк.

— Девушки какие у вас отборные. Красивые, статные.

— Мы сами отборные…— засмеялся Богданович.— Ну пытайте, можете приступать, кофе сейчас будет. Полковник Шкорич просил меня ответить на все вопросы.

Я открыл блокнот. Открывая его, почему-то подумал о том, сколько миллионов подростков и взрослых людей мечтают побывать в таком кадре: вилла, война, роскошь, камин, оружие, власть — все в одном месте. Это страницы современного боевика всех времен и народов «Остров сокровищ». Сейчас войдет жгучая пантера с крупными, сильными формами. Не может быть, чтобы командир Богданович не сжимал ее по ночам.

— Сколько вам лет?

— Двадцать восемь.

— Сколько лет воюете?

— Четыре. Начал с участия в первых столкновениях с хрватами в Борово Село, в мае 1990 года.

— Как получилось, что вы попали на войну?

— Гостил у родственников в Борово, когда все это началось. Люди самоорганизовывались. Военного опыта ни у кого не было. А я в свое время проучился год в военном училище. Пригодился курсантский опыт.

— Чем вы занимались, когда все это началось?

— Работал в строительной фирме.

— Сколько раз были ранены?

— Восемь. Но ни разу опасно.

— Последнее ранение?

— В ногу. Еще хромаю.

Вошла Зденка. С подносом. Поставила его на стол между нами. Стала, наклонившись между сидящими мужчинами, снимать с подноса чашки и бокалы. Волосы хлынули вниз. От нее пахнуло запахом духов и душным запахом взрослой женщины. Почувствовали и сербские военные. Не только я.

— Хватит, Здена! Иди!— мягко остановил ее Богданович.— Мы сами!

Он не захотел делиться ее запахом с нами.

А она хотела! Сознавая свой запах, она закончила снимать с подноса то, что хотела снять, поставила на него две использованные уже чашки кофе и только после этого гордо удалилась.

— Women!— сказал великан Богданович и воздел руки к потолку зала. Подбежал сеттер и положил лапы на высоченные колени командира.

— Гранатометы?— указал я себе за спину кивком головы.— Зачем так много?

— Принесли перед вашим приходом, предлагают купить. Германского производства. Нужно опробовать, прежде чем покупать.

— Давайте опробуем,— предложил я. Они переглянулись.

— Можно,— сказал Богданович.— Пейте ваш кофе. И коньяк.

Кофе был приготовлен с щепоткой соли и, кажется, чеснока, что дало ему глубокий вкус. Сообщило какую-то древность. Коньяк, видимо, принадлежал к числу запасов прежнего хозяина. Дальше я позавидовал Богдановичу и продолжал завидовать целый день. И завидовал потом, и завидую даже сейчас, когда спустя более чем десятилетие пишу, вспоминая эту сцену. Тем из читателей, кто занят гнусной и скучной деятельностью в одном и том же офисе или трудом на одной и той же фабрике, либо на одном поле, или согнувшимся перед облезлым компьютером, стоит страшно загрустить и возненавидеть себя.

Мы отправились опробовать гранатометы. Влезли в тот же грузовик, на котором нас доставили из Белграда. К нам присоединился и Славко, счастливо воссоединившийся со своим автоматом. С нами отправилась и Зденка, надев мужское черное пальто и темные очки.

— Women!— оправдался передо мной Богданович.— У нас тут обычно никакой светской жизни. Вот вы приехали. В Париже живете. Для нее — светская жизнь.

Я объяснил для себя поведение девушки точно так же, как Богданович.

Мы быстро добрались до территории, служившей отряду стрельбищем. Выгрузили гранатометы. Я пользоваться гранатометом не умел. Мне показали. Зденка пользоваться гранатометом умела. Мы ничего не разрушили, так как бедный дом, по которому мы палили, был и без того разрушен.

— Давай к нам в отряд, писец! Чего ты там в казарме сидишь? Шкорич тебя на цепи держит. У нас вольная жизнь. После рейда отдыхаем. Потом опять рейд, опять отдыхаем.— Богданович закурил. Мы закончили.

— Они, конечно, отдыхают, но и умирают.— Зденка сняла темные очки. Вгляделась в меня.— Пусть он скажет вам, какие у него потери.— Она со злостью вытащила сигарету из пачки Богдановича.

— Не слушайте женщину.— Богданович был, кажется, смущен.— У отряда действительно большие потери. Но это объясняется спецификой войны в тылу у противника.

— У него самые большие потери в республике. Из того состава, который он собрал год назад, уже никого нет. Но парни идут к нему. За подвигами. За хорошей жизнью. Через год тех, кто пришел сегодня, никого не будет в живых. У него у самого восьмое ранение.— Зденка глубоко затянулась сигаретой и отошла от нас.

— У меня диверсионный отряд. Мы проникаем в тыл врага и выполняем опасные задания. Чаще всего мы используем тактику рейда. На автомобилях прорываемся через фронт врага там, где они послабее, или там, где нас не ожидают, влетаем в их штабы, стреляем, громим, взрываем коммуникации, захватываем пленных, если можем, и уходим,— счел нужным объяснить Богданович.

— Она женщина. Ей, видимо, хочется детей, семью, гнездо,— заметил я.

— Гнездо,— он усмехнулся.— Видели бы вы ее в деле. Фурия. Шипит змеей и клокочет орлом. Любимое оружие — граната. Сколько гнезд она разорвала в клочья.

— Один инстинкт не опровергает другой,— примирил я его с действительностью.

— Идемте, я покажу вам наш первый броневик. И познакомлю с бойцами.

Мы пошли по какой-то тропинке. Богданович шел не оглядываясь. За ним я, за мною — Славко. Шла ли за нами Зденка, было неясно. Вокруг были деревья. Мы быстро вышли на открытую кособокую местность. На пересечении дорог стоял чудесный памятник архитектуры из металла. Выглядел памятник как обшитый листами железа грузовой автомобиль. Как если бы кому-то пришла в голову безумная идея сварить из листовой стали рыцарские доспехи для автомобиля.

— Изначально это был бульдозер. Потом мы на него поставили сверху пулемет и обшили железом. Долгое время он был у нас вроде танка, мы пускали его вперед. Пока не обзавелись современными средствами,— Богданович указал рукою вдаль. Там в просвете между деревьями угадывались контуры нескольких БТРов. Контуры подозрительно соответствовали контурам БТРов, которыми были вооружены отряды контингента войск ООН.

— Отбили у ООН?

— Зачем отбили? Украли. Только украли.

Все мы расхохотались. Я, Славко, сам Богданович. Осуществляли операции ООН в Книнской Краiне помимо нигерийцев еще французы. Надо сказать, самым бесчестным способом. В составе отряда Иностранного легиона, присланного французами, оказалось немало офицеров и унтер-офицеров, хорват по национальности. Они не смогли остаться нейтральными, они подыгрывали исторической родине. Был случай, когда французы дали три свои бронетранспортера (белых, с буквами UN) хорватам, и те заехали в тыл к сербам. Сербские солдаты, думая, что это приехали ООНовцы, вышли без оружия. Были убитые и раненые. Поэтому не грех у них и украсть. Французский контингент вызывает дружную нелюбовь у сербов. Напротив, нигерийцы пользуются популярностью. Мне рассказали историю про нигерийского поручика, который не дал пройти хорватской военной колонне. Лег на дорогу перед танками. Он больше ничего не мог сделать. Приехал на джипе с двумя солдатами. Его и солдат избили, но колонна не прошла.

Тем временем собрались бойцы. Около сотни незанятых на дежурстве. Среди них явно были и несовершеннолетние. Я высокого мнения о несовершеннолетних бойцах. Вслед за великим полководцем Наполеоном Бонапартом могу повторить фразу: «Люблю четырнадцатилетних солдат!» Возраст, в котором двигательная активность превосходит активность тридцатилетних мужиков, когда чувство самосохранения, как правило, еще не переросло в осторожность, когда нет еще семьи — этой гири на ногах, когда война воспринимается как увлекательная игра и принимать ее за игру не мешают даже вывороченные внутренности товарищей по казарме,— великолепный возраст!

Я их много нафотографировал тогда. Помню их лица. Там были и франтоватые ребята в отглаженных брюках и с намазанными чем-то блестящим волосами, серьги в ушах. Были и нечесаные, совсем простецкие парни-крестьяне в худых кроссовках. Были угрюмые и кривоносые, были веселые красавцы. Но там не было взрослых. Я не увидел там ни единого мужика старше тридцати. Вот почему это был особый отряд. Вовсе не потому, что диверсионный, а потому, что отряд малолеток.

Они были на кого-то похожи. Тогда я не мог вспомнить на кого. Только когда в 1998 году, через пять лет, я, стоя на сцене кинотеатра «Алмаз», что на Шаболовке, открывал Первый съезд НБП, я понял, на кого они были похожи. На членов НБП.

*

В 1995 году хорватские войска уничтожили Сербскую Республику Книнской Краiны. По моим сведениям, отряд Богдановича был уничтожен полностью. Они не просили пощады. Они еще не успели этому научиться.

Два Милана

Страна дыма, солнца, цветущего орешника, растрескавшихся гор. Тонкорунные овцы пасутся на длинных ногах. Жители гор упрямы и свободолюбивы. Такой мне предстала Сербская Республика Книнская Краiна в далеком 1993-м. Это были впечатления первого взгляда. Так как по сути своей я человек позитивного, светлого мировоззрения, то все мои первые впечатления были восторженными и радостными. Я находился в легендарной Далмации, рядом с легендарной Италией. Обыкновенно я люблю разглядывать географические карты, прослеживать реки, государственные границы, заливы, отметки высоты гор. Но другое дело, когда ты попадаешь в тот район Земли, который до этого видел на карте. Меня поразило, помню, что Далмация так близка к Италии. Я взял линейку, и у меня вышло, что мы на нашем фронте находимся всего в двух сотнях километров по прямой от итальянского города Римини. Меня поразило, что Венеция находится на севере, точнее, на северо-западе от нас. Я также наткнулся на дорожные указатели со стрелками «Загреб». Другие стрелки указывали «Рийека». Несколько дней у меня ушло, чтобы понять, что это за город, оказалось, что итальянское название Рийеки — Фиуме. Услышав «Фиуме» — кровь моя прильнула к моему лицу. Дело в том, что я некоторое время был, что называется, поклонником итальянского писателя, империалиста, воина и авантюриста полковника Габриэле д'Аннунцио. Дэнди и герой Первой мировой войны, д'Аннунцио захватил в сентябре 1919 года хорватский город Фиуме, возглавив восстание чернорубашечников-ветеранов (они назывались «ардити»), и объявил город территорией Италии. К «ардити» присоединились моряки, анархисты, некоторые социалисты. Муссолини со страниц своей газеты «Popolo d'Italia» поддержал д'Аннунцио, но сам в Фиуме не поехал. (Следует напомнить, что Муссолини с марте 1919 года был лидером фашистской партии.) Д'Аннунцио назвал его трусом. Свободная территория Фиуме просуществовала несколько месяцев.

