«Поколение Лимонки: книга для чтения под партой»

Эдуард Лимонов, Сергей Шаргунов, Эдуард Сырников, Dead Head, Сергей Соловей, Диа Диникин, Ирина Денежкина, Майкл Эйр, Nasty, Дмитрий Бахур, Анна Козлова, Игорь Яркевич, Владимир Бондаренко

Поколение Лимонки:
книга для чтения под партой

/ составитель: Анатолий Глущенко
// Екатеринбург: «Ультра.Культура», 2005,
твёрдый переплёт, 384 стр.,
тираж: 3.000 экз.,
ISBN: 5-9681-0031-1,
размеры: 195⨉125⨉25 мм

В книгу вошли произведения Э. Лимонова, С. Шаргунова, И. Денежкиной и других авторов. В художественных рассказах осмысляются некоторые актуальные проблемы, стоящие перед русским духом. Для демонстрации преемственности в постановке проблем и средствах их исследования книга условно разбита на две части: «Безработный лидер» и «Рисковое поколение». Все произведения сгруппированы в разделы, посвящённые той или иной проблеме.

Книга рассчитана на молодёжную аудиторию, а также на работников Министерства образования и МВД России.

PDF: archive.org

limonka

Предисловие

Составитель этого сборника Анатолий Глущенко предоставил мне свой проект под другим названием. После некоторого размышления, заметив, что большая часть авторов сборника — авторы газеты «Лимонка», начавшие писать и опубликовавшие свои первые (как и вторые, и третьи, и десятые) опыты на её страницах, я решил, что справедливее назвать книгу «Поколение «Лимонки»». Ведь газета по сути дела воспитала действительно целое поколение новых писателей. Её ответственным секретарём несколько лет был уже теперь почтенный литератор Алексей Цветков-младший, с 1995 года писал в газету Виктор Степаков — ныне автор многих книг, всегда были открыты страницы газеты для Алины Витухновской, Александра Дугина, Гейдара Джемал я и многих, многих других уже известных или стоящих на пороге известности. Газета «Лимонка» сформировала, без сомнения, целый букет протестных идей и стала сама символом протеста. Потому будет актом справедливости назвать всех собранных под этой обложкой авторов «Поколением «Лимонки»». Я счастлив быть её редактором. Опубликованное — лишь верхняя часть айсберга.

Эдуард Лимонов

Я говорю о воспитании гражданина, ответственного за судьбу своей нации, чувствующего боль других и готового к действию. Экономические программы улучшения жизни обывателей этого добиться не могут. Чтобы вывести людей из апатии, нужен прорыв, красивая цель, принципиально отличная от всего, что предлагает общество потребления. Ведь человеку на самом деле невыносимо скучно жить в таком мире, независимо от того, богат он или беден. Те, кто сегодня найдут необходимые слова и своими поступками завоюют доверие, станут героями завтра.

Алексей Лапшин, философ

limonka

Эдуард Лимонов

Настоящее имя — Э. Савченко. Родился в 1943 году в семье офицера НКВД. Стремясь к свободе художественного творчества, был вынужден эмигрировать на Запад. Путь Лимонова с самого начала вошёл в радикальное противоречие с общим настроением эмигрантской среды. Нормой там считались антисоветчина, обличение своей страны. Лимонов категорически отказывается следовать за большинством и поносить Родину и ее строй.

Обыкновенная драка

Эдуард Лимонов

Он ударил меня первым. Он был прав. Я уже некоторое время обижал его, называя всяческими матерными словами по-английски. Я называл его mother-fucker1, и «хуесос», и ещё другими. Но если начать эту историю с головы, а не с хвоста, я был прав. Ибо до этого он снял с Мишки очки, говнюк.

Вообще-то, если вернуться к пункту зеро истории, мы с Мишкой-типографом вылезли из метро у Ле Алля уже вдребезги пьяные. Мы приехали из банлье2, где в русской типографии была в этот день закончена моя новая книга. Мы обмыли книгу в компании издателя и рабочих (шампанское и виски), выпили в кафе у станции белого вина и, купив в супер-маршэ3 бутыль кальвадоса, сели в поезд. Так как никогда не знаешь, какая книга будет последней в твоей жизни, разумно праздновать выход каждой.

Десять копий малютки, затянутые в пластик, лежали у моих ног на полу вагона RER4 линии В1, бутылка кальвадоса переходила из рук Мишки в мои и обратно. Челночные, знаете, движения совершала. У станции Бурж-ля-Рейн Мишка предложил мне купить судно, чтобы бороздить на нём моря и океаны, одновременно не бездельничая, но совершая необходимые кому-то торговые рейсы.

— А хуля ещё делать в жизни?..— сказал Мишка.— Я не собираюсь работать типографом до конца дней моих. На хуя я тогда уезжал…

— Правильно,— одобрил я.— Купим списанный миноносец. Я слышал, что можно задёшево купить списанный военный корабль.

— Не может быть!— воскликнул Мишка.

— Может. И знаешь, почему задёшево? Потому что его никуда на хуй не применишь, военный корабль. Помещений на нём мало, всё стиснуто до предела, дабы вместить как можно больше орудий и припасов к ним. И никакого люкса на военном корабле. Народ же, покупающий бато5, ищет прежде всего люкса, чтобы рассекать южные моря в компании красивых блядей, развалясь на диванах в больших каютах с весёлыми окнами. Чтобы возить на нём грузы, экс-военный корабль тоже не особенно пригоден: много в него не загрузишь. А нам он как раз будет впору.

— Но если невозможно возить на нём грузы…— начал Мишка.— Мы будем курсировать вдоль берегов и обстреливать города и деревни.— Я захохотал. Часть населения вагона, доселе обращённая ко мне затылками, встревоженно сменила их на бледные осенние лица.

— Почему ты, Лимонов, хочешь обстреливать города и деревни?— Мишка глядел на меня, как строгий, но втайне гордящийся взбалмошным анархистом-учеником учитель. По-моему, ему самому хотелось обстреливать населённые пункты, и он лишь стеснялся своих сорока восьми лет.

— Не знаю…— начал я. Но решил раскрыться перед Мишкой. Я давно уже ни с кем не говорил на «эти» темы. Для «этих» тем нужен был специальный человек, а специальный человек не подворачивался. Может, Мишка как раз и есть специальный человек?— Надоело мне быть цивилизованным, притворяться смирным, кастрированным. Сколько можно, Мишка! Жизнь укорачивается, а где сильные ощущения? Где удовольствия борьбы? Жить в цивилизованной стране — как находиться в хорошем психиатрическом госпитале, надеюсь, ты уже понял… Сытно, тепло, но тысячи ограничений… И строго следят за тем, чтоб ты не возбуждался. Но возбуждаться — и есть жизнь, Мишка! Хочу возбуждаться… Во мне дух горит и не погас с возрастом, даже жарче горит, разрывает меня. Ты думаешь, я хочу почтенным соней-писателем жизнь окончить? Активно не хочу…

— Следовательно, давай будем иметь в виду нашу мечту. И станем к ней двигаться.— Мишка глотанул кальвадоса и отёр рот тыльной стороной ладони.

Поезд мягко подскользнул и пиявкой прилип к платформе станции Аркуэль-Кашэн. Я знал об этом городе — спутнике Парижа — только то, что его муниципалитет сплошь состоит из коммунистов. И что на Пасху 1768 г. маркиз де Сад устроил здесь дебош с вдовой кондитера, которая заложила его властям.

— Вот и давай,— сказал я.— Идея твоя — тебе и начинать. Составь досье. Выясни, где можно купить списанный военный корабль. Позвони в различные инстанции.

— На сколько, ты думаешь, он затянет, кораблик, а, Лимонов?

Вошли свежие пассажиры. Стройный чёрный в аккуратном сером костюме с галстуком и атташэ-кейсом уселся рядом с Мишкой. Рядом со мной опустился крупный старик в маскировочной хаки-куртке.

— Хуй его знает… Никогда ещё не покупал военных кораблей.

— Мы с тобой похожи на двух подвыпивших люмпенов, рассуждающих о революции, сидя в кафе,— заметил вдруг Мишка уныло.— И капусты у нас в любом случае нет.

— Ни хуя подобного,— сказал я.— Не самоунижайся. Мы не демагоги. Деньги заработаем. Ты сколько раз свою судьбу менял? В скольких странах жил?

— В четвёртой живу. Посетил куда больше.

— А я в третьей. Те, кто в кафе разглагольствуют, чаще всего в этом же картье и родились. Мы с тобой авантюристы. Ты уверен, что в этой стране умрёшь?

— Не думаю… Вряд ли. Здесь климат плохой. Сыро.— Мишка передал мне бутылку.

*

Мы въехали под открытое облачное небо в Форуме. Мы были, однако, ещё много ниже парижских улиц. Просто в этом месте Форум, по проекту архитектора, не покрыли крышей. Бушлат мой, некогда принадлежавший Гансу Дитриху Ратману6, немецкому моряку, был расстегнут. Пролетарская куртка Мишки, напротив, была тщательно зафиксирована им на все имеющиеся пуговицы и «молнии». Кальвадос действовал на нас по-разному. Мы направлялись в ашелем7 художников — в новый дом как раз напротив чуда канализационной техники — Центра Помпиду. Одно из ателье принадлежало моему приятелю Генриху. Я предполагаю, что мы хотели выпить ещё и продолжить собеседования.

— В наше время боеспособная протяжённость жизни увеличилась необыкновенно, Мишка,— сказал я.— Одиннадцатилетние дети прекрасно воюют, вооружённые Калашниковым, и в Сальвадоре, и в Ливане, и в ирано-иракской войне. Можешь поднять калашников — уже годишься. И старики преспокойно могут оперировать Калашниковым вплоть до возраста восьмидесяти и больше лет. В этом истинное преимущество нашего времени перед всеми временами. В эпоху сабель, мечей и конных атак боеспособность располагалась где-то между всего лишь двадцатью и сорока годами!.. Ты слышишь, Мишка!

— Слышу… Ты уверен, что твой друг дома? Нужно было всё-таки позвонить ему…

— Дома. Где ему ещё быть… Ох, как я не люблю этих ёбаных музыкантов! Посмотри на уродов, Мишка,— я презрительно сморщился.

Внизу на цементном дне ущелья у бронзовой статуи голой девки расположились уличные музыканты. Группа их, нечёсаная, бородатая и растекающаяся, как грязная жижа, была окружена зрителями. Повсюду, с разных уровней и площадок Форума, на музыкантов довольно глядели бездельники. Психология порядочного советского гражданина, чёрт знает каким непонятным образом унаследованная мною от папы — советского офицера, безжалостно заставляет меня презирать бездельников, безработных, людей грязных и плохо одетых. Несмотря на то, что сам я большую часть жизни просуществовал вне общества — был вором, поэтом «maudit»8 и чернорабочим, я парадоксальным образом пронёс это презрение через всю жизнь.

— Что они тебе сделали?— поинтересовался Мишка, безразлично скользнув взглядом по музыкантам.— Ну дуют себе в трубы и щиплют гитары, пусть их…

— Ты, Мишка, плюралист. Слишком терпимый. Я не выношу этот бездарный сальный народец, здесь или на станции метро Шатле. Толпы подонков. Бесполезные существа. Говнопроизводящие машины! Чернь. Даже смотреть на них неприятно — как лицезреть городскую свалку. Обрати внимание на типа с трубой: сальные волосы до плеч, красный платок завязан под коленом. Фу, какой мерзкий говнюк. Рожа от неудачно залеченных прыщей похожа на кактус.

— Парень как парень,— Мишка обернулся ко мне. Один глаз у него был хитро прищурен.— Я не могу сказать, что обожаю толпу в Шатле или у Центра Помпиду, но в демократии каждому есть место. Ты, между прочим, фашист, Лимонов. Никакой ты не левый. Тебя по ошибке в левые определили. Тебе уже говорили, что ты фашист?

— Я не фашист. В одном журнале написали, что я — «правый анархист»… Однако ярлык не имеет никакого значения. Если нелюбовь к уродливым, бесполезным и бездарным людям называется фашизм — тогда я фашист. Вся эта публика оскорбляет чувство эстетизма во мне…

Оказалось, что выбраться с балкона, на котором мы находились, можно лишь спустившись вниз, к скульптуре и музыкантам. Другой выход наверняка существовал, но мы его не нашли. Я впереди, пачка с книгами под рукой, Мишка сзади, мы стали спускаться, распихивая народ. С далёкого вверху неба закапало вдруг. У бронзовой девки спиной к ней стоял кактусоволицый с платком под коленкой и, задрав вверх, в дождь, кларнет-трубу-дудочку, вывизгивал из неё мелодию. Жирная некрасивая девка в тесных джинсах, сплетя обе руки над головою, неудачно подёргивалась и кружилась в двух шагах от солиста хуева. У грубых ног статуи сидели ещё несколько ворсисто-волосатых существ с винного цвета физиономиями: стучали и пощипывали струны.

— Обрати внимание на исключительно мерзкую девку, Мишель.— Я нагло остановился между дудочником и танцовщицей и поглядел на экспонат, сопроводив взгляд гримасой отвращения. Так глядят на крысу, вдруг перебегающую рю дэ Розьер среди бела дня, местные евреи.— Живот вывалился из штанов…

— Корова,— согласился Мишка.— Но не смотри на неё так вызывающе, нас побьют.

— Они?.. Нас… Не смеши меня…

— Их много, а мы одни. Не забывай, что мы ещё не обплываем мирные берега на военном корабле. И приготовься к тому, что каждый участок мирного берега окажется защищенным национальным военно-морским флотом.

— Kill the suckers, fuck the fuckers!9

— Ты что такой агрессивный сделался? Кальвадос в голову бьёт? На английский перешёл…

— Надоело потому что.— Я остановился у найденного, наконец, выхода с цементной арены и бросил книги оземь.— Везде одно и то же, Мишка! Через три страны прошёл, и везде молятся статуе простого среднего человека. Равенство распроклятое воспевается. Но ты-то знаешь, что это хуйня, Мишка. Люди вопиюще неравны. Даже если дать им идеально равные условия воспитания и образования. Толпа тупа, глупа и бесталанна на 95, или сколько там, биологи точно знают, процентов. Мы все уже рождены неравными. Кактусоволицый и животастая — ублюдки, а я — нет. И я ненавижу бесталанных сук вокруг, потому что они меня подавляют. В трех странах: в СССР, ЮэСэЙ и Франции — политический строй один и тот же — диктатура посредственностей. Человек высшего типа безжалостно подавляется. Наша цивилизация планомерно уничтожает своих героев. Происходит ежедневный геноцид героев!

— Чего ты на хуй хочешь? Жалуешься на своё время? Хотел бы родиться во времена трубадуров, рыцарей и прекрасных дам? Так это сказка. В реальности никогда таких времён не было… Ты маленький, и я маленький. В тебе сколько росту?

— Метр семьдесят четыре.

— Так вот, в те прекрасные времена самый здоровенный, умеющий широко и долго размахивать дубиной, делался господином. Нам с тобой не светило бы в любом случае занять хорошее место в обществе, так как мы маленькие.

— Но мы крепенькие,— сказал я.— С чего ты взял, Мишка, что я идеализирую эпоху трубадуров и прекрасных дам или вообще прошлое?

— Ты же недоволен настоящим.

— А я что, бумагу подписывал быть довольным? К тому же эмоциональная неудовлетворённость — лучший мотор для писателя.

— Пойдём, мотор,— сказал Мишка.— Так мы никогда в пункт В не доберёмся. Давай я возьму книги?

— Я сам умею носить свои книги.

*

Мы пересекли бульвар Севастополь и вышли к Центру Помпиду. Если у Ле Алля к сброду и черни ещё густо примешаны branches — то есть одетая модно и ведущая себя а-ля мод молодёжь, то у Центра Помпиду процентное соотношение между чернью и браншэ резко нарушается в пользу черни. Обилие жуликов, шпагоглотателей, уголовников в трико, ложащихся на стекла, несвежих Чарли Чаплинов, безработных, не знающих, как убить время, подзаборных девочек и всяческого совсем уж неопределённого грязноватенького больного люда — непременного мусора больших городов — удручающе именно в этой точке Парижа. Недаром несколько полицейских автобусов дежурит денно и нощно вокруг чуда канализационной техники двадцатого века.

— Видишь, в каком доме обитает человек. В стеклянной башне. Лет пятнадцать добивался ателье, все «пистоны» использовал — и вот получил. Последний этаж — его. Восемьдесят пять квадратных метров…

— Шумно, наверное?— спросил Мишка.

— Звукоизоляция. Рамы двойные. Только ровный такой гул с площади, как океанский прибой.

Избегая стволов деревьев и скамей, на которых червями копошились клошары и безработные, мы направились к башне — обиталищу жрецов искусства. Большая часть их, по словам Генриха, никакого отношения к искусству не имела. Зато имела «пистоны» в министерстве культуры и в Отель дэ Вилль10. Существо в мужской кожанке, в стоптанных ботах, заляпанных засохшей грязью, с бабьим лицом, растопырив руки, перегородило нам дорогу.

— Один маленький франк, капитан?

— А в ГУЛАГ не хочешь, пизда?— швырнул я существу по-русски и, не останавливаясь, проследовал к цели — к двери общежития художников. Проходя мимо скамьи, наполовину занятой телом какого-то чернявого бездельника, я небрежно швырнул мои книги рядом с ним. Разбрасывание предметов обычно является у меня неоспоримым признаком начинающегося опьянения. Существо с бабьим лицом прокричало нам вслед нечто вроде «Сало-ооо!»11

— Смотри-ка,— удивился Мишка.— Русского не понимает, но интонацию твою поняла.

— Собаки и те соображают, когда к ним сурово обращаешься.

Я нашёл фамилию приятеля на щитке интеркома и нажал пластиковую выпуклость. Из надрезов в дюралевом щитке не донеслось ни единого звука.

— Ну вот, его нет дома,— уныло сказал Мишка.— Зря тащились.

— Погоди. Может, он в туалете. Или в ванной. Там два этажа, пока спустится…

— Ну, жми ещё…— пробурчал Мишка.

Я нажал. В этот именно момент «он», или «тип», или «это говно», как я и Мишка впоследствии стали его называть, вспоминая об эпизоде, появился из-за Мишки и ловко сдёрнул с него очки.

Вообще-то, Мишка очков не носит. Он надел их на минуточку, дабы разглядеть фамилии счастливцев, проживающих в стеклянном дворце… Мишка — бывалый человек. Мишка пережил в этой жизни многое. Посему он спокойно сказал, обращаясь к больному:

— Эй, отдай мои люнетт12 обратно.— И даже не протянул за своими люнетт руки.

Жлоб, на голову выше меня и Мишки, это он полулежал на скамье, на которую я бросил книги, оскалился и посадил Мишкины люнетт себе на нос. Затем он воздел ручищи к небу и несколько раз обернулся вокруг себя под неслышимую нам мелодию.

— Наверное, обколотый героином,— предположил Мишка.— Посмотри, какие глаза чокнутые…— И, медленно взяв за локоть больного, объяснил ему почти ласково, как ребёнку: — Отдай мне, пожалуйста, мои очки? Они тебе не нужны, а я без них плохо вижу…

— Мишка! Ты просишь у этого гада отдать тебе очки? Да он над тобой издевается! Ты, mother-fucker…— начал я. (Как всегда в подобных случаях, английские ругательства только и пришли мне в голову). И я попытался, отодвинув Мишку, приблизиться к типу вплотную. Но Мишка не позволил себя отодвинуть.

— Спокойно,— сказал Мишка.— С такими нужно спокойно. Он отдаст мне очки. Положи мои люнетт туда, откуда ты их взял…— Мишка улыбнулся мазэр-факеру и похлопал себя по переносице.

Мазэр-факер улыбнулся Мишке в ответ, да так, что вся его сухая латинская физиономия растянулась грязным абажуром на каркасе лица… И он посадил мишкины очки Мишке на нос…

— Видишь!— Мишка поглядел на меня гордо, как дрессировщик, которому дикий зверь против ожидания не снял скальп.— С такими следует держать себя спокойно. Правду я говорю, мудило гороховый?— обратился Мишка к зверю.

Зверь вдруг положил большую красную лапищу Мишке на голову и ласково задрал мишкину растительность. Заодно лапища пригладила лоб, брови и глаза и, сдвинувшись на свеженадетые очки, свезла их с носа.

— Эй-эй, потише, пожалуйста! Не будь медведем, что за медвежьи ласки!— Мишка поймал очки и спрятал их в карман куртки.— Нужно валить отсюда,— сказал он мне и поморгал растерянно.— Бери книги и пошли. Где книги?

— Что, испугался мазэр-факера? Погоди, попробуем последний раз.— Я прижал выпуклость. По тому, каким непомерно огромным, морщинисто-дактилоскопическим и жёлтым я увидел свой указательный палец, я догадался вдруг, что я пьян и пьянею ещё. И с большой скоростью. Прервав мои наблюдения, из-за кадра, однако, выдвинулась сизо-красная лапища и, накрыв мой палец, насильственно нажала на него и на кнопку. Довольно больно нажала.

— Эй, ты, хуесос, stupid asshole13, что ты делаешь?— воскликнул я. И обернулся.

Бессмысленное, глупое и жестокое лицо смеялось крупным планом. Нехорошие, грязными развалинами, колизеевским полукругом щерились верхние зубы. За лицом, как на голландском пейзаже, синел Центр Помпиду, сухие стволы пересекали перспективу, две розовые, щекастые девки дули друг другу в рот с вывески магазина «Сохо», торгующего модными глупостями, и в ту сторону уходил спиной от меня миниатюрный Мишка. «Должно быть, Мишка пошёл взять со скамьи книги»,— предположил я.

— Ты, глупый мазэр-факер,— продолжил я речь.— Мы тебя не трогаем, не трогай нас. ОК? Ты, стюпид мазэр-факер. ОК?

Все было вовсе не ОК, потому что он вдруг ударил меня коротко и резко в нос.

— Ты…— начал я.

И вынужден был приложить руку к лицу, так как из носа на верхнюю губу выкатилось нечто тёплое и, свалившись с губы, упало мне на галстук. Ибо под бушлатом Ганса Дитриха Ратмана на мне были приличные одежды — полиэстровый костюм 60-х годов и синий галстук. «Кровь!» — понял я. И разозлился. А разозлившись, увидел, что очки мои, вследствие незамеченного мною маневра, оказались у гада в руке. У него была явная слабость к «люнетт».

— I am sorry!— сказал я и шмыгнул носом.— Я очень sorry. Я сожалею, что был с вами груб. Вы сильнее меня — я признаю. Давайте помиримся…— Рукавом бушлата я смазал кровь с верхней губы.

Он был доволен. Он победил меня и унизил. Он улыбался и поигрывал моими очками, зажатыми в руке.

— Стюпид Амэрикен,— произнёс он коряво.— Ты,— он ткнул в мою шею твёрдым пальцем,— стюпид!

— Да,— согласился я.— Я — stupid. I am sorry…

Видя, что я капитулировал, он расслабился. Пританцовывая передо мной, он стал работать на публику. Бездельники, конечно же, тотчас же собрались в некотором отдалении поглядеть, что происходит. Почему человек с кровавым носом и второй — в руке зажато что?— топчутся друг перед другом.

Он поверил в моё подчинение и, разевая рот в хохоте, стал позировать толпе. От одного из деревьев в него прицелился телевиком фотограф. Он заметил телевик и бодро поглядел в объектив.

Продолжая бормотать: «Я извиняюсь, я виноват… Будем друзьями…»,— я соединил обе ладони замковым захватом, как учил меня больше тридцати лет тому назад Коля-Цыган, и, перенеся в этот молот всю мою силу, какая имелась в пьяном, но тренированном теле, я ударил его сбоку и снизу в затылок, под ухо. Так сбесившаяся ветряная мельница могла бы сбить с ног зеваку, если бы идиот-турист вдруг оказался на уровне её могучего крыла.

Он рухнул наземь. И я без промедления ударил его сапогом в голову.

— Я убью тебя, на хуй, мазэр-факер!— закричал я.— Ты решил, что я американец… Ты думал… Ты думал…

Я бил его сапогами в голову, чтобы он не встал. Если он встанет — меня ожидает минимум госпиталь. Он выше, тяжелее и сильнее меня. И, судя по тому единственному удару, который он мне нанёс, он умеет драться.

Мишка, как футболист в телевизионном замедленном повторении гола, бежал на меня, вынося далеко вперёд ноги — гиперреалистические подошвы тяжёлых типографских рабочих башмаков Мишки плыли на меня всей своей дратвой и всеми своими царапинами. Клошарка в мужской кожанке, широко разведя сизые алкогольные губы, кричала. Только на исключительно короткий момент я услышал: «Он убьёт его! Убьёт его!» — и внешние звуки были отключены. Я мог слышать отныне лишь звуки, издаваемые мною. И оказалось, что я ору по-русски, смешивая русские ругательства с английскими.

— …Ты думал, я — американец, ха! О нет, дебил, я — русский… И я убью тебя тут, на хуй, на площади у Центра Помпиду, забью насмерть, и мне всё равно, что со мной произойдёт потом, sucker! Я тебя не трогал, ты первый начал. Первый! Первый! Первый! Я серьёзный человек, я не американец, я русский. Мне жизнь не дорога в конечном счёте, я из слаборазвитой ещё страны, где пока честь ценится дороже жизни… Я — русский, мазэр-факер, ты чувствуешь это на рёбрах или нет! Русский… Русский… Меня трогать не надо. Противопоказано. Я полудраться не умею. Я убью тебя на хуй…

Я избивал его как символ. В нём, лежащем у стены HLM для художников, было воплощено для меня всё возможное зло. Целый набор зла. Он вломился грубо и насильственно в мой мир, разбил невидимую оболочку, отделяющую и предохраняющую меня от других. «Ну вот и получай теперь, гад! Ты надеялся на лимитированное столкновение, на лимитированную войну, да… Но ты не знаешь русского характера, мудак… Теперь, когда ты тронул меня, гад, война будет до последней ядерной боеголовки, до последнего патрона к калашникову, до последнего глотка кислорода в атмосфере! Ты надеялся удачным толчком в нос подчинить меня? Эх ты, жалкий мудак… Да я уже десяти лет от роду выучил азиатский приём, может быть подлый, но ведущий к победе: если ты слабее — притвориться побеждённым, даже расплакаться, чтобы в удобный момент обрушиться на расслабившихся гадов всей своей волчьей мощью!»

Мишка, набросившись на меня сзади, схватил меня за руки. Но схватить меня за ноги он не мог. И я продолжал работать ногами, обутыми в дешёвые, чрезвычайно остроносые сапоги, купленные мною, я почему-то вспомнил об этом в двух шагах на рю Сэнт-Мартин в бутике «Кингс-шуз». Покончив с национальными обидами, я уже пинал его королевско-шузовскими сапогами за себя персонально. За то, что у меня нет паспорта, за то, что моя девушка не звонит мне уже неделю. За то, что он, здоровый битюг, ни хуя не делает, отираясь у Центра Помпиду, а я вкалываю всю мою жизнь, и у меня ничего нет! Классовая ненависть работника к подонку, налив мои сапоги свинцом, хлестала его по рёбрам.

— Я тебе, блядь, не ресторан «Du Cœur»14, испорченный западный мазэр-факер! Я тебе покажу ресторан «Сердца» с бесплатным мясом!

Брюхастые безработные — владельцы авто и мотоциклов… Мускулистые лодыри с широкими плечами, краснолицые здоровые и наглые рабы — они же профитеры этой цивилизации, я бил их всех сапогами в одно тело, лежавшее у стены…

— Он убьёт его!.. Убьёт его!— Внезапно микрофоны зрителей заработали.

Я ослаб и позволил Мишке утащить себя с площади. Свернув за угол, мы побежали…

Проснувшись, я позвонил Мишке. Тот спал ещё, но сориентировался быстро.

— А, это ты, убивец…

— Где книги?

— Они остались у тебя.— Мишка зевнул.

— У меня их нет.

— Тогда они остались в кафе…— Мишка зевнул два раза подряд.

— В каком кафе, Мишка?

— Я не знаю названия, но помню визуально местонахождение… Подожди, дай подумать…— Он там зашевелился, должно быть переворачиваясь.

— Давай-давай, рожай.

— Где-то на одной из улочек, впадающих в пляс Репюблик.

— В Репюблик впадает с десяток улиц.

— Из этого кафе видна спина статуи на площади… Ну ты и агрессивный! Никогда больше не буду с тобой пить. Даже за денежное вознаграждение. Только чудом у Помпиду не оказалось полиции.

Я не стал слушать его ворчание, я положил трубку, побрился, надел тёмные очки поверх разбитого носа, поднял воротник плаща и спустился в улицы.

В Париже шёл дождь. Дождь не мешал, однако, манёврам целой толпы прохожих на пляс Репюблик… Оказалось, что только из одной улицы видна спина статуи (фас и бока были видны из многих). Два кафе располагались на ней. В первом бармен ответил мне не колеблясь: «Нет, мсье, вы у нас не были вчера вечером». Во втором кафе, также не колеблясь, бармен сказал: «Да, вы у нас были и не заплатили, мсье».

— Я извиняюсь, я заплачу,— сказал я.— Скажите, не оставил ли я у вас книги?

— Оставил,— равнодушно сказал бармен и вытер мокрые руки о полотенце, болтающееся у пояса фартука.— Эй, Гастон, где книги?

— В шкафу,— ответил хмурый детина, названный Гастоном.

Бармен, порывшись в шкафу, извлёк две замызганные, заляпанные грязью и вином книжки.

— Это всё?! Со мной был целый пакет книг!

— Все, мсье. Всё, что вы оставили.

Я вздохнул. У меня не было оснований сомневаться в словах бармена. На кой ему нужны книги, да ещё на русском языке.

— Я был очень пьян?— смущённо спросил я, выкладывая монеты на прилавок.

— Ты ещё спрашиваешь!— Бармен покачал головой. Безо всякого осуждения, впрочем.

*

«Победы коварны оне,
Над прошлым любимцем шаля»,

— справедливо написал когда-то великий поэт Велемир Хлебников. Через одиннадцать месяцев в подобной же уличной драке мне проломили лоб. Некрасивая вогнутость повествует теперь всему миру о моей неразумности.


1 Ёб твою мать (англ.).

2 Пригород (франц.).

3 Универмаг, супермаркет (франц.).

4 Сеть пригородных поездов RER (франц.).

5 Судно (франц.).

6 Деталь, любопытная для филологов: Лимонов не был знаком с этим моряком. Просто на доставшемся писателю по случаю бушлате на подкладке была надпись: Jans Ditrich Ratmann. (Примеч. сост.)

7 Высотный дом (франц.).

8 Проклятый (франц.).

9 Бей хуесосов, еби мудаков (англ.).

10 Мэрия Парижа (франц.).

11 Блядь, пизда (франц.).

12 Очки (франц.).

13 Дурная жопа (англ.).

14 «От всего сердца» (франц.).

limonka

Эдуард Лимонов

«…В негероические времена он вёл героическую жизнь романтика и экстремала. Лимонов опасен и для истеблишмента, и для власти тем, что из его читателей уже не сделаешь трусов и ничтожеств, готовых терпеть всё».

Писатель Дм. Быков.

Coca-Cola generation and unemployed leader1

Эдуард Лимонов

Мы договорились встретиться с Рыжим у кладбища. Не решившись купить ни десять билетов метро за 26.50, ни один билет за четыре франка, я пришёл к Симэтьер2 дэ Пасси из Марэ пешком. Перестраховавшись, я пришёл на полчаса раньше. Чтобы убить время: сидеть на скамье на асфальтовом квадрате против входа в симэтьер было холодно,— я зашёл внутрь. Могилу-часовню девушки Башкирцевой3 ремонтировали. Позавидовав праху девушки Башкирцевой, лежавшему в самом центре Парижа, по соседству с фешенебельными кварталами, дорогими ресторанами и музеями, рядом с Эйфелевой башней, я вышел из кладбища и, прикрываясь от ветра воротником плаща, посмотрел на часы. Оставалось ещё десять минут. Я пересёк авеню Поль Думэр4, размышляя, тот ли это Думэр, изобрётший знаменитые разрывные пули дум-дум, искалечившие такое множество народу, или не тот? И вдруг вспомнил, что этого Думэра убил в 1932 году наш русский поэт Горгулов5.

Архитектурная фирма гостеприимно предлагала в десятке ярко освещённых витрин свои проекты по строительству, внутреннему оборудованию и переоборудованию жилищ, снабдив их изумительными образчиками уже выполненных работ. Колонны и статуи украшали круглый зал на особенно восхитившей меня цветной во всю витрину фотографии.

«Где, бля, можно найти круглый зал?— размышлял я.— Разве сейчас строят круглые залы?» Я вынул руки из карманов плаща и потёр их, чтобы согреться.

— Кайфуешь, старичок?— Рыжий тронул меня за плечо.— Выбираешь стиль для будущего шато?

— Скажи, Рыжий, кто же может себе позволить удовольствие иметь такой вот круглый обеденный зал с колоннами и статуями? Или такую гостиную…— я подтолкнул Рыжего к соседнему окну.

— Во Франции до хуя богатых людей, старичок. Вот мы сейчас идём именно к таким людям. Войдёшь и сразу чувствуешь — могуче воняет деньгами!

При упоминании о деньгах глаза Рыжего вспыхнули. Может быть, пачки зелёных долларов виделись Рыжему в момент, когда он протискивался сквозь иллюминатор советского траулера, дабы прыгнуть в канадские воды. Может быть, по запаху денег, как по следу, шёл Рыжий через Канаду, Соединённые Штаты и наконец пришёл в Париж…

— Пойдёмте, мсье Ван-Гог?

— Тронемся, не спеша,— согласился Рыжий и поглядел на часы.— Очень не спеша, прогулочным шагом. В богатые дома нехорошо являться первыми.

Я не хуже его знал, что нехорошо. Однако мне хотелось выпить. И поесть. Стакан виски и сандвич с ветчиной представлялись мне крупными и яркими в серой перспективе ноябрьской авеню Думэр. Мочевого цвета виски, ярко-розовая ветчина с белым вкраплением сала и лист салата, придавленный мятой плотью багета, висели, в тысячу раз увеличенные, над скучной бензиновой колонкой. От возбуждения я проглотил слюну. Дома у меня был только суп в закопчённой кастрюле… Рыжий вёл меня к богатым людям на парти. К женщине из мира haute couture6. К изобретательнице и производительнице духов и бижутерии.

Несмотря на то, что мы затратили минут десять на отыскание места, где бы мы могли пописать (являться в богатые дома и тотчас же бежать в туалет — нехорошо), мы всё же пришли первыми. Маленькая толстушка горничная, по виду испанка или португалка, впустила нас в тёмное и тёплое помещение. Снимая плащ и оглядываясь вокруг, я понял, что стены прихожей окрашены в почти чёрный цвет переспевших украинских вишен. Украинских вишен я не видел уже четверть века, но исключительно редкий цвет их ностальгически помню. Высокие тяжёлые шкафы украшали прихожую. В шкафах была видна посуда и ящички с бижутерией.

— Игорь!

Из колена коридора появилась низкорослая девушка в чёрных тряпочках. Большеносая, с аккуратно окрашенным белым клоком волос у лба, она вошла в раскрытые руки Рыжего. На меня пахнуло резкими духами. Поцеловавшись, они расклеили объятья.

— Познакомься, Дороти… Это мон мэйор ами, Эдвард… Трэ гранд экриван…7

Я не выношу манеру Рыжего представлять друзей, как «трэ гранд» художников или писателей. Я его предупреждал несколько раз не употреблять по отношению ко мне пышные и глупо звучащие эпитеты. Дороти подала мне руку и, поколебавшись мгновение, подставила щеку. Затем вторую. Судя по выражению её лица, она слышала моё имя впервые.

— Вы публикуетесь по-французски?— спросила она.

— Да. У меня вышли три книги во Франции.

Девичье лицо подобрело. Выпустив три книги, можно всё равно оставаться таким же подлецом, вором или убийцей, как и до выпуска трёх книг, но почему-то всех всегда радует, что я их выпустил. Почувствовав, как мой вес увеличился, я втиснул третий поцелуй в уголок рта Дороти.

— Мне сегодня исполнилось двадцать лет!— сказала Дороти, отступив на полшага от меня и схватив Рыжего за рукав.

— Кэль оррор!8— вскричал Рыжий и выпучил глаза.— Кэль оррор! Почему твоя мама не сказала мне, что сегодняшнее парти — твой день рождения? Я пришёл без подарка. Я бы принёс тебе картинку в подарок. Кэль оррор!

— Прекрасно. Принесёшь картинку в следующий раз, когда придёшь к нам опять,— нашлась расторопная Дороти.

Рыжий стал художником недавно. Может быть, повинуясь незримому влиянию сходства своей физиономии с ван-гоговской, Рыжий взялся вначале за карандаш, потом за кисть. В настоящее время он изготовляет яркие, красивые, бьющие в глаза работы. Следует, по-видимому, относить его «картинки», как он их называет, к полунаивному искусству, но, как бы там ни было, обширные социальные связи Рыжего способствуют распространению его творчества в среде богатых кутюрье, и, о чудо, в последнее время его картины покупают всё чаще и чаще.

Дороти потащила нас в глубь квартиры, дабы снабдить дринками, по пути горделиво сообщив, что пригласила на деньрожденческое парти семьдесят три человека.

— Придёт, разумеется, куда больше… Получится за сотню… Маман очень хотела тебя видеть, Игорь, но она появится не раньше одиннадцати. У неё срочная деловая встреча.

Получив из рук Дороти «Блади-Мэри» (безалкогольный Рыжий с наслаждением цедил несолёный томатный сок через пластиковый корешок), я позволил себе рассмотреть бар. Увы, мираж над авеню Думэр обманул меня. Ветчины розовой, с белым салом на столе, служащим баром, не оказалось. Было множество типов орешков и разнообразно печёной картошки (проклятых чипсов, ненавидимых мной ещё в Америке!), были маслины и оливы, ещё какие-то сушёные солёности в вазах и вазочках, но никаких сандвичей. Не было даже вина! Водка, томатный сок, одна бутылка виски и очень много кока-колы. Поддев ногою спускающуюся низко скатерть, я обнаружил ещё несколько ящиков её же, проклятой.

— Жрать хочешь?— спросил Рыжий участливо, заметив мой ищущий взгляд.

— Сандвич бы.— Я загрёб горсть орешков и с отвращением зажевал солёные, запивая их «Блади-Мэри».

— В прошлый раз после десяти подали горячее.— Рыжий, позвавший меня, чтобы я пожрал и выпил, был смущён.

Я потянул носом воздух:

— Кухней не пахнет. Сомневаюсь, чтобы они стали готовить горячее на сто человек. Новое поколение, Рыжий. Они живы одной кока-колой и орешками.

Они были живы ещё и музыкой. В большой гостиной у камина (нам было видно сквозь распахнутые двери маленькой гостиной, где мы стояли, нависая над столом-баром) обширный угол был занят электронной аппаратурой, декорированной приборами с дрожащими стрелками и живо мигающими разных цветов лампочками. Среди аппаратуры уже возились три молодых человека, пробуя на наших с Рыжим барабанных перепонках свои усилители и смесители. Оторвавшись от Рыжего, я прошёл в центр большой гостиной и сделал несколько движений бёдрами. (Не выпуская бокал из рук.) Юноши среди аппаратуры одобрительно, как мне показалось, хмыкнули. Из глубин квартиры появилась Дороти с двумя девушками, такого же типа, как и она. Из категории не интересующих меня девушек. Прошли, скрипя старым паркетом, к бару. Хихикая, на всех шести ногах чёрные чулки, затоптались вокруг Рыжего, как пони в Люксембургском саду вокруг единственного осла. Я пошёл к ним, по пути завершив опустошение бокала.

— Эдуард?— Дороти ждала, что я продолжу за неё, прибавлю забытую ею русскую фамилию.

Я, вежливый, прибавил.

Девушки звались Сильви и Моник. Сильви была бы вовсе ничего — блонд с мягкими большими губами, в которые — я тотчас же представил (как ранее предвкушал сандвич) — я вкладываю член. Но у Сильви были короткие ноги, а я не терплю коротких ног. И вообще, я явился не для того, чтобы заклеить девушку, но чтобы пожрать и выпить бесплатно. Я сделал себе ещё «Блади-Мэри». Сказав каждому пару добрых фраз, гостеприимная хозяйка убежала в прихожую, заслышав звонок в дверь. Девушки со стаканами кока-колы стояли рядом, смущённо переглядываясь. Нужно было говорить с девушками.

— Спроси их о чем-нибудь, Рыжий?— предложил я.

Нахально улыбнувшись, Рыжий заметил, что девушки не его возраста. Замечание соответствовало истине. Рыжему 32, но он решительно предпочитает женщин сорока-пятидесяти лет. Ему не нужно за ними ухаживать. Они сами ухаживают за Рыжим, водят в рестораны, покупают его картины, приобретают ему костюмы и спят с ним. Всё же он снизошёл к моей просьбе.

— Что ты делаешь в жизни?— спросил он Моник.

Моник, тяжёлой комплекции, тёмная, как и Сильви, коротконогая, обещающая вырасти в неприятную даму, сказала, что собирается стать актрисой.

— Наглая, как танк! Актрисой она хочет быть!— сказал мне Рыжий по-русски.— Посмотри на её фигуру, Эдик… Хамбургер! Да мы с тобой красавцы по сравнению с ней.

Классическими красавцами нас с Рыжим назвать трудно. Но многочисленные женщины Рыжего свидетельствуют о том, что Рыжий не урод. Женщины моей жизни также были многочисленны и порой высокого качества. Назвать Моник уродливой было бы, однако, несправедливо.

— А что. И такие актрисы нужны. Будет играть домашних хозяек. Посмотри, какие они все ординарные в современном кино. Нарочно невыразительные, похожие на любую девушку из толпы. Что ты возьмёшь крепенькую деревенскую Валери Каприски, что Марушку Дитмерс или эту пизду, как её, самая новая…

— Софи Марсо,— подсказал Рыжий.

— Или эта, которая в фильме «Без закона и крыши»… ну, беспризорница, подзаборная девочка…

Тут Рыжий не смог мне помочь. Он лишь улыбался, схватив Моник за руку, и, кажется, собирался куда-то эту руку пристроить. Если бы я не знал, что Рыжего молодые девушки не интересуют, я бы решил, что рука Моник будет водружена Рыжим на хуй. Моник вырвала руку и отошла, сердитая.

*

Народ прибывал. Появилось несколько высоких и по-настоящему красивых девушек, к сожалению, явившихся с юношами.

— Мы с тобой выглядим как два влюблённых пэдэ,— сказал я Рыжему.— Ходи, общайся, давай разбежимся на некоторое время…

Я решительно отделился от Рыжего и вышел в гостиную не то с пятым, не то с шестым «Блади-Мэри» в руке.

Рыжий привёл меня на школьное парти. Ошибся. Хотя девки были здоровые и жопастые, у некоторых юношей были совсем младенческие лица молочных поросят. Меня школьное парти нисколько не смущало, а вот Рыжий… Я поискал Рыжего взглядом. Он скучал на диванчике один со стаканом томатного сока. Физиономия у него была грустная. Не было вокруг ни единой женщины нашего возраста, не говоря уж о трогательных пятидесятилетках, решительно предпочитаемых Рыжим. И он даже не может расслабиться, поддав, потому что не выносит алкоголя. Бедняга.

Мне стало жаль Рыжего, и я вернулся к диванчику.

— Кажется, мы старше всех,— сказал я.— И намного.

— Да, старичок. Одни дети, хотя и с толстыми ляжками. Извини. Я виноват. Ты любишь запах молока? От девок несёт материнским молоком.

— Терпеть не могу любое молоко, а уж материнское… Гадость, очевидно, ужасная. Что будем делать?

— Я подожду мамашу Дороти до одиннадцати. Она обещала купить у меня картинку. Если она задержится, я слиняю. Завтра мне рано утром нужно валить в префектуру. А ты, если хочешь, оставайся. Можешь уволочь одну из телок к себе.

Мне некуда было торопиться. В розовой мансарде под крышей было очень холодно. В склепе девушки Башкирцевой, думаю, было теплее. Я экономил электроэнергию и не пользовался шоффажем9. И никто меня не ждал. Однако ебаться я не хотел, так как только в середине дня от меня ушла девушка, пробывшая в моей постели два дня. Я был даже рад, что она наконец ушла. Я хотел жрать. Я пришёл к бару и стал поедать маслины, чипсы и всё, что попадалось под руку. Даже печенье. Мы не буржуа салонов, как сказал Жан-Мари Ле Пэн10. Я собирался завтра утром сесть писать рассказ, заказанный мне журналом «Гэй пьед». Нужно было сделать так, чтобы желудок до половины дня меня не беспокоил. Вокруг чирикали девушки. Никакой сентиментальности по поводу девических голосков я не чувствовал. Мы не Марсели Прусты. Во всех девушках я прозревал уже будущих морщинистых владелиц бутиков или упитанных, разбухших к пьедесталу мамаш семейств. Заносчивых инженерш паблисити и жриц бухгалтерии, называемой моими современниками глупо и пышно ИНФОРМАТИК. Я огляделся… Хотя бы одна будущая Мата Хари11 или Марлен Дитрих12. Последняя романтическая девушка, Бета Волина, ушла из моей жизни, когда мне исполнилось 17 лет. Вышла замуж за футболиста, каковой избивал её после каждого проигрыша своей команды.

— У вас, должно быть, прекрасный желудок, Эдвард,— Дороти появилась из-за моей спины.— Я хочу вас представить… Беттин…

Дороти позволила вдвинуться между собой и мной большой блондинке, лишь несколько более атлетического телосложения, чем принято быть женщине. Руки мои заняты были «Блади-Мэри» и орешками, потому я, вытянув голову, поцеловал Беттин в подставленную щеку. Промелькнули большие, чуть треснувшие в нескольких местах губы.

— …и Рита. Они тоже иностранки. Из Берлина.

У Риты были волосы цвета скорлупы каштана, и в крыле носа торчала головка золотой булавки. Я подумал: интересно, как держится булавка? И почему она не выскакивает, если Рита вдруг сморщит нос…

— Очень рад…— сказал я.

— Эдвард — писатель. Вы можете говорить с ним по-английски.

Сбыв девушек с рук, Дороти бросилась обниматься с молодым человеком, похожим на юного Алена Делона.

Высоко поднятые ярко-красным корсетом платья, удобно помещались передо мной большие белые груди Беттин. Возьми я её сейчас за эти груди, какой будет крик! А ведь именно этого мне и хочется. Не ебаться, но потрогать. Тряхнув головой, я отбросил глупые мысли и сказал:

— Рита! Ваша золотая булавка не выскакивает, когда вы морщите нос?

Берлинские девушки переглянулись, и Рита сказала что-то Беттин на языке германского племени.

— Нет, не вываливается. А вы откуда, из какой страны?

— Из Франции.

— Нет, я имею в виду до Франции.

— Из Соединённых Штатов.

— Так вы американец?

— Нет. Я родился в России.

Далее состоялась беседа из категории наиболее неприятных мне бесед. Труднее всего бывает выбраться за пределы вопроса: «А разве нееврей может уехать из СССР?» Однако с помощью опыта прошлых боев и напористости мне удалось вырваться из немецкого окружения довольно быстро. Прорвавшись, злой, я в свою очередь задал им трудный вопросик:

— Ну, как там «Фронт Лайн» и «Красная Армия»?13

— О, это уже в прошлом. Политика никого не интересует. Слава богу, мы живём не в 60-е годы,— сказала Рита.

— Разумеется,— съехидничал я.— Мир счастливо перебрался в пищеварительный период своей истории. Что же в моде? Секс?

— Сексом никого не удивишь,— сказала Беттин, тряхнув грудьми.— Все делают карьеру.

Я хотел сказать ей, что она могла бы сделать хорошую карьеру с такими грудями и жопой, если бы похудела, но не сказал.

— Ваше правительство шлёпнуло в 70-е годы троих безоружных в тюремных камерах, уже после суда. Понятно, что теперь молодые люди нового поколения, перепугавшись, делают карьеры в паблисити и информатик. Вне всякого сомнения, хуесосы убили Баадэра и Распэ и, раньше них, подвесили Ульрику Мэйнхоф…14 Ведь невероятно же, чтобы двое заключённых застрелились в хай-секьюрити тюрьме, если даже допустить, что такая крепкая дама, как Ульрика, повесилась?

— Мы не знаем, мы были маленькие,— сказала за обеих коров Беттин.

— Сколько же вам было лет, малышки?

Они даже не знали, когда произошли эти «самоубийства». Я спросил, сколько им лет, и подсчитал за них. Рите было двенадцать, Беттин — одиннадцать.

— А вы что, защищаете террористов?— спросили крошки, пошептавшись.

Споксмэном15 выступила Беттин.

— Вы считаете, что можно убивать женщин и детей?

— Нет,— сказал я.— Убивать женщин и детей — последнее дело, если женщины и дети не вооружены Калашниковыми и гранатами и не могут себя защитить.

— А если вооружены, тогда их можно убивать?

— Тогда можно.

— Вы ненавидите людей, да?— сказала Беттин. Щеки её пылали.

— Эй, легче…— сказал я.— Я тоже могу, если захочу, произносить благородные речи… Ладно, оставим это. Секс, конечно, не в моде, «аут оф фэшэн», но могу вас пригласить обеих в постель после парти…

Я произнёс эту фразу несерьёзно, как bad boy16 в американском фильме, и лишь затем подумал, что после двух суток в постели с одной французской девушкой мне наверняка не справиться сразу с двумя немецкими девушками. Да ещё такими здоровенькими. На одних маслинах и орешках?

— Спасибо. Мы уж как-нибудь сами, в своей постели…

Резко дёрнув жопами, они ушли. Протолкались в большую гостиную и стали у камина, притопывая в такт музыке и всё же иногда исподволь поглядывая на меня. Группа «Биль Бакстэр» пела бодрую детсадовскую песню «Амбрасс муа, идиот!» («Обними меня, идиот»).

Исключительно из чувства хулигантства я решил добить их. Сделав себе ещё «Блади-Мэри», увы, впереди «Блади-Мэри» не предвиделось: бутылка была почти на исходе — я пробрался к ним.

— Вы видели, конечно, знаменитый фильм «Гитлер»? О нём сейчас много пишут во французской прессе. Я не помню имени режиссёра, но это документальный фильм. Он идёт целых восемь часов. Говорят, сейчас в Германии оживился интерес к Гитлеру. Как вы относитесь к фюреру?

— Мне стыдно, что моя страна дала миру этого монстра! Моя бедная несчастная страна!— Беттин включила щеки.

— Вам совершенно незачем стыдиться Гитлера. Это неразумно. С точки зрения истории мосье Гитлер несравнимо интереснее всех благонамеренных юношей и девушек благонамеренной новой Германии. Если ему и его эпохе будет посвящён целый том даже в краткой истории нашего века, то пищеварительному периоду, в который мы с вами живём, будет посвящена одна страничка. И та уйдёт на описание действий группы Баадера и Джихад Исламик…17

Они взлетели, как два больших жирных голубя в Люксембургском саду, вспугнутые сапогом проходящего солдата. Мирные жопы мирной Германии. Я допил «Блади-Мэри» и поставил стакан на камин. Огляделся. Большая часть молодого поколения танцевала, неровно колыхаясь и мирно подпрыгивая. Танцующие дружески беседовали и перекрикивались. Юноша в очках с вихром русых волос надо лбом, «умный студент», как мысленно назвал я его, пытался тащить за руку высокую горбоносенькую девушку в белой блузке и в чем-то убеждал её, но в чём — не было слышно, хотя они помещались рядом, за моим плечом. От девушки время от времени подлетало ко мне сладкое облако запахов, состоящее из её мэйкапа, духов, сладкой губной помады и, может быть, запаха конфет-карамелек. Такими карамельками я хрустел в детстве… Что-то, похожее на раскаянье, шевельнулось во мне. Зачем я приебался к двум здоровым, упитанным, спокойным животным с Гитлером, с героями и психопатами. Вот к ним (я мог видеть, что они стоят у бара, на диванчике за их жопами угадывался разговаривающий с девушкой с рыжим шиньоном Рыжий) подошли два высоких парня. Оба в джинсах и пиджаках. Каждый на голову выше меня. Сейчас они сговорятся и к ночи устроят в квартире одного из них здоровое спаривание немецких девушек с французскими юношами…

*

Я подошёл к девушке с простым лицом деревенской бляди и пригласил её танцевать. Мне показалось, что она смотрит на меня приветливо. Мы сделали несколько пробных движений, и я немедленно почувствовал себя голым, видимым всем до самой отдалённой складки кожи. Мой агрессивно-трагический стиль никак не вязался с манерой танца не только этой девушки в частности, но и всей этой толпы мирных молодых людей. Вокруг меня и моей партнёрши тотчас же образовался пояс отчуждённости. Нас сторонились другие танцующие. Я двигался гротескно, метался, жил то в мелких дробных прыжках, то вдруг поворотах, они же танцевали, переговариваясь между делом… Моей партнёрше было трудно со мной, я видел, как ей трудно и как ей стыдно. Потому что я увлёк её в мой абсурдный стиль, а она этого не хотела, ей было неудобно перед толпой. Она стеснялась вместе со мною быть другой. Я увидел, как она обрадовалась, когда вдруг кусок музыки закончился. Спиной, вымученно улыбаясь, она отпятилась в толпу, и толпа сомкнулась. Я хорошо танцую, посему дело было не в смущении за мои неуклюжие или неуместные движения, нет, я твёрдо знал, что я хорошо танцую. В лучшие времена мне удавалось срывать аплодисменты зрителей. Ей было стыдно быть как я. Заодно со мной. Танцующей не диско-ритм, но Шекспира!

Я прощался с уходящим Рыжим, так и не дождавшимся мадам мамаши, когда над нами навис красивый вежливый молодой человек. Очень красивый и очень вежливый.

— Дороти сказала мне, что вы писатель,— обратился он ко мне.

— Да,— охотно подтвердил я и подумал, что, может быть, он читал мои книги.

Нет, он не читал. Та же Дороти сказала ему, что Рыжий — художник. Он приблизился, чтобы сообщить нам, что он заканчивает профессиональное учебное заведение, специализирующееся в изготовлении мастеров паблисити. Он сказал, что считает свою профессию исключительной и рад представиться представителям столь же исключительных, хотя и более традиционных профессий. На лице юноши крепко сидела маска значительности. Мы с Рыжим тоже сделали серьёзные выражения лиц.

— В начале этого учебного года я перешёл на отделение видеопаблисити, так как считаю, что видеопаблисити быстро становится все более перспективной профессией. В этой области я смогу делать куда больше денег, чем я мог бы делать, закончив отделение, на котором я учился в прошлом учебном году…

— Да,— сказал Рыжий,— видеопаблисити — это келькэ шоз18!— Рыжий причмокнул губами.

Я знал, что Рыжий мечтает купить видеокамеру, чтобы снимать голых баб.

— Угу,— поддержал я Рыжего,— вы выбрали себе прекрасную профессию. Я желаю вам сделать много денег.

Юноша снисходительно улыбнулся.

— Не волнуйтесь. Я сделаю мои деньги. Я ещё очень молод. Мне только девятнадцать лет.— И он поглядел на нас с Рыжим покровительственно, очевидно жалея нас за то, что мы не учимся на таком прогрессивном отделении, и за то, что нам не девятнадцать лет. Вежливый и самодовольный, он отошёл от нас.

— Ну и мудак!— сказал Рыжий.— Редкий мудак. Такой молодой, а уже мудак.

— Да,— сказал я,— глуп, как пробка. К нам он ещё снизошёл, даже подошёл представиться, как равный к равным, генерал к генералам… Можешь себе представить, Рыжий, как он ведёт себя с простыми смертными?

— Жуткий мудак!— резюмировал Рыжий.— Ну, я пойду, старичок. А ты оставайся и обязательно возьми себе пизду!

Я остался. Я решил ещё понаблюдать их, чтобы унести с собой абсолютно нужные писателю сведения. Я уже не сомневался в том, что сформулировал для себя эту несложную мысль по-английски, что I don't like them19. Но я хотел знать подробности. Почему я не люблю их. Сжимая в руке бокал с виски (водку я прикончил), чувствуя, что неумолимо пьянею, я разглядывал танцующих и размышлял. Прежде всего, я разрешил себе безграничную критику новых людей, двигающихся передо мной. Какого хуя, сказал я себе, почему я обязан любить новых людей, их поколение? Откуда это рабское преклонение перед всякой новизной, Эдвард? Ты имеешь право не любить их, и никаких скидок на юность! Ребёнок тоже человек, и пятилетний гражданин может зажечь спичку. Все ответственны, и никто не исключён… Они глупы и бескрылы. Столкнувшись с несколькими из них, ты выяснил себе, что они неинтересны. Что они ужасающе лимитированы: немки не пожелали говорить о Гитлере. Им известно лишь одно измерение, упрощённо-дикарское и примитивное, Гитлер для них монстр. Может быть, он был монстр с точки зрения общечеловеческой морали, но человек, так попотрошивший старую Европу, заслуживает интереса… А эти глупые курицы!.. А самодовольный будущий жрец паблисити…

— What do you want from life?20— спросил я жующую маслину за маслиной, беря их из вазы на камине, девушку с белым клоком надо лбом, как у Дороти. Основная масса волос была чёрной.

— Что?!— прокричала она сквозь музыку.

— Чего ты хочешь от жизни?!— прокричал я, подавшись к уху девушки.

Запудренные крупные поры кожи надвинулись на меня, как гравюрное клише, травленное на цинке,— вдруг.

— Ты что, работаешь для статистической организации?

— Нет. Для себя…

— Ты пьян!— поморщившись, белоклоковая отодвинулась.

— Ну и что?— сказал я.— Я никого не трогаю…— И я снял, очевидно в знак протеста, куртку с попугаями и положил её на доску камина. Разорванная тишорт с «Killers world tourne» на груди задиристо обнажила себя толпе.

— О-ооо! Какой шик!— насмешливо простонала белоклоковая.

— Подарок,— пояснил я гордо.— Дуг — мой приятель.

— Дуг? Какой Дуг?

— Ну да, Дуг, Дуглас, барабанщик «Киллерс», бывший барабанщик Ричарда Хэлла….

— Я не знаю, о ком вы говорите, и вообще, чего вы ко мне привязались…— Она демонстративно отодвинулась ещё. Отодвинуться далеко она не могла — толпа была плотной.

— Привязался? Я не привязался, я думал, вы хотя бы знаете музыку. А вы не знаете. Вас ничто не интересует…

— Ça va pas?21— спросила она, покачала головой и, боком протиснувшись в толпу, постепенно исчезла в ней. Последним скрылось напудренное лицо и ярко-красные губы, извивающиеся в процессе жевания маслины. Вынув косточку, она показала мне издалека язык.

«Их ничто не интересует. Они даже не знают своей собственной музыки. Они знают бесполого Майкла Джексона или Принца, потому что не знать их невозможно, их насильно вбивают в сознание. Откуда им знать Ричарда Хэлла? Я вспомнил, что мой первый перевод с английского на русский был текстов Лу Рида. Я перевёл их из журнала «Хай Таймс». Тогда меня интересовала новая музыка. Меня всё интересует… Пизда с белым клоком!» — разговаривая таким образом сам с собой, я отправился сквозь качающуюся толпу за новой порцией виски.

Уровень виски в бутылке почти не понизился со времени моего последнего визита к бару. Зато множество пустых бутылок из-под кока-колы были рассеяны по столу, и пара пластиковых синих ящиков с пустой кока-коловой стеклотарой высовывалась из-под стола. Благоразумные, они остерегаются разрушать свои организмы алкоголем… Кока-кола — их напиток. Я понял, что меня злит их порядочность, безалкогольность, их нездоровая здоровость. Могучие тётки с большими жопами и ляжками и мужичищи со щетиной на щеках грызут орешки и пьют сладкую водичку, как питомцы детского сада. В их возрасте во времена войн и революций ребята бросали бомбы в тиранов, командовали дивизиями, ходили в конные атаки с клинками наперевес, а эти… Э-эх, какое пагубное падение…

Решив, что виски им все равно не понадобится, я налил себе бокал до края.

— Ça va22, Эдуард?— насмешливо спросила меня на ходу Дороти и, не дожидаясь ответа, втиснулась в толпу.

— Ça va,— сказал я, отвечая себе на её вопрос.— Эдуард всегда çа va… Он, кажется, надирается, но в этом факте ничего страшного нет… Эдуард промарширует через весь Париж и за полтора часа отрезвеет. Ну, если не совсем отрезвеет, то хотя бы наполовину.

— Что ты думаешь о Кадафи? Do you like him?23— прошипел я в ухо немки Беттин, так как обнаружил себя продирающимся мимо её крупнокалиберной жопы.

Немка даже подпрыгнула от неожиданности и, отпихнув меня бедром, прокричала:

— Оставь меня в покое!

— Да, я оставлю тебя в покое, корова!— сказал я и, бережно прижимая к груди бокал с виски, полез в месиво торсов, задниц, шей и локтей.

— Sick man!24— пришло мне вдогонку.

«Больной» меня обидело. Я включил задний ход и, оттолкнув обладателя серого пиджака с галстуком: головы я не увидел, она помещалась где-то надо мной — оказался вновь у могучей задницы.

— Я прекрасно здоров,— сказал я и поглядел на немку с презрением.— Все дело в том, что я real man25. Ты же, корова, никогда не поймёшь, что такое настоящий мужчина, и всю жизнь будешь спариваться с себе подобными домашними животными мужского пола. В вас нет страстей! Вы как старики избегаете опасных имён и опасных тем для разговора. Так же, как опасных напитков. Вы — fucking vegetables!26

— Я вижу, Эдвард, что вы, в противоположность нам, не избегали весь вечер опасных напитков,— строго сказала явившаяся неизвестно откуда Дороти.— Пожалуйста, не устраивайте скандал в моём доме!

Музыка вдруг исчезла, оборвав металлическую бесхарактерную диско-мелодию, и отчётливо были услышаны всеми последние слова Дороти.

— Я думаю, тебе… вам…— поправилась она,— лучше уйти, Эдвард. Оставьте нас, пожалуйста, в нашем растительном покое!

— Stupid маленькие люди,— сказал я.— Fucking глупые домашние животные. Вы отдали наслаждение борьбой — главное удовольствие жизни — в обмен на безмятежную участь кастрированных домашних животных… Вспомните Гёте: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них вступает в бой…» Вы — не достойны жизни и свободы. Souffrance! Douleur…27— передразнил я, сам не зная кого.— Вы так боитесь суффранс и дулёр, вы хотите испытывать только позитивные пищеварительные эмоции. Digestive generation!28 Кокаколя сэ са-ааа!29— пропел я, упирая на «коля».

— Ху ду ю тсынк ю арь?!30— на визгливом английском закричал самый худосочный из них, прилизанный, небольшого роста очкарик.— Ты что, панк? Ты думаешь, мы боимся твоих мускулов?

Я вспомнил, что у прикрытого только «Киллерс-тишоткой» у меня, да, есть и видны мускулы.

— Не is Russian!31— возмущённо сказала Беттин.

— Эдуар, я прошу вас уйти!— уже истерически вскрикнула Дороти.

— А если я не уйду, что будет?

— Мне придётся вызвать полицию…

— Нам не нужна полиция. Мы справимся сами…— Упитанный, чистый юноша, разводя руками толпу, пробирался к нам. Несомненно, университетский атлет. Блондин, странно напоминающий Джеймса Дина, но раздувшегося от инсулинового лечения.

— Иди, иди сюда, прелестное дитя!— сказал я, перефразируя забытого мною русского поэта.— Приближайся!— Я поманил его пальцем.

От моей гостеприимности пыл его, кажется, поохладел. Во всяком случае, Джеймс Распухший Дин приближался медленнее, рассчитывая, может быть, что девушки успеют схватить его за бицепсы с криками: «Не надо, Саня!» Впрочем, я сразу же вспомнил, что действие происходит во Франции, в Париже, а не на Салтовском посёлке — окраине Харькова. Я же, разумеется, блефовал, то есть у меня не было ни ножей, ни револьверов, плюс я знал, что я очень пьян и достаточно просто разогнаться и толкнуть меня, чтобы я свалился. Я угрожающе сунул руку в карман брюк…

Позже выяснилось, что это была в корне неверная тактика. Нужно было не упорствовать и уйти. На что я надеялся? Собирался драться с толпой юношей? Что вообще может сделать один пьяный тип в толпе, окружённый со всех сторон? Ничего. Но они не желали рисковать. Нечто тупое и холодное ударило меня по затылку сзади, и белые кляксы мгновенного бенгальского огня закрыли от меня лица представителей digestive generation. Так Энди Уорхол заляпывает портреты знаменитых людей брызгами краски. Кляксы сменились наплывающими с тошнотворной медленностью друг на друга белыми же пятнами, а затем темнотой. Как дом, умело взорванный американскими специалистами, я аккуратно опустился этаж за этажом вниз. Вначале колени, потом бедра, туловище, руки, и, наконец, накрыла всё крыша.

Когда я открыл глаза, оказалось, что я-таки накрыт. Моей же курткой с попугаями. Я лежал в холодной старой траве, и вокруг меня столпились растения, чтобы разглядеть идиота. Может быть, это был Ботанический сад. В стороне сквозь листву разбрызгивал свет, несомненно фонарь. Голова весила в несколько раз больше, чем обычно…

Человек бывалый, я потрогал голову. С физиономией и ушами было всё в порядке. Рот, десны и язык функционировали нормально. Все зубы, я прошёлся по ним языком, были на месте. Правая рука в локте побаливала, но не очень. Беспокоила меня задняя часть черепа. Я повозился, сел и только тогда ощупал затылок. Он увеличился в размерах. Мне даже показалось, что у меня два затылка. Несомненно также, судя по густо, в комок, слипшимся волосам, на затылке запеклась в корку кровь. Однако я снова легко прошёлся пальцами по корке — разлома скорлупы головы не нащупывалось. И это было самое главное. Дёшево отделался.

Встав на четыре конечности, я попытался принять вертикальное положение. Голова перевешивала, и посему на поднимание у меня ушло несколько минут. Скорее даже не на сам процесс поднимания, мышцы ног действовали исправно, но на то, чтобы освоиться с держанием новой, много более тяжелой головы. Я встал и, держась за ствол дерева неизвестной мне породы, огляделся… Заросли простирались, насколько позволял видеть глаз. «Большая дорога начинается с обыкновенного первого шага, Эдвард»,— сказал я себе по-русски и совершил этот первый шаг. Денег оплатить такси у меня не было, мысли о существовании метро мне даже в голову не пришли, в этот час ночи они были бы абсурдны, посему нужно было шагать. Плаща своего в окрестностях я не обнаружил.

После десятка шагов сквозь заросли меня неожиданно вырвало. Так как меня уже лет десять не рвало, исключая те редкие случаи, когда я по собственному желанию засовывал два пальца глубоко в рот, желая избавиться от проглоченных гадостей, то струя вонючей жидкости, вдруг брызнувшая из меня на невинные старые травы, меня ошеломила.