Я узнал, что Рийека — это на самом деле легендарный город Фиуме, вот при каких обстоятельствах. Большой старый солдат-крестьянин Милан, тот самый, что будил меня по утрам стуком в дверь и вопросом «Хладно, капитэн?», тот, что растапливал мне печь, пригласил нас, меня и Славко (но не Йокича, а почему, я понял впоследствии), в дом своей сестры. Там же временно жила его семья: жена и дети. Милан с семьей бежали из своей деревни, находящейся к северу от города Госпич. Выбрав подходящий всем день, мы выехали из Бышковца в кузове военного грузовика, полном солдат. Солдаты направлялись по своим военным делам. Нас высадили через пару часов на перекрестке.

Вот именно там, на перекрестке, я и увидел дорожный знак-стрелу с названием «Рийека», а в скобках значилось «Fiume». Там у меня и вспыхнуло красным лицо, я представил себе вдохновенного поэта-полководца, захватывающего город и обращающегося с пламенной речью к толпе оголтелых «ардити», небритых, суровых, пахнущих вином и чесноком.

— Так что, Рийека — это хорватское название Фиуме?— спросил я Милана.

— Да, капитэн, город был под итальянцами долгое время. Они и сейчас считают его своим, как и Триест.

— А почему на других указателях, ближе к Бышковцу, нет надписи Фиуме?

— Здесь бывало много туристов,— объяснил Славко и добавил: — For turists.

*

От перекрестка еще час нам пришлось идти по красивой горной дороге в село, где жила сестра Милана. Я назвал дорогу горной, но на самом деле ее лучше было бы определить как предгорную, ибо село стояло в небольшой долине, образуемой рекой. Продвинувшаяся балканская весна в долине заставила зацвести плодовые деревья и заросли дикого орешника. Из них и выглядывало село своими трубами и крышами. Дом сестры Милана, ее звали В'есна, был старой каменной кладки обширной постройкой с небольшими окнами. Постройку окружали каменные же сараи, в которых, можно было догадаться, содержался скот. Все различие между жилищами человека и животных состояло в количестве и качестве окон. В сараях окон было меньше, они были совсем небольшие и не имели стекол. С одной стороны к дому примыкал сад. С другой стороны, выше за домом можно было увидеть далматинских овец, пасшихся грациозной группой. Ноги у них выше обычных равнинных овец, и вообще издали эти овцы напоминают афганских борзых. Может быть, я об этом упоминал в иных местах, когда рассказывал об иных людях, не суть важно, здесь упоминаю опять. И над селом висел дым печей, хотя была середина дня.

Вышла В'есна, сказала, что муж ее, Предраг, будет вечером, солдат, он находится высоко над селом, там уже два года проходит фронт. «Спокойный фронт»,— уверила нас она, обстрелы редки, и людей гибнет мало, хрваты по ту сторону фронта, некогда соседи, сейчас враги, не хотят гибнуть сами и поэтому не рвутся убивать соседей.

Вышли смущенные дети, общим числом шесть или семь. Так как они все время находились в движении, то сосчитать их было нелегко. Всех детей представили мне и Славко. Когда дошла очередь до девочки, носившей имя Яна, то Славко насторожился. Я увидел, его лицо подтянулось.

Милан за нашей спиной, кашлянув, признал Яну своей дочерью.

— Это моя дочка,— сказал он.

Как опытный «балкановед» я уже знал, что Яна — специфически хорватское имя, и можно с уверенностью сказать, что такое имя может быть дано дочке только хорватскими родителями.

— Это моя дочка,— повторил Милан и как-то сразу постарел на наших глазах.— Моя жена хрватка, так получилось. Женились молодые, тогда был социализм, женились в Белграде, в городе мало смотрели за тем, кто на ком женат. Проблемы начались в деревне, там на нас хрваты косо стали смотреть, что муж у Десанки — серб. Когда начались события (осада Вуковара), мы выехали сюда вот, к сестре. Здесь лучше, но и здесь проблемы бывают. Детям плохое говорят. Десанке кричат иногда, что хрватка…— Милан замолчал. Теперь мне стало понятно, почему он не пригласил Йокича. Йокич постоянно декларировал свою неприязнь к хорватам.

Я посочувствовал ему неопределенным звуком «да-а-а-а» и вздохом. Больше ничего я не мог произнести в тот момент. Передо мной была обычная трагедия смешанного брака, таких пар, как Милан и Десанка, насчитывалось на территории бывшей Югославии как минимум несколько сот тысяч. Им было нелегко.

Славко оказался на высоте положения. Он произнес целую речь, из которой я понял, что он упомянул о том, что семья Милана не одна такая и что сербы лучше относятся к смешанным парам, а в Белграде вообще и в армии есть еще генералы-хорваты, и в Генеральном штабе много полковников-хорватов, несмотря на то что мы, сербы, с ними воюем. В конце концов он посоветовал сменить имя девочке Яне, потому что на самом деле сам черт в аду не отличит серба от хорвата, только что нательные кресты у них разной формы… Славко разрядил обстановку.

Пришла Десанка, и внешне она не отличалась от сербских женщин ничем. Единственное, что она выглядела печальнее. А может быть, печаль ее была выдумана мною, поскольку я узнал об их семейной трагедии.

Мы уселись в кухне, хотя нас хотели посадить в большой нетеплой гостиной. Мы сели за стол у печи. На стол поставили вино в кувшинах. Десанка и В'есна вынули из печи свежеиспеченный хлеб, и хлеб стал благоухать на весь дом. Дети схватили по куску дымящегося хлеба и убежали. Через окно было видно, как они побежали, взбрыкивая и подпрыгивая беспричинно на ходу, как это делают часто молодые жеребята. Семейная трагедия не заставила их стать пугливыми.

Пришел Зоран — отец Милана и Весны, худой мужик лет, должно быть, семидесяти; если Милану было пятьдесят, то Зорану не менее семидесяти, да. Но вот выглядел он лишь чуть старше, чем его сын. Жилистый, худой, в старой шляпе, он поздоровался и, не снимая шляпы, запустил кочергу в пылающее брюхо печи. Потом снял с печной конфорки крышку. Оттуда выпростались многочисленные языки пламени. Сняв со стены большую, как таз, сковородку, Зоран водрузил ее на печь. Открыл на полу дверь в погреб, сошел туда со свечкой и вернулся с мерзлой половиной свиной туши. Взял топор, кинул тушу на обрезок большого пня, стоящего у печи, и в мгновение ока порубил часть полутуши на куски. Побросал куски на сковородку. Ароматные дым и чад поднялись над сковородкой. Отлично запахло жареным мясом. Я никогда раньше не видел, чтобы замороженное мясо так вот замороженным и швыряли на сковороду. Женщины тем временем поставили на стол нарезанный ломтями гигантский балканский лук. Сгребли со сковороды куски мяса на большое блюдо. Старый Зоран забросил на сковороду свежие куски. В этом чаду и аромате горящего жира мы наполнили стаканы. Я не успел опередить их с тостом. Старый Зоран произнес свой тост, глядя на меня.

— За вас, русов!— сказал он просто.— За Руссию! Чтобы у вас все стало хорошо и по справедливости. Когда Россия могучая, сербы на Балканах спят спокойно.

Мы выпили холодного вина за Россию и русских. Однако мы прекрасно знали, и я, и они, что и Россия, и русские этого тоста сейчас недостойны. Гнусная Раша господина Ельцина бросила сербов в беде, так же как она бросила в беде афганцев, как она бросила в беде чуть позже лояльных России чеченцев, а позже, в 1999-м, когда Запад бомбил Белград, официальная Раша не вступилась за Сербию.

Я не смог сдержаться. Я откусил сладкого балканского лука, хлебнул вина и вне тоста, не подымая бокала, сказал:

— Россия новых русских предала всех своих друзей, и сербы в их числе. Только русские простые люди, и то не все, остаются на стороне сербов.

Они молчали.

Милан подумал и сказал:

— Мы, сербы, верим, что русы найдут дорогу к правде. Давайте выпьем за правду.

И мы выпили за правду.

*

Пришел сосед Зорана, высокий, сутулый серб в берете. Я полагаю, он знал, что мы приедем, и ждал, видимо, приличия ради более часа. Его звали Милан, как нашего солдата. Зоран усадил его за стол. Достал для него чистый стакан и наполнил его вином.

— Милан, мой добрый сосед, мы с ним не ссорились в последние пятьдесят лет,— отрекомендовал он нам соседа.

— А до этих мирных пятидесяти лет вы ссорились?— поинтересовался Славко.

— До этих пятидесяти лет я сильно побил Зорана, потому что он увел у меня девушку,— отвечал Милан.

— Это была наша покойная мама,— сказала В'есна, улыбаясь.

— Ей нравился я,— сказал Зоран и даже стукнул себя в грудь.

— Не понимаю, что она в тебе нашла. Я всегда был богаче и удачливее тебя. И ты не побил меня тогда, мы были на равных,— сказал старший Милан.

— Зато я моложе тебя,— заявил Зоран.

— Сколько вам лет, Милан?— поинтересовался я.

— Будет восемьдесят.

— Значит, вы родились в 1913-м?

— Ну да.

— Может быть, вы помните год, когда полковник д'Аннунцио захватил Фиуме?

— Полковник д'Аннунцио? Итальянец?

— Итальянец, вам должно было быть шесть лет.

— Я жил при итальянской оккупации. Нас в школе даже учили петь их фашистский гимн.— После этих слов старый Милан проглотил свое вино из стакана, встал и, встав по стойке «смирно», вдруг запел гимн фашистов: «Facita niera… belle Abissina…»

Все мы заулыбались, потому что это выглядело не комично, но неестественно. Стоит старый мужик в берете и с серьезным лицом исполняет фашистский гимн.

— Итальянцы были неплохие ребята.— Старый Милан сел.— Они давали нам, детям, шоколад и тяготились службой. Я еще помню немного их язык. В детстве память крепкая.