— Ни хуя себе!— пробормотал я и, сорвав поздний большой лист, вытер листом рот. Застегнул молнию на куртке до самого горла и побрёл к фонарю…

Выяснилось, что я нахожусь в парке, спускающемся от Трокадеро к мосту Иены и Эйфелевой башне. Я думаю, что, испугавшись содеянного, папины детки, добрые души, привезли меня в автомобиле и оставили в парке, накрыв даже курткой. Очевидно, им было ясно, что я жив, посему они лишь хотели свалить от ответственности. От суффранс и дулёр, которые вызовет у них беседа с полицейскими, ибо представители законности несомненно попытаются узнать причину появления мужчины с разбитой головой и без сознания в апартменте Дороти… Я недооценил их способности. За что и получил. Однако я справедливо винил себя, и только себя. Если ты сам нарываешься на драку, не жалуйся потом, если тебя побьют. А они тебя побили, Эдвард…

Я пошёл, держась Сены — ориентира, который всегда на месте,— и даже пьяный человек с разбитой головой не сумеет выпустить из виду такой выразительный ориентир.

Приближаясь к пляс дэ ля Конкорд, я сочинил себе рок-песню на английском языке. Чтобы веселее было идти. Потирая руки, я шёл и распевал:

Не looks James Dean
At least what people said
He's nice and sweet
But he is slightly fat…

Далее я исполнял арию аккомпанирующего музыкального инструмента, может быть пьяно, или гитары с одной струной и прокрикивал припев:

I'm an unemployed leader!
An unemployed leader!
An unemployed leader!32

Под «безработным лидером» я, очевидно, имел в виду себя. Не инсулинового же блондина…

Возле моста Арколь меня застал рассвет. Было холодно, но красиво.


1 Поколение кока-колы и безработный лидер (англ.).

2 Кладбище (франц.).

3 Мария Башкирцева — российская художница. Творческое наследие (более 150 картин, рисунки, акварели, скульптуры), а также «Дневник» (на французском языке; в русском переводе опубликован в 1892 г.) отразили умонастроения и эстетические веяния последней четверти XIX в., позднее оформившиеся в эстетике декадентства.

4 Поль Думэр — президент Франции. «Классический буржуа с благородной сединой и неизменной гвоздикой в петлице, он олицетворял идеал среднего класса». Убит 6 мая 1930 года русским поэтом Павлом Горгуловым.

5 Горгулов — казак станицы Лабинская, что на Кубани, был экстраординарной полусумасшедшей личностью с фашистскими взглядами. Лично против Думэра Горгулов ничего не имел, но избрал его мишенью как лидера страны, торговавшей с большевиками и «тем самым готовившей гибель себе и всему миру». Горгулов казнён на гильотине через два года после покушения на Думэра.

6 Высокая мода, то есть мода для элиты (франц.).

7 Мой лучший друг Эдвард… Большой писатель. Правильно: «C'est mon meilleur ami Eduard… Tres grand ecrivain» (искаженный франц.).

8 Какой ужас! (франц.).

9 Электрообогреватель (франц.).

10 Жан-Мари Ле Пэн (р. 1928) — французский политик. Добровольцем иностранного легиона воевал в Индокитае и Алжире. Лидер крайне правой организации «Национальный фронт». Имеет моральные принципы: развёлся с первой женой после того, как она согласилась сфотографироваться в обнажённом виде для журнала «Плэйбой». Он говорит о себе: «Я, как и немало французов, никогда не соглашусь жить в мире, где нам отведут только одну роль производителей и потребителей».

11 Мата Хари (1876–1917) — сценический псевдоним (в переводе с яванского «око утренней зари») Маргарет Геертруйды Зелле. Писаная красавица с отличной фигурой, большими глазами и чёрными волосами. Танцовщица, чья слава соперничала со славой знаменитой американки Айседоры Дункан. Международная авантюристка, немецкая шпионка. Расстреляна по приговору французского трибунала за шпионаж в пользу Германии. Перед казнью отказалась закрыть глаза повязкой. После залпа стрелков осталась жива, но была добита из револьвера в висок.

12 Марлен Дитрих (1901–1992) — американская актриса. По происхождению немка. Причудливые повороты судьбы и ошеломительная карьера Марлен Дитрих до сих пор не позволяют утихнуть спорам, в которых переплетаются мотивы эстетики, секса и политики. Правда, итог подобных споров почти всегда остаётся однозначным: эта женщина прочно заняла место в числе самых выдающихся актрис XX века. За два дня до смерти, 6 мая 1992 года, Марлен Дитрих, которой было уже почти 90 лет, перенесла кровоизлияние в мозг. «С этого момента она уже не могла оставаться одна в квартире, ей надо было переезжать в дом для престарелых, но она любой ценой хотела избежать этого»,— поведала подруга актрисы. Дитрих умерла от передозировки снотворного.

13 «Фронт Лайн» — «Линия фронта». «Красная Армия» («Rote Armee Fraktion», RAF) — «Фракция Красной Армии». Левацкая террористическая организация. Возникла в 1968 году в Западной Германии. Террористы стремились полностью изменить правящую систему. Они выступали не только против общественных институтов классового врага (государственных инстанций и полицейской службы, центров руководства концернами), но и против всех официальных представителей этих учреждений и организаций, против высших чиновников, судей, директоров и др. Война должна быть перенесена в кварталы господ, считали идеологи RAF.

14 Андреас Баадер, Ян Карл Распэ, Ульрика Мэйнхоофф — знаменитые террористы RAF, яркие высокообразованные личности, арестованы в 1972 году, осуждены через два года. После того как оставшиеся на свободе соратники развернули борьбу за их освобождение, Баадер, Распэ, Ульрика Мэйнхоофф, а также Гудрун Энслин, были «обнаружены» мёртвыми в своих камерах в 1977 году.

15 Споксмэн — делегат, выразитель мнения (англ.).

16 Плохой парень, отрицательный персонаж (англ.).

17 «Джихад Исламик» («Исламский Джихад»; Палестина) — организация исламских фундаменталистов, возникшая в конце 1970-х годов. В боевые отряды входят преимущественно фанатичные религиозные молодые люди, готовые пожертвовать собой во имя победы ислама в Палестине. Создатель и бессменный лидер организации доктор Фатхи Шакаки провозглашает: «Наша конечная и стратегическая цель — мобилизация исламской нации на освобождение нашей земли и руководство священной войной против сионизма».

18 Это кое-что (франц.).

19 Я не люблю их (англ.).

20 Что ты хочешь от жизни? (англ.).

21 Здесь: у тебя не все дома? (франц.).

22 Вы в порядке? Все нормально? (франц.).

23 Он тебе нравится? (англ.).

24 Больной! (англ.).

25 Настоящий мужчина (англ.).

26 Ёбаные растения (англ.).

27 Страдание, боль (франц.).

28 Пищепереваривающее поколение! (англ.).

29 Это кока-кола! (франц.).

30 Who do you think you are? Кто ты такой? (англ.).

31 Он русский! (англ.).

32 Он смотрится Джеймсом Дином,
По крайней мере, так говорят люди.
Он хороший и сладкий,
Но он немного жирноват…
Я безработный лидер!
Безработный лидер!
Безработный лидер! (англ.).

Мутант

Эдуард Лимонов

В те времена Жигулин был работорговцем. Торговал молодыми, красивыми и хорошо сложенными девушками. Выискивал их в диско, ресторанах и барах Нью-Йорка и переправлял в Париж, где продавал модельным агентствам. Прибыв в Париж, они останавливались в моём апартменте. Нет, я не получал процентов за моё гостеприимство, я уступал часть моей территории из любопытства и в надежде на бесплатный секс…

Она появилась в моих дверях, одетая в глупейшие широкие восточные шаровары из набивного ситца в выцветших подсолнухах, на больших ступнях — растрескавшиеся белые туфли на каблуках. На плечах — блуджинсовая куртка. Бесформенная масса волос цвета старой мебели. От неё пахло пылью и солдатом. Из-за её плеча выглядывала маленькая красная физиономия парня, державшего в обеих руках её багаж.

— Я — Салли,— сказала она. Улыбнулась и облизала губы.— А ты — Эдвард?

— Ох, это я… Куда же ты исчезла, Салли? Ты должна была появиться четыре часа назад? Мне есть что делать помимо ожидания Салли из аэропорта…

Она радостно улыбнулась.

— Я ездила смотреть апартмент Хьюго.— Она обернулась к парню.

— Да. Мы ездили смотреть мой апартмент.

В глазах Хьюго я увидел страх. Может быть, она сказала ему, что я её отец.

— Спасибо, Хьюго, за то, что ты привёз её,— сказал я сухо.— Гуд бай, Хьюго. Салли идёт принимать ванну.

Он ушёл, как осужденный уходит в газовую камеру. Я закрыл дверь и поглядел в её лицо более внимательно. Она опять широко улыбнулась и гостеприимно показала мне зрачки цвета шоколада без молока. Я не нашёл никакой воли в них. Её глаза были глазами коровы. За месяц до приезда Салли я достаточно насмотрелся на коров в Нормандии. Я понимал теперь, почему четыре часа прошло между телефонным звонком из аэропорта и появлением Салли в моем апартменте.

— Я хочу, чтобы ты приняла ванну,— сказал я.— Сними с себя немедленно эти ужасные тряпки.

Она сняла.

— А Саша придёт повидать меня?— спросила она, когда я вышел из моей крошечной ванной, где приготовлял её омовение.

Она стояла совсем голая и большим пальцем одной ноги потирала щиколотку другой. Вокруг на полу валялись её одежды. Сняв, она лишь уронила их на пол.

— Нет. Саша не придёт. Он звонил сегодня трижды. Мы волновались, куда ты могла исчезнуть из Шарль де Голль1… Он очень зол на тебя. Ты сделала любовь с Хьюго?

— Он хороший парень, этот Хьюго, — сказала она.— Нет, я не делала. У него очень маленькая комната на последнем этаже.— Она задумалась на некоторое время.— Вид из окна, однако, приятный… Нет, я не делала,— повторила она и потёрла ещё раз ступню о ступню.

— Если бы оказалось, что у него большой апартмент, а не маленькая комната, ты сделала бы с ним любовь?— спросил я серьёзно.

— Я не знаю. Может быть,— она вздохнула.— Я устала, Эдвард.

— ОК. Иди в ванну.

Она, послушная, пошла. Я стал собирать её одежды с пола.

*

5 футов 11 дюймов, 125 паундов. Она сидит в кухне на стуле, кроме тишорт, на ней нет одежды, и монотонно рассказывает мне свою историю. Рассказывая, она похлопывает себя по холмику между ног и машинально закапывает пальцы в волосы на холмике.

— …Потом я встретила Оливье. Он был француз. Он был очень богатый, несмотря на молодость, ему было только 19… Оливье водил меня в дорогие рестораны и хотел меня ебать, но я не хотела, потому что он мне не нравился. В то время я опять жила в Нью-Йорке и искала работу… Однажды Оливье сказал мне, что его друг Стив ищет секретаршу на несколько дней. Я сказала, что была бы счастлива работать для Стива, но что я не умею печатать на пишущей машине… Стив оглядел меня и сказал, что мне не нужно будет печатать, что единственной моей обязанностью будет отвечать на телефонные звонки… На второй день работы у Стива в офисе я подслушала разговор между Стивом и его другом… Они говорили о драгс2… оказалось, что Стив недавно получил откуда-то кучу всяких драгс. Среди других Стив упоминал и квайлюды3. Я спросила: «Стив, могу я иметь несколько квайлюдов?» «Без сомнения, моя сладкая!— сказал Стив.— Ты хочешь принять их сейчас?» «Да!» — сказала я. Потом они оба выебли меня…

— Ты хотела с ними е… делать с ними любовь?

— Нет. Стив хороший парень, но он уродец.

— А его друг?

— Он старый. Тридцать семь, я думаю.

— Тогда зачем ты согласилась?

— Квайлюды обычно делают меня очень слабой, Эдвард. К тому же я хотела сохранить за собой работу.

— Даже если только на несколько дней, Салли?

— Стив держал меня три недели. И он платил мне 200 в неделю. И билетами, не чеком, Эдвард!

— И держу пари, они ебали тебя каждый день оба, Салли… Да?

— Не совсем так… Почти.

— Вот настоящая эксплуатация. Они наняли тебя ебаться с ними за 200 долларов в неделю. Дешёвая проститутка стоит 50 долларов за раз, колл-герл4 — сто долларов в час. Ты что, глупая, Салли?

— Я не очень сообразительная, Эдвард,— соглашается она неожиданно.

*

Она не очень сообразительная, это ясно. Но почему она так притягивает к себе мужчин, мне совсем неясно. А она притягивает их. Десятки мужских голосов в день спрашивали Салли. После всего нескольких дней в Париже она сделалась более популярна, чем я после нескольких лет…

В тот первый день я приказал ей после ванны идти в постель, и когда я явился в спальню вслед за нею и лёг на неё, она ничуть не удивилась и не запротестовала. Я лёг на неё, я сжимал её неестественно маленькие, твёрдые груди… Странная улыбка не удовольствия, но удовлетворения была на её потрескавшихся губах — единственный знак участия в сексуальном акте. Её волосы пахли пылью и после ванны. Большие ноги возвышались в молчаливом величии по обе стороны моего торса. Её дыхание было ритмическим и спокойным. Было ясно, что она ничего не чувствует.

Впоследствии мы так и продолжали спать в одной постели, хотя я больше никогда не пытался делать с ней любовь опять. В ливинг-рум находилась другая кровать, но Салли никогда не спросила меня, может ли она спать отдельно от меня. Как хорошая большая маленькая девочка, она безропотно подчиняется желаниям мужчины. С ней хорошо спать. Она не ворочается во сне, не храпит.

По утрам, без мэйкапа, она — крестьянская девочка. Я думаю, она составила бы прекрасную пару Тарзану. Её прошлые приключения, однако, были много опаснее невинных прогулок Тарзана по джунглям.

— …и я вернулась к родителям, Эдвард. В вечер Кристмаса я и Мэрианн поехали в местный бар. Бар был полон, и все были пьяные в баре…

— Эй, какого хуя вы отправились в бар вечером Кристмаса? Искать на свою жопу приключений?

— Мэрианн хотела увидеть своего экс-бойфренда, Эдвард. Она думала, что он может быть в баре в этот вечер… Его там не оказалось, но мы заказали пиво. За одним из столов сидела банда пьяных парней. Завидев двух одиноких девочек, они стали кричать нам всякие глупости и гадости… О, мы не обращали на них внимания. Потом Мэрианн пошла в туалет. Когда она возвращалась, один из парней схватил её за задницу… Моя сестра, о, Эдвард, она очень специальная девушка! Она не уступит парню! Она по-настоящему дикая, Эдвард… Мэрианн схватила с бара две бутылки пива, разбила их друг о друга и воткнула один осколок в плечо обидчика. К несчастью, она глубоко распорола себе руку другой бутылкой. Боже, Эдвард, все стали драться! Я швырнула мой бокал в рожу парню, бросившемуся на меня, и сильно поранила его. Вся физиономия в крови, он заорал: «Fucking bitch!»5 и бросил в меня стул. Стул попал в бар…— Лицо Салли сделалось оживлённым более, чем обычно, при воспоминании о её героическом прошлом…— В конце концов бармен закричал нам: «Бегите, девушки! Бегите!» Мы выскочили из бара, прыгнули в машину и отвалили…

Я облегчённо вздохнул и порадовался тому, что отважные сестры счастливо сбежали от банды негодяев. Happy end.

— …но хуесосы тоже прыгнули в их автомобиль и рванули за нами. Через десять минут они стукнули нас сзади. Хуесосы хотели сбить нас с хайвея в канаву… Два часа, Эдвард, мы мчались между жизнью и смертью. Я была за рулём. О, это было нелегко. В конце концов мы сбили их в канаву, и их автомобиль перевернулся! Мы поехали на парти. Через полчаса Мэрианн упала, лишившись сознания во время танцев… Она потеряла много крови.

— Почему вы такие дикие, там у себя? Вы что, пещерные люди?

Салли счастливо улыбнулась.

— Сказать по правде, Эдвард, я сбежала в Париж от одного сумасшедшего парня. Моего экс-бойфренда. Он только что вышел из тюрьмы. Он убил бойфренда своей сестры за то, что тот сделал сестру беременной и бросил её.

— Звучит, как история из семнадцатого века. Я и не предполагал, что люди в Новой Англии до сих пор ещё ведут себя как дикари.

Салли улыбается моей невинности.

— Он больной, этот парень. Он, бывало, ловил меня на улице, бросал в машину, привозил к себе, насиловал меня, выпивал весь алкоголь, сколько бы его ни было в доме… Иногда он ломал мебель и потом, устав, засыпал. Тогда я убегала. Утром он ничего не помнил.

— Надеюсь, он не знает, где ты живёшь в Париже? Пожалуйста, Салли, не давай ему мой адрес! Ни в коем случае…

Она начала сексуальную жизнь в 13 лет. В 15 она забеременела в первый раз. Аборт. Она утверждает, что сделала любовь с сотнями мужчин. Её наивысшее достижение — несколько месяцев она была гёрлфренд знаменитого теннисиста Джи.

— О, какая у меня была прекрасная жизнь, Эдвард! Он давал мне деньги и каждый день… он выдавал мне два грамма кокаина!

Салли гордо поглядела в моё зеркало на длинной ручке. У Салли нет своего зеркала. Странная модель, не правда ли? Модель без зеркала.

— И что ты должна была делать за эти два грамма кокаина?— спросил я скептически.

— Ничего. На самом деле ничего. Только делать с ним любовь, когда он хотел делать любовь.— Она положила одну большую ногу на другую.— У меня была действительно прекрасная жизнь. Он уезжал тренироваться каждый день, а я отправлялась покупать себе одежду или оставалась дома, нюхала кокаин и слушала музыку. У меня было пятьсот кассет в моей коллекции, Эдвард! О, что за жизнь у меня была!.. Хорошая жизнь.— Она вздохнула.

— Почему же ты не осталась с ним? Он тебя бросил?

— Нет. Я потеряла его.

Если бы другая девушка сказала мне это, я бы не поверил ей. Но Салли я поверил.

— Я поехала к родителям, я уже говорила тебе. За то, что я вернулась, они подарили мне новый автомобиль. Спортивный. Потом я разбила этот мой пятый автомобиль и приземлилась в госпитале с несколькими переломами… Когда через несколько месяцев я вернулась в Нью-Йорк, оказалось, что он сменил апартмент.— Лицо Салли внезапно стало грустным, она задумалась: — Ты не знаешь, Эдвард, где я могу найти его?

— Неужели у него нет постоянного адреса? Он должен иметь дом или квартиру. И у такого известного и крупного теннисиста, как он, несомненно есть агент… Попытайся найти его через агента или же через спортивные организации, Салли.

— Ты мог бы найти мне богатого мужчину, Эдвард?— спросила она меланхолически, без всякого энтузиазма.

— Неужели я выгляжу как человек, который имеет богатых друзей, Салли?

— Да, Эдвард,— сказала она убеждённо.

Ошеломлённый, я поразмышлял некоторое время и в конце концов вспомнил, что у меня, да, есть богатые друзья. Увы, все мои богатые друзья-мужчины — гомосексуалисты.

*

Жигулин-работорговец утверждает, что Салли — женщина будущего. Что она более развита, чем мы: Жигулин и я.

— Сашка, Джизус Крайст, однажды она написала мне записку. В одном только слове «tonight» она сделала несколько ошибок! Я — ёбаный русский, но я знаю, как правильно написать «tonight».

— О, вне сомнения, она безграмотна,— согласился Жигулин.— Однако же она cool как Будда. И она живёт в мире с самой собой. Её интеллигентность отлична от твоей и моей, Эдвард. Мы — невротические дети старомодной цивилизации. Она — новая женщина. Мы, с нашей почерпнутой из книг искусственной интеллигентностью, должны исчезнуть, чтобы уступить дорогу новым людям. Тысячам и миллионам Салли.

Он не шутил, работорговец. Он серьёзно верил в то, что она превосходит нас.

— Между прочим,— сказал он,— я нашёл для неё апартмент. Она может переселиться туда даже завтра, если ты хочешь.

— Нет,— сказал я.— Пусть поживёт ещё некоторое время у меня. Я должен провести некоторые дополнительные исследования. Я хочу проверить, действительно ли она такая свеженовая женщина, как ты утверждаешь.

И она была! В этот период я часто ел куриный суп. Дешёвая, здоровая, быстроготовящаяся пища. Вы кладёте половину курицы в кастрюлю с кипящей водой. Лавровый лист, небольшую луковицу и несколько морковок туда же. Через пятнадцать минут после закипания бросьте туда полчашки риса и ещё через десять минут — нарезанный картофель. Я сказал Салли:

— Ешь суп, если ты хочешь. Когда ты хочешь. О'кэй?

— Спасибо, Эдвард!

Однажды я пришёл домой поздно. Салли спала. Я вынул кастрюлю из рефрижератора и поставил её на электроплитку. Через несколько минут налил себе в чашку суп. Голые куриные кости плавали в супе.

Я сказал ей на следующее утро:

— Кто научил тебя бросать обглоданные кости обратно в суп? Или ты собака, Салли? Ради бога, ешь хоть всю курицу. Но бросай кости в ведро для мусора.

Единственной реакцией на моё замечание была улыбка Будды. Сотни смыслов скрывались в этой улыбке.

Салли двадцать лет. Она участвовала в шестнадцати судебных процессах! Судили не её, нет. Салли судила. Её милый седой папочка-адвокат использует дочерей-тарзаних для выколачивания денег из мира. За все семь автокатастроф дочурки Салли папа сумел отсудить мани не только у страховых компаний, но и у автомобильных фирм, произведших на свет железные ящики, в которых сломя голову мчалась по американским дорогам женщина нового типа. Незлая девушка Салли иной раз пытается скрыть от папочки место, где произошёл очередной дебош, жалея владельцев бара или ресторана. Но безжалостный папан неукоснительно узнаёт правду и изымает причитающуюся ему компенсацию.

Кровь и несколько сотен мужских членов — вот что значится в жизни двадцатилетней крошки в графе кредит. Члены все были её возраста или чуть старше. Иногда чуть младше. Со старыми мужчинами она ебалась только за деньги, и ей было противно, говорит она. Всегда практично, заранее договаривалась о цене.

— Он сказал, что хочет, чтоб я у него отсосала. Я посмотрела на него… Ему сорок пять, он старый. Я спросила, сколько он может заплатить. Он сказал — двести. Я согласилась. Потом пожалела, что мало. Ведь он старый.

По её стандартам я тоже старый мужчина.

— Салли, я для тебя старый?

— Ты ОК, Эдвард.— По физиономии её видно, что врёт.

Под подбородком у неё слой детского пухлого жира. Подбородок и попка — самые мягкие её части. Всё тело необычайно твёрдое. Недоразвитые, недораспустившиеся почему-то груди не исключение. От шеи, с холки, треугольником на спину спускается серовато-черный пушок. Все эти сотни юношей, 500, или 600, или 1.000, не оставили никакого следа на её теле. Оно холодное, как мёртвое дерево.

Я полагаю, что из фильмов, из ТиВи, из металлических диско-песенок она знает, что настоящая женщина должна ебаться, и чем больше, тем лучше. Она делает любовь как социальную обязанность. Пару поколений назад её новоанглийские бабушки точно так же считали своей обязанностью производство детей и ведение хозяйства.

Новая женщина вряд ли знает, где именно находится Франция. Я уверен, что если бы кто-нибудь решил подшутить над ней и посадил бы её в самолёт TWA, летящий в Индию, в Дели, и по приземлении пилот объявил бы, что это Париж, она так и жила бы в Дели, считая, что это — Париж. И никогда бы не засомневалась. Даже завидев слона, бредущего по улице. Как-то мы проходили с ней мимо Нотр-Дам.

— Вот Нотр-Дам!— сказал я.

— Что?— переспросила она.

— Знаменитая церковь.

— А-аа! Я думала это…— она задумалась, вспоминая,— как её… башня.

Она думала, что это Эйфелева башня.

Когда, продолжая её исследовать, я устроил ей примитивный экзамен, оказалось, что она никогда не слышала имён Энди Уорхола или Рудольфа Нуриева. Зато, как вы помните, у неё было пятьсот кассет с современной музыкой.

Ей необходимо шумовое оформление. Встав с постели, она первым делом движется к моему радио, полусонная, и ловит какой-нибудь музыкальный шум… Она безжалостно минует станции, где звучит человеческая речь… Выставив большие ноги, сидит и рассеянно слушает, разглядывая в моём зеркале своё лицо. Если музыка вдруг сменяется речью, она немедленно меняет станцию. Застав меня слушающим BBC, она была очень удивлена тем, что я понимаю английский. Она, о чудо, английского языка BBC не понимает!

Каким-то чудесным образом одна ветвь цивилизации вдруг проросла стремительнее других ветвей в будущее, и вот по моей квартире расхаживает в большой тишотке агентства «Элит» женщина из двадцать первого века. Тишотка не прикрывает треугольника волос между ног, но пришелица из будущего вовсе не выглядит непристойно. Потому что она уже не совсем «она». Я понял, что Жигулин прав, Салли мутировала, видоизменилась за пределы женщины. Мутант Салли — и ещё женщина, и уже нет. Мутанты, да, выглядят как люди, но они уже нелюди.

Через неделю Салли сделала первые деньги. Я подсчитал, что за всего лишь несколько дней участия в шоу Салли заработала сумму большую, чем издательство «Рамзэй» заплатило мне за третью книгу. Эта арифметика навела меня на грустные мысли о том, что интеллект и талант всё менее ценятся в нашем мире. Что каркас и крестьянская физиономия мутанта с успехом заменяют ей и знания, и талант, и чувства.

Она притопывала большой босой ступней в такт музыкальным шумам, изливающимся из радио, а я думал, что вот он передо мной — может быть, конечный продукт нашей цивилизации. Вот она пользуется радио. Что она знает о радио? Она пользуется всем, ни на что не имея права. Неужели для таких, как она, для ходячих желудков с коровьими глазами свершалась трагическая история человечества. Страдали, умирали от голода лучшие люди: философы, изобретатели, мудрецы, писатели, наконец… Получилось, что для неё, да, Джордано Бруно горел на костре, Галилея осудили, расщепили атом, сконструировали автомобиль, изобрели тайприкордер, радио и ТиВи. Чтобы мутанты разбивали свои автомобили на дорогах Новой Англии, с трудом соображая, где они находятся.

Это для них предлагают урегулировать бюджет, чтобы ещё улучшить их жизненный комфорт, правительства мира. Чтоб отец мутанта купил мутанту новый автомобиль.

Только один раз буддийское спокойствие мутанта Салли было нарушено. О нет, не мной. Представитель исчезающего старого мира не может возмутить спокойствие мутанта. Некто Джерри позвонил ей из Новой Англии и сообщил, что умерла её собака.

Мутант издала звук, похожий на короткий всхлип, шмыгнула носом и, обращаясь ко мне, сказала:

— Умер мой дог.

Следующая фраза была уже обращена к Джерри в Новой Англии:

— Как твой автомобиль?

Жигулин прав. Для людей будущего, для мутантов, автомобиль такое же существо, как и собака. И может быть, более близкое и понятное, чем человек…

*

Я бы ещё, может быть, понаблюдал за мутантом некоторое время, если бы однажды, заметив, что она не моет волосы, не спросил её:

— Почему ты не моешь голову, Салли?

— Я не могу, Эдвард. Доктор сказал, чтобы я мыла голову как можно реже. У меня экзема скальпа.— Мутант светло и невинно улыбался.

Всмотревшись в её голову, я обнаружил в волосах омертвелые кусочки кожи, покрытые струпьями. На следующий день я попросил её очистить помещение.


1 Здесь: аэропорт имени Президента Франции генерала де Голля.

2 Наркотики.

3 Вид наркотиков.

4 Крутая тёлка. Правильно: «Cool girl» (искаженный англ.).

5 Ёбаная сука (англ.).


4 Call girl (англ.) — девушка по вызову

limonka

Nasty

Псевдоним Анастасии Лысогор. Философ подвалов, помоек… Любит группы «Оргазм Нострадамуса» и «Marilyn Manson».

В будущем мечтает стать президентом — «Каждой семье — по бультерьеру!» и «…кто не читает «Лимонку» — тот …дак!»

Анастасия Лысогор

фотограф: Dragan Kujundžić

Чума

Nasty

Мы сидим в полутёмной маленькой комнате, варим винт. Все невероятно возбуждены, глазёнки так и сверкают. Вано вытягивает в шприц на 20 прозрачную жидкость, ту самую. Потом он загонит иглу себе под кожу, и мы все увидим, как кровь красиво врывается в шприц. Вано откидывается на кресло и закрывает глаза. Потом вмазывают меня, и я тоже откидываюсь и прикрываю лицо шторой. Вано наблюдает за мной; он стоит в проходе двери и никому не разрешает подходить или тем более тревожить меня. Всё, время остановилось. Его нет. Потом вмазывается Фей, последние 3 куба ушли в вену. Рука Фея — жуткое зрелище. Вся в шрамах, дорожках и ссадинах. А у Вано так и вовсе живого места не осталось. Мои же руки чисты и светлы, как лицо младенца, как первый снег. У меня всего только 6 точек, мне-то рубашки с коротким рукавом носить можно, а им — нет.

Когда волосы перестали шевелиться на голове, первая сладостная радуга пролетела, решили мы выйти наружу. И вот с безумными глазами мы уже идём по улицам Москвы. А это опасно — ходить вот так вот, с ещё одной дозой наготове. Поэтому синий пакет мы прячем в тайник в стене, а сами отправляемся в ближайший туалет за водой, потому что безумно хочется пить. Vint вызывает не только безумные волны эйфории, но и засуху во рту и по всему телу.

И вот мы сидим на кирпичной кладке возле универмага, передаём друг другу стакан воды и смотрим, как тихо падает снег, хотя на дворе лето. Люди возвращаются с работы, уставшие, с поношенными серыми лицами, в поношенных серых одеждах. Гружённые до отказа серой массой автобусы выгружают и загружают народ и тихо исчезают за горизонтом. Кого-то ждёт жена, дети, любящий муж, кого-то с нетерпением ждут пёс и аквариумные рыбки… Только меня никто не ждёт, никто не выглянет в окно, не откроет на стук дверь и кушать не предложит. Третий день одна я, третий день гуляю, дома не ночую. Родители смылись на дачу, меня забыли. И вот хожу я из дома в дом вместе с пламенными моими друзьями, тут вмажусь, тут посплю, а тут и кусок какой отхвачу. Я не знала, что наркоманов так много-много на свете белом живёт. А их, оказывается, так много. Вчера мы ночевали у какого-то стрёмного мужика, который позволил нам делать всё, что заблагорассудится. «Всё-всё?» — переспросили мы. «Да-да, только посуду не бейте. А то жена мне потом даст просраться»,— сказал рэмбо. Ну мы и не стеснялись. Фей выпил с ним водки и облевал ему всю дорожку и пол на кухне, а убирать пришлось мне. В желтоватой вонючей жижице мне что-то улыбнулось. «Кольцо!» — озарило меня. Осторожно, двумя пальцами ловко подцепила это, а всё остальное вылила в толчок. Промыла. В итоге на руке моей нарисовалось золотое обручальное кольцо и пристёгнутые к нему серёжки с камушком. «Как это понять?— это я моющемуся в ванной Фею.— Где взял?»

— Тише ты, в шкатулочке в шифоньере, за вазой с цветами. Они богатые, у них не убудет, а нам вмазываться какое-то время безбедно, припеваючи можно, ваще. Дай-ка лучше сюда,— и с этими словами Фей раскрыл свой вонючий рот, и драгоценности исчезли.

— Феюшка, какой ты молодец!— сказала я и дружески обняла его за плечи, от чего футболка моя вмиг промокла. Фей заулыбался, довольный.

На кухне шёл оживлённый разговор. Я тихонечко села рядом, солёный огурец весело захрустел на зубах.

— Насте 15, вот, 9-й класс заканчивает в этом году,— представил меня Вано.

И тут они оба увидели, что моя одежда намокла и облегает грудь, на которой резко вырисовывается сосок. Мне стало неприятно, что чужой смотрит на меня, и стеснительно перед Иваном; щеки мои вмиг порозовели.

— Это моя девушка,— сказал Иван изменившимся голосом и обнял меня, от чего я ещё больше покраснела.

— Да-да,— как будто бы очнувшись, пролепетал хозяин,— берите печенье, угощайтесь.

Я хотела спросить, почему он пригласил нас, кормит нас, почему так любезен; вообще, почему Фей моется сейчас в ванной? Но вместо этого взяла ещё печенья. Ночь потихоньку пролетала, у меня начали слипаться глаза, а Вано с хозяином всё так же трепались, а вскоре к их разговору подсоединился и Фей. Прошёл час-полтора, и я уже сидела просто никакая. Кажется, ещё чуть-чуть, и я бы запросто заснула на столе. Но этому не суждено было случиться, уже через каких-то двадцать минут я отрубалась на пуховой подушке, уткнувшись носом в одеяльце (Да! Я даже летом сплю под одеялом, потому что мёрзну). В полуметре от моей кровати на скрипучей раскладушке разместился Вано. Чуть поодаль я узнала Фея на софе. «Вот, оно, счастье,— думала я.— Счастье есть. Я счастлива, жить хорошо. Я люблю их, люблю мир,— кружилось в голове,— и мне нравится Вано, даже, кажется, я его люблю». Так закончился день 19 мая 1997 г. «Ещё один прожитый день. Смерть отодвигается ещё на день».

«Бедный Фей,— думаю я.— Родители прокляли его и наплевали в лицо, сказали: «Ты не наш сын, чтоб ты сдох, убирайся». Фей взял да и ушёл в чём был, даже трусов запасных не взял. И пришёл ко мне. Брату он сразу не понравился, тот сказал: «Чтоб я тебя с ним не видел», но, однако же, отправился варить сосиски на троих (!), вот какая добрая душа мой брат».

— Эй, принцесса, о чём задумалась?— Это Вано.

— Я позвоню брату? Он волнуется.

— Да, конечно, о чём разговор. Звони.

— Да, и возвращайся поскорее,— кричит мне Фей, но я его уже не слышу.