— И все-таки, полковник д'Аннунцио и Фиуме? Помните?

Он даже наморщил лоб от усилий, но затем отрицательно помотал головой:

— Нет, полковника не помню. А в Фиуме тоже стоял потом итальянский гарнизон.

Мы еще раз выпили.

*

— После того, как хрваты создали с позволения германцев Хрватское независимое государство в 1941-м, итальянцы, стоявшие гарнизоном в Далмации, порой защищали сербов от хрватских отрядов смерти, прятали их, не давали взять их в плен и убить. Иногда они вступали из-за сербов в боевые действия. Старый Милан прав: итальянцы неплохие ребята. Ну и что, что они пытались нас присоединить к Италии,— подал голос Славко.

— Лучше бы мы были частью Италии,— сказал Десанка.— Им все равно, кто из нас серб, кто хорват, всех нас они зовут «слав». Итальянцы хорошие ребята.

И они выпили за итальянцев только потому, что итальянцы не давали им резать друг друга. Если бы кто-то предложил им, они бы выпили за итальянский империализм. И я бы их понял. Итальянцы были для них меньшим из зол, чем они сами.

Старый Милан предложил пойти посмотреть его хозяйство. Женщины остались, а мы гуськом — впереди старый Милан, за ним Зоран, потом я, потом Милан «молодой» (ну из казармы), последним Славко — отправились, выйдя через заднюю калитку. Перевалили, идя мимо стада овец, холм и оказались уже на территории старого Милана. Он не мешкая провел нас в дом. Мельком показал многочисленные прохладные комнаты. Там была обстановка богатого крестьянского дома: ковры, тяжелая мебель, телевизоры в каждой комнате. Затем мы зашли в большой, высокий сухой сарай, метров в десять высотой, не каменный, но деревянный на каменном фундаменте. Старый Милан показал нам свои припасы. На полках стояли мешки с зерном и кукурузой, высоко висели, свешиваясь с балок, копчености: окорока и колбасы. Похвалившись довольством, старый Милан взял палку с металлическим рогуликом на конце, поддел ею окорок и снял его. С окороком мы отправились все на кухню. Там Милан спустился в подвал, открыв люк и принес снизу большой кувшин вина. Большущим ножом нарезал окорок и только после этого разлил вино. Окорок был дивный: красно-коричневое твердое мясо в белых прогалинах жира. В это время ударили одиночные выстрелы. Мы насторожились все.

— Это ничего,— счел нужным предупредить старый Милан.— Вечерами здесь такое бывает. Перекличка. Сейчас вступят пулеметы. Давайте выпьем.

— Опять за итальянцев?— спросил я иронически.

— Нет. Довольно за них. Давайте за прекрасную землю Далмации, по которой ходили апостолы Христа и римские легионеры, славянские орды, германские и турецкие завоеватели, фашисты Муссолини и дивизии Гитлера, усташи и четники, коммунисты Тито и националисты Драже Михайловича. За Далмацию!

За Далмацию мы и выпили.

Белая лошадь

Потом меня стали выталкивать из республики. Дело в том, что в каждой самопровозглашенной республике есть вещи, которые лучше бы скрыть от посторонних глаз. А тут «писец». Крутится, «рус», и все хитрым глазком замечает. А если не все, то и часть «скелетов в шкафу», по меткому выражению англосаксов, могут загубить какую угодно репутацию, даже самую белую. А у горной Сербской республики Книнская Краiна была далеко не белая репутация. Какая на самом деле была эта горная страна, раскинувшаяся на каменных плато в самом центре Хорватии, никто уже никогда не узнает. У них не нашлось своего Гомера, чтобы воспеть их подвиги и осудить их немыслимую злобу. Я видел их пороки, но я перед ними преклоняюсь. Они проявили себя немудрящими, прямыми, как древние. Они столетиями отвоевывали эту землю от завоевателей и от родственных хорватов, два раза в двадцатом столетии пытавшихся навсегда решить их вопрос — сербского анклава в сердце Хорватии. Защищая свои скудные поля, своих тонкорунных поэтических овец, защищаясь, они воевали храбро. Ну что ж, они не смогли противостоять всему Западу, ведь за хорватами стоял Запад. Но они пытались, поэтому слава им!

Они стали мне говорить, что им больше нечего мне показывать, что я уже видел все, что скоро ожидается наступление (на самом деле оно состоялось только через два года), что здесь их земля, они обязаны умереть на ней, но не хотят брать ответственность за мою жизнь на себя. То есть они стали двигать меня к выходу. «Мой» солдат Славко Кошевич отправлялся в однодневный отпуск домой, на плато, в каменную свою деревню, и меня отпустили с ним, дав мне в попутчики полковника Княжевича. Из сегодняшней Москвы XXI века вижу внутренним взором, как мы, оставив военный автомобиль, взбираемся по каменистой тропе в ту деревню. Каждый поворот дороги открывает такие виды, что они просятся на полотно какого-нибудь древнего XVI века. Почему «древнего»? Глыбы камней первобытно-неотесаны, поросли мхом, весна уже тронула чешуйчатые высокогорные деревья, похожие на шкуру дракона, ветви их кое-где лопнули и вытеснили из себя ядовито-зеленые первые листья. Допотопные толстые травы в рост человека и выше, сохранившиеся во множестве с прошлого лета, гудят под ветром. И травы эти, и чешуйчатые деревья похожи на самих сербов — обитателей этих каменных дебрей, такие же кряжистые, агрессивные, непокоряющиеся…

Славко Кошевич издалека заметил свою белую лошадь. Его отец пахал, ибо за лошадью была видна перевернутая свежая земля. А сзади шла небольшая женщина и разбрасывала рукой зерно. Вблизи оказалось, что лошадь скорее цвета тающего, набрякшего водой снега, нежели белая, а женщина превратилась в девочку — сестру Славко. Я никогда до этого не видел, чтоб пахали на лошади и зерно бы от руки разбрасывали. Читал в юности у римского древнего поэта Гесиода, в его поэме «Труды и дни». И вот как во дни Гесиода, передо мною в каменной стране седой отец и девочка-подросток проделывали эту работу, как в кино. Славко был с карабином, он сбросил карабин и мешок и сменил отца. Никто не остановился, сестра продолжала бросать из корзины зерно сразу за башмаками Славко, отец же подошел к нам. Чуть ниже мы увидели сложенные из тех же окружающих камней дома. Из труб шел дым, и дым относило в нашу сторону. Как всегда на Балканах, резко пахло крученым-верченым упорным деревом гор. Дым пах как дым от фруктовых поленьев.

Отец повел нас к дому. По дороге поймал большого петуха и теперь нес его, держа за ноги, головой вниз. Петух даже особенно не сопротивлялся своей участи. Он лишь время от времени всхлопывал крыльями. Подобным же образом носили домашнюю птицу русские крестьяне. Веками.

Отец Славко остановился, поднял в воздух петуха и произнес несколько тирад, звучавших, как звучат мелкие камни, падающие на каменную землю. Обращены они были к полковнику Княжевичу. И ко мне.

— Он приносит извинение за то, что на обед будет петух. Свинья не опоросилась в этот раз, а прошлый приплод весь продали, чтобы закупить зерно для посевной. Засуха два года подряд. И война. Не можем как следует угостить дорогих гостей.

— Скажите ему, что если это для меня, то пусть оставит петуха в живых. Мы отлично питаемся в казарме,— сказал я. Мне было честно жалко огненно-красного и желтого красавца, которому мой визит будет стоить жизни. Полковник перевел.

Старый крестьянин, отец Славко, открыл щель рта и улыбнулся. Как скворечник или старый почтовый ящик. И опять камни застучали о камни.

— Он говорит, что давно хочет зарезать именно этого петуха. Плохой петух. Он лишний. Есть еще два петуха, их вполне хватает на всех кур, а этот только мешается, претендует на куриц, принадлежащих тем двум. Дерется. Надо съесть его.

— Ну раз надо, съедим,— согласился я.

Навстречу нам выбежали младшие братья и сестры Славко. Число их было велико, сразу даже не сосчитаешь. Они облепили нас и стали вовсю тискать наше оружие. Полковник повесил автомат себе на грудь. Я сделал то же самое. Потому что детки тянулись все к спусковым крючкам прямиком.

Дети были одеты тепло. Вязаные кофты и шерстяные чулки, вероятно из овечьей шерсти. На ногах грубые изделия из кожи. Мы вошли в хутор. Камни под ногами, из камней сложенные дома. Грубые, как в первом веке от рождения мира. Вблизи оказалось, что хутор имеет даже маленькую кривую каменную улочку. Пахло едким балканским дымом, подлаивали несколько собак, откуда-то доносились помыкивания и блеянья скота.

— Бедные они тут,— сказал полковник.— Мой край богатый. У нас виноград растет, не говоря уже о сливах. По сливам мы первые экспортеры. А какая у нас сливовица! О! Но сейчас он захвачен хорватами. И мой дом захвачен,— полковник вздохнул.

— Где это? Ваш край где?— спросил я полковника.

— Он к югу. Недалеко от Дубровника. Вот освободим, я вас приглашу.

— Да,— сказал я,— конечно приеду.

А сам подумал, что строить подобные далеко идущие планы вряд ли разумно. Вокруг война, и не далее как трое суток тому назад, когда мы ехали с полковником по дороге к городку Крагуевац, на шоссе внезапно стали падать снаряды. Невесть откуда. Грузовик впереди нас подбили. Из него горохом высыпались солдаты и заняли позиции вдоль дороги. Судьба не велела, чтоб снаряд попал в нашу машину. Но что ей взбредет в голову следующий раз, судьбе?

Мы осмотрели нехитрое хозяйство семьи. Заборы тоже были из камня, и даже загоны для овец. Сказывалась нехватка дерева. Даже у кур был каменный сарай.

Крестьяне старятся быстро. Мать Славко была как бабушка, хотя он был в семье старшим, а ему не могло быть больше 25 лет. Мать взяла петуха и отошла с ним в прорезь кухни, двери не было. Вернулась она с петухом, но уже безголовым. Он еще дергался в агонии. Взяла таз и стала ощипывать петуха над тазом. И пух и перья летели в таз, пока мы беседовали, сидя на лавке, облепленные детьми как мухами. Постепенно петух стал голым.

О чем мы беседовали? Сербы имеют вечную тему для бесед, и это, нетрудно догадаться, их враги и соседи — хрваты. Говорили о планируемом хрватском наступлении. Шел 1993 год. Через два года случится действительно это наступление, а тогда хрваты только готовились. Вооружались, тренировались под руководством военных инструкторов из Германии, Австрии и Венгрии. Неспешно готовились, потому что вели войну с другой Сербской республикой — Боснийской, тот фронт был растянутым, боснийские сербы были много сильнее книнских, та республика многолюднее Книнской. Хрваты следовали правильной тактике, стремясь перебить своих противников поодиночке. Еще книнские сербы ругали в тот год президента Сербии Слободана Милошевича, утверждая, что он вошел в сговор с Западом и хочет сдать Книнскую республику хрватам. Бедный Милошевич, замученный в тюрьме в Европе.

Пришли соседи: старый мужик с музыкальным инструментом, похожим на скрипку, но только с двумя струнами. И сделан был инструмент из некрашеного дерева. Грубо. На голове мужика-музыканта была шляпа. И еще один старый мужик, но без инструмента. Молодых мужиков никто и не ожидал. Молодые все были заняты войной. Второй мужик был одет в мятый черный пиджак и галстук, ноги же его заканчивались такой же грубой обувью, как у детей, от носов этих, с позволения сказать, «ботинок» шел такой грубый шов, поверху дратвой. Мужик явно принарядился, и это было трогательно. Старался.

Петуха сунули в печь. Дети бегали в кухню и заглядывали в печь, как он там. Видно было по всему, что петухов они едят нечасто.

Между тем смеркалось, и мы перешли в дом. В кухню, поближе к петуху. За большой стол. Зажгли лампу. Водитель полковника извлек из мешка большие бутыли сливовой водки, повеселевшие крестьяне поставили на стол сыр, творог, какие-то вкусные печеные овощи, огромный лук — непременное блюдо сербского стола, свежий хлеб. Выпив, крестьянин со «скрипкой» заиграл, не снимая шляпы, а тот, что в галстуке, запел хриплым голосом. Я тогда записал, что он пел, но, как и многие мои записи и имущество, жизнь поглотила тот блокнот, а жаль. То были частушки, с русской точки зрения. Там повторялся припев, что-то о том, что Тито, потому что был хрват, во всем виноват. Что-то такое. «Тито хрват — виноват». Впрочем, прошло столько лет, точно не помню.

Масляная лампа обильно коптила. От печки было больше света, чем от лампы. В полумраке отсвечивали глаза детей. По стенам жестикулировали тени. Детям было весело. Еще отсвечивало наше оружие, так как мы и не подумали с ним расстаться, ну там поставить его в угол. Нет. В этих продуваемых ветром горах все могло случиться. Соседний хутор, мы его проезжали, был хорватский, и хотя соседи давно бежали на земли, удерживаемые хрватами, говорят, ночами хрваты совершали порой карательные экспедиции.

Подали петуха. Я взял себе намеренно костлявый кусок, пусть поедят дети. В моей офицерской казарме, когда я там ночевал, завтрак приносили крутобедрые сербские красотки, обильно надушенные, завтрак обычно состоял из содержимого банки консервов, выложенного на тарелку, огромных кусков свежего хлеба и литровой кружки отличного чая. Я питался хорошо. Если я не застревал на фронте, я обедал в солдатской столовой ягнятиной, да еще и пил вино.

Музыкант умел играть все их восточные мелодии, а у сербов от многих сотен лет жизни бок о бок с турками все мелодии восточные. Сидели мы, воины Гомера или византийского императора, завернувшие в бедную хижину родителей нашего солдата, допоздна.

От петуха мало что осталось. У детей были крепкие зубы.

*

Потом вместе с белой лошадью из темноты пришла сестра Славко — девочка-подросток. Ей оставили крыло петуха, и она стало жадно поедать его с печеными овощами и луком. Белая лошадь в это время стояла в каменном загоне и шумно жевала сено. Прямо из дома, из кухни пятно света падало на белую лошадь, и блестел ее глаз. Было холодно и пахло так чудесно: дымом, травой, возможно, древними камнями этой земли, политыми крестьянским потом.

Я не мог сказать об этом моим друзьям сербам, но я сидел и думал о том, что в этой войне обе стороны правы. Ибо шла война за землю — за самое дорогое, что есть у крестьянина.

Славко пошел к лошади. Вынул из солдатской сумки ломти хлеба, взятые им накануне из солдатской столовой, и стал терпеливо кормить хлебом белую лошадь. Лошадь кушала и благодарно фыркнула несколько раз. Она устала от пахоты, ей по праву полагалось за такую тяжелую работу зерно, а не сено, но и хлеб — было хорошо. Славко подумал о лошади. Он был солдат, но остался крестьянином.

Сестра Славко подняла ноги на лавку, покрыла их длинной юбкой и теперь сидела, обхватив колени, и глядела на печь, от которой исходил свет. Дрова в печи не догорели, но установился ровный такой жар, обычно предшествующий догоранию. Младшие дети, потирая глаза, исчезли в глубинах темного дома. Закричала какая-то птица или животное.

Княжевич, подхватив автомат под руку, пошел из дому. Покурить. За ним увязался и я.

— Не удержимся мы здесь,— сказал полковник, глядя не на меня, а в темноту гор.— Милошевич нас продаст.

— Не верю,— сказал я.— Я встречался с ним, у меня есть знакомые депутаты-социалисты. Милошевич серб и патриот, как он может предать вас?

— Он серб и патриот, ты прав, рус, ты прав. Но у Слободана есть избиратели, в основном это сербские крестьяне из Восточной Сербии. Они возделывают пшеницу и сливы. Они устали от войны. Блокада лишила их бензина для тракторов и сбыта продукции. Даже если ценой неимоверных усилий им удается посеять и собрать урожай, урожай некуда девать. Раньше пшеница шла за границу. Крестьяне из мамки-Сербии хотят скорейшего окончания войны. Им не наплевать, что будет с нами, но у них есть дети, и их дети ближе им, чем мы и наши дети. Слободан договаривается отдать Книнскую Краiну, хватит ему проблем с Боснийской Сербской республикой. В обмен на снятие блокады он обещал Европе не оказывать нам помощь. Без помощи мамки-Сербии мы долго не протянем…

В горах было тихо. Только ветер, было слышно, плотно втискивается в единственную улочку хутора. Втискиваясь, ветер за что-то задевал, и оно дребезжало, а когда ветер втискивался в некий узкий, невидимый желоб либо дырку, он свистел, втискиваясь.

— Я, знаешь, рус, офицер-то совсем зеленый. Я год только воюю. Мне сейчас шестьдесят два года, я ушел на пенсию в шестьдесят, так и не нюхав пороха, ну учения не считаются. Югославия ни с кем не вела войн, как ты знаешь, с конца Второй мировой. Я ушел на пенсию, уехал в родную деревню, занялся виноградниками. И тут все и началось. Нас вытребовали в армию. Никогда не думал, что мне придется воевать. Мы готовились к войне, да. Но не к гражданской войне между республиками Югославии. Так вот. Нас здесь 350 тысяч сербов, окруженных со всех сторон хорватами. Мы живем тут столетиями. Так исторически сложилось. Это наша земля… Не удержимся мы тут без помощи Сербии…

— Я думал, полковник, что только белградская прозападная интеллигенция выступает против помощи восставшим сербам диаспоры. Печально, что крестьяне в самой Сербии тоже против. Из-за бензина…

Мы помолчали, потом пошли спать.

*

Разбудили нас на рассвете выстрелы. Сдернув с лица полу военного пальто, я схватил автомат и выбежал из дома. Во дворе уже находились Славко, полковник Княжевич, отец и мать Славко. Только дети отсутствовали. Все прижались к забору.

— Что случилось?— спросил я полковника.

— Пытаюсь понять.— Он выглянул поверх невысокого забора. Как бы в ответ на его появление над забором несколько пуль горячо шлепнули по камням. Теперь стало понятно, что нас обстреливают. Полковник пригнулся. Славко, прислонив ствол своего карабина к плечу, сделал несколько выстрелов куда-то.

— Стреляют от овчарни,— сообщил он нам.

Мы тоже сделали несколько выстрелов по одинокому каменному сараю у въезда в деревню. Нам ответили несколькими очередями. Заржала испуганно лошадь.

Мы ответили несколькими очередями. Лошадь заржала еще сильнее и захрипела.

— Лошадь ранили,— сказал Славко. Отец побежал по двору к каменному загону, в котором поставили на ночь лошадь.

Славко, полковник и я стреляли по сараю одиночными выстрелами, но нам уже никто не отвечал. Прижимаясь к забору, мы стояли, не зная, что предпринять. Полковник выглянул поверх забора. Ответом на его появление была тишина.

— Они ушли,— сказал Славко, также выпрямившийся над забором.— Там за овчарней — ущелье. Они ушли ущельем.

— Кто они??

— Хрваты, кто еще. Кто еще здесь стреляет в сербов? Соседние хрваты,— сказал отец Славко, присоединившийся к нам.— Они убили лошадь.— Отец был спокоен, видимо, еще не понял, что семья лишилась кормилицы. Он был в шоке, потому спокоен.

Мы пошли к загону. Белая лошадь лежала на боку. Под ее мордой собралась мокрая кровь. Глаз лошади был неподвижен.

Вышла сестра Славко и стала плакать. Потом стала кричать. Сжимая худые кулачки, она кинулась к Славко.

— Зачем, зачем ты приехал?!— кричала она.— Если бы ты не приехал, она была бы жива!

Мать увела сестру Славко.

Мы стали собираться и собрались. Отец пытался вручить нам корзину с мясом белой лошади. Но мы наотрез отказались.

Факс

Мне так не хотелось уезжать! В предпоследний, как потом оказалось, день моего пребывания в горной мятежной республике я еще и не помышлял об отъезде. Мы заняли один населенный пункт, «поселок городского типа» назывался бы он в России. А на самом деле небольшой городишко N. И мы пошли искать факс. Я, Славко Кошевич и еще двое моих коллег из отряда военной полиции. Дело было в том, что я хотел передать репортаж для московской газеты «Советская Россия», с которой сотрудничал с января 1991 года. Обычный путь передачи текстов с сербских войн был таков: найти кого-то, кто едет в близлежащий венгерский город, дать ему конверт со статьей и адресом на конверте: экспресс-почта из Будапешта ходила исправно, и в неделю, а то и меньше текст мог быть на столе главного редактора Валентина Чикина. Факсовое сообщение было в те годы новым для меня и неизведанным способом передачи моих репортажей на расстояние. Сербы оказались более современными, чем я.