Набираю номер: 111… «Але, Лёша? Нет, а кто? Ира? А где Лёша? Я его сестра, Настя. Скажи, что у меня всё хорошо, школу не пропускаю, ещё скажи, что… не надо, я ему лучше сама скажу». На самом деле я сама толком не знала, что хотела сказать, даже приблизительно не знала. Когда я вернулась, ребят уже не было. Вот чёрт, где же они. Я прошлась глазами по стоявшим у ларьков — там их нет, повернула голову направо — во дворе их нет, а, может быть, они у метро, деньги аскают? Обогнула универмаг, посмотрела, и там их нет. Бля, а мож менты? No fun, no tune (искаж. англ). Ноги сами привели во двор, тот самый, где не так давно мы дочиста обчистили пьяненькую тётю, которую Фей трахнул в попу, а потом в рот, от чего она была просто в восторге. Она ещё долго кричала: «Ну ты, бля, ваще, что ли, сука, на хуй». А Фей так и не смог с ней кончить, и ему потом пришлось дрочить, и он потом долго бранился и вытирал руки о штаны. Вано потирал свой хуй через штаны и говорил непристойности. Времени было 2 часа ночи. А сейчас времени 9:25, я сижу одна, и мне отнюдь не весело. Тут какие-то мужики с тётками собираются пить водку, рядом молодая мамаша выгуливает своё дитя, у дитя вся рожа в зелёнке, отвратительные такие, знаете ли, крапинки. Да и сама мамаша не сахар. Стрёмно. Солнце спряталось, холодно, меня конкретно колбасит.

— А, вот и наша принцесска!— слышу я знакомый голос. Передо мной возникают Вано и Фей.

— Настюх, ну чё такое, ты где ходишь? Пошла звонить и пропала. Мы тут хату сняли, а тебя нет, вон Вано весь издёргался.— Я посмотрела на Вано: тот весь сиял.

— Ух ты, Настик,— сказал он, улыбаясь. Все мои печали как ветром сдуло, жизнь снова прекрасна и мила, однако ж тёплая у Вано рубашка, такая тоненькая, а тёплая.

— Ух, Вано, Вано, что бы я без тебя делала! Что бы мы без тебя делали!

* * *

Дверь нам открыла женщина лет 37, с маленькой собачкой на руках.

— Ванечка,— сказала она,— ты ли это! Сколько лет, сколько зим? Здравствуйте,— кивнула она нам.

— Здравствуйте,— крякнули мы с Феем.

— Проходите, пожалуйста, садитесь. Ах, как хорошо, Ваня, что ты пришёл, молодец, не забываешь тётку, да ещё не один, с компанией. А то я уже забыла, когда последний раз с молодёжью общалась.

— Тётя Таня, это Настя, а это,— он указал на Фея,— Артём. Мои друзья. Столько прошли вместе: и огонь, и воду, и медные трубы. Можно сказать, друзья до гробовой доски.

Уж не знаю, о чём думала тётя Таня, наблюдая нас, но точно могу сказать, о чём думал мой дружок Фей. Этот товарищ сейчас наверняка подумывал о том, как хорошо было бы заглянуть в содержимое шкатулочки тёти Тани или трахнуть тётю Таню в зад, а потом ещё сказать: «С виду такая женщина вроде приличная, а жопа волосатая». Уж чего-чего, а богатств у этой тётушки предостаточно, вон как квартирка-то обустроена. Фей, к примеру, не на стуле грязными своими штанами отирается, а сидит в мягком кресле в бархате. Что с того, если её немножечко «потрясти» на деньги, ну совсем чуть-чуть. А то ведь нехорошо получается: у кого-то всё, а у другого ничего, тут я с Феем полностью согласна и с остальным отчасти тоже.

— Ну, а какие сейчас песни наша молодёжь поёт?— спросила тётя Таня после того, как спела нам целую серенаду песен Галича, хотели мы этого или нет.

— Наша молодёжь…— начал было Фей.

— Ну, мы поём разные песни,— отрезал Вано.— Вот мы, например, любим рок.

— Панк-рок,— вставил Фей.

— А ты меня не перебивай.

— А я тебя и не перебиваю, а поправляю.

— Ребята, смотрите, что я нашла,— кричу я им своим хриплым голосом.— Это же клёвый ужастик: Фрэди Крюгер, «Кошмар на улице Вязов, 3»!

— О, боже,— вздыхает Фей.— Какая хуйня. Однако ж лучше я пойду смотреть эту поебень вместе с Настькой, чем останусь сидеть с этой старой дурой и слушать её скучные басни.

Когда мы остались одни в комнате, посмотрев, что дверь прикрыта, я начала конфиденциальный разговор.

— Фу, ну и баба, жуть? Я таких терпеть не могу, бе-е-е.

— Да, точняк. Но ты заметила, какая у неё задница?!

— Я так и думала, Фей. У тебя одно на уме: с кем бы потрахаться, да где бы денег достать. А как насчёт духовных ценностей?

— Чего?

— Ну, там, любовь, дружба…

— Х-х, любовь, а что там твоя любовь. Раз ты любишь — значит, хочешь, а что тогда получается, если…

— Фей, хватит!

— Подожди! Ты не перебивай, очень дурацкая, знаешь ли, привычка, перебивать, и тем более старших. Усекла? Ну так вот. Взять того же Вано, который сейчас как раз-таки любит, как ты говоришь. Я Вано знаю не один год и хочу сказать тебе, что я таким его никогда не видел.

— Каким таким?— визгливо переспросила я.

— А таким, дорогая моя, мучается он, издёргался весь — а ты говоришь, любовь. Какая же это любовь, к чёрту, одна боль.

— Я не понимаю тебя, Фей! Не понимаю!

— Ах ты Господи, Господи!— Фей бьёт себя ладонью по лбу,— У-у-у! Хорошо, смотри. Живут Фей и Вано, трахаются с девками налево и направо, живут, горя не знают, они и слыхом не слыхивали ни про какую любовь, в общем, по формуле: секс — наркотики — рок-н-ролл. И тут откуда ни возьмись появляется девочка-целочка Настенька, эдакий лучик в тёмном царстве, ну, Вано и повело. Сначала хуй, потом всё остальное. Ну, полностью помешался чувак. Окончательно и бесповоротно.

— Дурак ты, Фей.

— Э-ы, я ещё и дурак.

— Лучше-ка прибавь звука. У-у, ты глянь какая рожа! Ща тётку одну замочат… Фей, ты что, обиделся?..

* * *

Так пролетали дни.

— Кто мне скажет, какое сегодня число?

— Ну, 19.

— Воскресенье?!

— Ну…

— О нет! Только не это. Вот чёрт.

— Да чё такое-то? Случилось что-то?

— Да, случилось. Завтра «черепа» с дачи приезжают, а может, даже приехали, но надеюсь, что нет.

— Вот fuck! И что теперь, ты нас бросаешь?

— Не болтай, просто теперь придётся почаще дома бывать.

— Ну, ладно, не будем о грустном. Поехали лучше на Арбат побрякушки менять. Так, щас без пяти три, скоро должен подойти Костя.

— Вано, это какой: такой длинный и молодой или старый, но с бородой и хвостом?

— Да-да, старый и с хвостом.

— Не, тогда я не поеду, терпеть его не могу.

— А без него нам никто не поменяет: молодые ещё. А вон и Костян, так ты идёшь?

— Нет, поезжайте вы без меня уж.

— Поехали, Насть, Костян добрый, он нам пива купит,— вмешался в разговор Фей, до этого сидевший тихо.— Поехали, нам без тебя скучно будет, а, Насть?

— Нет, ребята, я не поеду.

— Тогда мы, мы к тебе придём! И кое-что с собой принесём.

— А вот это другой разговор! По рукам!

— По рукам! Ну, до вечера.

Дома меня ждал неожиданный сюрприз. Прямо под нашими окнами стоял коричневый автомобиль, «трёха», именно на таком ездит мой отец. Я потрогала капот — тёплый, я бы сказала даже горячий. «Фу,— облегчённо вздохнула я,— Стало быть, они недавно приехали, стало быть, пронесло. Однако, что я им скажу? Здравствуй, мама, и всё? А она спросит: «Ты куда ходила?» А я ей чё отвечу? Да у меня на лице написано, что я тут без них делала. Не, надо что-нибудь придумать. О! Придумала! Скажу, что ходила за водой. И я со всех ног побежала в магазин, а в голове крутилось одно. «Лишь бы деньги оказались в кармане, только бы хватило».

— О, какие люди! И это кто ж к нам приехал? Мам, пап, привет! Извините, конечно, за бардак, но я вас раньше понедельника никак не ждала.

Сама говорю, а внутри всё так и обрывается: только бы не захрипеть, не выдать себя.

— Да, мы в этот раз действительно рано. Ой, а на даче какая красота! Толя на рыбалку ходил, три рыбки мы съели, а две вам привезли.

— Спасибо, мам. Хочешь пить?

— А чего у тебя есть? О, тархунчик! Давай.

Мы сели ужинать. В большом круглом зеркале я увидела себя. Мне показалось, что за спиной моей крылья. «Шрак,— подумала я,— никаких крыльев нет».

Чёрт, а где же Вано, куда он запропастился. Обещали прийти и не идут, может, случилось что? Вот уже вечер, солнышко прячется за тучи, а их всё нет. Проходит ещё час. По улицам поползли первые сумерки. «Проклятье! Они не придут?» Плюшевый медвежонок летит на пол. Настик крепко ругается и отходит от окна. Набирает номер Фея. На том конце слышится расслабленный голос Фея: «Алё-ё-ё-ё…»

— Я вот тебе дам сейчас «Алё», суки, падлы, козлы позорные. Дерьмо вы, хер на блюде, а не люди. Ненавижу вас!— И повесила трубку.

Всю ночь провозилась в аду да в бреду, а к утру провалилась к паршивым чертям. Видела глюки, широкие и обширные, бестолковые и мутные; все берёзки какие-то чудились, шрак полнейший. А утром я встала, покидала пару книг в портфельчик и отправилась в школу. По дороге мне встретилась раздавленная крыса, кишками наружу,— вот, пожалуй, единственное, что мне запомнилось. На уроке третьем бешено зачесались ранки от уколов на левой руке, которые я расчесала до крови и даже содрала ногтями кожу. Под конец 5-го урока я уже была готова грызть гранит зубами, меня конкретно ломало. Весь шестой и начало 7-го я провела в туалете и, не дождавшись звонка, сбежала с последнего. Когда я бежала по лестнице вниз, наружу, я вдруг поняла, что задыхаюсь, не могу бежать дальше. Я села на холодные ступеньки. «Да что же это такое со мной, Господи»,— сердце готово было рвануть прочь из тесной клетки. Я сидела, открыв рот, делая вдохи и выдохи, и холодная противная испарина покрывала лоб…

* * *

— Настя, к тебе пришли.

— Я никого не хочу видеть.

— Случилось что-нибудь? Ты уже третий день лежишь не вставая, хотя бы маленькую тарелочку супа съела, что ли. Я ведь твоя мать! Я волнуюсь за тебя!.. Давай супчику принесу, а? Свежий суп, хороший, сразу поправишься. Я только вот сварила, давай, пока горячий.

— А что, давай,— соглашаюсь я, а про себя думаю: «Пускай принесёт, а то не отстанет от меня, бля, на хуй». Принесённый мне суп я аккуратно вылила в какую-то мутную баночку, так ни ложки и не пригубив и даже не понюхав, как обычно делаю. Так я провалялась ещё день, а в четверг отправилась в школу с запиской от мамы.

Бессмысленно прошаталась ещё два дня. Под конец второй недели я заметила в себе некую ремиссию, я даже смеялась и делала что-то такое, чего давно не делала. «Смерти нет»,— думала я, всячески цепляясь своими худенькими белыми как полотно пальцами за жизнь. Скоро у меня экзамен, и я сижу весь божий день и учу, не отрывая зад от стула. И синие водоросли тихо шевелятся, покачиваются на ветру; меня нет больше. Я ненавижу жизнь.

*

И вот мы стоим друг напротив друга, как когда-то, и конкретно не понимаем друг друга, смотрим друг другу в пустые бездонные глаза и ничего не понимаем; мы теперь чужие.

— Настя,— говорит Вано.— Настенька,— легонько трясёт меня за плечи.

Мои русые волосы, радостно подхваченные ветром, путаются и лезут в рот к нам, но это всё ерунда, я даже не замечаю этого. Рядом на асфальте сидит присмиревший Фей, нервно курит папиросу, и этого я не замечаю. Зато я точно знаю, какое сегодня небо: оно синее. «А небо всё точно такое же, как если бы ты не продался»,— беззвучно шепчу я.

— Что, Настя?— трясёт меня Вано.— Пожалуйста, скажи.— Ну, пожалуйста, прости меня,— Вано падает на колени, целует мне руки, целует пыльные босоножки.— Умоляю, прости.— И Фей тоже плачет, теперь уже не скрывая слез:

— Настя, прости нас, прости!

— Настя,— кричит отец.— Пора!— Я плыву к машине, открываю дверь, сажусь; отец заводит мотор, отъезжаем. Тихонько едем, машина набирает ход. Я сижу как каменная, мои глаза открыты, но ничего не видят и не хотят. Всё. Позади бежит Вано, кричит, что любит, что его жизнь не имеет смысла без меня, что я нужна ему. И остаётся далеко позади. Всё! Меня везут к психиатру. Вано режет вечером в ванной вены… а небо всё точно такое же…

* * *

Наркотики… Сколько зла они причинили людям, сколько страданий, горя. Однако все убеждения меркнут, когда вижу шприца тонкую иглу, «машину», ватки кусок… Вот тут надо сказать себе: «СТОП» — и бежать куда подальше, с заткнутыми ватой ушами и завязанными глазами, чтоб не дай бог увидеть или услышать что о наркодури. Я не смогла…

*

…Жёлтый лист, осенний, рвётся в небеса, я в тебя влюбилась раз и навсегда…

И вот мы снова вместе. Надо сказать, прошло немало времени, уж я сдала экзамены, благополучно перешла в 10 класс, отошло лето, и вот уже на дворе осень. У друзей моих тоже всё нормально: Вано очень успешно закончил школу, пробовал лечиться от наркозависимости, сейчас работает у отца на фирме и, надо сказать, неплохо зарабатывает; галстук и белая рубашка очень к лицу ему. У Фея тоже всё нормально: помирился с родителями, дружит сейчас с девочкой, сбрил ирокез, но от кедов не отказывается, носит их с большим удовольствием. Мы по-прежнему собираемся у метро по вечерам попить пива, деньги, правда, уже не аскаем — Вано даёт; а безногий инвалид по-прежнему продаёт билеты «Русского лото». Мы по-прежнему бренчим под гитару «Янку» в подъезде или «ГО» в подвале, дружно зависаем в компьютере, хулиганим и всячески прикалываемся… но… Но откуда, почему такая тоска, безразличие отражается в каждом нашем взгляде, слове? Что это за грусть такая неведомая? Что это?.. Вано скрипит во сне зубами, Фей ненароком возьмёт да чесанёт руку свою левую, а я… я вдруг вспомню, как гудят вены от земляничного.

И однажды Вано сказал: «Не могу так больше. Винта страсть как хочется: короче, я открываю сезон». Я ждала этих слов, я знала, что Вано рано или поздно произнесёт их, знала, что сломается.

Я боялась этих слов и в то же время так ждала их, так ждала… Их ждал и Фей. Писклявый голосок внутри меня заныл: «А может, не надо?» «Надо, Федя, надо»,— ответил другой. А раз надо, так оно и понесло-поехало. Опять безумные ночи без сна, понедельные прогулы в школе, проблемы с желудком и обществом. Фей бросил подругу и теперь встречается со зрелой женщиной, годящейся ему чуть ли не в матери; заодно трахает её 23-летнюю дочь Ольгу, попеременно живя там у них. А мы с Вано ездили на выходные на дачу, рыбачили, гуляли по золотому осеннему лесу, во все лёгкие дышали чистым запашистым воздухом, жгли костры и деревни (шутка), жались друг к другу от холода, чуть не спалили к такой-то матери чужую брезентовую палатку, и конечно же вмазывались. Но всё хорошее, как известно, рано или поздно кончается. Первой закончилась жрачка, потом маза и газ в зажигалке; всё бы ничего, да вот разгорячённый бухлом (преимущественно местным самогоном) сумасшедший Вано полез купаться и кашлял потом как одержимый, вот если бы не это, мы бы остались ещё денька на два. И ведь надо же было додуматься, вот дурак-то: кто ж осенью купаться лезет! Ой, голова садовая, вот правильно говорят, что мужики — как малые дети. А ещё говорят: пьяному море по колено, это тоже верно подмечено.

«Дурак,— говорю,— у тебя ж воспаление лёгких будет! Соображать надо». А он в ответ охает да смеётся, посмотришь на него, самой смешно становится. Всё Летова в электричке мне до самой Москвы читал, рыцарь. А как в Москву приехали, сразу пошёл в баню с Феем, косточки свои парить. А я осталась дома наводить порядок.

Настик знает, что завтра она в школу не пойдёт, а проведёт день с друзьями. Настик очень радуется, что уроки, эту ужасную математику, можно не делать. Но хитрый Настик знает, что её мать Галина Владимировна обязательно заглянет посмотреть, делает ли её доча уроки. Поэтому Настька вытаскивает с полки математику и кладёт перед собой на столе. Также вытаскивается тетрадка с ручкой и калькулятор, а сам Настик прыгает на диван к текстам «Sex Pistols», которые, если что, летят под кровать. Заслышав шаги матери и звук открывающейся двери, Настик в одну секунду уже склоняется над математикой. Матери остаётся только умиляться — мол, ай да Настя, ай да молодец. Но сейчас Настик отдыхает, переводить тексты ей лень. Поэтому, засунув руку под одеяло, раздвинув ножки, Настик дико онанирует, и плевать она хотела на математику. Ей представляется, как двое здоровенных мужиков с толстыми хуями ебут, «долбят» длинноногую блондинку из положения сзади. Настик научилась этому занятию в детском саду, как это получилось, она уже не помнит. Дети, бля,— это ещё те штучки, только с целками. Настик терпеть не может детей.

Настик весело смотрит в потолок. Завтра нас Фей поведёт к своему новоиспечённому дружку,— щурит глазки на свет Настик,— он не наркоман, не алкоголик и не педофил, как в прошлый раз было; он зоофил: животных любит. У него просто огромнейшие, может быть, самые большие в мире каталоги фото-, видеоизвращений, а также заспиртованные в баночках животные, а также половые органы их; всевозможные чучела и скелеты… Ещё Фей говорит, что у него есть огромная собака и всегда пищат котята, а в аквариумах ползают гады. Мы идём, потому что это друг Фея — раз, богатый друг Фея!— два-с, и потому что мне это интересно — три. «Господи,— думает Настик,— если бы ОНИ только знали, чем занимается эта малютка, они бы из окон все повыпрыгивали, все эти соседи, учителя, мои одноклассники, мамка с папкой, вся эта интеллигентская шпана. Да уж, чувствуется, повеселимся же мы завтра! А Вано обещал сводить меня вечером в кино, ништяк! Эх, чтобы всем так жить… Ладно, пора спать». Настик выключает свет в своей комнатке и потихоньку укладывается.

Новый день встречает меня косыми солнечными лучами и синим небом. «Здравствуй, день»,— приветствую я. Я в приподнятом настроении. Из-за угла магазина появились знакомые штаны: одни — рыжие, вельветовые, чуть забрызганные кровью и прожжённые сигаретами, другие — камуфляжные, подпоясанные грубым ремнём с тусклой бляхой; эти штаны грязны и вонючи. Несмотря на то, что на улице довольно-таки прохладно, Фей — в старенькой выцветшей футболке с непонятной надписью «Цветы». Фей, как всегда, оригинален. Мы радостно обнимаемся и дружно идём на детскую площадку выпить вина и посидеть. Не прав тот чувак, кто сказал, что жизнь — говно. Жизнь прекрасна! Напиться Настику не стоит труда, у Настика чувствительный желудок, Настик быстро пьянеет. Пару раз, будучи в сильном подпитии, падала и разбивала себе лоб. Пару раз Настик заявлялась в школу с сильным алкогольным запахом изо рта, хамски обращалась с учителями. Те вызывали родителей в школу, но они (родители) так об этом и не узнали. Один раз Настик залила блевотиной стол в школьной столовой, после чего её безжалостно выгнали из школы.

«Иди дома столы блевотиной заливай»,— сказала Настику строгая нянечка,— дежурная по столовой, на что Настик зло ухмыльнулась в ответ. Потом на двери нянечкиной комнаты Настик накарябает большими буквами слово «СУКА». Настик обид не забывает.

Наше любимое место, избушка на курьих ножках, оказывается обильно засранной говном. «Суки»!— орёт раздосадованный Фей. «Бляди пердастые»!— подхватываю я. «Это просто не люди, а говно,— соглашается Вано.— Поймать, блядь, говном накормить». Все дружно удаляются с детской площадки пить в подъезд. Воровать продукты в супермаркете на сегодня отменяется, шуточки с лифтом тоже, а хотя, кто его знает…

— Мальчики, а вы куда?— поднимается со стула старая швабра-консьержка.

— Ебать верблюда,— отрезает Фей раздражённо.

И тут происходит препротивнейшая штука. Отвратительная консьержка хватает меня за руку.

— Ишь вы, какие шустрые. Я вот сейчас милицию вызову, хулиганьё.— Трясёт своими брылами на Ластика.

— Отпусти меня, старая дрянь,— пищу я.— Фей, она руки выкручивает!

Фей заносит кулак над её головой:

— Отпусти, блядь, отпусти, кому говорю!— Фей зло поблёскивает на неё глазами.— Ну!

Старая дура, растерявшись, ослабляет хватку; как раз на столько, чтобы Ластик смогла вырваться.

— Ребята, уходим!

Все бегут по лестнице наверх, к лифту. Ластик же, который напился больше всех, еле ножки волочит, бежит, спотыкается на каждой ступеньке, падает, снова поднимается, дальше бежит. И вспоминает всё сказочку о том, как одна лиса бежала от погони по лесу, вот как Ластик сейчас, и всё лисе той плохо было: то ноги не быстро бегут, короткие, то хвост ей мешает, за ветки цепляется. Но только Ластика не поймают, а лису ту охотник за хвост словил. «Дура лиса,— думает Ластик,— нефиг было хвост свой из норы выставлять — жила бы сейчас».

— Вот его квартира,— тычет грязным пальцем на золотые цифры Фей,— 1247.

— С виду квартирка вроде ничего,— говорю.

— Ничего?!— ухмыляется Фей.— Да она просто заебись. Ну что, я звоню?

— Давай,— говорю, а сама не очень-то уверена, идти ли мне. Стремак.

Где-то в глубине завыла собака, Ластик вздрогнула. Ластик всегда вздрагивает от лая. Когда Ластику стукнуло восемь лет, на неё напала здоровенная псина, и маленький Ластик после этого случая стал заикаться. Ластик лежал на скрипучей больничной койке с прокушенной опухшей рукой, а мама приносила Ластику яблочки и всякие шоколадки. Да, счастливое было время, это беззаботное детство. Ластик не хочет стареть, Ластик хочет, чтобы детство не кончалось, чтобы на дворе всегда было лето, а на душе всегда радостно. Вообще-то, Ластик любит животных и особенно собак. Нет плохих собак — есть плохие хозяева. Особенно нравятся Настику бультерьеры. Белые бультерьеры. Ещё Насти к любит бананы и фруктовый салат.

Дверь наконец открылась. «Ой, какой он хорошенький, старенький, правда, уже, но хорошенький,— думает Настик.

— Здравствуйте.

— Здравствуй, девочка. Как дела?

— Девочка в песочнице играет,— надулась Настик.— Фу, какой мерзкий тип, оказывается. Нашёл девочку, х-хы. Сволочь.

— Привет, перец,— тянет руку поздороваться с Вано.— У, какие у тебя глазки. Фей, они ж наркоманы! Ты кого привёл-то?!

— Заткнись, Седой, не пизди.

— Фей, а ты на ночь останешься? Ну, пожалуйста. Я соскучился по тебе…

— Не ной, останусь. Какое же ты всё-таки говно негостеприимное.

Теперь насупился Седой. Наверняка он сказал бы кое-что Фею пообиднее, чем Фей ему сказал, но предпочёл заткнуться, видимо, он Феем дорожит. В воздухе запахло жжёными перьями… Если бы мне, Настику, сказали нечто подобное, типа Феиного, я бы развернулась и ушла. Настик — крайне обидчивый тип.

У входа нас встречала невероятно здоровая псина породы ротвейлер. Даже если собака сама по себе добрая, всё равно невольно начнёшь бояться её, такая из тебя котлету только так сделает! Уж больно здоровая собачка. «Свои»,— надёжно сказал Седой. Собака отошла, пропуская нас; дольше всех она нюхала штаны Вано, это и понятно. Все собаки подолгу нюхают его штаны и лижут ему руки. От этого у Вано часто бывают глисты (шутка!). Как-то раз мы даже кололи одну такую собачку, ой, что тогда было… Начнём с того, что дело было в гостях, собачку колоть мы вроде как и не собирались, это как-то само вышло, в общем, собачка сама напросилась. Вано вколол-то ей всего-навсего где-то около 3–4 точек, даже меньше. Собачка бегала по комнате, с размаху натыкалась мордочкой на шкафы, потом вдруг садилась на пол и очень часто дышала, вздымаясь при этом всем телом. Я потрогала её за брюшко: «Господи, да у неё сейчас просто сердце выпрыгнет!» Потом собачка совсем взбесилась, начала кусаться, так что нам пришлось залезть от неё на стол; все очень смеялись, не смеялся лишь Фей, которого «добрая» собачка искусала до крови. Потом «добрая» собачка совсем взбесилась и начала с остервенением грызть ножку стола, на котором мы сидели. Грызла, отходила, гавкала на неё подсевшим горлом, давясь своей злобой, и снова бросалась в атаку. Такая вот безумная собачка. И мы круто облажались с этой маленькой пуделяшечкой в тот вечер, называли Вано дураком и всячески пеняли за то, что кольнул пуделька. Собачка всё же умерла, прежде чем кто-то догадался ёбнуть её по голове. «Вот так и я когда-нибудь умру»,— подумала я, глядя на умирающую собачку, которая лежала на боку и хрипло дышала, выпучив глазки. Ещё Настик подумала: «Нормальная собака так не должна дышать». Собачка последний раз тяжело вздохнула и шлёпнулась башкой о пол: «Шмяк!» Мы облегчённо вздохнули и слезли со стола. И всё же собачку было жаль. И мы не знали, что сказать её хозяйке… Больше собак мы не вмазывали.

«Да, квартирка, действительно, ничего себе,— крутит головой по сторонам Настик,— Настоящий буржуй, богач. Несправедливо как: нехорошо жить одному в трёх комнатах, с мешком денег, горя не знать. Тут, бля, не знаешь, чё завтра на обед будет, живёшь в своём поганом общежитии, загибаешься, бля, на хуй, совсем».

— Эй, Седой, выпить чё есть?

Седой посмотрел на меня с задумчивой дурацкой улыбкой на губах и сказал:

— Есть, тэкилу любишь?

— Я всё люблю,— вру я.

— Да, не, Седой, мы не будем,— вмешивается Вано.— Мы уже пили сегодня.

Совершенно обескураженный Настик стоит и не знает, что делать: злиться на Вано или успокоиться, то бишь, заткнуться.

Настик уже жалеет, что пришла.

— Фей, можно тебя на минутку?— Мы идём в ванную.— Фей, мне надоело, я хочу домой,— жалуюсь я.— Мне Седой не нравится… Он такой грубый…

— Ничё, Настька, не ссы,— утешает Фей,— Седой — мужик хороший, просто он сам боится.— Фей держит меня за руки.— Не боись, я с тобой.

— Да-да, Фей, пойдём.

Мы входим в гостиную. На полу сидят Вано и Седой, о чём-то оживлённо разговаривают, смеются. Рядом бутылка тэкилы, баночка с солью, пара гранёных стаканов. В воздухе пахнет гнилым деревом каким-то, лесом — не лесом, не понять. В магнитофон вставлена кассета Пугачёвой, ужас. Потихоньку страх в Настике проходит. Сначала осторожно, потихоньку, а потом всё более и более раскрепощённей, Настик лакает тэкиллу с солью; Вано, уже давно в жопу пьяный, пытается подпевать Пугачёвой; Фей с Седым куда-то делись. Настику очень весело, Настик желает плясать, Настик в угаре. Вано давно уже на ногах, выделывает па, Настик же выделывает какие-то пьяные кренделя. В конце концов Настик пердит и падает на пол. Вано продолжает какое-то время дрыгаться, потом берёт с полки два чучела белки и начинает ими играть. Настик отбирает одну и щиплет ей хвост. Вано возит свою за верёвочку. Настик грызёт своей белке нос. Всем крайне весело. «Вы, чё, охуели,— кричит на нас Фей.— Ну-ка, дай сюда!» Он отнимает у нас наши игрушки, мы кричим и машем на него руками. «Козёл,— кричим мы.— Отдай наши игрушки!» Вано начинает махать кулаками. «Бамс»,— свистит кулак, «бух» — по уху Фею. «Ты, чё, сдурел?!— кричит тот,— больно же!» Седой стоит, открыв рот,— «А моя белочка! Что она сделала с моей белочкой. A-а!» «А, суки, Вано скрутили!» — ревёт пьяный Настик и лезет на выручку. «Бумс» — кулак натыкается на что-то мягкое. «Ага, сука, попался!— скалится Настик,— На, получи!» И тут чьи-то сильные руки подхватывают Настика сзади и тащат, тащат Настика куда-то. Настик, конечно же, сопротивляется, машет ногами, кричит, но всё бесполезно. Перед Настиком безобразно мелькают какие-то предметы: столы, пол, чьи-то оскаленные морды, книжные полки… и чьи-то сосредоточенные глаза. Настику кажется, что дом ожил, что вещи движутся сами по себе, а это она, Настик, стала вещью. «Ни хуя себе,— бормочет Настик,— вещи живые! Кто это там на трубочке…»

Настику становится страшно. Да-да, это не ошибка. Кто-то обручем сдавливает голову. Тёмная шторка спадает Настику на глаза, глохнут звуки, Настик недвижима.

— Что, очухалась?

— Ой, бля, как же мне паршиво. Где я?— Тут Настик замечает сосредоточенное лицо Седого.— А, это ты…

Мамка Фей несёт мне кофе, Настик терпеть не может кофе, но что поделать, обстановка требует. Вскоре Настик прощается и уходит, чувствует себя Настик препаршиво. «Господи, зачем же я так напилась… Проклятый Седой, это он меня напоил. Проклятый Фей, это он меня сюда привёл. Ах, зачем я в школу не пошла».

Дома Настька жрёт димедрол, знакомый до боли, и заваливается спать. Скоро должна прийти с работы мать, которая накормит Настеньку, доченьку свою, а заодно и сыночка; ах да, и папочку тоже. Потом Настик будет строить вид, что делает уроки. В десять часов суетня утихнет, и можно будет поспать. В снах Настика полно чудовищ и трупов; сам же Настик выступает кем-то вроде бога, который распоряжается, кому жить, а кому умереть. Нередко сам Настик подвергается нападениям, но всегда выкручивается. Один раз Настику удалось не спать три ночи подряд, результатом чего были галлюцинации и шизофрения. Настик несла такой бред, что даже её родители испугались. Родители Настика — абсолютнейшие похуисты, особенно отец. Например, мать проглотит таракана на булочке и даже не заметит, а отец проглотит, да ещё и скажет: ну и что? Отец Настика — весь в Настика, тот ещё тип. На хуя, спрашивается, было родной дом поджигать?— это в четыре года-то! На хуя стоило поджигать дом и прятаться в нём же под кроватью? Какие смешные дети! Они думают, если закрыть глаза ладошками, то беда исчезнет, всё будет хорошо. А она ни хуя не исчезнет.

* * *

Учёба заебала Настика. Настик, насупившись, смотрит в окно, там дождь. Скучно. Вот ворона серанула, и Настик равнодушно наблюдает за полётом белого сранья — шлёп об асфальт. У Настика самая разрисованная в классе парта, третья, как раз напротив окна. Настик единственная в классе, кто потребляет наркотики. У Настика есть мощные ботинки и деньги. Наконец, у Настика есть клёвые друзья, старше её — предмет зависти Настькиных одноклассниц. Настика уважают и боятся. Но Настику всё это уже знакомо, Настику хочется большего, чего-нибудь нового, неизведанного. Вот почему Настик тянется к Седому, как тянется цветок к солнцу.

— Настьк, ты чего вздыхаешь-та?— тычет мне в спину Вовка-забияка.

Вовка известный драчун и козлище. Настик поначалу побаивалась Вовки, теперь тот боится Настьку. Чмур Вовка как-то раз понаехал на Фея, и тот дал ему по ебалу так, что Вовка обходит Феича за километр, хотя Фей его не сильно. Вовка круто пересрался тогда, всё печенья мне из столовой таскал, задабривал… Но мне на него положить.

Настик не любит твёрдых людей с мягкими жопами.

— Отъебись,— рычит Настик.— Жопе слова не давали.— Настик смотрит на свои руки: «Господи, поговорить бы с умным человеком… Ну почему все такие придурки, Господи! Ненавижу!!!»

Настик был услышан, ибо как объяснить появление Вано, не понятно. Сердце Настика радостно запрыгало: «Yes!!!» Вано подошёл и что-то сказал Марии Ивановне, которая кивнула головой в знак согласия и сказала (это уже мне): «Анастасия, можешь идти». Счастью моему не было предела. Под завистливые жадные взгляды учеников, взяв под руку Вано, я удалилась. «Пойдём, Настька, пойдём,— пел Вано.— Погляди, на какой красавице мы приехали, родная моя, милая, любимая…»

Во дворе перед самым парадным входом стояла чёрная «Волга».

— Настька!— закричал Фей.— Сестрёнка! Ты ли это!

— Привет, Фей, привет, родной!

Мы обнимаемся.

— Привет, Седой; твоя машина?

— Ага. Ребят, садимся!

Настика, как особо чтимого гостя, сажают на переднее сиденье, к Седому и магнитоле. Трогаем. Настик роется в бардачке: так — ABBA — говно, STING — туда же; так, это что? A! MANOWAR, ладно, это мы отложим; что тут ещё есть. О, AC/DC! Очень хорошо! альбом «Ballbreaker» — превосходно! Просто превосходно!

— Слышь, Седой, а куда вставлять? Вот спасибо. Сделай погромче. Ещё громче!!!

— Вау!!!— орёт Фей сзади.— Хэлоу, мистер Кайф! Хэлоу, мистер Кайф! «Тобою пахнет рай!» — подхватываем мы с Вано.

Бутылка портвейна заходила, заплавала по рукам. Потом вторая. В итоге Настик опять ничего не соображает, но и не хлопает ушами.

— Скоро приедем,— говорит Седой.— Чё, небось жрать хочешь?

— Угу. А ты чё, вроде бы как в папеньки набиваешься, а, Седой?— подъёбываю я.

— Ну, ладно, Настьк, хорош; перестань издеваться над человеком,— заступается Фей,— Он хороший.

Настик и сама знает, что Седой мужик хороший, ебанутый, но хороший. Посему грех обижать своих. Настик извиняется. Фей улыбается. Мы едем. Проклятый дождь кончился.

Опять дом, консьержка, лифт. Собака, холодильник, пиво. Настик под самым потолком, на грани между новым порывом рвоты и обмороком. Чьи-то губы, руки, глаза… опять толчок… ещё толчок, зловонная жижа покрывает тапочки, пол, ковёр… А поток всё не кончается. Толчок, чьи-то руки тащат Настика безвольным мешком в ванную. Настик разбивает себе коленки о порог, чья-то рука держит Настику рот, не пускает рвоту. «Идиоты!— скажет потом Насти.— Я же могла запросто подавиться ей, сдохнуть». Настик рыгает в ванну, рожа у Настика зелёная, перекособоченная, страшная. Опять тёмная комната, кровать; Настик отрубился.

* * *

Вся растрёпанная, с помятым после сна лицом, захожу в комнату. Хожу, разговариваю, попиваю свой кофеёк. Когда я спала, кто-то переодел меня, снял заблёванную майку с Джонни Роттеном и надел другую. Иду на кухню. Там сидят на полу Фей с Седым, попивают портвейн, дымят. Рядом сидит Вано, набивает очередной косяк. «Ебать-переебать!— говорю,— Чё вы тут делаете, педерасы?» Оглядываюсь: никого. Вроде как и был кто-то, а сейчас — никого. Закрываю на миг глаза, быстро открываю: опять сидят Вано, Фей, Седой.

«Ну и хуйня,— думаю.— Пойду-ка я умоюсь. Хочу посмотреть на Фея голого, в корчах. Вано говорил, заебись фотки. Блин, как бы их посмотреть, как Седого развести…».

Седой ведётся легко. Как будто только и ждал, когда я его об этом попрошу, свинья. Настик вдруг понимает, что Седой ей противен, эта хитрая жопа. «У-у, скотина,— скрипит зубами Настик,— закадрил Фея, чмур». Настик глядит на цветные фотки: «Фу, ну и рожа у Седого, фу. А ведь Фей же с ним ебётся, рожу его противную целует, всякие нежные слова говорит на ушко, как ему не противно самому. Хотя, пожалуй, Фею всё равно кто, лишь бы этот кто-то денег давал, пожрать и поебаться. Уверена, Фей и со слоном общий язык найдёт. Но всё равно, это не оправдание, Седой — ублюдок. Извращён поганый». Настик с остервенением кидает альбом обратно в чемодан и тянется за другим. Так… посмотреть, что здесь. Всё то же, только животные. Вот, маленькая собачка сосёт хуй; тут ебут свинью; какая-то голая тётка садомирует барашка, потом тётку садомируют, и всё в таком духе. Настик чувствует, как рвотный ком подступает к горлу. В комнату вваливается пьяный Вано, садится к Настику. «Иди на хуй,— говорит Настик.— Пьяндыга. Я не в духе, не лезь». Вано, тяжело вздохнув, уходит. Настик остаётся одна. «Сжечь бы всё это говно,— думает Настик.— Вот собрать в одну кучу и поджечь на хуй. Самого Седого кастрировать и дать по ебалу».

«У-у, козлище, откуда только такие ублюдки берутся?!» — Настик гневается. В конце концов Настик, громко хлопнув дверью, уходит…

*

Ангел устал. Он сидит на табуретке, ест колбасу. И смотрит, как тихо падает снег… Ангел устал.

Послесловие

Вано, возраст: 17 лет; погиб от передозировки. Любил смешивать Vint + водка. Это его и погубило.

Фей, возраст: 16 лет; гепатит, апатия, СПИД; погиб весной; причина смерти неизвестна.

Седой уехал из России.

Настик — по вечерам смотрит в окно; отрицает веру в бога и в своё существование. Это всё, что мне хотелось вам сказать; это всё… жизнь прожита, уже ничего не вернёшь назад, не изменишь…

А жаль!

limonka

Эдуард Лимонов

Осенью 1991 года Эдуард Лимонов участвует в сербско-хорватской войне в Западной Словении на стороне православных сербов. В течение последующих лет Лимонов то добровольцем, то как военный журналист побывал ещё на четырех войнах: в Приднестровье, в Боснии, в Абхазии и в Книнской Крайне. Аркан — глава Сербской добровольческой армии — предлагал Лимонову должность командира одного из своих подразделений.

«Мой любимый запах — запах казармы, сапог и машинного масла»,— говорит о себе писатель.

Стена плача

Эдуард Лимонов

Рю де Лион, ведущая от Лионского вокзала к площади Бастилии,— улица грязная, пыльная и неприятная. Она широка и могла бы носить звание повыше, авеню, например, но никто никогда ей такого звания не даст. Любому планировщику станет стыдно. Ну что за авеню при таком плачевном виде! Только одна сторона рю де Лион полностью обитаема — нечётная. По чётной стороне, от пересечения с авеню Домэсниль и до самой Бастилии, тянулась ранее однообразная каменная колбаса виадука — останки вокзала Бастилии. Раздувшуюся в вокзал часть колбасы занимало заведение, именуемое «Хоспис 15–20». В нём (если верить названию) должны были содержаться беспомощные долгожители и хронические больные. Сейчас на месте «Хоспис 15–20» лениво достраиваются игрушечные кубики и сферы Парижской Новой оперы. То есть местность всё ещё плохообитаема.

Я изучил коряво-булыжную старую улицу по несчастью. В первые годы моей жизни в Париже мне приходилось каждые три месяца посещать ту сторону города. На рю Энард помещался (и помещается) Центр приёма иностранцев. Там, выстояв полдня в очереди, я получал (цвет варьировался в соответствии с тайным кодом полицейских бюрократов) повестку в префектуру для продления рэсэписсэ1. Живя в третьем, я был обязан тащиться в двенадцатый арондисмант2 к фликам. Таков был регламент, и таким он остался. Флики нас не спрашивают, куда нам удобно ходить. Чтобы добраться к ним, я мог или «взять» метро до станции Реюйи — Дидро, или мог достичь их более коротким путём по рю Фобур Сент Антуан, она, с её мебельными магазинами была веселее, обжитее и чище; и позже повернуть на рю Рейи, и только. Однако я предпочитал рю де Лион. Дело в том, что на рю де Лион был магазин оружия.

Оружейных магазинов у нас в Париже немало. Оружие, продающееся в них, одинаково недоступно личностям без паспортов, с легкомысленными бумажками вместо, сложенными вчетверо. И личностям с паспортами оружие малодоступно, верно, однако индивидуум без паспорта воспринимает оружие более страстно. Мне нужно было приблизиться к магазину на рю де Лион, набраться сил. Перед тем как идти к фликам, в унизительную очередь, меж тел национальных меньшинств, стоять среди перепуганных чёрных, вьетнамцев, арабов всех мастей и прочих (но ни единого белого человека… один раз заблудившаяся скандинавская старушка, и только!), я шёл прямиком к двум заплёванным грязью от тяжёлых автомобилей, запылённым витринам тяжёлого стекла. Разоружённый, как солдат побеждённой армии, я стоял, руки в карманы, ветер в ухо, ибо нечему остановить ветер на широкой рю де Лимон, и жадно глядел на смит-вессоны, кольты, вальтеры, браунинги фирмы «Херсталь», израильскую митральез «узи»… «Тир ан рафаль»3,— хвастливо сообщала прилепленная под митральез этикетка. Очередями, думал я, очередями… ха… Сгустившаяся в стальных машинках сила, власть, минимизированная до размеров тесно пригнанных друг к другу металлических мускулов, гипнотизировала меня. Уже отойдя было с десяток шагов, я возвращался, утешая себя гипотезой, что именно сейчас в Центре приёма иностранцев пик наплыва посетителей, благоразумнее подождать чуть-чуть, и опять прилипал к стеклу. Нет, я ни разу не вошёл в магазин, ибо твёрдо знал, что ничего, кроме ножа, не смогу у них купить… С моей рэсэписсэ, без национальности, они мне не продадут и охотничьего ружья. Да мне и не нужно было охотничье ружье, и нож мне был не нужен, у меня было два ножа… Я бы приобрёл митральез «узи», если бы имел возможность. И кое-что ещё… Я не фантазировал, стоя у витрины, я всегда решительно пресекал свои фантазии в зародышевом их состоянии… Дальше обладания «узи» мои фантазии ни разу не забрались. В детстве сына обер-лейтенанта окружало оружие. (Такое звание, я с удовольствием обнаружил, оказалось, было у моего папы в переводе на немецкий. Я прочёл в своей биографии, в каталоге немецкого издательства «Р.», что я сын обер-лейтенанта.) Пистолет ТТ, позже отца вооружили пистолетом Макарова, автомат и пулемёт Калашникова — я на них даже внимания не обращал! В одиннадцать лет я гонял по улицам с бельгийским браунингом — сосед майор арендовал мне его на день, вынимая патроны. Когда однажды, я помню, мама Рая не возвратилась домой к десяти вечера, задержалась в очереди (за мебелью!), отец сунул в карман пистолет, и мы отправились в темноту Салтовского посёлка искать маму. Двое мужчин. Только в детстве, в той стороне на востоке я немного принадлежал к власти через обер-лейтенанта папу Вениамина и его пистолет системы Макарова, девятимиллиметровая пуля с великолепной убойной силой плясала в кармане папиных галифе при ходьбе, и не одна, но в хорошей и многочисленной компании. Мы шли по Материалистической улице в темноте, два-три фонаря, и под каждым топтались большие зловещие дяди. Но мы не боялись их, с нами была машинка…

Ветер врезал мне в ухо горстью пыли, и я вернулся с Салтовского посёлка на рю де Лион. Рядом стоял сутулый арабский дядька с большим, покрасневшим от холода носом, в потрёпанной шапке из цигейки. И неотрывно глядел на отливающую матовой синевой жилистость карабина. Взгляд у него был грустный. Мы коротко переглянулись, без улыбки, но с симпатией, никто ничего не сказал, и я отошёл ко второй витрине, целомудренно оставив его наедине с карабином. Так оставляют друга наедине с любимой девушкой.

Стоя потом в этой блядской очереди, ещё даже не был открыт магазин, затылок к затылку (сейчас всё это бесстыдство организовано лучше, тогда же, в панике, боясь западни со стороны новых властей, социалистов, «этранжерс»4 приходили едва не с рассветом, нервничали, ждали, бегали пить и отлить, доверяя свои имена соседям, топали ногами под дождём и снежной крупой), я старался думать об оружии, а не о фликах. Если не об оружии, то на военные всегда темы! Так я развлекался тем, что представлял соседей по очереди в виде солдат моего взвода, роты, батальона и пытался определить на взгляд, из какого типа получится какой солдат. Некоторые из них решительно ни к чёрту не годились, недисциплинированных, их придётся расстрелять за дезертирство после первого же боя, другие, напротив, обещали стать отличными храбрыми солдатами. Я вовсе не воображал себя полководцем, всего лишь офицером, может быть, обер-лейтенантом, как мой отец. Обер-лейтенанта, я был уверен, я был достоин. Почему? Потому что в воинской профессии, как и в мирных, ценится спокойствие, уверенность в себе, педантичность и неистеричное поведение. «Ребята меня уважали во всех странах, в которых мне привелось жить… Ребята разных социальных классов и разных степеней развития, почему же вдруг окажусь я негодным к командованию людьми с оружием?— думал я.— Я не терялся при пожарах (два раза), в морских несчастьях (тоже два) не дёргался…» Я вспомнил, как некто Эл, старый нью-йоркский адвокат, сказал мне как-то во время приёма в доме моего босса-мультимиллионера: «Ты напоминаешь мне, Эдвард, гуд олд бойз5 моего поколения. На тебя можно положиться, парень». И Эл похлопал меня по плечу. Босс общался с Элом по необходимости, у Эла была плохая репутация: он был адвокатом тёмных людей с итальянскими фамилиями, живущих в Бруклине и Литтл Итали, босс морщился, завидев Эла на своих парти. Но я, его слуга, имел своё мнение на этот счёт, я всегда думал, что Эл — «хард энд реал мэн»6, в то время как босс — сорокалетний мальчик, выёбывавшийся своими экзотическими автомобилями и бизнесами. Мой босс Стивен Грэй был кем-то вроде Бернара Тапи задолго до Бернара Тапи… «Мэн»… Между мужиками всегда бывает ясно, кто «мэн», а кто нет. Настоящий мужчина Эл меня одобрял, я был горд тогда очень. Я горд и сейчас. На нём старомодный твидовый пиджак, на Эле, поредевший после пятидесяти кок зачёсан назад… «Гуд олд бойз» его поколения, очевидно, были все эти люди с итальянскими фамилиями, которых он защищал…

Визита к витрине на рю де Лион хватало мне, чтобы выдержать фликовскую церемонию на рю Энард. За годы этих походов, каждые три месяца, я многое понял об оружейных магазинах. Я понял, что витрина магазина оружия — стена плача современного мужчины. Он приходит к ней, чтобы лицезреть свою насильственно отсечённую мужественность. Грустный, лоб к стеклу, он молча молится и грезит о своей былой мощи. К витрине магазина оружия приходят очень разные люди. Да, старые, вылинявшие, облезшие, прогулявшие безвозвратно свою жизнь, но попадаются и очкастые аккуратные буржуа в хороших пальто, и краснощёкие типы в сникерс, джинсах, с яркими горячими глазами, по таким, как поэтично выражались в России, тюрьма плачет. Однажды я застал у витрины, и это меня растрогало, несентиментального, маленького горбуна с жёлто-зелёным лицом, веснушчатый кулачок прижимал к носу платок. О чём он думал, маленький, недоросший, недоформировавшийся, в куртке, потёртой на горбу?

Я начал посещать «стены плача» ещё в Вене. Своё первое западное оружие — крепкий золингеновский немецкий нож, похожий скорее на штык вермахта, чем на нож,— я купил в магазине оружия на Бродвее, на самом Таймз Сквер. Он находился между магазином «Рекордс» и «Таймз Сквер Эмпайр» — в этом торговали куклами, изделиями из слоновой кости, тостерами, лампами, портфелями, бумажниками из искусственной кожи, масками Кинг-Конга, статуэтками Эмпайр Стэйт Билдинг, тишотками «Ай лав Нью-Йорк» и ещё сотнями наименований подобного же говна для туристов. За магазином «Рекордс» под козырьком порнокинотеатра продавали поп-корн, и с тех пор понятие «нож» или «штык» неестественным образом соединяется в моём подсознании с запахом поп-корна. Безусловно, прежде чем войти внутрь, я больше часа простоял у витрины. У той «стены плача» топтался целый коллектив. Большие, но робкие чёрные неотрывно глазели кто на пистолет-пулемёт Маузера, кто на винчестер, короче, каждый выбрал себе объект желания. Я помню, что в центре витрины на куске красного бархата была выставлена знаменитая итальянская винтовка Каркано М.-91, калибра 6,5 мм. Это из неё Ли Харвей Освальд пристрелил Кеннеди. Зачем — не знаю, но я посчитал нас. Нас было шестеро у «стены плача». Был ещё один, но тот… было непонятно, интересовала ли его винтовка Каркано М.-91, а может, он ждал благоприятного момента, чтобы залезть в отдувающийся карман или чтобы раскинуть карты на картонном ящике и ограбить прохожих легально… Двери магазина были гостеприимно открыты, из них несло холодом, по-американски щедро расточаемым, и я вошёл в аэр-кондишинд7 помещение. В застиранном до дыр джинсовом костюмчике, купленном на Канал-стрит. 1 доллар 25 центов брюки и 3 доллара куртка. Аборигену не стоило труда мгновенно понять, что я за птица.

— Что я могу для вас сделать, янг мэн?8— спросил меня сейлсмен Зигмунд Фрейд. Черноглазый, весёлый и подозрительный, он изъяснялся на грубейшем английском, свидетельствовавшем о куда более низком социальном происхождении, чем у его двойника, но по хитрым глазам было видно, что опыт и практика сделали из него отличного чтеца человеческих душ.

— Я хочу приобрести нож,— сказал я.— Мне он нужен.

— Я вижу, янг мэн,— согласился Фрейд.— Тебе он действительно нужен.

Представители его племени обыкновенно отличаются разговорчивостью. В штате Нью-Йорк продажа населению оружия по воле властей чрезвычайно затруднена, магазин вовсе не был забит посетителями, бедняга Фрейд, по-видимому, страдал от вынужденного мутизма… Правда, он мог разговаривать с другими сейлсменами…

— О, тебе ужасно нужен нож, янг мэн,— воскликнул он и сочувственно поглядел на меня.

А что ещё он мог сказать? Мой костюм, такой можно было подобрать в мусоре, сандалеты были из той же коллекции, контактные линзы мои покрылись налётом пятнышек неизвестного происхождения и царапали глаза, и глаза болели. Покрасневшие, они, я предполагаю, сообщали мне больной вид. Я пил много тогда, и физиономия моя оставалась перманентно опухшей, я курил крепкую марихуану и… короче, был не в лучшем состоянии. «Янг мэн, изрядно потрёпанный жизнью»,— вот как я сам себя определял, глядя в зеркало. И было непонятно, выпутаюсь ли из моих историй.

— Сколько денег ты можешь истратить?— спросил Зигмунд Фрейд.

— Двадцать долларов.

— Жаль,— вздохнул он.— За двадцать два есть отличный немецкий армейский нож. Они, джерманс9, понимают, как наилучшим образом отправить человека на тот свет. Хочешь посмотреть?..

Я хотел. Кроме двадцатки, у меня было ещё множество монет во всех карманах джинсов, но я не был уверен, наберётся ли на два доллара. В любом случае, я взял все свои «мани», следующий же чек из Велфэр10 должен был прибыть только через пять дней. Меня это обстоятельство мало заботило, я врос в Нью-Йорк корнями, я мог прожить в нём пятьсот пятьдесят пять дней без «мани». Я знал как. Единственная серьёзная неприятность безденежного существования состояла в том, что оно лишало меня одиночества. Одиночество, я выяснил на собственной шкуре, в сильно развитом капиталистическом обществе стоит денег. Странно, казалось бы, с первого взгляда, люди боятся одиночества и ищут именно общения. Почему же одиночество стоит «мани»?

— Хочешь полюбоваться?— повторил он.

— Да.

Он беззаботно оставил меня и ушёл во внутреннюю кишку. Впрочем, все витрины были заперты на замки, и в большом ангаре магазина присутствовали ещё два сейлсмена и несколько покупателей… Вернулся и положил передо мной изделие в ножнах из грубой свиной кожи. Извлёк. Тяжёлая рукоять, сильное тело с двумя канавками для стока крови. Инструмент предназначался не для разрезания, не для лёгких хулиганских порезов по физиономии, нет, у него в руках находился инструмент для глубокого пропарывания, для достижения внутренних укромных органов, спрятанных в глубине тела.

— Видишь,— сказал Зигмунд Фрейд,— это, янг мен, именно то, что тебе нужно. Порет глубоко и верно. Ты ведь собираешься ходить на охоту на дикого зверя, я так предполагаю? Никакой дикий зверь не устоит перед прямым ударом, нанесённым верной рукой.

Я ощупал нож и прочёл надписи, удостоверяющие, что он немецкий.

— У вас нет таких, знаете, лезвие выскакивает изнутри… С пружиной?

— Но, сан11,— сказал он весело.— Такие запрещены законом. Форбиден. Верботтен!12— повторил он почему-то по-немецки.— И поверь мне, сан, эти игрушки с пружинами, с кнопками — они для легкомысленных фрикс13, для худлюмс14, не для серьёзных людей. Я тебе предлагаю серьёзного боевого друга, сан. Нож для настоящих мужчин. Бери его, он не избавит тебя от всех твоих проблем, но в его компании некоторые из них покажутся тебе куда менее значительными.— И Зигмунд посмотрел на меня психоаналитическими глазами.

— Вы — немецкий еврей,— сказал я.

— Да. А что, чувствуется национальный патриотизм?

— Чувствуется. И ещё вы похожи на Зигмунда Фрейда. Вам когда-нибудь говорили? На отца психоанализа.

— Лучше бы я был похож на президента Чейз Манхэттен Бэнк, янг мен,— сказал он.— Берёшь нож?

— Если дотяну до двадцати двух долларов. Я извлёк двадцатку, вывалил монеты, и мы стали считать. Оказалось лишь 21 доллар и 54 цента.

— Я эм сорри,— сказал я.

— Тейк ит?15— Он придвинул нож ко мне.— Он-таки нужен тебе. Нью-Йорк — серьёзный город, янг мэн.

И он стал сметать мою мелочь, ведя её по поверхности ящика из непробиваемого стекла в ковшик руки. Под мутным стеклом, пронизанным проволоками, лежали совсем уж серьёзные вещи. Револьверы больших калибров. Я заметил среди них маузер-57. От выстрела из такого череп человеческий разлетается как спелая тыква вместе с хвалёным серым веществом головного мозга. Брызгами.

Он помедлил, склонившись над ковшиком своей ладони. Вынул из неё десять центов:

— Тейк э дайм16. Позвонишь кому-нибудь. Скажешь, что ты жив.

До Бродвея далеко, но я прохожу иногда по рю де Лион. У витрины всегда стоит «мэйл»17. Мне кажется, что, поскольку улица пустынна, пугливые и скрытные мужчины могут вдосталь полюбоваться на отнятую у них мужественность. Вот, скажем, у магазина на рю Ришелье, который и больше, и богаче, они останавливаются куда реже. На рю де Лион же всегда стоят, ветер или дождь, или жара плавит асфальт… И глаза у них невыносимо грустные. Как у кастрированного кота, которого хозяин лишил мужественности, дабы он не причинял ему хлопот своими романтическими страстями.


1 Вид на жительство (франц.).

2 Округ (франц.).

3 Стрельба очередями (франц.).

4 Иностранцы (франц.).

5 Старые добрые парни (англ.).

6 Жёсткий, настоящий мужчина (англ.).

7 Помещение с кондиционером (англ.).

8 Молодой человек (англ.).

9 Немцы (англ.).

10 Центр, выдающий пособия по безработице (англ.).

11 Сынок (англ.).

12 Запрещено (нем.).

13 Наркоманы (англ.).

14 Хулиганы (англ.).

15 Возьми его (англ.).

16 Возьми десятицентовик (англ.).

17 Толпа (англ.).

limonka

Мой Лентенатн

Эдуард Лимонов

Я жил в Нью-Йорке уже неделю, а никого ещё не выебал. Приплюсовав к этому ещё несколько дней в Лос-Анджелесе, в которые я тоже никого не выебал, получалось около десяти дней без секса. Я загрустил. Мне показалось, что мир меня не хочет. Конечно, можно было пойти и взять проститутку, но их отталкивающие манеры и вечная профессиональная жажда наживы и привычки к обману («Это будет стоить тебе ещё двадцать баксов, друг!») меня злят.

Упомянул имя Даян мой старый приятель… Мы с ним сидели в кафе на Мак-Дугал-стрит и лениво разговаривали. Мне мужчины — во всяком случае, большинство мужчин, исключения я делаю только для особой категории гомосексуалистов — давно не интересны. Даже более того, они для меня неодушевлённые. Все их заботы в этой жизни меня никак не затрагивают, их проблемы — не мои проблемы, спорт меня не интересует, их священные веры в тот или иной политический строй попахивают для меня дикарём и его дубиной… и вообще, кроме физической силы, это существо, на мой взгляд, совершенно ничем не обладает. Самое большее, что может сделать мужчина,— быть зловещим.

Но всё равно я убивал свой вечер с этим более чем пятидесятилетним человеком, мне хотелось быть благодарным ему за много лет назад оказанные услуги. В тяжёлые для меня времена здесь, в Нью-Йорк Сити, он помогал мне: давал плохо оплачиваемую, очень плохо оплачиваемую, но работу; и вот спустя пять лет я сидел с ним, и мне было неимоверно скучно. Он то затихал, переваривая пищу (мы только что отобедали), то говорил вдруг что-нибудь официанту на ужаснейшем английском языке, чего-то от бедного парня домогаясь. Кажется, мой друг утверждал, что кофе у них плохой, и, может быть, учил официанта, как готовить хороший кофе… После урока, данного официанту, он, очевидно, поняв, как мне скучно, стал рассказывать, что наш общий знакомый, старый художник, поселился вблизи авеню Си, а над ним, этажом выше, живёт блондинка Даян. Она, оказывается, и сманила художника пойти жить в этот ужасный район, который, однако, становится лучше.

На художника мне было положить, а Даян я вспомнил. Я её знал, я даже ебал её несколько раз. Вообще-то, она была лесбиянка, по-моему, с садистскими наклонностями, но ебалась и с мужчинами, со мной, во всяком случае.

Кроме того, у неё был муж. Как обычно в таких случаях, муж любил блудливую и постоянно экспериментирующую жену, дрожал над ней и позволял ей всё. Но несмотря на это, сказал мой друг, оказывается, уже с год назад Даян ушла от мужа и поселилась на авеню Си — отважная лесбиянка.

— Мы все здесь ошиваемся в Ист-Вилледже,— уныло сказал мой друг.— У нас свой бар, где мы собираемся. Она часто приходит.

Я вспомнил, что Даян поставила мне в последнюю весну моей жизни в Нью-Йорке по меньшей мере трёх женщин: у неё был талант к сводничеству… И пару раз она ухитрилась с удовольствием влезть со мною и фимэйл1 в постель втроём. Она это любила. Если не ебаться, то посмотреть. Она была легка в обращении, много пила, в любой час дня и ночи была готова отправиться куда угодно. Я подумал, что Даян мне пригодится, и взял у друга её телефон.

Я позвонил ей на следующее утро.

— Систер!— сказал я.— Хай!— И она меня узнала.

— Где ты?— спросила Даян.— В Париже?

— Нет,— сказал я,— я здесь, на Коломбус-авеню.

— Приезжай,— сказала она обрадованно.— В шесть часов я как раз возвращаюсь с работы. Только не бойся, я теперь живу на авеню Си.

Я не думал о её пизде, когда ехал к ней, я думал о тех пиздах, с которыми она меня свяжет. У неё всегда были какие-то.

Не всех можно посылать на хуй на улице. Не скажи этого группе молодой пуэрто-риканской шпаны, ни в коем случае. Им следует отказать вежливо, но смело, без дрожания речи и лица. С достоинством. Но отдельную личность, даже и латиноамериканского происхождения, можно порой послать. Тем более если это человек около пятидесяти лет и, хотя и зловещего вида, но только для непосвящённого наблюдателя, разумеется… Посвящённому же всегда ясно, что он обычный вымогатель. Они хвалятся, что у них горячая кровь, но у меня тоже. Я его послал, когда он обратился ко мне на 13-й улице и Первой авеню: «Фак оф!»2. Он и отстал уныло.

«Ничего, обойдёшься»,— подумал я. Наверное, я изменился за время моей европейской жизни: в лице, очевидно, появилась интеллигентская, что ли, слабость, опять стали просить денег на улицах. Когда жил здесь, не просили, понимали, что хуй дам.

Я знаю, что Первая авеню — как бы граница. Была, во всяком случае. Фронтир, так сказать. Дальше обычно начинались степи — земли дикарей, особо опасные территории, заселённые враждебными племенами, которые жили по иным законам, нежели цивилизованный мир, а то и вовсе без законов. Посему я собрался, сделал равнодушно-свирепое лицо, с каковым прожил в своё время в Нью-Йорке больше пяти лет подряд, и пересёк фронтир.

Ничего особенного не произошло. Заборы и стены забытых всем миром и давно эвакуированных учреждений, обильно татуированных местными племенами, сменялись и перемежались жилыми зданиями, у входов в которые, среди куч разлагающегося на августовском солнце мусора сидели пуэрториканские и доминиканские семьи. Их энергичные дети бегали, кричали и резвились на видавших виды камнях и асфальте всех этих авеню А, Би и, наконец, Си и прилегающих, пересекающих их улиц. Вонь была та же, тошнотворная нью-йоркская мусорная жижа затекла так глубоко в щели тротуаров, что её не смывали и обильные нью-йоркские дожди. «Этот город невозможно будет продезинфицировать, даже если кто-нибудь и получит однажды чрезвычайные полномочия сделать это»,— подумал я. И так как никаких видимых опасностей как будто не было вблизи, я отвлёкся. Я шёл себе и думал о том, кого мне даст Даян сегодня позже к вечеру.

У её дома, вполне сносного, окрашенного частью в зелёную, частью в голубую масляную облупившуюся краску, как и у других домов, сидело с десяток сморщенных аборигенов, и между выброшенными на улицу несколькими старыми рефрижераторами с распахнутыми дверцами дети играли в прятки. Старый китаец в удобных тапочках вёз что-то в коляске. Может быть, опиум или героин.

Аборигены сидели плотным строем на ступеньках, ведущих внутрь дома, потому мне пришлось без церемоний почти перешагнуть через несколько из них. Они с любопытством обратили на меня свои тусклые взоры. Уже в подъезде я услышал, как они залопотали там сзади по-испански. Ясное дело: обсуждают, к кому же я иду. Обидеться на акт перешагивания они не могут, рождённые в варварстве и грубости, они только грубость и понимают.

В холле стояла тошнотворная вонь, какая обычно накапливается в домах, где уже без перерыва лет сто подряд живут бедные люди. Нижний Ист-Сайд, что вы хотите… Я не брезглив, но к перилам мне прикасаться не захотелось.

Даян не такого уж большого роста. Когда мы обнялись, я обнаружил, что её затылок находится где-то на уровне моего рта. Я и поцеловал её в блондинистый затылок. Волосы у неё короткие. Даян выглядит как, может быть, панк3, хотя ей и 32 года. Возможно, неосознанно она переняла здешнюю моду. Бедный человек с воображением на Нижнем Ист-Сайде,— конечно, панк. Кто ещё? Он, естественно, занимает враждебную позицию среди этих обгорелых ландшафтов.

Подбежала собака. Пудель, остриженный под льва. Не просто пудель, а животное особой породы — пудель шнуровой. У собаки была шерсть в виде отдельных косичек, оказывается, они завивались сами, эти косички. Хвост её, в частности, выглядел, как причёска растафарина, а голова — как голова Боба Марлей, покойного регги-певца с Ямайки.

— Когда я хожу с собакой в парк,— пожаловалась мне Даян,— там всегда сидит группа растафарей… Они ругаются. Они думают, что я специально ей завиваю шерсть, чтобы посмеяться над ними. Они грозятся убить пёсика…

— Какие бляди!— сказал я.— Убить такое красивое животное! А какого хуя ты, дарлинг, вообще поселилась в этом не совсем подходящем для белого человека районе? Ты знаешь, я не расист и как никто сочувствую угнетённым меньшинствам, но даже только из инстинкта самосохранения следует жить со своими братьями.

Мне объяснили ситуацию. Даян хочет жить одна, а квартиры очень дороги в Нью-Йорке, и её жалованья, которое она получает как официантка в ресторане, ей не хватает на квартиру в более или менее нормальном районе. К тому же на Нижний Ист-Сайд полным ходом наступает цивилизация. Видел ли я новые здания в районе Первой авеню и 13-й улицы?

— Видел,— ответствовал я.

Студии в этих домах уже стоят не менее пятисот долларов в месяц. Это безумие. И цены будут всё более повышаться. Уже и из её дома постепенно выселяются бедные люди, потому что хозяева повышают цены на квартиры, и постепенно бедняков изживут отсюда, как тараканов.

Я сказал, что пока, по-моему, их здесь более чем достаточно.

Даян пожаловалась, что в прошлую ночь уже в четыре часа на улицах стреляли. Я оживился: меня интересовало, убили ли кого-нибудь в результате. Оказалось, что нет, не убили.

Окна ливингрум4 у Даян выходили на пустыри и разрушенные дома. Однако в просвете между разрушенными домами виднелся ещё краснокирпичный дом, где возились рабочие. Цивилизация, да, наступала. На окнах были решётки и железные ставни. Я с уважением покосился на ставни. Броня крепка…

Даян поймала мой взгляд и сказала:

— Я ещё не перебралась сюда, только перевезла кровать, а они уже залезли в квартиру, выдавив стекло с балкона… Ещё нечего было красть, а они уже… Суки! Я было расплакалась, села на вещи, которые привезла, и сижу рыдаю. Хотела забрать деньги, заплаченные лендлорду5, и не переселяться, но сосед уговорил не делать этого. Его дверь напротив. Он работает в полиции.

— Какого хуя полицейский обитает тут, дарлинг? Мы платим им достаточные деньги, чтобы они жили в пригороде, в собственных уродливых и удобных домах,— сказал я, действительно удивлённый странным полицейским-мазохистом.