— Зачем посылать статью в Будапешт, можно послать факсом прямо отсюда,— сказал Славко. И мы отправились искать фирму, у которой есть факс.

Мы шли, обвешанные оружием, пыля сапогами, страшные с виду, по улочкам оккупированного нами городка с преимущественно, по-видимому, хорватским населением. И мы заходили во всякие «фирмы». Помню, что преимущественно это были все строительные фирмы. Югославы специализировались по строительству и тогда, и сейчас. Они строят по всему миру и берут недорого. Что сербы, что хорваты — суть разбитные предприимчивые южные славяне, прирожденные контрабандисты, веселые нарушители законов. И во время бойкота сербы гнали цистерны с бензином из Европы через Венгрию якобы в Грецию или Македонию по подложным документам. На самом деле до Греции, конечно, этот бензин не доезжал, а шел прямиком в баки сербских танков и бронемашин. Это я к тому, что в те годы факсы были новшеством и во Франции, а предприимчивые югославы уже вовсю их использовали. Стуча сапогами и бряцая оружием, мы заходили во всякие одноэтажные офисы фирм покоренного города и требовали факс! В третьей фирме нам повезло. Вначале страшно испугавшись нас, брутальных солдат с вонючим и грубым оружием, миловидные секретарши расслабились, как только узнали, что нам нужно.

— А, фотокопиёр!— были счастливы они. Подумать только, этим жутким оккупантам всего-то нужен был факс, передать какие-то их дикие бумаги на расстояние. Всего-то факс. Не изнасиловать нас, нежных секретарш, пришли они, не убить, не отнять собственность, но пришли с причудой — послать некий варварский текст в Москву. В варварскую Москву. Всего-то.

Нас усадили. Мы брякнули и хряпнули автоматами об пол, отчего они, все три красавицы, затрепетали. Нам предложили кофе. И принесли его, двигая у наших солдатских глаз своими гражданскими девичьими задницами, затянутыми в брюки.

Нельзя сказать, что мы остались равнодушны к девичьим задницам. На территории казармы, рядом было здание госпиталя. Госпиталь обслуживал немалый женский коллектив, и вечерами здание госпиталя было облеплено солдатами, как улей пчелами. Помимо этого, в самой казарме служили и постоянно находились там солдатки — здоровые сербские девки, часто красивые, а то и очень красивые. Красавиц в Сербии куда больше, чем во Франции, превосходящей ее по населению раз в пять. Но то все были свои девки, медсестры и солдатки, у подавляющего большинства из них были постоянные парни-солдаты. А тут в офисе чужой фирмы мимо нас сновали раздражающе пахнущие духами и, может быть, первым утренним сексом чужие молодые самки. Во всяком случае, от одной из них, принесшей нам кофе, едко тянуло утренним сексом. Поверьте мне. Только мужчины без женщин, мужчины из казармы и из тюрьмы могут нервно уловить чутким носом эту тягу от женщины, в которой несколько часов тому назад побывал мужчина. Узник или солдат вдыхает с отвращением, но все же ищет этот запах в комнатной атмосфере. Сделав прыжок вперед, на десяток лет, вспоминаю, как меня стали судить летом 2002-го в Саратовском областном суде. Как охраняли нашу подельницу Нину, сидевшую рядом с клеткой, где держали нас, пятерых мужчин. Охранять Нину сажали здоровенных милицейских девок. Одна из них, просто кобыльего роста, садилась без чулок ко мне коленами, и из-за решетки у нее из межножья доносился до меня медвежий запах растревоженного бабьего естества: фуй, фуй! До сих пор не могу вспомнить этот запах без содрогания. Я бывал счастлив, когда дежурили другие две милиционерши, те носили колготки.

Ну вот, сидим мы в фирме. Я написал на листе бумаги номер факса «Советской России» и сдал самой старшей, короткоостриженной и с большими печальными глазами девке мои листки. Все рукописные. Помню, что там было одиннадцать страниц. Она ушла в комнату, где у них стоял факсовый аппарат. И задержалась там. Мы в это время смаковали кофе. Славко одобрил кофе. Занудный солдат Йокич тотчас разразился трескучей речью о том, что нас могут тут отравить эти чертовы хрваты. Однако он высказывал свои филиппики против хорватских девок и их кофе, не переставая жадно глотать этот кофе. На Балканах кофе везде хороший, в крайнем случае неплохой. Чувствуется турецкое влияние. У меня, хотя я сторонник этого напитка и выпиваю его гекалитрами, никогда не получается хороший кофе. Поэтому я пользуюсь кофеваркой «Занзибар». У нее получается лучше, чем у меня.

Сидим, ждем, старшей девки все нет. Наконец она выходит, лицо бледное, держит мои листы, руки трясутся.

— Ваши документы,— говорит,— не могут быть переданы, потому что там в Руссии, в Москве, факс постоянно занят.

И стоит дрожит. А в двух других дверях стоят две другие девки служащие. Рослые такие, крупнее солдата Йокича — сиськи, задницы, в общем могучие, высокие животные,— и все замерли, онемели. Видимо, очень боятся. Сейчас выведут их оккупанты во дворик и расстреляют за саботаж.

— Славко, успокой их,— говорю я.

— Хрватский саботаж!— возвышает голос Йокич.

Поскольку сербо-хорватский язык — он и сербский, и хорватский, только сотня слов, может, чисто хорватские, то служащие несчастной фирмы бледнеют еще больше. Поскольку все поняли.

— Что делать будем?— спрашивает Славко.

— Пусть попробуют еще раз.

— Пусть,— говорит Славко.— Хорошо бы поесть. Но командир велел ничего у них не брать, еще вправду отравят. Может, выпьем, «рус»? Вряд ли они станут травить сливовицу.

— Что, у вас есть к кофе?— спрашивает Славко.

— Печиво,— отвечает одна из девок.

— Это хорошо,— говорит Славко.— А сливовица есть?

Девки переглядываются.

— Имеймо,— говорит старшая.

— Так неси к кофе, чего стоишь?!

Старшая скрывается в глубине офиса.

— Хрватский саботаж!— вскрикивает Йокич. Вчера он признался, что попал в наш отряд из-за меня. Он студент-филолог и якобы знает русский язык. Потому его прикомандировали ко мне, перевели из другой части. Йокич такой правильный, такой убежденный, такой сербский, второго такого нет. Что касается языка, то, хотя Славко не знает русского, мы с ним понимаем друг друга лучше, чем я понимаю Йокича. Я бы не назвал Йокича плохим человеком, но он демагог. Солдат-демагог. Он часто становится в позу и начинает вещать прописные истины. Может быть, только для меня?

Старшая приходит с подносом, на нем три стаканчика. Она приставляет их к нашим чашкам с кофе, каждому.

— Живели!— приподымает свой стаканчик Славко.

Ханжа Йокич не заставляет себя ждать. Правда, он обнюхивает свой стаканчик, прежде чем выпить.

— Попробуй еще, женщина!— командует Славко. И взяв со стола мои листки, протягивает старшей. В обращении к своим, к медсестрам госпиталя, к подругам-солдаткам, Славко использует слово «сестра». А тут не скажешь же «сестра». Враг, какая сестра… Старшая движется уже спокойнее и берет у Славко листки замедленным движением. Выходит. Две оставшиеся female стоят все также в дверях. Ожидаем. Минуты щелкают на электронных часах на стене. Только было разрядившаяся сливовицей атмосфера накаляется опять по мере того, как в офисе, куда удалилась старшая, что-то щелкает, гудит и до нас доносится шелест бумаги.

Я встаю, поскольку все это невыносимо уже. Чувствуется уже сразу несколько напряженных полей, сдавливающих всех нас. Первое напряжение: между мужчинами и женщинами. Абсолютно не знающими друг друга в замкнутом пространстве. Второе напряжение: между воюющими народами — хорватами и сербами. Еще одно напряжение между вооруженными мужчинами и всецело находящимися в их власти чужими женщинами. Дополнительное напряжение возникло в результате потребления алкоголя.

Даже минимум алкоголя обостряет ситуацию. А мы поглотили по стаканчику на голодный желудок. Я встаю, пытаясь разрушить застывшую реальность.

— Хочу посмотреть, как это делается — факс посылать,— обращаюсь я к Славко и Йокичу.

Я еще полностью не разогнул коленей, но вижу, как рука Славко, не добравшаяся в своем движении до бедра девки, поставившей перед ним свежий стаканчик сливовицы, на это бедро не опустилась. Рука махнула, помогая телу Славко встать. Он направился за мной. Смотреть, как работает факс, или же он чувствовал то же, что и я, и хотел разрушить неумолимую нашу коллективную карму?

В том офисе я впервые увидел факс. Это была чуть ли не первая модель этой машины фирмы «Panasonic». Такой себе усложненный почтовый ящик с двумя щелями. Старшая девка подняла кузов факса, как капот у автомобиля, и пыталась вытащить оттуда один из моих листков. Другой, надорванный, лежал на столе. Оставшиеся покоились там же, стопкой. Старшая находилась к нам боком. Когда мы вошли, она взглянула на нас. На глазах ее были слезы. «Солдат ребенка не обидит»,— подумал я.

— Не беда,— сказал я.— Сколько страниц удалось отправить?

— Две,— сказала старшая, всхлипнув.— Только две. Факс у них в Москве стоит на автомате, но принимает только по одной странице. Третья застряла и, когда я ее вынимала, разорвалась, э-э-э,— и она заплакала.

— Не беда,— сказал я,— я перепишу ее заново. Успокойтесь.

Но она не успокаивалась. Спина ее в легкой кофточке колыхалась от сдерживаемых всхлипов. Неожиданно для себя я погладил ее по спине.

— Успокойтесь,— сказал я.— Сядьте. Выпейте воды.— И погладил ее еще. И тотчас понял, что этого не надо было делать. Ибо от теплой спины этой девушки (на вид ей было лет 28) в мою руку вошла ее беззащитность и ее страх. Войдя через мою ладонь в меня, ее беззащитность и страх разбудили во мне желание. Я оттолкнул ее.

— Сядьте!— приказал я и пододвинул ей под колени офисный стул.— Выпейте воды! Славко, дай ей воды!

— Да не будьте истеричкой!— сказал Славко. Он был очень зол. Я знал его уже достаточно, чтобы понять, что он зол.

— Может, пошли отсюда?— сказал я.— Черт с ним, с текстом. Это все равно не информация, но репортаж, днем раньше, днем позже… разница невелика.

— Я отправлю.— Старшая встала. Вставая, она уцепилась за мою руку.— Я все отправлю…— Она резко потянула мою руку на себя, и моя рука коснулась ее груди. Грудь была внушительная и внушительно покачнулась. Я машинально подумал, что на ней нет лифчика.

Я отпрянул от нее. Я был уверен, что моя рука встретилась с ее грудью не по ее вине. И тем более не по моей. Но они встретились. Нужно было отступать отсюда как можно быстрее, а то мы сейчас войдем в такие близкие отношения, что лучше таких не иметь. Всё же война. Всё же мы враги. Всё же наша сторона вооружена до зубов. Всё же мы мужики, а они девки. Мы оккупировали их поселок городского типа. Мы имеем над ними неограниченную власть. Из соседней комнаты раздался звук, напоминающий шлепок, а потом полетел стул. Мы мигом рванулись туда. Йокич держал автомат, направив его на девку. Девка же прикрывала руками свои сиськи, впрочем закрытые кофточкой.

— Хрватская сука,— запыхавшись, сказал Йокич,— она меня провоцировала. Подняла кофточку и показала свои арбузы.

— Он лжет!— взвизгнула девка.— Он набросился на меня и схватил меня за груди!

— Прекратить!— закричал Славко.— Всем успокоиться!

Мне он сказал:

— Берите листки, и идемо отсюда! Живо, капитан!

Я вернулся к факсу, схватил свои листки, и мы выкатились из офиса фирмы. Сделать это было нетрудно, поскольку фирма располагалась в одноэтажном здании. Мы быстро и в полном молчании углубились в улицы только что завоеванного поселка. Не имея понятия, правильно ли мы идем.

Впоследствии в Москве в газете «Советская Россия» мне показали две страницы моего репортажа. Страницы были черные, и текст был трудноразличим. На вопрос, почему я не прислал им весь текст, я ответил: «Я не успел, начался бой». Говоря это, я смотрел в сторону.

Через Балканы

Кончилась моя деятельность в самопровозглашенной республике тогда, когда в Белграде в журналах и газетах, спонсируемых Германией (а были там и такие, и во множестве, поверьте), появились небылицы из жизни и приключений «русского наемника» Э.Л. в «криминальной республике Книнская Краiна». Все это, смешавшись с щедро размноженными небылицами, распространяемыми «очевидцем» фотографом Сабо о моем пребывании в Сербской Боснийской республике в 1992 году, образовало надо мною ореол нежелательного иностранца. Густой и тяжелый ореол. Власти самопровозглашенной республики в городе Книн поспешили от меня избавиться. Разумеется, из своих побуждений. Честные и храбрые, а такими они, без сомнения, были по отношению к врагам, склочные и мстительные с соперниками, они не нуждались в посторонних двух желтых глазах (а у меня глаза желтоватые: цвета застоявшегося подсолнечного масла) — сомневающихся и недоверчивых. Они заманили меня в Книн под предлогом встречи с моим другом полевым командиром Арканом, а в Книне, в Доме правительства заявили:

— Уезжай, рус! Пора! Скоро хорватское наступление, мы не можем гарантировать безопасность иностранцев.

Для верности, чтоб я не вернулся, они отобрали у меня пропуск — «дозволу».

Пришлось покориться. И вот я сижу в той же столовой в Доме правительства, ем ту же ягнятину… жду, когда они решат вопрос с транспортом. Дело в том, что разозленные самоуправством Книнских республиканских властей власти Белграда снизили до минимума общение двух республик: Книнской и мамки-Сербии. Регулярного транспорта, впрочем, не было и в лучшие времена, но сейчас нет никакого. К тому же если поглядеть на карту, то чтобы добраться до мамки-Сербии, следует проехать добрую половину Балкан. Еще один немаловажный компонент — страшная опасность подобного путешествия. Часть маршрута пролегает по занятым враждебными армиями территориям. Да собственно, враждебные территории везде, они начинаются сразу за границами республики. (Да и границ по большому счету нет. Есть сегодня контролируемые, завтра нет села и поселки, а вокруг со всех сторон — Хорватия. На севере — Загреб, к югу — Задар, город на побережье Адриатики.) Ехать следует на восток, через Боснию-Герцеговину, контролируемую хорватами и мусульманами, ориентируясь на город Баньа Лука, город держат сербы. Сербы также держат с большим трудом так называемый «коридор», порой сужающийся в нескольких местах до пяти километров. Этим коридором сербам удается препятствовать соединению двух самых крупных их врагов: хорватов с севера (штаб их армии, по-моему, стоял в г. Осиек) и мусульман с юга (штаб в Тузле). Следует добавить еще, что Балканские горы в этих местах по европейским меркам высоки, до двух тысяч метров и свыше. Горные гряды отвесны, и, таким образом, путь удлиняется в несколько раз. Я сидел в столовой нахохлившись и ни с кем не разговаривая. Дело в том, что я изначально приехал в эту республику надолго. Кроме моей врожденной драчливости меня привела сюда неудовлетворенность московской политикой, в которую я успел окунуться зимой 1992/93 года, и неудовлетворенность моей личной жизнью. И вот меня выставляют.

Я выпил несколько стаканов молока и съел три порции ягнятины. Как в полностью коммунистическом обществе в Доме правительства не надо было платить за еду. Часа через два пришел незнакомый мне офицер и сказал, что я могу взять интервью у президента Республики. Я знал, что президентом в Книне был тогда бывший дантист по фамилии… (пытаюсь вспомнить) не то Бабич, не то Джукич. Уже летом президентом стал Мартич, бывший милиционер, а тогда он был министром внутренних дел. Сейчас Мартич в тюрьме в Гааге. Получил, если не ошибаюсь, 27 лет. Я встал и пошел за офицером, думая, что они хотят выжать из меня все, что можно еще выжать. Вряд ли это их способ извинения за то, что они меня выставляют. Меня проводили к президенту. Это был рослый чернобородый молодец в камуфляже. Лысоватый, но, думаю, он не пережил еще порог сорока лет. Что сразу привлекло мое внимание — на правой ляжке, пристегнутый и к поясу, и к ляжке, у него висел гигантский револьвер кольт «кобра-магнум» — самое модное и самое редкое оружие на Балканах. (Четвертый кольт!— сказал я себе.)

Интервью получилось comme зi, comme за, как говорят французы. Ни то ни се. Есть такие люди, которые начинают нести демагогию, вместо того чтобы говорить о сегодняшних ярких событиях и происшествиях. Я раза два или три попробовал его сбить с его демагогии, но мне не удалось. В основном он апеллировал к событиям Второй мировой войны и к преступлениям Хорватского независимого государства. Я был с ним согласен, что хорваты творили чудовищные злодеяния, и я имел об этих злодеяниях, может быть, лучшую информацию, чем он. Но читателя газет прошлое интересует меньше, чем настоящее. Если ему и нужны злодеяния для разогрева крови, то сегодняшние, свежие. А о настоящем президент ничего не хотел сказать. Или не умел. Я записал в блокноте его самые яркие фразы, отщелкал его тщательно моей «мыльницей» (я недавно видел эти фотографии, разыскивая другие фото). Он сказал мне, что в Белград направляется японский журналист, у которого есть одно место в машине, и что с японцем следуют переводчик и водитель. Что японец готов взять меня в машину. Что мне будет удобнее пересекать Балканы с японцем. Что японец будет вне подозрения. Он не выглядит как серб, а у вас же французский паспорт?

Это было остроумно. Мы посмеялись на прощанье. И меня повезли к японцу, машина которого стояла в квартале от Дома правительства. С утра уже было жарко. В машине был только шофер, разбитной и нахальный мужик, профессиональный извозчик. Таких вы можете встретить во всех странах мира на привокзальных площадях и у автовокзалов. Пошляк, балагур и стяжатель, одетый в камуфляж и какие-то несерьезные тапочки. Он в единственном числе вместе с его автомобилем был учредителем, главой и, видимо, единственным служащим агентства «Universal travelers». Мы поздоровались, и я сел на заднее сиденье, думая о том, что в безумии этому пошляку и стяжателю не откажешь. Судя по всему, нас ждали впереди долгий трудный путь и необыкновенные приключения по военным дорогам. Не знаю, сколько он брал с японца, этот житель Белграда, потому что он ко всему прочему был жителем Белграда. Он привез японца из Белграда и намеревался доставить его обратно.

Через полчаса из многоквартирного четырехэтажного дома появились японец в очках, с брюшком, и переводчик. Переводчик был толст, носил замусоленную бородку, а торс его покрывал выгоревший жилет со многими карманами. И журналисты, и бойцы любят такие жилеты и называют их «разгрузками». В карманы удобно насовать всякую всячину, вплоть до ручных гранат. Переводчик был переводчиком с японского, но не знал английского. Поэтому мы в этом полубезумном путешествии общались на английском, к тому же японец знал английский очень плохо. Японец был в рубашке и брюках, и с галстуком.

Они вышли, обвешанные сумками. Стали укладывать их в багажник машины. Я вышел, поздоровался, назвал себя, а заодно и положил в багажник свою битком набитую синюю спортивную сумку. В сумке (я сейчас поражаюсь моему тогдашнему безрассудству) лежал полный комплект обмундирования солдата армии республики Книнская Краiна с эмблемами подразделения военной полиции и пистолет, подаренный мне округом Вогоща. Калибр 7,65. Только за одну форму сербского солдата меня могли поставить спиной к ближайшей же от дороги скале и шлепнуть себе в удовольствие на первом же КПП либо хорваты, либо мусульмане. Я затолкал свою сумку в самую глубь багажника. Совсем уж усугубляя опасность и доводя ее до крайней степени, в моих записях, в блокнотах и бумагах лежала официальная бумага на владение пистолетом номер такой-то на мое имя, и было сказано, кем, и когда, и за что я награжден. Нет, я не сумасшедший, но порой другие чувства пересиливают во мне чувство страха. В данном случае мне хотелось довезти доказательства моей воинской доблести хотя бы до Белграда на память самому себе.

Один из пакетов японца открылся и из него вывалился в багажник бронежилет. По-видимому, дорогой, потому что, когда я его поддел, укладывая, он оказался легким. Японец застеснялся бронежилета. «It's my wife, моя жена… It's my wife дала мне его. Я его не носил».