— Он не полицейский, он работает в полиции… Кажется, клерком, — сказала Даян.— Он пригласил мастера из полиции, и тот поставил мне эти решётки и ставни, у него на окнах точно такие же. Теперь я выплачиваю ему каждый месяц определенную сумму за эту работу.

Я прошёлся по квартире Даян, оглядывая её. Декадентка Даян. На стене висел пластиковый рельеф, изображающий белое тело женщины, стоящей на коленях. Рельефный палец женщины углубился в её рельефную щель. Мастурбировала. Какие-то колосья спелой ржи стояли в вазе. У самой двери, почему-то рядом с умывальником, возвышалась на ножках белая ванна. Образца 1940 какого-то года, по-моему. Едва ли не на львиных лапах. Может, не на львиных, но на лапах. Даян разукрасила свою ванну снаружи — зелёная русалка, похожая на девушку с Сент-Марк плейс, улыбаясь, выглядывала из воды. Только без кожаной куртки. Справа от входа была крошечная комнатушка с закрытым бамбуковой занавесью окном, где едва помещались постель (матрац, лежащий прямо на полу) и старый комод с зеркалом. На комоде, среди всяких женских безделушек валялись книги по искусству, одна из них — «Женщина в изобразительном искусстве» — сверху. Открытая настежь дверь в углу «спальни» открывала взору красивый новый туалет на возвышении. Как трон.

Мы пошли в бар. Уже выходя из дома, встретили человека в клетчатой рубашке с узлом в руках. Это, оказывается, и был полицейский или клерк из полиции. Даян нас представила. У него было очень бледное лицо и синие круги под глазами. Выше меня ростом, узкоплечий.

На улице Даян сказала мне, поморщившись:

— Он, по-моему, очень больной человек. У меня такое впечатление, что, когда ко мне приходят мужчины… он подслушивает у двери и мастурбирует. Когда он открывает свою дверь, из его квартиры исходит противный кислый запах, воняет как будто засохшей спермой. Он фрик6,— добавила она.— Урод,— и поморщилась опять.— Недавно, знаешь, что он мне предложил? Ни больше ни меньше, как не платить ему за установку решёток на окна, но взамен проводить с ним одну ночь в неделю. Я отказалась. С таким, как он…

Я подумал, что она слишком хороша для этого места, района и дома. И даже зауважал её за храбрость. Я бы не стал тут жить. Слишком много раздражающего вокруг. Грязи, ненужной опасности, некрасивых лиц, глупости существования.

Мы пошли в «Бредлис» и сели там в темноте, и стали пить. Я пью до хуя обычно, она пьёт тоже немало, на таких клиентов в барах молятся. Пианист ещё не пришёл, посему мы свободно трепались. Говорили об Элен — её подруге, девушке, с которой я спал год назад, до отъезда в Европу. Элен нас и познакомила. Что с ней? Элен живёт с мужчиной, которого она не очень любит, по словам Даян, но он заботится об Элен, ей не нужно работать, она спит полдня и в какой-то мере счастлива.

— Вот-вот, это то, что нравится вам,— говорил я,— женщинам. Тёплый хлев. Взамен вы предоставляете в пользование своё тело. Спать полдня и не работать — мечта женщины.

Я подсмеивался над Даян, говорил без осуждения, констатация факта — и только. В мире столько же слабых мужчин, как и слабых женщин. Мы не были слабыми, я и Даян, мы жили, себя не продавая. Элен была слабая.

— Она тебя очень любит, но она устала,— вдруг сказала Даян.— Если бы ты её позвал…

— Если бы меня кто-нибудь позвал,— перебил я её.— Сколько ей лет?— И не дожидаясь ответа Даян, ответил сам: — Тридцать два? Она слишком стара для меня. Что я буду с ней делать через пять лет? Она хорошая девушка, хороший компаньон, выглядит экзотично, хорошо ебётся, но что я буду с ней делать? К тому же я её приглашал в Париж однажды, прошлой зимой. Каюсь, приглашал только потому, что был в депрессии, и был счастлив, когда она не приехала.

— У неё не было денег,— сказала Даян, защищая подругу.

— Перестань,— сказал я.— Она могла мне написать, что у неё нет денег, я бы ей прислал.

— Да,— согласилась Даян.— Вообще-то, она могла приехать, конечно, если бы не Боб. Он её очень любит и очень ревнует.

— Именно,— сказал я.— Ты знаешь, что я за человек. Я не чувствую, что я имею право связывать кого-нибудь. Завтра я бы спал с новыми и новыми женщинами, а она бы страдала. Глупо, не так ли? Я хочу всех иметь, но я ни с кем не хочу жить. Хочу жить и умереть один.

— Я тоже,— сказала Даян и закурила. Девушка принесла нам следующий дринк. Ей — джин-энд-тоник, мне — мой «Джэй-энд-Би».

— Она думала, что ты её любишь,— сказала Даян.

— Я и тебя люблю,— сказал я. Потом после паузы добавил: — Если я ей так нужен, то почему она ничего для этого не сделает? Пусть сделает что-нибудь. Докажет, заслужит. Если бы я кого-то любил, я бы добивался этого человека, захватил бы в конце концов. Ты думаешь, это неприятно, когда тебя добиваются? Это приятно. Это внимание.

— Пойдём теперь поедим в другом месте,— сказала она.— Только я плачу.

— Ни хуя,— сказал я.— Я привёз с собой деньги. Пока они у меня есть. Я тебя угощаю. Когда не будет денег, я скажу.

Был август. Она повела меня во втиснутый между двумя пыльными улицами в Гринвич Вилледж ресторан — пародия на террасы парижских ресторанов. Пришлось ждать, но в конце концов мы сидели под чахлым деревом, и возле нас горели красные свечи в стаканах.

Я пил божоле и слушал её, рассказывающую мне, как она боится старости.

— И Элен боится,— говорила Даян.— В последний раз… она была у меня несколько дней назад, мы напились и переругались.— А что же дальше… Что же дальше?— спросила она меня.— Ты писатель, и ты умный.

Умный писатель оторвался от свиных рёбер, которые он в этот момент обгладывал. Что я ей мог сказать? Рецептов для будущего, годящихся для 32-летних женщин, у меня не было. Были рецепты для юношей 18 лет, были для тридцатилетних мужчин, но женщинам 32 лет мне нечего было посоветовать. У Даян был боевой темперамент, ей не хватало размаху, конечно, но она, скажем, могла поехать в Бейрут, пройти тренировку в лагере для террористов, вернуться в Штаты и взорвать Вайт- Хауз или ещё что-то взорвать. А что я ещё мог ей посоветовать? Завести ребёнка? Банально-идиотское решение. Вырастет ребёнок, уйдёт, через пятнадцать лет придётся решать всё ту же проблему. Тогда уже будет непоправимо поздно. Может, и сейчас уже непоправимо поздно. Элен, конечно, следует держаться за своего любящего её мужика. А Даян?

Одна из неприятных сторон жизни писателя — они думают, я должен знать. Да, я знаю, всё позади, если считать себя только женщиной. Если человеческим существом, злым, свободным и горячим,— всё ещё впереди. Я мог ей предложить самое невероятное — скажем, стать женщиной-мафиози, убирать за деньги людей. Да хуй знает, что можно сделать в мире за остающиеся ей 25 лет активной жизни, если быть открытым, непредубеждённым и сильным человеком, мужчиной ли, женщиной, не имеет значения. Можно иметь фан7.

Она заговорила сама, спасла меня. Не о себе заговорила, об Элен. Именно потому, что боится она старости, Элен живёт с Бобом.

— Слушай,— сказал я.— Я знаю все эти истории. Нормальная, ненормальная человеческая жизнь, перевалившая во вторую половину. Давай переменим тему. Не пойти ли нам на парти? Нет ли где-нибудь парти сегодня вечером? Я хочу кого-нибудь выебать.

— Нет,— сказала она, подумав и доедая свою форель.— Никаких парти сегодня.— И добавила, улыбнувшись: — Если хочешь, можешь выебать меня.

Я посмотрел на неё заинтересованно-рассеянно, но на всякий случай спросил ещё:

— Мне казалось, что мужчины не доставляют тебе особенного удовольствия?

— Доставляют. Иногда,— сказала она и посмотрела на меня.— Пойдём ко мне?

— Пойдём к тебе,— сказал я.

На Первой авеню мы купили в грязном магазине бутылку «Зоави Бола» за пять долларов. Так получилось, что я стал спать с Даян. С сестричкой.

У неё несколько старомодный, эпохи Второй мировой войны, тип лица. Чуть-чуть тяжеловатый, на мой взгляд, подбородок. Такое лицо, не удивясь, можно обнаружить на выцветшем снимке, рядом с плечом офицера-нациста. Лейтенант Даян Клюге. Во всяком случае, когда я её ебал, я казался себе молодым оберштурмбанфюрером. Не знаю, откуда пришло ко мне это сравнение-определение, я не торчу на нацистах, я думаю о них не более чем о какой-либо другой группе исторических личностей. Я предполагаю, что от Даян, с её решительностью и этим лицом, дунуло на меня ветерком прошлой войны. В один из антрактов между актами я вылез голый в ливингрум достать из кармана пиджака джойнт, на пиджаке сидела собака. Одна ставня была приоткрыта, и в окне разрушенного дома напротив светился огонёк, наверное, свечки. Может быть, там жили беженцы. Война. Я и Даян, сбросивши мундиры войск СС, ебёмся в перерыве между военными действиями. Завтра, может быть, убьют её или меня. Вообще-то, я выебал бы кого-нибудь ещё на оккупированной территории, но так случилось, что лейтенант Клюге оказалась рядом. Поглядев задумчиво на военный разрушенный пейзаж за окном, я закурил джойнт и вернулся к ней в постель. Лейтенант лежала на спине, согнув одну ногу в колене, вокруг талии у неё вилась тонкая золотая цепочка. Лейтенантский войск СС шик?

Я сел рядом с ней, закурил свой джойнт. Она не любит — она алкоголик. Докурив, я вернулся к её телу. Здоровая нацистская ебля — только хуем, не применяя никакого декадентства. Свободно и сильно я ебал моего лейтенанта, поставив его в дог-позицию, сжимая лейтенантскую попку. Как символ хулиганства и независимости на одной ягодице у неё была выколота совсем маленькая одинокая звёздочка. Другая, тоже маленькая, была выколота, я знал, вокруг левого соска. Сосок был не женский, несмотря на её 32, детский, и грудь небольшая. Они все у меня с небольшой грудью.

Кончил я с рёвом и тоже свободно и сильно. Может быть, с каким-то ясным убеждением, что кончаю в нужную женщину, в нужный, разрешённый сосуд. Когда я кончал в евреек, например, а у меня было немало еврейских женщин, я испытывал всегда странное чувство непозволительности того, что я делаю, нездоровости моего секса, хотя и чрезвычайно приятной нездоровости, но всё-таки недозволенности, как бы тяжёлой болезнью объясняющейся. С лейтенантом было совсем другое чувство. Как бы законно я должен был хранить моё семя в ней. И общество, и мир одобряли моё с нею соитие.

Потом я ебался с ней две-три ночи в неделю. Она никогда не показывала особенной радости по этому поводу, никогда не настаивала, чтоб я пришёл опять, но когда я звонил, она неизменно соглашалась встретиться, и мы неизменно шли в её постель. Особенной ласковости во время любви она тоже не проявляла, хотя и отдавала себя всю, но спокойно. Ебать её было приятно, потому что я как бы получал своё, то, что мне принадлежало,— лейтенантское тело. А у Даян было хорошее тело, пизда маленькая и опрятная.

«Чувство долга,— думал я.— Чувство долга заставляет её ебаться со мной». Но чувство долга перед кем? Я не мог себе этого объяснить. Мы же не состояли в армии или в СС, не принадлежали к одной и той же организации или даже национальности… А может, принадлежали к незримой одной и той же организации, где я был полковник Лимонов, а она — лейтенант Даян Клюге? Не знаю. Но Даян вела себя как моя подчинённая.

У неё был любовник, и она захотела меня с ним познакомить. Любовник собирал африканские скульптуры и работал в каком-то издательстве старшим редактором. Кажется, в медицинском издательстве. Сейчас я даже не понимаю, зачем я должен был с ним встречаться, тогда же я согласился сразу. Почему не встретиться? Я привык пережёвывать людей по нескольку за вечер, чтобы потом выплюнуть и забыть. Людей-двигателей, аккумуляторов, вокруг которых сам воздух наэлектризован, ничтожно мало. Чего я мог ожидать?

Ему оказалось лет пятьдесят с лишним, и после десяти слов, сказанных между нами в кафе на Сент-Марк плейс, я сразу понял, что он лузер8. Сколько я уже видел за мою жизнь подобных интеллектуальных бородачей, знающих всё на свете и тем не менее остающихся всю жизнь рабами ситуации — запутавшихся в сетях хорошо оплачиваемой работы. Был ещё с ним прилипала-поляк, тоже неудачник, но помоложе, я выслушал его историю с посредственным интересом, было ясно, что поляк сидит с нами ради бокала скотча. Или ждёт обеда.

Я дал им схлестнуться между собой. И дал Бэну изгнать Янека. У Янека было слишком много гонора для попрошайки. Если хочешь пообедать за чужой счёт, сиди и поддакивай, а он увлёкся и стал распинаться, говорил слишком много о литературе, критиковал известных писателей, выступил против психологического романа, высоко залетел. Но платил-то Бэн.

Бэн хотел говорить. Бэн тоже был писателем, он опубликовал какое-то количество рассказов. Бэн хотел увидеться со мной. Я не знаю, что ему наговорила обо мне Даян, но, кроме того, он слышал обо мне от своего сослуживца по издательству. Сослуживец считал, что я самый интересный русский писатель. Из живых. Ни хуя себе! Янека раздражённый Бэн попросил исчезнуть. Тот обиделся, но ушёл.

После изгнания Янека мы пошли в ресторан. В тот самый, возле которого Джек Абботт — протеже Нормана Мейлера9 — совсем недавно убил официанта — молодого актёра. Перерезал ему единым взмахом сонную артерию. Мы пошли в ресторан, литераторы, туда, где пролил актёрскую кровь литератор.

Увы, он оказался закрытым. Бэн предложил взамен вьетнамский ресторан, и, так как у вьетнамцев не было лайсенса на продажу алкоголя, мы поспешили к Бэну домой взять его алкоголь. Мы завернули в соседнюю с Сент-Марк плейс улицу, где и жил Бэн, к его скульптурам. У Бэна оказалась деревянная красивая студия-сарай и скульптуры… О, они стоили больших денег, я уверен. Наверное, никто не знал, какие сокровища таятся в его студии. «В таком районе почему же его до сих пор не обворовали?» — подумал я. Намётанным глазом я выбрал лучшую скульптуру и похвалил её Бэну.

— Моя лучшая,— сказал Бэн.

Лучшую африканцы сделали из ржавых гвоздей.

Бэн взял двухлитровую бутыль вина и большие бокалы, упакованные в фанерную коробку, и положил всё это в большую суму. Сума висела у него через плечо. Если добавить к этому, что он был в белых шортах, на голых ногах сандалии, на плечах клетчатый пиджак, из пиджака вываливается пузо, а в руке палка,— можете себе представить, что это был за Бэн.

Мы покинули его территорию. Я благородно отвернулся, пока он закрывал свои сложные замки.

Ну он был и зануда! На лестнице снаружи сидели безмятежные тинейджеры: плохо одетые панки, местные девочки и ребята — и пили какие-то дешёвые алкоголи из плоских двух бутылочек. (Они все там панки на Нижнем Ист-Сайде, уже добрых сто лет.) Бородатый Бэн истерично попросил их убрать после себя и, демонстративно подобрав одну пустую бутылку и пакет, лежавшие чуть в стороне, выбросил их в мусорный ящик.

«Сука, занудная и буржуазная!— подумал я.— На то и Нижний Ист-Сайд, чтобы в мусоре были улицы. Хочешь жить на чистых, дуй на Пятую авеню!» Мне уже становилось скучно, тем более что я думал, и не без оснований, что Даян придётся идти спать с ним, а меня ждала одинокая ночь. Бэн был в полном порядке, получал едва ли не сто тысяч в год жалованья, а жил тут из прихоти, может быть, из интеллектуальной моды, Даян же была бедная женщина, официантка, разошедшаяся с мужем. Бэн был ей нужен для жизни. Покормит, напоит иной раз, сделает подарок… Я это понимал. Я в Нью-Йорке проездом, я не хотел отрывать Даян от её жизни, я ему Даян разумно уступал.

Ему нравилось пить из больших бокалов, вот он их и притащил с собой. Я бы поленился тащить огромную кожаную сумку на боку, но у меня психология человека, идущего в атаку, он же разместился на территории и не торопился. Он жил. Я проезжал через. Я всегда проезжаю через.

Уже в ресторане они перешли на тихие взаимные тычки. Бэн её подъёбывал по поводу её пьянства. Где-то она напилась до бессознания… Мне их пикировка была неинтересна. Я стал наблюдать за пьяным парнем за соседним столиком. У парня всё время падала голова, он засыпал, но всякий разок просыпался в сантиметре от блюда с чем-то жирным и чёрным. Успевал отдёрнуть голову. Я, глядя на парня, тоже захотел спать и думал, как бы мне съебать от Бэна и Даян побыстрее, но прилично. Бэн платил. Я мог заплатить за них и за себя и уйти, но не хотелось расстраивать лейтенанта. Она ведь старалась, организовывала встречу.

Мы пошли ещё раз в бар и выпили там, едва не подравшись с вдребезги пьяным парнем с ничтожной рожей вырожденца. Я настоял, что угощаю теперь я. К двум часам ночи, в перерыве между одной окололитературной сплетней и другой, Бэн вышел в туалет, мой лейтенант вдруг сказала мне полупьяно и зло:

— Не хочу идти с ним спать! Он противный, волосатый и жирный. Если у тебя нет других планов, поедем ко мне. Будем ебаться!

— Поедем,— согласился я.— Какие планы в два часа ночи. Только будем приличными, не нужно его обижать, я уйду первый, потом ты.

— Хорошо,— сказала она.— А встретимся у моего дома… Или нет, лучше подымайся наверх,— подумав, сказала она.— Подожди меня у двери моей квартиры…

Бэн вернулся, и я стал откланиваться. Поблагодарил его за обед и выразил надежду, что мы ещё встретимся на этом глобусе где-нибудь… Я мог бы для приличия оставить ему свой парижский телефон или попросить его номер телефона, но я не сделал этого. Я и так был весь вечер изысканно вежлив, слишком вежлив, неприлично вежлив, по моим стандартам. Эпизодическая встреча — только и всего. С Бэном всё было ясно — обычная американская история… Он просрал свою жизнь — продался за комфорт и африканские скульптуры и возможность всякий вечер сидеть в кафе на Сент-Марк плейс и пиздеть о литературе, обсуждать и осуждать чужие книги. За это он отдал своему издательству годы жизни и талант, если таковой у него когда-либо был. Он стал рабом и канцелярской крысой. Как он сообщил мне в этот вечер, теперь, когда у него такое прекрасное жилище, он готов наконец засесть за написание книги. Я не сказал ему, что, пожалуй, уже поздно. Он был никто, ему нужно было пойти домой и застрелиться. Мне его не было жалко. Я встал. Даян рванула за мной.

— Ты едешь домой?— спросила она искусственным голосом.— На такси? Подвези меня.

— Да, конечно,— сказал я.

Идиоту было ясно, что нам не по дороге и что она уходит со мной.

— До свиданья, Бэн,— сказала она.— Я тебе позвоню.

Бэн задержал её. Ясно, ему было обидно: он платил целый вечер, а теперь она линяет.

— ОК,— сказал я — Я пойду ловить такси на угол.

И отошёл. Это их дело — пусть переговорят. Она подошла через пару минут и влезла вслед за мной в жёлтый кеб.

— Пизда!— сказал я ей уже в машине.— Он всё понял.

— Ну и хуй с ним!— сказала она. Я пожал плечами.

— Твоё дело, но, как я понимаю, он — твой любовник.

— Ну и хуй с ним!— повторила она упрямо и пьяно.

*

Я ебал её и чувствовал, что эта ночь необычайная. Помимо моей воли я был чуть-чуть, самую малость, но признателен ей за то, что она предпочла меня, хотя это и было понятно. В конце концов, мне 37, и я гуд лукинг10, а ему больше пятидесяти, у него седая борода и обширный живот. Слишком хорошо питается. Он выглядит как старик, а у меня едва ли не офицерская выправка. Но дело было явно в другом. В антракте я её спросил, в чём дело.

— Ax,— сказала она, переворачиваясь на живот.— Видишь ли, ты, конечно, догадываешься сам, что ты скотина. Не так ли?— спросила она меня весело.

— В каком-то смысле, наверное, да,— согласился я, закуривая свой обычный постельный джойнт, я их всегда таскаю с собой в бумажнике.

— Вот это мне и нравится,— сказала она смеясь.

— Перестань,— сказал я.— Я спросил серьёзно. Мне интересно как литератору.

— Я серьёзно,— сказала она и, вскарабкавшись на колени, обняла меня сзади.

— Эй-эй!— сказал я.— Что за нежности!— и стряхнул её руки.

— Я же говорю, что ты скотина,— опять развеселилась она. — Даже в минуты интимности ты называешь меня не иначе как «пизда». Ты, грохнувшись со мной в постель, никогда не утруждаешь себя тем, чтобы как-то приготовить меня, погладить, просто поцеловать, в конце концов. Ты помещаешь меня в удобную тебе позицию, бесцеремонно, если тебе нужно, передвигая мои руки и ноги, как будто я кукла или труп, и вонзаешь в меня свой хуй. Ты грубое сексуальное животное. Мужлан. Предположить, что ты не знаешь, как надо, я не могу — я читала твои книги… Кроме того, у тебя должен быть огромный сексуальный опыт, не может быть, чтобы ты ничему от женщин не научился. Я думаю, что ты просто не заботишься обо мне, о женщине, которая с тобой в постели. Тебе даже, очевидно, всё равно, кто с тобой.

— Забочусь,— сказал я, выдыхая мой дым.— Я не сплю со всеми женщинами. Далеко не со всеми сплю.

— О, я польщена!..— сказала Даян.— Но я не закончила. Если бы ты мне встретился лет десять тому назад, я была бы от тебя в ужасе. Сейчас же, странное дело, я обнаружила, что твои ужасные манеры мне нравятся. Сейчас, когда я так не уверена в себе как никогда в моей жизни, твоя нахальная самоуверенность мне действительно импонирует. С тобой я чувствую себя бесстрашно и спокойно, и когда ты, «наебавшись» (прости, но это твоё слово!), храпишь, раскинувшись на моей кровати, я, робко прикорнув где-нибудь с краю, на случайно не занятом тобой клочке кровати, раздавливаемая тобой о стену, странно, но чувствую себя уютно и спокойно. А храпишь ты хоть и негромко, но всю ночь, и пахнет от твоей кожи хорошо. Из-под мышек, правда, несёт потом, потому что никогда не употребляешь дезодорант, варвар… Ты храпишь, а я лежу и думаю о том, что, если бы у меня был такой зверь каждую ночь под боком, я была бы, наверное, счастлива. Я — женщина, увы, и мне всё больше хочется, чтобы за меня решили мою жизнь, чтобы кто-то меня уверенно по жизни вёл. Все другие мужчины, которых я встречаю, очень не уверены в себе. Они сами не знают, как жить. Ты знаешь. Они даже заискивают передо мной в постели, они боятся моего мнения об их сексуальном исполнении. Как же, я для них опытная женщина! Ты даже себе не представляешь, как они неуверенны. Они, например, мелко врут, скрывают наличие в их жизни других женщин… Ты же нагло рассказываешь мне о своих приключениях, хвастаешься, совсем не считаясь с тем, что, может быть, мне неприятно слушать о других женщинах.

— Ну извини,— сказал я.— И спасибо за грубую скотину. Хорошенький портрет ты нарисовала. Я себя несколько другим представлял. Нежнее.

— Не огорчайся,— сказала она и поцеловала меня в плечо.— Ты замечательная и необыкновенная грубая скотина. Спасибо тебе. Мне с тобой очень легко. Я такая с тобой, какая я есть. Или какой я себя представляю. Мне не приходится врать или стесняться. Чего уж тут стесняться, если ты всё равно называешь меня пиздой или блядью… Я могу рассказать тебе всё, поделиться с тобой моими самыми рискованными историями…

— Как лейтенант с оберштурмбанфюрером в перерыве между боями,— сказал я.— Фронтовые эпизоды.

— Что?— спросила она.— Я не поняла.

— Неважно,— сказал я.— Давай расскажи мне лучше смешную историю.— И, потушив свой джойнт, я улёгся с ней рядом.

И она рассказала мне очень смешную историю о том, как, напившись, она спустилась этажом ниже к старому художнику, 65, и заставила его выебать её. И художник выебал, да ещё как!

— Ну ты и блядь, лейтенант!— смеялся я, а сквозь бамбуковую занавесь на окне спальни по нам барабанила латиноамериканская самба.

Даян тоже очень смеялась, всё ещё пьяная, рассказывая, как спустилась к художнику совсем голая.


1 Самка (англ.).

2 Отъебись (англ.).

3 Дословно «молодой хулиган». Punk — движение в музыке. стиль поведения и одежды. Punk зародился в Лондоне в 1975 году. (англ.).

4 Общая комната (англ.).

5 Хозяин (англ.).

6 Фрик — наркоман (англ.).

7 Развлечение, удовольствие (англ.).

8 Неудачник (англ.).

9 Джек Аббот, будучи заключённым, написал из тюрьмы множество писем Норману Мейлеру. Письма изданы в книге «В брюхе зверя». (Примеч. авт.)

10 Хорошо выгляжу (англ.).

limonka

Велика мать любви

Эдуард Лимонов

«И они ещё жалуются, хотят лучшей жизни… Еда валяется у них под ногами…» Я присел и пошарил в ящике рукой. Выудил из месива холодных листьев и корней пару лимонов. Шкура одного лишь была тронута пятнами. Второй был свеж, как будто спелый свалился в ящик с лимонного дерева. «Выбрасывать такие полноценные фрукты! Однако верно и то, что брезгливый парижский потребитель не купит лимон с пятнышком на коже… Цивилизация избаловала их…»

Меня она ещё не успела избаловать. Посему я смело запустил руку в ящик с отходами салата и в холодном свете уличного фонаря выбрал лучшие листья. Декабрьский ветер поддувал под китайский ватник. От перебирания мокрых отбросов руки заледенели. Мне хотелось найти капусту, но капусты сегодня не было. Выбросили десяток картошин — вполне приличных. Я нашёл толстокожее большое яблоко, забракованное неизвестно за какие скрытые дефекты, прихватил как можно больше пустых ящиков, засунув маленькие в большие, и отправился «к себе». На пересечении рю Рамбуто с рю Архивов в лицо мне больно швырнуло снежной крупой. Был декабрь 1980 года, деньги, привезённые из Америки, давно растаяли, и я гордо существовал на литературные доходы. Сравнивая свою жизнь в Париже с «бедствованиями» в этом же городе Миллера и Хемингуэя, я находил их существование благополучным. Они ведь посещали кафе и рестораны! Однако мне недоставало жалости к себе, чтобы отчаяться. К тому же у меня был за плечами опыт куда более голодной жизни в Москве и Нью-Йорке.

Поднимаясь по лестнице с ящиками, я встретил жившую на самом последнем этаже, под крышей, бледную девушку с массой каштановых волос, всегда убранных по-разному, в этот вечер они вываливались на плечи. Я дал себе последнее слово, что в следующий раз во что бы то ни стало заговорю с ней. Кроме финансовой проблемы, появилась голая, во всём её бесстыдстве, проблема секса. Была ещё проблема отопления жилища, и множество карликовых проблем, вроде приобретения ленты для пишущей машинки и бумаги, но самым наглым образом требовали заботы о себе желудок и секс.

Я сгрузил ящики у двери меж старых шкафов, и прошёл в голову студии-трамвая, к окнам. Открыл окно и, опершись на решётку, выглянул на улицу. Далеко внизу, на углу Рамбуто и Архивов, в витрине магазина «Миль фёй»1, ярко освещённая, лежала моя первая книга. Декабрьский ветер царапал мне физиономию, студёный и сухой, но я постоял некоторое время таким образом, глядя на мою первую книгу. Никто не мог видеть меня, окна домов напротив были прочно задраены на ночь, однако, когда истеричная нервность гордеца пробежала по моему лицу, покалывая кожу, и оно (я был уверен) сделалось маниакально-горделивым, я предпочёл закрыть окно. Позволив себе до этого презрительно окинуть взглядом город, то есть доступный мне открыточный срез пересечения Рамбуто и Архивов, с часами, кафе и магазином «Миль фей» и пробормотать: «И мэнтэнан — ану дэ»?2 Знаменитую фразу Растиньяка я выучил после фразы «Жё мапэль Эдуар»3.

Поставив варить собранную на Рамбуто картошку, я сделал салат-ассорти, в него вошли лимон и яблоко. Ужин получился вполне приличный. Я знавал куда худшие времена. У меня оставалось несколько тысяч франков в банке, но нужно было беречь их, студия стоила 1.300 франков в месяц. Никаких денежных поступлений в будущем не предвиделось.

В ту зиму я презирал род людской, как никогда ни до, ни после не презирал его. Мне удалось издать книгу, кончающуюся словами: «Я ебал вас всех, ёбаные в рот суки! Идите вы все на хуй!» Книга появилась в магазинах 28 ноября. Ожидались статьи в «Ле Монд», в «Экспрессе» и в «Ле Матэн»4. Каждое утро я выбегал покупать прессу, но статей о моей книге в названных изданиях не обнаруживал. Затянув китайский ватник плотнее ремешком, я возвращался в студию и, суровый, садился писать новую книгу. Вечера я проводил за чтением… что может читать борющийся с бедностью и обществом писатель? «Песни Мальдорора»! Я привёз «Песни Мальдорора» в переводе на английский из Соединённых Штатов. Уценённый, изданный в серии «Пингвин-классик» томик стоил меньше доллара. Очевидно, американцам Лотреамон был неинтересен. Ночами я ходил по рю Франк-Буржуа к пляс де Вож.

Владелица квартиры, бодрая старушка (мадемуазель Но!), запретила мне разжигать камин, но я жёг его каждый вечер. Ящики прогорали моментально, но, если мне удавалось найти старую мебель или строительные доски, в студии делалось тепло. Я приобрёл китайскую пилу за 21 франк и не пользовался электрошофажем вовсе. По совету Исидора Дюкаса два часа в день я уделял физическим упражнениям — тренировал себя в Мальдороры.

Самой характерной особенностью моей тогдашней жизни было то, что, за исключением эпизодических рандеву со служащими издательства «Рамзей», я прекратил общение с людьми. Сентябрь, октябрь, ноябрь я провёл в стерильном одиночестве. Моё существование всегда отличалось судорожным экстремизмом. Я принадлежу к категории людей, которые вдруг меняют жизнь в борделе на жизнь монастырскую. Нормальной, сбалансированной сексуальной или социальной жизни у меня никогда не было. Однако на сей раз я, кажется, зашёл слишком далеко… Не имея рядом близких людей, я сосредоточил всё своё внимание на девочке «с шевелюрой». Третьего декабря я заметил, что беседую сам с собой, в голос по-английски. Я дискутировал, раздвоившись, проблему «этих девочек», то есть проституток. Моя предыдущая по времени позиция, что проституция такая же профессия, как и другие профессии, подвергалась моим же нападкам. Я впал в нелогичную мистику и бормотал что-то об удушающем запахе шевелюры девочки сверху. Очнувшись от дискуссии, я обнаружил себя (нас: раздваивался я и раньше, это не был мой первый опыт раздваивания) сидящим у хрупкой двери студии в потоке холодного воздуха из-под двери и прислушивающимся к шагам по лестнице. Какая связь между девочкой с шевелюрой и проституцией? Дело в том, что я подозревал девочку сверху в проституции. Основанием послужило необычное расписание жизни её. В то время как все обитатели последнего этажа — «шамбр дё бонн»5 — сотрясали лестницу по утрам, она сходила по лестнице не ранее одиннадцати дня. Я справедливо полагал, что ни одна работа или учёба в мире не начинается в полдень. Подозрение усугублялось её чрезмерно напудренным бледным личиком с жирно окрашенными губами. На личике этом, по правде говоря, не было написано вульгарности, как правило, гордо носимой жрицами любви на рю Сен-Дени, но это меня не смущало. Бодлеристый, из цветов зла, городской чахлый порок намалёван на этом личике — решил я. Четвёртого декабря я сумел увидеть её в дверную щель и последовал за ней. Она быстро пошла по Рамбу-то, миновала Центр Помпиду и достигла бульвара Севастополь. Я победоносно уже напевал «Всё хорошо, прекрасная маркиза…», предполагая, что сейчас она пересечёт бульвар, дабы стать на своём углу рю Сен-Дени, но она отправилась по бульвару вверх. Минут десять я шагал за нею, не выпуская из виду её узкую, худенькую спину в дублёной, в талию, шубейке до пят, как вдруг она вошла в дверь высокого дома. Не имея возможности вбежать в дом тотчас вслед за нею, я выждал некоторое время и тем, неопытный детектив, загубил всю слежку. В доме было более десяти этажей и с десяток организаций. Иди знай, куда и к кому она отправилась. Делать любовь или печатать на машине. Подозрительнее всех показалось мне «Польское товарищество либеральных профессий» на шестом этаже направо, но я не сумел соединить эти два подозрения. Если «моя девочка» отправилась в польское товарищество, то каким образом это сообщается с её предполагаемым проституированием? На типичную большую наглую блондинку — так я себе представлял полек — моя девочка не была похожа.