— Ребята-бойцы стали над ним смеяться,— пояснил водитель, хотя его никто не спрашивал,— и он ни разу не надел бронежилет.— Водитель относился к японцу как к ребенку.

— Бронежилет лучше, чем отсутствие его. Хотя я знаю случай, когда снайпер вогнал пулю в одного полковника снизу под бронежилет, пуля прошла через живот и легкие и вышла наружу из шеи, прорвав аорту. На том полковнике была еще и каска. Однако лучше носить и каску, и бронежилет, если есть возможность. Дольше проживете. Бойцы — молодежь, они не знают цены жизни, вот и бравируют.

— Вы военный?— спросил японец.

— Нет, просто имею большой опыт.

— О-о-о!— произнес с уважением японец.

Мы сели в автомобиль, я и японец сзади, сербы — впереди. В машине я подумал, что, прочитав им лекцию о разумном поведении на войне, о необходимости носить жилет и каску, я на самом деле еду как последний остолоп с пистолетом и формой в багажнике. «Ничего, ничего,— успокоил я себя.— Все будет в порядке».

Когда мы выезжали из города, расположенного как бы в кратере гор, я оглянулся на Книн. В золотом закатывающемся солнце так он и остался в моей памяти, как фотография в рамке из голубых ветвистых далматинских сосен. Я увидел Книн на прощание сквозь сосны.

*

Босния-Герцеговина — страна горная. Если из пункта А в пункт Б по карте 50 километров, то по горным дорогам может быть и 150. А ночью может быть и 200 километров. Мы поехали так, чтобы выехать из Хорватии к утру. Ясно, что хорваты не ждали нас с распростертыми объятиями. Если не трудно было бы объяснить на хорватском КПП, куда мы едем (мы договорились, что будем отвечать, что едем в Тузлу), то трудно было бы объяснить, откуда мы едем. Слава Богу, этот водитель оказался не только стяжателем, но и знатоком местных дорог. К утру, когда солнце совсем встало, мы определились по указателям, мы уже выехали из Хорватии в Герцеговину. Расслабляться все равно было нельзя, но сейчас мы без опаски могли говорить, что мы едем из Загреба, столицы Хорватии. Откуда же и ехать журналистам в Тузлу, как не из Загреба. (Кстати, у меня и тогда не было, и сейчас нет журналистского удостоверения.) В те годы Герцеговина в политическом смысле определялась кто как мог. Часть герцеговинских мусульман признавала власть Сараево, т.е. Алии Изитбеговича. Но так как в Боснии-Герцеговине находились испокон веков и хорватские деревни, и городки, то они признавали власть Загреба — президента Франьё Тучмана. Есть там и сербские поселения. Короче, черт ногу сломит. Надо было смотреть по флагам у КПП. Но они, как оказалось, не всегда присутствовали.

Над первым КПП висел хорватский флаг в шашечку, шахматный. В сердце у меня екнуло, и я пообещал себе, что, если проеду здесь живой, выброшу пистолет за первым же поворотом. Солдаты, стоявшие у КПП, были молоды, отлично одеты и вооружены. «Такие солдаты всегда предпочтительнее, чем пьяные и плохо обмундированные»,— подумал я и на всякий случай оцепенел, как йог, чтобы меньше страдать в случае чего.

— Вот везем японского журналиста!— воскликнул водитель, выходя из автомобиля.

Японец приветливо привстал на заднем сиденье и помахал своим паспортом. Солдаты были сражены. Они согнулись в три погибели и глядели в машину на японца, как на диковинного зверя. На глазах их блуждали улыбки. Я понял, что они первый раз видят японца.

— Никогда не видел японского паспорта,— сказал, видимо, старший наряда, обращаясь к водителю. Звучал он заискивающе. Видимо, в нем проснулся ребенок, в первый раз увидевший в зоопарке жирафа.

— Дай!— водитель выхватил паспорт из рук японца. Перелистал.— У них первой считается последняя страница.

Солдаты были в шоке. Они восторженно глядели то на паспорт, то на японца. Японец же, видимо, привык к подобным сценам, потому что только приветливо улыбался.

Солдаты отдали паспорт и пожелали нам счастливого пути. Я понял, что лучше всего путешествовать через Боснию-Герцеговину, будучи японцем. И я не выбросил за первым поворотом ни пистолет, ни форму военной полиции Сербской Книнской республики.

*

КПП в Герцеговине были расположены везде, где имелся хоть какой-нибудь военный гарнизон или отряд самообороны. Самые говнистые были самооборонцы. Эти придирчиво изучали документы. В моем французском паспорте был только один изъян: в нем значилось место моего рождения — Gorki, USSR. Но я нашел выход. Когда два или три раза дотошные доморощенные контрразведчики тыкали мне пальцем в это USSR, я говорил, что да, я родился в эстонском городе Gorki, в Советском Союзе, но убежал во Францию. Сейчас Эстония независима, я эстонец. Мне отдавали мой паспорт. Вздыхая. Может быть потому, что им хотелось поймать советского шпиона, а их уже нет. До багажника дело дошло лишь пять раз. И только один из них был по-настоящему опасен. Обыкновенно они в первую очередь натыкались на бронежилет японца, лежавший на виду. Ясно было, что бронежилет не оружие, но те, кто что-либо охраняет или контролирует, должны же иметь возможность подискутировать с пассажирами. Выходил из автомобиля японец, еще более убедительный в своей невинности, с животом, пыхтящий, мирный, запотевшие очки. Начинал рассказывать через переводчика, что это его жена заставила его взять бронежилет. Переводчик говорил, что это не оружие нападения. Все соглашались. «My wife, my wife!» японца оглашало окрестности. Горные башибузуки представляли, видимо, жену японца, его детишек, и так как японцы никогда ничего ни плохого, ни хорошего в Боснии-Герцеговине не совершили, никогда, в сущности, видимо, ногой не ступали, то багажник захлопывали, с японцем прощались за руку, и мы, пофыркивая, отъезжали. В тот раз, когда пьяный злой доброволец (шел дождь) стал открывать мою сумку, я с остановившимся сердцем вышел ему помочь, ибо ушко, за которое сумка открывается, было у меня сломано и следовало открывать ее по-особому, ведя за замок. Я думал, ну все, мне конец!

Впрочем, по порядку, вот как все началось. Доброволец, как и полагалось (рожа мокрая), взял наши паспорта, не умилился японцу (может быть, он уже видел японцев), скороговоркой спросил: «Имеете ли при себе оружие, наркотики, взрывчатые или отравляющие вещества?» Получив в ответ, конечно, «Нет!», потребовал:

— Откройте багажник!— и пошел вместе с напарником к багажнику.

Осмотрел бронежилет (довольно равнодушно), порылся среди белья японца, брезгливо отмел в сторону наши фрукты и нехитрую еду, осмотрел рюкзак переводчика. А дальше я скорее понял, чем увидел, что он пытается открыть мою сумку. Тогда-то я и вышел. И стал сам открывать ее. Обнажилась горчичного цвета подкладка моего военного пальто. Внутрь были замотаны куртка и брюки, а в самой сердцевине лежал пистолет. На что я надеялся, я не знаю, но Господь наш Всевышний сделал так, что в этот момент сквозь дождь мимо нас быстро, не останавливаясь проехал встречный автомобиль. Добровольцы бросились за автомобилем. Из домика охраны выбежали, на ходу одеваясь, еще несколько человек. Им пришлось огибать нашу машину.

— Езжайте, чего встали!— раздраженно крикнул офицер, видимо старший по КПП.

Мы захлопнули багажник и отъехали. Они же, вскочив в машину, помчались в противоположную сторону.

Я даже не мог возликовать публично. Пришлось бы объяснять попутчикам, по какому поводу я ликую. Пришлось бы признаться, что подвергаю и их жизни опасности. В тот момент мне впервые пришло это в голову, что я подвергаю их жизни опасности. Ну, японца, может быть и не расстреляли бы. Но переводчика или водителя, а то и обоих, я вполне представлял рядом с собой, стоим спинами к скале, а этот полупьяный доброволец сносит нас из автомата. Злодей.

К ночи мы по каким-то сверхминимальным дорогам сумели въехать в город Баньа Лука, там находился штаб армии Сербской Боснийской республики. Но достижение этого города вовсе не означало, что мы избавились от опасностей. Дальше нас ждало долгое путешествие по тому «коридору», который, как я уже говорил, разделял фронты хорватский и мусульманский. Нам предстояло преодолеть еще долгий путь на восток, предстояло переехать через речку Босна, давшую название Боснии, и ехать до самой Дрины, эта река является исторической границей мамки-Сербии. Существует классический роман «Мост через Дрину». Если вы хотите понять сербов, мусульман, Балканы, обязательно прочтите его.

В Баньей Луке мы выспались в военной гостинице. Все четверо пассажиров старого мерседеса. В большом зале кроме нас улеглись спать еще четверо сербских офицеров. Зал был некогда частью вестибюля гостиницы, но часть отгородили фанерными перегородками, чтоб место не пропадало». Сквозь перегородки дуло, совсем рядом грохотала артиллерийская канонада, потому что в районе Баньей Луки стояли серьезные воинские соединения. Однако спал я хорошо, сказалось напряжение ночи и дня, злобный мокрый доброволец появился в моем скомканном сне несколько раз. Он расстреливал нас (меня, водителя и переводчика), а японец стоял, прижимая к груди бронежилет. Все разы я просыпался в ужасе, но тотчас успокаивался, вспомнив, что сплю в военной гостинице и рядом мирно храпят военные сербы. Утром к нам пришел офицер из Службы информации армии Боснийской Сербской республики, когда мы пили кофе в подвальной столовой гостиницы. Пахло кофе и карболкой. Кофе на Балканах везде хороший, карболка везде воняет. Японец еще не дошел до нас, он застрял со своей японской мыльницей в туалете, а офицер уже был с нами. Офицер дождался японца, и мы поехали в Центр Службы информации армии. Один бы я туда не поехал, поскольку в Центре информации обыкновенно никакой информации не почерпнешь. Там лежат старые буклеты, листовки, брошюры, изобличающие хорватов и мусульман в военных преступлениях и просто преступлениях. (Правда и то, что в хорватских подобных армейских центрах лежат такие же пропагандистские материалы.) Центры информации, в сущности, музеи войны с тенденциозно подобранными экспонатами. Там можно обнаружить лопасти ракет, маркированных «Сделано в Венгрии» или «Сделано в Германии», гильзы. Там можно получить обличающие армию противника фотографии. Для новичка-журналиста, каким был японец (это была его первая командировка на войну), весь этот хлам оказался интересен. Он упоенно фотографировал, впрочем, все японцы фотографируют круглые сутки. Мне же, мужику опытному, там было дико скучно. Я зазевал и захотел спать. К тому же в одноэтажном домике центра пахло разогретой пылью, что способствует засыпанию. Офицер, видимо бывший чиновник, лет пятидесяти, и сам захотел спать, пока водил нас по своему музею. Я спросил, как у них с брифингами? Офицер сообщил, что сегодняшний утренний брифинг уже состоялся. Японца нагрузили брошюрами, буклетами и плакатами, и он, довольный, погрузил все это в багажник мерседеса. Я хотел было сказать ему, что все эти материалы могут нам повредить, если мы встретим на пути хорватов, но не сказал, вспомнив о своем пистолете, молча лежавшем в багажнике. Вообще-то говоря, нам уже не должно было встретиться КПП хорватов или мусульман, поскольку дальнейший наш путь должен был лежать по «коридору», а потом и вовсе по прочно сербским землям.