В самый пик моей страсти к девочке сверху — утром девятого декабря — зазвонил телефон. Телефонный звонок был для меня событием из ряда вон выходящим, посему я не радовался, когда они раздавались, но пугался. Выбравшись из-под тёплого одеяла хозяйки, оставив в покое свой член, который я поглаживал, вспоминая «девочку с шевелюрой», я присел на корточки у телефона: шнур был коротким. Я медлил, пытаясь угадать, кто это может быть: возможно, девочка с волосами узнала мой телефон и звонит мне?

Нет, это не была робкая любовь нынешняя, но прошлая страсть моя, бывшая жена звонила из Рима.

— Эд! Случилось страшное. Убили Джона Леннона!

Я сделался невероятно зол. Одним махом, сразу же, ещё тёплый ото сна. Накануне я хорошо натопил студию счастливо обнаруженными мною под грудой строительного мусора брёвнами, сквозь золу в камине ещё просвечивали пурпурные бока их. Даже в такой относительной идиллии она сумела раздражить меня.

— Fuck your6 Джона Леннона и хитрую японку Йоко Оно. Так ему и надо…

— Ты что, с цепи сорвался, сумасшедший! Какой-то маньяк застрелил Джона Леннона у ворот дома «Дакота», на углу 72-й и Централ-Парка. Очнись, сумасшедший, речь идёт о Ленноне… Целое поколение потеряло лидера…

— Я никогда не любил эту сладкую семейку «Битлз». Жадные рабочие парни, сделавшие кучи денег, меня никогда не умиляли. Тебе они должны быть близки, такие же ханжи, как и ты…

— Слушай, ты совсем охамел,— сказала она там, в Риме.

— Я имею право!— твёрдо заявил я в Париже.

И она знала, что я имею право. Наша с ней попытка образовать пару опять после нескольких лет раздельной жизни (там, в Риме, у неё был законный муж!) не удалась. По её вине. Она опять сдрейфила. Я явился в Париж в конце мая из Нью-Йорка с двумя чемоданами начинать новую жизнь. Мой издатель Жан-Жак Повер в очередной раз обанкротился, остался без издательства, и контракт, который я с ним подписал, оказался недействителен. Я приехал в Париж спасать книгу. Я был готов к промоушэн7 моей книги даже с помощью пулемёта, как я записал в дневнике того времени. Она приехала в Париж в начале июня, с восемью чемоданами и гордон-сеттером, или сеттер-гордоном, глупейшей собакой в любом случае. Но не начинать новую жизнь со мной, как я воображал, она лишь привезла приличествующее количество нарядов, дабы с блеском прожить ещё одно приключение в жизни: она хотела испытать, что такое жизнь в Париже с начинающим писателем. Её муж? О, он был тактичным графом, он отпускал её на месяцы одну в Париж и Нью-Йорк, он был тактичен до такой степени, что предупреждал о точной дате и времени своего последующего телефонного звонка в письме!.. Выяснилось, что у неё превратные представления о жизни начинающего писателя. Ей не понравилась моя студия в виде трамвая: только голова студии была освещена, хвост терялся во тьме. Не понравился затхлый запах старых тряпок и мебели мадемуазель Но. Она возненавидела электрический туалет, шумно выкачивающий дерьмо по узкой латунной трубке в широкую канализационную трубу. В туалет этот — чудо французской канализационной техники (с мотором!) — нельзя было бросать туалетную бумагу. Ей была противна моя сидячая ванна, в которую (если я, забывшись, бросал в туалет бумагу) нагнеталось моё или её дерьмо из туалета! Какой кошмар, у её мужа был титул, и у неё был титул, и, пожалуйста, такой туалет, и такая ванна! Женщины любят читать о первых шагах впоследствии знаменитых писателей в Париже в книгах, в них дерьмо, вдруг выступившее хлюпая из отверстия в ванной, куда обязана стекать вода, выглядит романтичным. Но опускаться в такую ванну въяве, хотя бы и вымыв её предварительно… Кошмар? (Камин ей, впрочем, нравился. Камин был утверждён романтической традицией как несомненный атрибут «бедной» жизни художников и артистов).

За июнь месяц, прожитый с нею в Париже, я успел выяснить о её характере больше, чем за несколько лет нашей совместной жизни в Москве и Нью-Йорке. Она оказалась показушницей пар экселлянс8. Она вдруг опять шатнулась в мою сторону, потому что ей показалось, что я начал соответствовать её стандартам. Загружаясь в поезд в Риме с сеттер-гордоном и чемоданами, она, очевидно, думала, что едет прямиком в первые пятьдесят страниц книги Хемингуэя «Движущийся праздник». Она ошиблась, слишком забежала вперёд. Кроме Жан-Жака Повера, я не был известен ни единой душе. Ей некуда было надевать все эти восемь чемоданов тряпок. Один раз мы посетили «Липп» элегантно одетые (предвосхищая годы безденежья, я привёз из Нью-Йорка смокинг и несколько первоклассных одежд), молодые и бизарр, но посетители не остолбенели и не были повергнуты в смущение. Никто и ухом не двинул. (Одна она-таки повергла в смущение знаменитостей. После сольного посещения ею «Клозери де Лила» я нашёл у неё в сумочке целых три телефона Жан-Эдерна Аллиера и телефон Филиппа Солерса.) Мы не успели поскандалить, так как в июле, оставив половину чемоданов в своей студии, она уехала с титулованным мужем в Великобританию. Она всего лишь обозвала меня на прощание скрягой…

В августе она позвонила мне, чтобы сказать, что она в Париже и остановилась в отеле «Тремуай». Всё забыв, я помчался в такси к ней. Красивая, в соломенной шляпке с цветами, она мальчиком разгуливала по холлу. Мы бросились друг к другу и срочно поднялись к ней в комнату, чтобы совокупиться. Ближе к вечеру, сидя в ресторане, я узнал, что за отель «Тремуай» буду платить я. Я имел глупость похвалиться ей в открытке, что заключил с Жан-Жаком Повером и издательством «Рамзей» новый контракт, за каковой получил вдвое больше денег.

Декларируя письменно любовь к любимой женщине в только что проданной книге, мужчина не может так вот сразу выпалить: «Собирай вещи, переезжаем ко мне! Безумие платить девятьсот франков в день за комнату в отеле, когда я плачу 1.300 в месяц за студию!» Только по прошествии четырёх дней мне удалось увезти недовольную аристократку на рю Архивов. Отсчитывая деньги розоволицему кассиру отеля, я видел не пятисотфранковые билеты, но корзины с провизией, могущей обеспечить мой желудок на многие месяцы вперёд… Уже через неделю мы разругались вдребезги. Она швырнула в меня блюдом с вишнями, англо-французским словарём и покинула улицу Архивов. К моему облегчению. В пределах территории двух постелей студии, в горизонтальных или близких к горизонтальным положениях, наша жизнь была великолепна, но как только мы выбирались из постелей, начинались стычки и разногласия. Она не звонила мне всю осень. И вот убили Джона Леннона.

— Повезло человеку,— сказал я.— Что его ожидало в любом случае? Старение, судьба толстого борова Элвиса Пресли? Охуение от драгс и алкоголя… Благодаря тому что его пришили, нам не придётся увидеть его в загнившем состоянии. Я хотел бы, чтобы кто-нибудь пристрелил меня, когда я напишу всё, что мне нужно. Парня этого, который его убрал, объективно рассуждая, благодарить бы нужно…

— У тебя нет ничего святого,— сказала она.

— У тебя зато есть. Ты никого не любишь, кроме своей пизды. И мужа своего не любишь, но эксплуатируешь,— прибавил я, предвосхищая её ответ.

— Неправда!— закричала она.— Я люблю свою сестру и маму люблю!

— Кончай демагогию,— сказал я,— любовь — не твоя страсть. Твоя страсть — страх. Боязнь жизни. Потому ты всегда стремилась спрятаться от жизни за мужскую спину, в тёплое, красивое стойло.

— Неправда!— вскричала она.— Я любила тебя и ушла от богатого мужа, вдвое старше меня, который относился ко мне как любящий папа к тебе, безденежному поэту. У тебя было пятьдесят рублей денег, когда я ушла к тебе, ты забыл? И глупая, вышитая крестиком украинская рубашка. Одна. В ней ты читал стихи. Ты снимал жалкую комнату в девять квадратных метров в коммунальной квартире… Я не побоялась жизни, я, не умея плавать, прыгнула в неё!

— Это не твоя была храбрость, my dear9, но храбрость твоей пизды. Тебе было двадцать два года, и ты хотела ебаться, безудержно хотела ебаться, а твой муж, погасив свет, ебал тебя ровно три минуты! Ты же хотела ебаться сто минут, двести, всегда! Ты ушла ко мне, потому что я тебя хорошо ебал, вот что! В Нью-Йорке мой хуй тебе надоел, и тебе стало страшно бедности, в которую мы попали. Ты заметалась от мужчины к мужчине в поисках тёплого стойла…

— Каким же монстром ты стал, Лимонов!— сказала она грустно.

— Прекрасно!— сказал я.— Я счастлив быть монстром. Не звони мне, пожалуйста, впредь! Пусть твой муж-фашист утешит тебя в горе.

И я положил трубку. Её титулованный граф был членом фашистской партии, она мне сама об этом рассказывала. Я надел красные сапоги, брюки, куртку и спустился за прессой. С манерами бывалого аборигена я отобрал и купил четыре газеты и «Экспресс». Это был день «Экспресса». Я стеснялся листать издания и потому неразумно тратил деньги. Во мне всегда до эксцентричности была развита гордость. Я поднялся к себе. Вместо обещанной атташе дё пресс статьи о книге Лимонова («На этот раз точно, Эдвард»,— уверила меня Коринн по телефону) на несколько страниц растянулась статья о писателях Квебека.

«Кому на хуй нужны писатели Квебека?» — думал я злобно, закурив «житанину».

Я стал курить «Житан» вместо «Мальборо»: они были на три франка дешевле. Иногда, чтобы поощрить себя, я приобретал себе литр рому «Негрита» — самого дешёвого алкоголя, какой было возможно обнаружить. У рома был запах неочищенной нефти. В недрах одного из шкафов были спрятаны остатки марихуаны. (В своё время я привёз из Юнайтед Стейтс несколько унций, предполагая, что трава пригодится мне в стране французов.) Марихуану я берег для секса, поскольку и идиоту известно, что это афродизиак. Трава нужна была мне, чтобы соблазнять женщин и соблазняться женщинами.

Писатели Квебека, счастливцы, в парках и шапках, скалились со страниц «Экспресса». «О чём могут рассказать читателю личности с такими вот лицами, как у писателей Квебека?» — подумал я. О чём? Лица миддлклассовых хорошо питающихся обыкновенных людей среднего и преклонного возраста. Страсти позади. Несложные, как у большинства населения, взгляды на жизнь. Вот этот, может быть, описал путешествие на собаках через северные области Канады (на фото он был с собаками). Ну и хули, на лошадях ли, на быках, на собаках, если в голове у тебя обычные скучности, то что ты можешь сказать читателю? Я прикинул, как будет выглядеть на странице моя фотография. «Я ебал вас в рот, идите вы все на хуй, ёбаные суки!» — пришла мне в голову последняя фраза моего романа.

— Я тут, читатели, на рю Архивов, я здесь, я жив!— закричал я для пробы и прислушался.

За стеной молодой муж с усиками, он всегда аккуратно здоровался со мной, если мы встречались на лестнице (атташе-кейс, лёгкое бежевое пальто), прокричал жене (рыхлая беременная женщина-брюнетка) нечто злобное, перемежая не известные мне слова известными мне ругательствами. «Та гель! Сало!»10 Их страсти были шумнее моей молчаливой борьбы с призраками.

К двадцатым числам декабря, исключая небольшую заметку в провинциальной, непарижской газете, показавшуюся мне убогой (хотя атташе и уверила меня, что у газеты полуторамиллионный тираж), статья на мою книгу так и не появилась. Внешне я жил той же жизнью. Писал роман о человеке, живущем в студии с сообщающимися туалетом и ванной, собирал на Рамбуто подгнившие овощи и ящики для камина, с должной дистанцией покупал в определенные дни прессу. Лишь большее количество бутылок из-под рома «Негрита» скопилось у двери, и большее количество «житанов» выкуривалось за день. Однажды, идя по рю Сент-Анде дез'Арт, глядя себе под ноги, я увидел, что серый тротуар расплывается, корёжится и пучится таким образом, словно из него собирается вылезти дерево или фонарный столб. Чтобы не упасть, мне пришлось опуститься на грязные плиты… В другой раз, день был такой тошно-серый, что даже по парижским стандартам казался гнусным днём, я взглянул в окно. Здание напротив показалось мне головой очень старой женщины. Седые волосы — крыша с воткнутыми в них косо приколками антенн и гребешками каминных труб — покрывали старое, растрескавшееся и обильно запылённое лицо. Я отшагнул к столу и вгляделся в текст, только что отстуканный мною на машинке. «Я — ВЕЛИКАЯ МАТЬ ЛЮБВИ»,— отстучал писатель Эдвард Лимонов несколько раз подряд. Текст был не о древних религиях Месопотамии, в рассказе речь шла о моём пребывании в Калифорнии, среди новых мафиози — эмигрантов из СССР. Каким же образом попала туда Великая Мать, да ещё и в нескольких экземплярах? И уж если попала, то Эдвард Лимонов — мужчина, как он может быть Великой матерью? Что-то не так, Эдвард…

Я понял, что схожу с ума. Не потому, что у меня больная психика, дефективные нервы или уже я унаследовал безумие от порченой тёти или порченого дяди. Я закономерно схожу с ума, потому что заигрался в Мальдорора-супермена, что, полагаясь на своё здоровье и равновесие, забрался в своём одиночестве так далеко, как никогда ещё не забирался. В Париже жили сотни русских, какая-то часть их с удовольствием общалась бы со мной, стоило мне высказать желание. Но, гордый, я не желал общаться с соотечественниками, воспринимая это как слабость. Я хотел общаться с личностями, достойными Эдуарда Лимонова, опубликовавшего книгу в коллекции Жан-Жака Повера шэ «Рамзей»11. С достойными или ни с кем… Оказалось, что человек, в данном случае я, не может как угодно долго находиться один, что есть лимит одиночеству. Нужно было спасаться. Следовало идти к людям. Я поднялся по лестнице и прижал ухо к двери девочки с шевелюрой. Прерываемый её лёгким и взволнованным, оттуда прогудел на меня мужской голос. Я попятился к лестнице…

У себя в студии я прошёл к окну и открыл его. Лицезрением моей книги в витрине «Миль фёй» я рассчитывал вернуть себя в состояние маниакальности. Увы, книга из витрины исчезла. На её месте лежала чужая книга в красно-белой обложке.

Грубо, как аларм в мясном магазине, забился в судорогах телефон.

— Хэлло! Вы говорите по-рюсски, да? Меня зовуть Моник Дюпре. Пишется одним словом — Дюпре. Атташе дё пресс шэ «Рамзей» дала мне ваш телефон. Я жюрнальист для (последовало невнятное название газеты или журнала). Я читаю ваша книга. Можно вас увидьеть сегодня?

— Можно,— сказал я и попытался по голосу представить, как она выглядит и сколько ей лет. Но сколько бы ни было, решил я, я выебу её, иначе не буду себя уважать. Чем же и спасаются от безумия, как не пиздой. Лучшее средство.

Через пару часов она материализовалась на пороге моей студии в крупную даму в шерстистом зелёном пальто. В руках у неё было несколько пластиковых супер-маркетовских пакетов. И переброшенная через шею и плечо, висела на ней большая сума. Звякнув пакетами, она установила их под вешалку.

— У вас очень хорошьё,— сказала она, снимая шерстистое пальто и любопытно оглядывая помещение. Под пальто на ней был неопределённого цвета балахон в татуировке мелких цветочков, из тех, что носят обыкновенно консьержки. Коротко остриженная, загорелая, и, о ужас, босые мускулистые икры торчали из-под балахона, на ногах крепкие туфли без каблуков, она прошла в голову моего трамвая, к окнам.— Читая ваша книги, я представляла, что ви должны жить совсем пльёхо. Извини, можно я буду говорьить тебе «ти»?

— Можно,— согласился я и поместил её возраст где-то между пятьюдесятью и пятьюдесятью пятью. Ещё пяток лет, и она годилась бы мне в мамы.— Где вы так хорошо научились говорить по-русски? Вы что, русского происхождения?

— Но, нет, я стопроцентный француженкя!— засмеялась она.— Я долго жила в Москве, потому что мой мужь, индустриалист, делал там бизнес с совьетски. Два мой сина ходили там в школу.— Усевшись, она широко расставила ноги под балахоном и упёрлась ладонями в колени.— Твой книга меня очень тушэ, очень-очень затьрогал. Мне твой историй очень близок… Любов твой мне понятен. У меня остался большой любов в Москва. Его зовут Витька… Ох, Витька…— лицо её приняло нежное выражение.— Мой мальчик Витька, такой красивий, такой хорешьий… Я совсем недавно живу в Париж, Эдуард, только один с половиной год как из Москва. Францюзский человьек ужасны, материальный совсем… Я хочу всегда обратно, в Москва, где Витька… Я всегда плачью…— Она смахнула невидимую слезу.

Я кивал головой и думал: почему она не вынимает магнитофон или блокнот и не задаёт мне вопросов?

— Ты хочешь выпить и кушать?— сказала она и встала.— Я принесла хороший вина и кушать тоже. Я знаю, что ты бедни, потому ми должны кушать. Я очень научилась русски обычаи в Москва.

Она по-хозяйски прошагала к вешалке. Глядя на неё в перспективе, я решил, что она похожа на одно из приземистых коротких брёвен, которые мне удалось недавно обнаружить на рю Блан Манто. До того как я их распилил. Бревно в сарафане. Никакой русский обычай не предусматривает приход в дом незнакомого тебе человека с сумками еды.

— Вот,— сказала она.— Хороший бели и красны вино.— «Блан дё блан» и «Кот дю Рон» стали на мой стол.— Вот пате12.— Она вынула пате в глиняной чашке.— Кольбаса… Риэт…13— Стуча продуктами, она выставляла мини-гастроном на мой рабочий стол. Она насилует меня самым наглым образом, подумал я. Однако она приступила к сдиранию упаковок с припасов, и запах свежей еды заполнил студию.

Отвернувшись к окну, я проглотил слюну. Я хотел есть. И я любил именно риэт и свиную колбасу — жирные, холестериновые блюда.

— Я должьна тебе признаться, что я обмануля атташе дё пресс,— она рассмеялась.— Я сказала, что я жюрнальисткя, чтоб получить твой телефон, но мнье так ньрявилась твоя книга…— Её окрашенные синим веки виновато опустились и поднялись несколько раз, прося прощения, обнажая чёрные боевые зрачки нахалки.— Давай кушять. У тебя есть тарельки?

Через полчаса мы сидели рядом на диване-конвертабл, я курил марихуану, а она рассказывала мне, насколько наши души похожи, её душа и моя. Её русский, и до этого полный лишних мягких знаков после «Кот дю Рон» и «Блан дё Блан» истекал соками. «Моя» Елена и «её» Витька также, по её мнению, были похожи — любимые нами чудовища. Из того, что она успела мне рассказать о «такой красивий Витька», я привычно сложил из элементов образ бездельника, мелкого фарцовщика и даже не макро14 или жиголо, но приживальщика, оставшегося в столице Союза Советских, но на расстоянии не дающего пизде и воображению мадам Дюпре покоя. С Витькой мне всё было ясно. Витька доил иностранку, «раскалывал» её на костюмы и свитера, зажигалки и всяческие приятные мелочи. У Витьки, у ленивого бездельника, не было даже достаточно энергии, чтобы найти себе иностранку помоложе. Однако следовало ебать мадам Дюпре. Ведь я пообещал себе: это первый акт курса лечения моей расшатанной одиночеством психики, ещё когда беседовал с ней по телефону. Она совершенно мне не нравилась. Ни её сарафан, ни её возраст, ни бревнообразная фигура, ни скользкие синие тонкие губы, ни седина в её короткой причёске под мальчика, ни веснушчатые руки её мне не нравились. Но необходимо было освободиться от оцепенения перед жизнью, от гипноза, в каковой я погрузил себя сам (самогипноз — самый эффективный из гипнозов). «Выебу мадам Дюпре, а потом выебу эту девочку сверху»,— сказал я себе. Так ребёнку обещают сладкое на десерт, если он съест суп.

— Ты такой сенсативь…15— донеслось до меня.— Витькя…

Нужно было действовать без промедления, ибо она намеревалась украсть у меня победу — выебать меня. С самого начала, с момента, когда она стала выкладывать свои жирные припасы на мой стол, у меня не было сомнения, что она пришла меня выебать… Аккуратно притушив ногтем марихуанный джойнт, я положил его в хозяйкину пепельницу. Неуклюже, сдирая с дивана хозяйкин плед, но без колебаний, я придвинулся к Витькиной женщине. Крупным планом надвинулись её узкие губы, смятый кусок шеи и цепочка на ней. Губы не были мне нужны. Не совсем понимая, что мне нужно, я нажал на её плечи, и она послушно, лишь вздохнув, съехала вниз. Её вздох подтвердил мою догадку, что она любит первая хватать мужчин за член. Мне удалось досадить ей, предвосхитив попытку. От сознания того, что я краду у неё часть удовольствия, процесс сволакивания её на пол студии доставил мне удовольствие. Сволокши, я приспособил её грудь на диване, зад обращён ко мне и запустил руки под сарафан. Под сарафаном оказался по-мужски твёрдый зад, покрытый шершавыми трусами из толстого акрила. «Ни единого мягкого куска!» — отметил я с сожалением, проползая руками талию, вернее полное отсутствие талии, мадам Дюпре лишь едва заметно сужалась в этом районе… Я дополз до грудей. Они оказались маленькими и резиновыми на ощупь. «Бедный Витька!» — пожалел я соотечественника и решил вызвать в себе желание тем, что внушить себе, что мадам мне противна… Задрав сарафан далеко ей на руки и голову, я стащил (действуя как можно грубее) акриловую броню, и — о счастье!— у неё оказался отвратительный запах…

— Почему ты не открываешь глаз, Моник?— спросил я её, вернувшись к своему марихуанному джойнту. Оправив сарафан, она, однако, осталась на полу, прикрыв ладонью глаза. И не шевелилась.

— Мне стыдно перед Витька…— прохныкала она.

— Витька далеко, в Москве,— сказал я.— Он не видит.

Сам я подумал, что Витька, если бы вдруг, согласно невероятному какому-нибудь чуду, вошёл бы сейчас в студию, то, переступив через неё, протянул бы руку к джойнту. «Дай потянуть, мужик?» — сказал бы Витька. И потянув, допил бы полстакана «Блан де Блан», оставшиеся в бутылке. И уж после этого, может быть, заметил бы её. «Бонжур, монястый!»

«Сержант», как я окрестил мадам Дюпре, пережила стыд перед Витькой. Я трахнул её ещё (спасибо, мисс марихуана!) и наутро чувствовал себя великолепно. Стараясь не глядеть на одевающегося «сержанта» (короткие ноги, твёрдый зад, широкие плечи, кошмар!), я оделся и, спускаясь с ней по лестнице, был уверен, что обнаружу статью о моей книге в сегодняшней прессе. Жизнь подобна напряженному и чуткому магнитному полю, и когда твоё весёлое и бодрое тело излучает силу в мир, оно, несомненно, оказывает влияние на сложные волны воль вокруг, и они подвигаются.

Сержант, спускаясь за мной, жаловалась на то, что ей стыдно. Однако теперь ей было стыдно не перед Витькой, но перед сыновьями, за то, что она не ночевала дома. Я был уверен, что она переживёт и этот стыд. Стоя у окон агентства страхования «Барбара», мы расстались.

— Я позвонью тебе вечером,— сказала Сержант.— Можьно? Что ты делаешь вечером?

Кажется, она намеревалась продолжить разговор о том, какие мы с ней «сенсативные» и какие моя бывшая жена и Витька чудовища.

«Экспресс» напечатал статью о моей книге! Статья была большая. Чтобы понять, хорошая это статья или плохая, я вооружился двумя словарями и сел у окна. Дом напротив больше не казался мне головой седой дамы, но, освещённый бьющим из-за моей спины, со стороны церкви Нотр Дам де Блан Манто солнцем, он казался мне этой самой Нашей Дамой Белых Пальто. Статья была положительная. Писали, что наконец у русских появился «нормальный» писатель…

Во второй половине дня, когда я находился в процессе уничтожения оставленных Сержантом припасов, телефон подал голос. Я с неохотой отвлекался от риэта. После риэта я собирался постучать в дверь девочки с волосами. «Бонжур, же сюи вотр сосед. Буле ву куше авек муа»?16 Мы спустимся ко мне, и «Экспресс» будет небрежно валяться на диване… Переместившись из монашеского периода в бордельный, я немедленно приобрёл необходимую наглость.

— Могу я говорить с Эдвардом Лимоновым?— спросили по-английски. Женщина.

— Конечно,— сказал я, обрадовавшись английскому. Сноб, я презирал русский язык, а учиться французскому медлил.— Говорите.

— Я узнала ваш телефон у атташе дё пресс издательства «Рамзей»,— сказала она. (Нужно будет купить Коринн цветы, подумал я.) — Мой муж — писатель Марко Бранчич. Сегодня «Экспресс» опубликовал статью о его книге. Рядом со статьёй о вашей. Вы видели?— Она приветливо засмеялась в трубку.— В той же рубрике — «Иностранный роман». Мы югославы.

Я заметил в «Экспресс» лишь свою рожу и «Ю. эС. Арми» тишот на груди Эдварда Лимонова, но смех её мне понравился. Почти наверняка она окажется лучше Сержанта.

— Да,— сказал я,— конечно видел, прекрасная статья!

— Я извиняюсь за то, что так вот запросто вам звоню, у французов так не принято, но я подумала, что вы русский… Короче говоря, вы заняты сегодня вечером?

— Нет,— решительно ответил я, готовый к любому приключению.

— Дело в том, что, по странному совпадению, у меня сегодня день рождения,— она ещё раз засмеялась, и я решил, что она уже отметила свой день рождения, выпила.— Хотите приехать к нам?

— Хочу. С удовольствием приеду.

— Мы будем очень-очень рады,— сказала она.— Я и мой муж… Запишите адрес. Мы живём в Монтрой. Это не близко, но и не на краю света. У вас есть автомобиль?.. Ну не страшно, в метро это не более получаса… Гостей будет немного. Несколько друзей…

Я приобрёл бутылку водки и цветы за 25 франков. Невозможно было явиться к женщине с таким голосом без цветов. «Сэкономлю впоследствии,— решил я,— буду питаться исключительно овощами с тротуаров рю Рамбуто».

Я плохо знал тогда Париж и совсем не знал Монтроя. Но я добрался без происшествий до указанной мне станции метро, где меня должен был встретить её муж. «Вы узнаете друг друга по фотографиям в «Экспрессе»,— счастливо сказала она. Одновременно. В чёрном узком пальто, в тёмных очках, со свисающим набок, чуть на тёмные очки, чубом среди толпившихся у станции арабов и чёрных, он был единственным блондином.

— Приятно познакомиться, Эдуард,— сказал он по-русски и улыбнулся куда-то вниз. В том, что югослав говорит по-русски, ничего удивительного не было.— Пойдёмте, тут совсем недалеко.— По его мягкому выговору и манерам можно было предположить, что он мягкий и приятный человек. Что и подтвердилось впоследствии.

Окраина была застроена дешёвыми коробками для бедных. Подобные кварталы окружают все большие города мира, включая советские. Дом, подъезд, квартира, если исключить граффити по-французски и арабски и чёрную кожу части соседей,— вполне можно было представить себе, что я приехал на московскую окраину.

Изабель Вранчич оказалась латиноамериканкой. Маленькая, носатая, чёрные волосы завёрнуты в одну сторону черепа и заколоты. В брюках. Я вручил ей цветы и бутылку в прихожей, стены её были окрашены в чёрный цвет.

— Моя идея, не совсем удачная,— сказал Марко Вранчич по-английски.— Кстати, как ваш французский, мы можем говорить по-французски, если вы хотите? К сожалению, русского, кроме нас с вами, никто не понимает.

Я признался в своей импотенции в области французского языка и отметил, что квартира их хорошо пахнет. Чем-то свежесовременным пахло, перекрывая разумный, ненавязчивый запах еды.

В салоне сидели на полу вокруг низкого стола несколько человек. Я обошёл их. «Мишель. Журналист». Очки. Клоки волос здесь и там по черепу. Такими изображают преждевременно полысевших в банддэссинэ17. «Колетт. Жена Мишеля. Доктор». Тяжёлые челюсти северного (Бретань? Нормандия?) лица, зелёное платье. «Сюзен». Очкастая Сюзен сочла нужным встать с пола. Встав, она оказалась здоровенной дамой на голову выше меня, бестактно одетой в ковбойские сапоги и цветастую юбку.— Сюзен нас изучает.— Освободившись от пальто, Марко вернулся в комнату в тёмной куртке без воротника и с накладными карманами. Если бы писателям полагалась униформа, выбрали бы именно такой вот френчик.

— Сюзен изучает славянскую и восточноевропейские литературы. Она американка. Эдвард много лет жил в Нью-Йорке,— пояснил он ей. Я подумал было, откуда он знает всё это, но вспомнил, что моя краткая биография была пересказана в статье.

Я, может быть, и одичал за несколько месяцев жизни без человеческого общества, но вовсе не желал прослыть дикарём. Мы выпили за Изабель. И ещё шампанского за наш с Марко дебют в литературе. Я опустился рядом с Сюзен, скрестил ноги, и мы заговорили о славянской литературе по-английски. Я выяснил, что Лошадь (я имею ужасную привычку тотчас придумывать людям клички) никогда не была в Нью-Йорке. В момент, когда я это выяснил, в комнату вбежала рыжеволосая дочь Вранчичей, и я забыл о взрослых.

Очевидно, кто-то из Вранчичей учился верховой езде. Рыжеволосый демон влетел с плёткой в руке и набросился на гостей. Пока она хлестала мою соседку Лошадь, я заметил, что девчонкин прикус зубами губы неполный. Отсутствовал один передний зуб. Девочка обрабатывала бока Сюзен дольше, чем другие бока. В конце концов, поймав несколько брошенных ею из-под ресниц взглядов, я понял, что она избивает американку для меня. От девчонки на меня изливались ощутимо горячие волны биотоков. Не считая себя неотразимым мужчиной, я объяснил её внимание завоевательским, агрессивным темпераментом девчонки. Всех других она, очевидно, уже завоевала, я был новым объектом завоевания.

У них была лёгкая атмосфера в их компании. Чем-то они напоминали мне нью-йоркских моих друзей. Все открыто, спокойно и без чопорности веселились. Когда я предложил выкурить джойнт и извлёк его, они обрадовались. Покурив травы, я, однако, заметил, что за тонкой плёнкой веселья у нас просматривались насторожённость в глазах и свои у каждого цели.

Будущая рыжая блядь, наевшись стайка, разделанного ей странно молчаливой мамой Изабель (по телефону у меня сложилось о ней другое представление. И это ради её смеха я приехал в Монтрой), стэйк оказался её любимой едой, возбудилась ещё более. После буйного веселья, воинственного танца по всей квартире она остановилась предо мной, швырнула плётку на пол и, глядя на меня наглыми, полуулыбчивыми глазами женщины, твёрдо держащей в руках мою судьбу, приказала:

— Подыми!

«Откуда она знает, откуда так чувствует?— подумал я, ведь никто не учил её». Некоторое время я, колеблясь, смотрел на рыжую. Красивое личико сморщилось во властную гримаску, глаза были совершенно безжалостные. Присутствовавшие молчали. По лицу мамы Изабель блуждала, ослабевая, стеснительная улыбка. Я был слегка «хай» от шампанского и травы, но я понял, что нужно поднять, и поднял плётку, подчиняясь восьмилетней госпоже. Дитя, из женщины опять став дитём, довольно захохотало.

— Сурово она тебя,— сказал Марко, переходя на ты.

— Видишь ли, Марко, — начал я тоном учёного,— мы с ней, несмотря на возрастную дистанцию, принадлежим к одной из вечных классических человеческих пар. Я и она в сочетании способны причинить друг другу максимум страданий и — что почти то же самое — счастье. Мы — «Поэт и Гетера». Твоя дочь этого не знает, но чувствует. Биология…

Мы принялись развивать эту тему, к нам присоединилась Сюзен. Перешли на другую тему. Мы смеялись, затихали, марихуана вдруг открывала в собеседнике бездну, но тотчас эту бездну вышучивала и закрывала плоской поверхностью. Устав, Эммануэле тихо улеглась возле меня, задрав ноги на пуф. Из-под длинной юбочки до меня доносился запах непроветренной её пипки. Порывами. Прибудет, и исчезнет, и опять прибудет… Я некоторое время раздумывал, приятен ли мне запах, смешанный с запахом детской мочи, или нет. Я нашёл, что приятен… Долго нюхать её мне не привелось. Отдохнув, она вскочила, схватила большое перо, в него была вмонтирована ручка (Лошадь Сюзен подарила эту гадость Марко-писателю), и стала щекотать мне шею. Я вскочил, погнался за ней и принялся обстреливать её мандариновыми корками, их множество уже было разбросано вокруг, никакого порядка в обеде не соблюдалось, десерт был подан в одно время со стайками. Швырял я в неё корки серьёзно, желая попасть. Она удивительно честно и красиво пугалась, визжала и пряталась от моих безжалостных мандариновых корок.

В два часа ночи с большим скандалом её увёл спать Марко. Чувствительная, как животное, от моего внимания она сделалась истерически взвинченной, и большого труда стоило её успокоить.

Так как идеал был насильно уведён, следовало обратиться к реальным женщинам. Эпизодические гости исчезли. Супруги, улыбаясь, бродили по квартире, и на лицах их я не обнаружил никакого желания, чтобы гости ушли наконец. Я подумал: а не трахнуть ли мне исследовательницу славянских литератур. Марко, мы вместе что-то делали на кухне, уже успел сообщить мне, что она лесбиянка. Я отнёсся к сообщению скептически.

— В наше время, Марко,— сказал я,— все желают быть интересными и необыкновенными. Я убеждён, что многие называют себя лесбиянками или гомосексуалистами исключительно из мелкого тщеславия. Мне кажется, что американке такого роста, в ковбойских сапогах, безвкусной юбке, в очках нелегко найти мужчину в Париже.

— Она не любит мужчин,— заметил Марко.— Мы пытались, между нами говоря, с Изабель затащить Сюзен в постель. Сопротивляется… Зажмётся и не даёт.— Югослав снял тёмные очки и посмотрел на меня без очков.

Порозовевшая физиономия его и чуб, свисающий на глаза, были мне необыкновенно симпатичны. Я почувствовал к нему братскую любовь и нежность. Ещё я почувствовал гордость за моё поколение, такое доброжелательное и нетяжёлое. Но я не прекратил его анализировать. «Они пытались затащить…» Этим провокационным замечанием он пытается дать мне знать, что они не против того, чтобы затащить кого-либо в постель. Я вспомнил смех Изабель по телефону… Я решил остаться с ними. Но, как это часто бывает, случайность расстроила наши планы в последний момент.

Не рассчитав марихуанной силы (это была бессемянная, я привёз лучшую!), Сюзен способна была разговаривать, но не способна передвигаться. Но по железной американской причине, в которую мы все поверили почему-то, ей нужно было возвратиться шэз'элль18 в квартиру на рю Монмартр, у Ле Халля. Умолив нас вызвать такси, поверженная башня стала ползком двигаться к лестнице. Я сжалился над башней и взялся отвезти её. Выгрузив великаншу на рю Монмартр, я мог вернуться к себе на Архивов, пешком через Ле Халль. Мыслей о захвате её тела у меня, кажется, не было.

Несмотря на предрождественский мороз, она не очнулась ни в такси, ни на рю Монмартр. Я изрядно измучился, подымая её на второй всего лишь этаж без лифта. Отыскав у неё в сумке ключи, она в этот момент сидела, вытянув гулливеровские ноги поперёк французской лестничной площадки, и пыхтела, я втащил её в квартиру. За неё платил университет богатого нефтяного штата, квартира была большая. Протащив через салон, я возложил великаншу на кровать в спальню. С подушки свалился розовый слон, почивавший на ней ранее, а с великанши свалились очки. Пытаясь понять, что она пытается мне сказать, я пригляделся к ней и нашёл её вовсе не дурной девушкой. Без очков у неё оказались большие глаза, рот, может быть, потому, что она перестала им управлять, выглядел крупным и сочным, из створок пальто, прорвавшись через блузку, выскользнула большая белая, с розоватым соском грудь.

— Мазер! Ох, Мазер!— простонала она и протянула руку в моём направлении.

Я вспомнил безумную строчку Лимонова «Я — Великая мать любви», и она показалась мне менее безумной. Я сел на кровать и склонился над телом.

— Я здесь, май дир… Я с тобой, моя герл!— Одну руку я положил на белую грудь; другой, удалив волосы со щеки, я провёл по её губам.

Всё ещё принимая меня за мать, оставшуюся в нефтяном штате, она поймала мои пальцы губами и стиснула их. Боясь, что она меня укусит, если откроет глаза, я был готов выдернуть их в любой момент, но, обхватив два пальца губами поудобнее, она стала сосать их, как дети сосут соску или материнскую грудь. Может быть, в марихуанном сне ей привиделось, что мать дала ей грудь?

Сюзен поняла, что я не мама, только после получаса езды на ней. Очнувшись и поняв, что с ней происходит, что мужчина лежит меж её неприлично раскинутых ног и энергично пытается разбудить к жизни её уснувший (от лесбийских утех или воздержания) орган чувствования своим членом, она пыталась сбросить меня.

— Вот ар ю дуинг19, Марко?!— закричала она.— Вот ар ю дуинг?!

— Молчи,— сказал я.— Я хорошо тебя дуинг. Помнишь вашу американскую поговорку: «Если не можешь избежать насилия, расслабься и получи удовольствие»?

Мама! Ох, мама! На то, что я не Марко, я не стал ей указывать, поймёт сама. Да и какая, в сущности, разница?

Рациональная, почти профессор, она преодолела страх или отвращение к мужчине и втянулась в то, чем мы занимались. Может быть, и лесбиянка, но она оказалась на высоте, никакой скидки ей давать не пришлось. В некоторой её неуклюжести был определенный шарм. У больших женщин хороши ноги и зады. И вот я с большим удовольствием лежал меж высоких ног великанши. Эрудит, я вспомнил соответствующие строчки Бодлера. Я решил доказать ей, что никакое лесбийское удовольствие не может сравниться с сексом с мужчиной. Я не считаю себя сверхсамцом, и у меня случаются срывы, есть моменты в моей жизни, которые мне стыдно вспоминать, но в ту ночь я был в хорошей форме. В лучшей, кстати сказать, чем с Сержантом.

К утру я замучил её, заездил, у неё заметно обострились скулы. В порыве благодарности и откровения она призналась мне, что она не спала с мужчиной семь лет! Уже одевшись, я, из хулиганства поставив её в дог-позицию, выебал её толстой красной свечой, оказавшейся на неиспользуемом ею пыльном камине, и она получила, к моему недоумению, быстрый и могучий оргазм, взвыв как прижжённая сигаретой обезьяна. Размякшую и мокрую, как после бани, я оставил её отсыпаться, а сам суперменом пошёл меж заборов отстраивавшегося Ле Халля, размышляя о том, что секс — не только биологическая операция, но и единственный доступ к нормальной жизни. Что сексуальные отношения дают право на прикосновения, на переплетение телами. В то время как в безлюбовные периоды человек бродит на дистанции как холодное небесное тело…

Вечером позвонила Изабель.

— Эдвард?— И она замолчала. Во время этой паузы я уже понял, чего она хочет.— Я рядом с тобой, у Бобура. Покупала рождественские подарки. Я могу к тебе зайти? Ты не занят?

— Разумеется,— сказал я.— Я буду рад. Только у меня ничего нет выпить. Есть марихуана.

— Я куплю вина,— сказала она.

Я открыл ей, и мы обнялись. У неё был, как я уже отмечал, крупноватый нос. Поцелуй её заставлял догадываться, что она занимается этими делами серьёзно, глубоко и профессионально. И что другие её акции в этой жизни второстепенны. Она захлопнула дверь ногою, и мы, пятясь, свалились на матрас.

Далее я бы хотел накатать на полсотни страниц лекцию о сравнительных качествах женских задов и ляжек, но грубый писатель-профессионал во мне затаптывает нежного любовника, потому ограничусь указанием на то, что у латиноамериканки было обыкновенное, чуть рахитное тело женщины из слаборазвитой страны. Зад грушей, худые ноги, уставшие, спустившиеся крупные груди с несвежими сосками (их усосала рыжая!). Но как неподвижное бревно спрятавшейся в ил электрической рыбы аккумулирует в себя энергию электрическую, Изабель аккумулировала дичайшее количество энергии сексуальной. На Изабель следовало не смотреть, но трогать её. Любовь она делала грустно, сумрачно, депрессивно, как, может быть, её католические прабабушки оплакивали Христа или погибших в очередной резне маленьких своих мужчин, с красными дырами в белых рубахах, босиком лежащих в зале маленькой церкви. В моменты оргазмов Изабель плакала.

Он позвонил ночью. Марко, её муж. Закутавшись в хозяйкино ватное одеяло, мы поедали оставшийся ещё с нашествия Сержанта паштет. Он сказал:

— Добрый вечер, Эдвард. Как вы там, всё хорошо?

— Да,— сказал я.— Всё прекрасно.

Мне не совсем было понятно, что он имеет в виду. Мой секс с его женой? Подобные вещи меня не удивляли уже много лет, однако то, что мужья не только не возражают, чтобы их жены делали любовь с другими мужчинами, но и хотят беседовать с этими мужчинами, меня удивило.

— Ты хочешь говорить с Изабель, Марко?— предложил я.

— Да, если можно,— сказал он ласково.

Она улыбнулась и высвободила из-под одеяла голую руку.

— Да, маленький…— Жестом она указала мне на наушник, дескать, возьми, послушай. Я взял, хотя мне почему-то было стыдно. Остатки самурайского воспитания в офицерской семье? Я делал любовь с большим количеством чужих жён до этого.

— Тебе там хорошо, маленькая?— спросил он.— Эдвард с тобой хорошо обходится?

— Очень,— она грустно улыбнулась мне.

— Я счастлив,— сказал он действительно счастливым голосом.— Может быть, вы хотите приехать? Я купил шампанского.

— Хочешь, поедем к нам?— сказала она, оторвавшись от трубки.— У нас осталась масса еды. У Марко в гостях девочка из «Либе»20

Я вдруг понял, что мы не полностью морально разложились, но сохранили почти буржуазное, чистое приличие в словесном общении. Она не сказала мне: «Эй, Эдди, поехали к нам, устроим оргию, ты выебешь девочку из «Либе», её только что ебал Марко, и будем ебаться все вместе». Но сформулировала всё красиво.

— ОК, поедем!— согласился я, подумав, когда же я научусь жить размеренно и нормально. После трех месяцев монашества и мальдороровского презрения к миру вот я опять по горло в грехах и похоти мира. Я улыбнулся своей библейской формулировке — «грехам и похоти».— Эммануэль легла?— осведомилась жена у мужа. Телефонная трубка проурчала утвердительно.— Эдвард, Марко хочет тебя о чём-то попросить!

— Да, Марко!— Умелый фальшивомонетчик, я тотчас перенял тональность их бесед. Сумрачную мокрую ласковость.

— Захвати, пожалуйста, немного твоей травы, если ещё осталась,— попросил он,— Очень хорошая была трава.

— Непременно, дорогой.

— Я вас обоих целую,— сказал он.— До встречи…

Девочка из «Либе» оказалась похожей на актрису Кароль Букэ и, так как я люблю эту актрису, тотчас завоевала моё расположение. Не знаю, чем они занимались с Марко до нашего прихода, но, будучи младше всех нас, девочка рано устала и захотела уйти. Марко напугал её невозможностью вызвать такси, сказал, что ни он, ни я не в силах её проводить, потому что перекурили травы, придумал дюжину ужасов, и она осталась. Постелив ей на диване в салоне, оставив меня в раскладном кресле, Марко выключил свет и вышел в спальню к супруге. Сделалось тихо. Я был уверен, что это временная тишина, слишком уж бодрым и весёлым выглядел Марко, уходя.

Я разделся и, не ложась в кресло, лёг к «Кароль». Она была в тишот и юбке. Сунув руку под тишот, я погладил груди. Большие и прохладные.

— Ох, но!..— вздохнула она неэнергично.— Я устала!

Вне сомнения, она не лгала, оставалось узнать, настолько ли она устала, что откажется от любви. Я занялся сдвиганием юбки, а она приподнялась в постели, вздыхая и зевая, и в этот момент появился голый и очень белый в темноте Марко с полустоящим членом.

— Вам удобно, ребята?— прошептал он.

Подойдя к «Кароль» с другой стороны, Марко поправил подушку под её локтем. И взялся за юбку с другой стороны.

— Я устала, бой…— сказала она тихо.

— Да-да…— Марко оставил юбку и приподнял тишот.— О, какое великолепие!— воскликнул он и потрогал обе груди. Наклонился над ними и захватил сосок в рот.

— Марко!— грустный голос Изабель прибыл из спальни.

— Пойди, Эдвард!— сказал Марко, просовывая руку под юбку «Кароль».— Изабель ждёт тебя…

— Чего она хочет?— глупо спросил я.

— О, она тебе скажет, чего она хочет…— Я увидел, как вырастает на моих глазах (как дерево из семечка в научно-популярных телефильмах) член Марко, отклонившись в сторону «Кароль», как подсолнечник к солнцу.

В спальне Изабель лежала на спине, отбросив простыни, прикрыв глаза рукой. В их дешёвом доме для бедных было так тепло, что время от времени они открывали окна. Груди, выкормившие рыжую девочку, свалились в стороны. Отверстие удовольствий было прикрыто клоком черных волос. Я лёг на неё. Из салона доносились шёпоты Марко и «Кароль», потом шёпоты перешли в равномерный скрип дивана.

Марко явился в спальню вместе с первым серым светом утра в щели зашторенного окна. Я дремал, прижавшись к мягкому заду Изабель.

— Какие вы красивые, ребята!— воскликнул Марко.— Вы выглядите потрясающе!

Изабель пошевелилась.

— И ты красивый, Марко…— сказал я, открыв один глаз. Я не люблю цвет моей кожи,— альбиносная какая-то…

— Маленькая,— он наклонился к Изабель,— тебе было хорошо?

— Да, очень хорошо…— прошептала она.— А тебе?

— Не очень. Девочка оказалась слабенькой. Уснула с моим членом в ней…— Марко положил руку жене на живот, погладил его, съехал ниже и взъерошил, раздвинул шерсть на отверстии.— О, красная!— с уважением произнёс он. Во всех его восклицаниях и разглядываниях была определенная невинная искренность.— Эдвард, маленькая, покажите мне, как вы это делаете?!

— Уймись,— сказала она тихо.— Ложись спать…

— Ну, пожалуйста, маленькая…

Она потёрлась коленом о простынь, и зад её под моим животом вздрогнул. Следуя сигналу, вздрогнул и мой член!

— Эдвард!— воскликнул он, заметив.— Ты хочешь её… Вы друг друга хотите!— Со вздохом, надвинув на лицо подушку, латиноамериканочка съехала на спину. Раздвинула ноги. Я, приняв её движение за приглашение, закинул на неё ногу.

— Нет, не так…— прошептал он.— Мне не будет видно… Маленькая, прими другую позу, пожалуйста, стань как собачка…

— Марко!

Но он уже переворачивал её, ставил на колени. Она сгребла одеяло и сунула в него голову. Оставила зад.

— Можно?— спросил он и коснулся моего члена.— Я хочу сам ввести тебя в неё…

Ведомый рукой мужа, член мой, раздвинув латиноамериканские сизо-чёрные волосы, вошёл в отверстие, которое согласно строгим стандартам прошлых времён должно принадлежать исключительно ему. Добрый, он делился со мной.

Она плакала, дрожа, приближалась к оргазму (Марко только что прервал меня, чтобы, кончив в жену, до этого он мастурбировал, глядя на нас у края постели, уступить мне место), когда за моей спиной от двери капризный голосок прохныкал:

— Что вы тут делаете без меня?!

— Возвращайся немедленно в свою спальню!— закричал отец. Снял руку с живота жены, сквозь который прощупывал мой член, вскочил с колен.

— Я хочу быть с вами!— истерично заверещала Эммануэль.

— Дура! Тебе рано! Есть вещи, которые могут делать только взрослые…

— А-ааааааа!— зарычала, подняв высоко зад, Изабель и разрыдалась, резко опустив зад к матрасу.

Всё стихло. Хлопнула входная дверь. Это, не выдержав наших страстей, сбежала от нас «Кароль».

*

Новый год я праздновал в окружении семьи. У меня в студии, по причине наличия камина. За праздничным столом. Рыжеволосая девочка принесла мне подарки. В камине пылал огонь. Марко, в чёрном свитере, склонив голову так, что чуб спал ему на глаза, сидя на стуле, неумело наигрывал на гитаре. От электрической плиты, где Изабель готовила пирог, доносились запахи корицы и кинамона…

К лету чудно сложившаяся семья, увы, развалилась. Причинами послужили зависть, высокомерие, эгоизм, и мой собственный, и других членов семьи, включая нашего ребёнка. То есть, как видите, вовсе не секс, сплотивший нас. Однако некоторое время жизнь наша была великолепна.


1 «Тысяча листьев» (франц.).

2 «À nous deux maintenant!» (франц.) — «А теперь — кто кого?».

3 «Меня зовут Эдуард» (франц.).

4 Французские газеты.

5 Chambre de bonne (франц.) — Комнаты для прислуги.

6 Ебать твоего (англ.).

7 Продвижение (англ.).

8 В высшей степени (франц.).

9 Моя дорогая (англ.).

10 Заткнись! Сучка! (франц.).

11 В «Рамзей» — имеется ввиду в издательстве «Рамзей» (франц.).

12 Паштет (франц.).

13 Тушёнка (франц.).

14 Сутенёр (франц.).

15 Чувственный (англ.).

16 «Здравствуйте, я ваш сосед. Не хотите ли выспаться со мной?» (франц.).

17 Комиксы (франц.).

18 К себе, к ней (франц.).

19 Что ты делаешь (англ.).

20 Газета «Liberation» («Освобождение»).

limonka

Трупный яд XIX века

Эдуард Лимонов

Начну с парадокса. Утверждаю: именно потому, что Россия потребляла Чехова, Толстого, Пушкина, Достоевского в лошадиных дозах, именно поэтому мы — отсталая, терпящая поражение за поражением держава. И не только потребляла, но продолжает потреблять — обсасывает, измусоливает, смакует, распространяет в киноверсиях и в плохих пьесах. А оттуда, из XIX века, нам подспудно диктуется (как пассы гипнотизёра, его монотонный голос, отсчитывающий счёт) мировоззрение XIX века.

Нет, не анормальная любовь граждан к XIX веку привела к феномену преобладания культуры XIX века. Просто, победив в 1917 году, новая власть банально не пошла на творческую борьбу с окружающим современным миром и с его культурой и эстетикой, а пошла на запреты. Так было легче, удобнее, расходовалось меньше сил. Уже к концу 20-х годов власть стала на этот путь, посему через семьдесят лет после пролетарской революции Россия предстала перед миром и собой в зеркале пошлейше искривлённой, старомодной старухой КАРАМАЗОФФ в чеховских очках. Все культурные, философские и политические открытия и Европы, и Азии прошли мимо России и остались ей неизвестны. Россия не прочла нужные, открывающие, растолковывающие современность книги: ни Селина, ни Миллера, ни Андре Жида, ни Жана Жене, ни «Золотую ветвь» Фрейзера, ни «Майн кампф» Гитлера, ни «Восстание против современного мира» Эволы. (Главное, она не прочла эти основополагающие книги вовремя!) Россия абсолютно игнорировала правду о мощных движениях европейского национализма XX века, современных её революций.

Зато как грибковая плесень разросся ядовито XIX век! Потому что власть его не запрещала, вот почему! XIX век был для власти безопасен. Его декабристы, перешедшие в анекдоты, Белинские, Катковы, шоколадный карлик Пушкин, дура Натали Гончарова, апатичные резонёры «Вишнёвого сада», гусары, корнеты, разночинцы, даже Базаров — болтуны, извергающие тонны слов — не могли никого совратить, приобщить к крамоле, потому и поощрялись.

Ну, разумеется, самая высшая интеллигенция что-то читала на языках, что-то привозили, какие-то книги 20-х годов были доступны узкому кругу «рафинированных» лиц, но России массовой это всё было никак не доступно, а значит, никак не помогало России расти, меняться, производить современных людей. Для неё время остановилось в 1917 году. И культура. И политика. Часы стояли 70 лет. Конечно, это было удобно для безопасности государства. Люди представляли «фашистов» чуть ли не с клыками, «анархисты» в спектаклях были все сплошь пьяные матросы-неряхи, капиталист — пузатый тип с сигарой, вот такие бытовали стереотипы людей не нашей идеологии. Но для настоящего и будущего страны — когда поколения жили в роковом незнании мира — это было равносильно смертному приговору.

Нас кинули в XIX век не сразу. Вначале власть пыталась выиграть соревнование. Замалчивая мир, она в первые годы после революции шла в ногу со временем. Грозная власть эпохи сталинизма заставляла любить рабочих и трактористов: Стаханова, Чкалова, Гризодубову. Ослабевающая власть Хрущёва и Брежнева всё увеличивала дозу XIX века. Тошнотворные барышни и гусары, и Пушкин, слава богу, породили народную отдачу — издёвку в форме порно-анекдотов. Однако советский человек всё же сформировался под влиянием литературы XIX века с сознанием, на столетие дряхлее современности.

Мне приходилось и приходится жить в чужих квартирах, ибо своей нет. Библиотека советского человека убога. Вместе с советскими кастрированными писателями второй половины XX века там стоят российские классики и переводная литература, отобранная цензором для перевода в советское время. Фейхтвангеры, и Ромен Ролланы, и всякая подобная им западная мелкота — просто банальны. (Но зато «антифашисты».) Советские классики создали искусственный мир без плоти и её влечений, без социальных страстей (разве что производственные конфликты) и потому являют собой курьёзный, единственный в мире феномен: они создали литературу для евнухов. Русская классика: Достоевский, Чехов, Толстой и господа литераторы помельче — состоит из тысяч страниц охов, плачей, стенаний. В ней мокро от слез, противно от сумерек. Собачья старость чеховских героев, их тоскливая старческая буржуазность, размноженная в собраниях сочинений и спектаклей, извратила образованного русского человека. Герои Чехова чего-то ждут, декламируют, не едут в Москву никогда, хотя нужно было с первых минут первого действия спалить на х… вишнёвый сад и уехать в Москву первым же поездом. Зонтики, кружева, едкий запах подмышек и тела никем не используемых по назначению (ибо Чехов — чахоточный больной) трёх сестёр. Ведь Чехов с его одой шкафу — это извращение. Это не ода шкафу, но ода — мещанству. После чеховских книг неудивительно, что вспыхнула революция. Кто-то же должен был дать дубиной по такому миру. Что касается Достоевского, то его книги — ускоренный, убыстрённый эпилепсией автора истерический мир, где все кричат, жалуются и исповедуются в пыльных мыслях за нескончаемыми самоварами с чаем. Утомительно многословный граф Лев Николаевич Толстой издевательски морализирует и раздувает банальнейшие коллизии жизни до размеров «Одиссеи» и «Илиады».

Мировоззрение русских классиков в точности следует их болезням: тоскливый жёлтый мир чахоточного Чехонте (фамилия ему подходит: Чехов, Чахов, то есть чахлый, чахоточный) и эпилептический истеричный мир Фёдора Михайловича. Новые памятники, поставленные этим писателям только что в Москве, кстати сказать, достоверно передают их образы. Сползающий с некоего сидения в халате больной Фёдор Михайлович у здания Библиотеки Ленина, костлявый пошатнувшийся Чехов на проезде Художественного театра. Скульпторы Рукавишниковы, отец и сын, отлично поняли писателей.

Толстой откровенно больным вроде не был. До середины жизни прожил бабником и грешником, вторую половину жизни пробыл у жены под каблуком и в паутине христианства. Церковь хотя и отлучила его, возилась с ним, а он с нею. В результате этих скучных борений появились «Воскресение» и «Смерть Ивана Ильича». А из борения с женой Софьей Андреевной, поработившей его, появилась мстительная «Анна Каренина», где он бросает Анну (Софью Андреевну в действительности) под поезд. Всё это бытовуха XIX века, однако. Ни высоких страстей, ни большой темы… измена мужу. Всего-то!

Достоевский из своего опыта дрыгания в паутине христианства создал вторую часть «Преступления и наказания» и осквернил свою же книгу, начатую великолепно, и своего уникального героя Раскольникова. Поразительно, но в русской классике XIX века нет радостных книг. (В XVIII веке есть: Державин, Ломоносов…) В XIX веке нет воинской доблести, за исключением поистине гениальной книги Гоголя «Тарас Бульба». Однако такое впечатление, что она создана случайно, скорее как попытка написать подражание на модную, пошедшую от французского щёголя Проспера Мэриме тему: легенды и песни европейских варваров: венгров, цыган, жителей трансильванских областей и восточных славян. Результат превзошёл все ожидания. Если они были. «Тарас Бульба» — радостная героическая эпика. Вторая радостная фигура в русской литературе XIX века — это Константин Леонтьев. Его называли русским Ницше, и в статье «Средний европеец как орудие всеобщего уничтожения» он предвидел опасность устройства мира согласно вкусам обывателя. Среди писателей он может быть определен как предтеча импрессионизма или даже экспрессионист. (Леонтьев умер в 1891 году.) Но и Гоголь «Тараса Бульбы», и радостный Леонтьев — исключения!

В XX веке радостными писателями были Николай Гумилёв и Владимир Маяковский. В них без труда находят сегодня начатки русского фашизма. Были ноты ницшеанства или, если иначе, протофашизма, в Леониде Андрееве, и в Ропшине-Савинкове, в раннем Максиме Горьком (он даже усы носил под Ницше, а персонажи его пьесы «На дне» пересказывают, не стесняясь, ницшеанские идеи). Но позднее на литературу надели намордник. В результате не только то, что печаталось, но и то, что писалось, стало безжизненным, как эрзац-кофе и эрзац-маргарин. И вот семьдесят лет потребления этой, с позволения сказать, литературы породило генетически безвольных людей.

Это всё не упражнения в литературоведении. Я занимаюсь человековедением. Я уверенно заявляю: человек в значительной мере есть то, что он читает. Ибо книги представляют определенные наборы идей, живых или даже дохлых. Негероические, слезливые, истеричные книги породили безвольных, негероических мужчин и женщин. Помню, в 1981 году я познакомился в Калифорнии с богатым человеком, который с улыбкой представился мне как writer of trash books. Честный этот американец в полной мере осознавал, что он создаёт. Практически вся русская литература после конца 20-х годов до 2001 года, включая книги диссидентов, есть нечто иное, как завалы trash books.

А что происходило в остальном мире в то время, когда закупоренная герметически, как в консервной банке, мариновалась, гнила и тлела Россия в соусе XIX века? Появился Фрейд — великий Конквистадор подсознательного и первооткрыватель либидо, воспели сверхчеловека и обожали Вагнера в Германии, пришёл фашизм в Италии, появились д'Аннунцио, Андре Жид с его «Имморалистом», Джойс, книги Чемберлена, Генона, Эволы. Кнут Гамсун, Селин, Миллер. Из вышеперечисленных только Гамсун достиг России. После победы над националистами в Европе пришли экзистенциалисты, Сартр, Жан Жене, Театр абсурда, движение хиппи, культурная революция 1966–1976 годов в Китае, студенческие революции 1968–1969 годов в Европе, Че Гевара, молодёжный терроризм «Красных бригад» и РАФ: Курчио, Кагуль, Баадер, Майнхоф.

В России проявились: дряхлый, удручающий Брежнев, загадочное настойчиво-неумное КГБ, по телевидению КВН, в официальной литературе фанерные Егор Исаев, Юрий Бондарев, бесталанные Окуджава (кстати, создал целую серию исторических романов о XIX веке) и Евтушенко. Антисоветские, но удручающие, всё равно фанерные писатели-диссиденты во главе с Солженицыным (перепутавшим столетия, его романы написаны исходя из идеологии и мировоззрения XIX века). Всё вышеперечисленное настолько мелкотравчато и ничтожно, что лежит ниже… ниже уровня моря, ниже всего. Правда, был уровень ещё ниже — массовая советская культура. Достаточно сказать о вкусах советского человека в 70–80-х годах. Прежде всего жанром, наиболее восхищавшим «совков», была пародия: «Собачье сердце» (гнусная антипролетарская книга), «Котлован» (гнусная книга), «12 стульев» (обывательский ночной горшок, слизь и блевотина). В кино шмыгала вовсю по экрану тройка уродов: Никулин, Вицин, Моргунов — сами пародия на киногероев. Их шедевры: «Бриллиантовая рука», «Берегись автомобиля» и прочая дрянь. Надо сказать, что и обывательский шедевр булгаковский том «Мастер и Маргарита» — по жанру своему тоже пародия на исторический роман. Хрустальная мечта обывателя возвысить своё подсолнечное масло, примус, ночной горшок, ЖЭК до уровня Иисуса Христа и прокуратора Иудеи сбылась в этом обывательском, московском бестселлере. Кстати, «Мастер и Маргарита» и «12 стульев» разительно родственны: разъездная бригада Воланда напоминает бригаду Остапа Бендера. Все эти типажи вполне могли быть воплощены Никулиным, Вициным, Моргуновым. Они бы вполне сыграли в «Мастере и Маргарите», но вот — мертвы. Комедия и пародия — жанры угасающих государств и наций. Это заметно было уже в античной литературе. Трагедия — жанр здорового, мощного государства. Авторы трагедий: Эсхил, Софокл, Эврипид — творили в здоровой Греции. Когда Греция обессилела, появились пародисты.

У нас, в СССР, происходили полнокровные события. Пёрли живые волны китайских солдат на остров Даманский, и их жарили из огнемётов. Но власти скрывали героев. Но те, кто должен был героев воспевать, не умели этого делать, даже если бы разрешили. Не умели, и таланта не было. Из их духовности можно было выдуть только ночной горшок, а не греческую вазу для нектара и амброзии. Мелкость, отсутствие присутствия — вот как можно охарактеризовать культуру России после 20-х годов.

К началу 80-х в Европе тотально победила «демократия», то есть тоталитарный капитализм. И одновременно исчезло искусство. Последние из могикан спешно вымирали, замыкающим из Великих в 1986 году умер в арабском отеле в Париже Жан Жене. Ему было так противно во Франции, что он завещал похоронить себя в Северной Африке на арабском кладбище. Символично, что именно я написал по просьбе редакторов «La Revolution» — журнала Компартии Франции — некролог Жана Жене…

Вывод: советская власть искусственно задержала информацию о мире за пределами СССР и, таким образом, искусственно заморозила Россию, оставив её жить в самом что ни на есть XIX веке, ну, от силы в самом начале XX. Чего тогда удивляться, что у нас несовременный даже антисемитизм, по атрибутике он живёт во времена «Дела Бейлиса» (маца, кровь христианских младенцев и прочие средневековости, тогда как антисемит на Западе отрицает существование газовых камер и уничтожение шести миллионов евреев), что наш «фашизм» копирует гитлеризм 20-х годов, что наши «демократы», наконец, такие же наглые, как американские либералы до кризиса 1929 года, а наши богатые наглы и аррогантны, как американские богачи до всемирной шоковой терапии.

limonka

Послесловие

Анатолий Глущенко

Поскольку произведения «нового реализма» исследуют проблемы русского духа в современных общественных условиях, то есть злободневны, правомерно поставить вопрос об активном использовании этих произведений в учебном процессе, разумеется, не обычном школьном, а в каком-нибудь узком кругу или для самообразования.

Решать этот вопрос практически выразил готовность один из лидеров Национал-Большевистской Партии Анатолий Тишин. К созданию книги составитель приступил, имея его моральную поддержку.

«НБП заинтересована во внесении подобных произведений в процесс обучения и способна через свои региональные структуры и сочувствующих НБ-идеям преподавателей волевым порядком ввести их в реальный процесс преподавания русской литературы».

Принимаясь за работу, составитель проанализировал если не все, то очень многие доступные ему произведения, публиковавшиеся в газете «Лимонка». Параллельно этому в результате где прямого, где косвенного участия в политических акциях партии он, как ему показалось, почувствовал дух партийцев и заметил, образно говоря, те векторы, по которым их дух устремлялся вверх, делая обычных ребят самоотверженнее благороднее, делая их судьбу героической. Что это за векторы? Это чувство национального и шире — евразийского пространства, это fighting instinct, это любовь, свободная от меркантильности и эгоизма. Эти векторы и послужили ориентирами для выбора произведений в плане идейного содержания. По мере знакомства с произведениями М. Эйра, Э. Сырникова, Dead Head, С. Соловья, Дм. Бахура, Диа Диникина составитель увидел их эстетическую близость с художественным творчеством Э. Лимонова. Обнаруживалась литературная преемственность. Составитель начал даже задаваться вопросом: не существует ли лимоновское направление в русской литературе? Но этот ход размышлений прервал поступок Сергея Шаргунова, который на церемонии вручения ему литературной премии «Дебют» объявил о том, что передаёт своё денежное вознаграждение писателю Э. Лимонову, находящемуся в заключении. Предположив, что здесь имела место не просто писательская солидарность, составитель обратился к повести «Ура!» Шаргунова, опубликованной в журнале «Новый мир». В этой повести составитель также обнаружил влияние Лимонова, хотя очень ограниченное. Вскоре подоспела беседа В. Бондаренко с Шаргуновым в «Дне литературы», где Шаргунов говорит о «новом реализме». На взгляд составителя, главное в «новом реализме» заключается в позиции автора, который показывает удалённость, отрыв ролевой общественной сущности человека от его экзистенции, если угодно, архетипов мужчины, женщины, принятых в традиции. Для демонстрации такого отрыва писатели, принадлежащие к «новому реализму», пользуются более или менее сходными художественными средствами.

Хотя Бондаренко и Шаргунов, пытаясь найти истоки «нового реализма», не упоминают имени Лимонова, составитель всё-таки склонен считать именно Лимонова писателем, с которого начался «новый реализм». Так в сборнике появился Э. Лимонов, и окончательно сложилась концепция сборника, которая выразилась в его построении.

Книга разделена на две части: «Безработный лидер», куда вошли произведения Лимонова, и «Рисковое поколение», где помещено написанное молодыми авторами. Эти части составляют каждый раздел книги, посвящённый той или иной проблеме.

Название книги несколько раз менялось. Её первое название — «Учиться в другой России» — было раскритиковано одним специалистом по PR-технологиям по причине невыразительности, хотя составитель и сейчас считает его наиболее точным. Следующее название было несколько «пиарнее»: «Ахтунг! Рисковое поколение»… Под этим названием она, почти законченная, и была показана Лимонову.

В заключение, понимая, что работа составителя подвергнется критике, он сообщает господам критикам, что проделал всю работу при ПОЛНОМ ОТСУТСТВИИ у него технических и денежных средств. «А ВЫ НОКТЮРН СЫГРАТЬ МОГЛИ БЫ НА ФЛЕЙТЕ ВОДОСТОЧНЫХ ТРУБ?»

 

У книги начинается собственная судьба…

^ наверх