Мы отъехали. Водитель сделался весел и запел по просьбе японца сербские песни, которые переводчик японца записывал на диктофон, держа его близко ко рту водителя и, очевидно, мешая ему рулить. Но так как за песни японец договорился заплатить ему отдельно, то водитель не злился и пел старательно. Когда мы выезжали из Баньей Луки, солдаты на КПП смотрели на нас подозрительно. Я попросил попутчиков подтянуться и не вести себя странным образом, потому что нас могут задержать, и пока разберутся, мы потеряем день, а уж ночью мы здесь непременно заблудимся. Не то песни иссякли, не то мой аргумент подействовал, но водитель перестал петь. Зато он стал без умолку говорить. О том, какие у него связи среди всех воюющих сторон и что он может получить для нас такие интервью, у таких известных вождей, некоторые из них «военные преступники». Японец слушал его с интересом, а я, подумав километров пять, пришел к выводу, что у этого жуликоватого серба случилась эйфория. Он, конечно, не знал о моем пистолете, лежащем в багажнике его мерседеса, иначе у него была бы еще большая эйфория. Однако он понимал, что проехать через Хорватию и Боснию-Герцеговину без задержания сквозь чересполосицу многонародных КПП под разными флагами — редкая удача. Потому он безудержно радовался, и радость выражалась в поносе слов. Правды там не было никакой, он все придумал, все преувеличивал. Он был маленький военный таксист с большим, правда, порогом храбрости, чем у таксистов гражданских.

Коридор представлял собой разрытое колесами и снарядами рваное пространство с обугленными остовами домов здесь и там, утыканное каркасами сгоревших автомобилей, военных, гражданских и даже бронеавтомобилей и танков. В некоторых местах у столбов с привинченными к ним надписями «Военная зона» стояли военные патрули-регулировщики в касках. Они показывали палками, куда ехать. Или же к переносным металлическим штангам, заделанным внизу в тяжелый бетон, были привинчены знаки со стрелами, указывающими, куда двигаться. В коридоре никто у нас не проверял документов, если тебя туда запустили, то, значит, ты проверен. Где-то далеко или близко от нас находились и слева, и справа сербские бойцы. Они помещались спинами к нам и сидели в окопах и укреплениях. Те, что были справа, сидели лицами к мусульманским укреплениям, те, что слева,— к хорватским войскам. Разумеется, мы не могли видеть солдатских спин даже в самом узком месте коридора, том, что в пять километров, но они там были, эти герои, факт. Они держали фронт. Умеренная по интенсивности стрельба доносилась с севера и с юга.

Переводчик предложил мне фляжку. Японец неодобрительно поглядел на нас. Он, видимо, был таким, каким выглядел: семьянин, жирное брюшко, ханжа и противник мужских удовольствий, в число которых входит и сливовица. Впервые за все путешествие бородатенький интеллигент назвал меня не по паспортной фамилии, но г-н Лимонов и показал себя знатоком моего литературного творчества. Мы стали с ним беседовать на русском. Японец вдруг заревновал нас. И попросил нас прекратить выпивать. Я уже был, может быть, обязан японцу жизнью (впоследствии, вспоминая это путешествие, я пришел к выводу, что, не будь японца со мной в одном автомобиле, я бы не вернулся из Книнской Сербской республики), однако его вмешательство в мою частную жизнь меня возмутило.

— Что плохого в нескольких глотках сливовицы?— сказал я.— What is wrong? Что плохого?

Японец открыл рот, но, не зная, что сказать, стал заикаться.

— Все в порядке, господин Тосиба,— сказал переводчик и завинтил фляжку. И спрятал ее. Мне он сказал по-русски: — Вот так. Он же мне платит. Извините.

Все мы сердито уставились в окна. В окнах были сербские солдаты в большом количестве. Кто-то нес воду, кто-то готовил на костре еду. Солдаты стояли под деревьями и сидели кучками. Мы сбавили скорость и тихо проплывали между ними. Некоторые солдаты смотрели на нас с удивлением. Я увидел орудия и танки.

— Мы правильно едем?— спросил я водителя. Ему было жарко, и он сбросил рубашку. На нем была теперь только военная майка.

— Все нормально,— сказал водитель,— куда стрела показывает, туда и едем.

— Тут каждый день меняется маршрут. Отобьют кусок земли, переставляют указатели дальше. Потеряют — указатели уходят в глубь территории,— возразил я.

Какой-то солдат, глаза широко раскрыты, в них удивление, на ходу постучал к нам в машину. Он что-то сказал. Но водитель не остановился. Солдат вернулся к группе других солдат, и через заднее стекло я увидел, как он жестикулирует, показывая на нашу машину.

— Надо было остановиться,— сказал я.— Он чего-то хотел сказать. Может, письмо хотел передать в Белград.

— По глазам видно, что он пьяный,— сказал водитель.— Чего время терять.

И тут я увидел, что мы катим вдоль передовой, вдоль линии фронта, потому что справа от нас, буквально в десятках метров, находились самые что ни на есть укрепления, из которых дулами торчали орудия. Присутствовали несколько вкопанных в землю танков.

— Это передний край!— закричал я.— Мы въехали на линию фронта! Поворачивай! Мы едем не туда. Сбились с пути.

— Я знаю дорогу,— сказал водитель.

Дорога между тем повернула влево, и мы стали отдаляться от укреплений и вкопанных танков, так что они оказались за нашими спинами. Впереди же, прямо в лоб нашей машине, стояли другие укрепления. Высоко поднятые, они выглядели мрачно, и я скорее догадался, чем увидел, что это передовые укрепления врага.

— Поворачивай!— заорал я.— Сейчас нас обстреляют! Еб твою печку матерну!— Я схватил горе-таксиста, этого Universal traveler, за его потные плечи. Но он и сам уже все понял и второпях закрутил руль. Прямо на дороге лежала гора старых автомобильных покрышек. Это уж для совсем последних идиотов.

Первым по нам забил автомат, и было понятно почему. Было обеденное время, пулеметчики и артиллеристы сидят и обедают, взяв в руки банки с тушенкой и кружки с чаем. Пока они отложат их в сторону, у нас есть пара минут. Автоматчик успел влепить нам в борт несколько пуль. В тот правый борт, по которому сидели переводчик и японец. Ни один из них, впрочем, не выглядел раненым. Они были испуганы и молчали. Вдогонку нам стреляли по-прежнему из автоматов. Но мы уже мчались вдоль сербского укрепления, и я молил Бога, чтобы нас не расстреляли они. Через несколько минут мы юркнули в тот пролом между укреплениями, через который въехали на ничейную землю. И остановились. Со всех сторон к нам бежали солдаты.

— Выходим, медленно подымаем руки!— приказал я.

Мы отворили двери и вышли. Подошли солдаты. Опустили оружие и стали смеяться. Между тем за нашими спинами усиливалась стрельба. Пока мы выясняли отношения, стрелял уже весь фронт.

— Почему же вы нас не остановили?— горячо кричал водитель.— Ведь мы медленно ехали мимо. Почему вы нас не остановили?

— Я пытался тебя остановить,— сказал тот солдат, что стучал к нам в машину.— Но ты не остановился.

— На передовой документы ни у кого не проверяют. Если ты сюда попал, тебя пропустили в борбену, военную зону, значит, у тебя есть основания здесь находиться,— объяснил нам усатый капитан.— Кто вас пропустил?

— Никто. КПП не было.

Капитан связался по рации и выяснил, что действительно военная полиция отлучилась на полчаса для того, чтобы обозначить новый кусок территории, т.е. расставить по его границам штанги с табличками и стрелами. Они забрали все штанги с указателями, кроме одной, стрела на этой штанге показывала дорогу не по «коридору», а на передовую. Ее забыли.

Солдаты хохотали безудержно. В конце концов прямо в нашем присутствии сложилась легенда о том, как два журналиста, японец и рус, поехали прямиком на хорватские укрепления, а там, в районе Тузлы, как раз самые злые хорваты и стоят. «К хрватам на кофий поехали!» — смеялись до слез солдаты.

*

Так как с наглого водителя была сбита спесь, последние часы пути до территории мамки-Сербии он молчал. Молчал и японец. Зато мы с переводчиком беспрепятственно пили из его большой фляжки. Он успел обновить свой запас на передовой.

Японец был так любезен, что довез меня до самого отеля «Мажестик», откуда я уехал в Книнскую республику в феврале. Мы расстались друзьями. Похлопали друг друга по плечу.

— Эдвард,— сказал он, стесняясь, и потупил глаза в очках, как барышня.— Будете писать репортаж, не упоминайте, пожалуйста, бронежилет. Я ведь из старого самурайского рода.

— Но ведь вы его не надевали, не так ли?— сказал я.

— Нет, нет, не надевал.

В вестибюле «Мажестик» звучала джазовая мелодия. Уже пришел пианист и распевался перед вечерним выступлением. В зал служители принесли свежие огромные букеты цветов.

*

Год назад мне позвонила женщина, сказала, что она секретарь мистера Тосибы, японского журналиста. «Он хотел бы взять у вас интервью. Вы знаете мистера Тосибу, потому что вместе путешествовали на Балканах». Я приехал на Кутузовский проспект, в его офис. Но я ничего не сказал ему о пистолете. Лишь спросил его о бронежилете.

— Я подарил его господину из Universal travelers,— улыбнулся Тосиба.— Не тащить же его было в Японию.

^ наверх